— Но мы не знаем, действительно ли Филипп так нас ненавидит! — возражала я.
   — Дайте мне денег, мадам, и узнаем!
   Уолсингем, хоть и пожелтел после болезни, ничуть не утратил внутреннего огня.
   — За деньги можно узнать что угодно! Мы выведаем, собирается ли он напасть из Нидерландов или послать войска морем, а если так, то на скольких кораблях и под чьим командованием, куда, когда и что намерен делать потом. Миледи, клянусь, как только испанский король поковыряет в ухе, вы об этом узнаете, и даже узнаете точный вес наковырянной серы!
   — Проклятье, Уолсингем, опять деньги?
   Сколько?
   Que voulez-vous?
   Что мне оставалось делать?
 
   К весне восемьдесят восьмого — все-таки Уолсингем гений! — мы знали все, что хотели, и даже больше. Каждый день приносил новые тревожные вести.
   — Сто тридцать кораблей стоят в лиссабонском порту, в первой линии двадцать больших галионов, десять галеасов и пять новооснащенных купеческих судов, полностью вооруженных и готовых к отплытию, — мрачно докладывал Уолсингем военному кабинету. — Во второй линии шестьдесят с лишним галионов, каждый вдвое больше самого большого нашего корабля, и с ними семьдесят транспортных и разведывательных судов.
   Армада.
   В мертвой тишине каждый из нас видел лес мачт, видел гордо рассекающие воду плавучие крепости выше лондонского Тауэра. Уолсингем тем временем продолжал:
   — Король Филипп поручил командование флотом первому из своих сановников, герцогу Медине Сидония. Он набрал девять тысяч матросов, две тысячи галерных рабов, почти три тысячи пушек и более двадцати тысяч солдат.
   Нас мало… безнадежно мало…
   А Уолсингем все бубнил:
   — Герцогу Пармскому в Нидерландах приказано встретить огромный флот и помочь ему людьми — для вторжения в Англию. Он пишет своему повелителю… — Уолсингем вытащил из стопки депеш копию письма, — что приготовит для высадки собственные барки…
   Одно, по крайней мере, мне стало совершенно ясно.
   — Нельзя допустить высадки!
   Хансдон поднял брови:
   — Ваше Величество боится, что католики их поддержат?
   — Никогда! — воскликнула я. — Никто не поддержит испанского короля! Англия помнит Марию Кровавую и смитфилдские костры — она будет драться!
   Но никто не отважился сказать «аминь».
 
   Да, мы были готовы драться, в этом никто не сомневался. Лондонский магистрат спросил, сколько людей выставить для защиты города.
   Мы сказали, пять тысяч человек и пятнадцать судов, горожане поклялись удвоить это количество, а понадобится, и учетверить.
   Но если все-таки враг высадится?..
   — Роб… ты будешь меня защищать?
   О, как сильно он сдал… и за бок держится, как Кэт незадолго до смерти… — неужели у него тоже колет в боку?
   Он улыбнулся своей старой, той улыбкой.
   — Защищать? Мадам, велите умереть за вас, и я умру, ликуя и распевая псалмы, словно ткач, если это спасет вашу бесценную жизнь!
   Мы мучительно выкарабкивались из мирной спячки, приводили Англию в боевую готовность. Говард был лордом-адмиралом, Берли заведовал внутренними делами, Хаттон в должности лорда-канцлера уламывал и умасливал непокорный парламент. Если Англию можно спасти, ее спасут эти люди. Однако Робин — мой воитель, мой защитник — должен был спасать меня саму. «Вы будете моим наместником, вам командовать наземными силами и обороной, — сказала я. — Ив этом звании вы должны спасти нас обоих — и наш добрый народ!»
   Все мои дворяне и дворянчики до самых упорных католиков со зловещего севера наперегонки предлагали людей и оружие. Берли выставил сто всадников: пятьдесят улан и пятьдесят человек легкой кавалерии, Робинов брат Амброз — сто пятьдесят всадников и двести пехотинцев. Даже кабинетный воитель Уолсингем снарядил пятьдесят улан и двести пехотинцев; мне сообщили, что он заказал себе полный комплект боевых доспехов и намерен лично возглавить отряд.
   — Что ж, и вы, как древний мавр, решились заделаться рубакой? — поддразнивала я его в тщетной попытке сдержать слезы.
   Однако чего-чего, а чувства юмора у Уолсингема сроду не было.
   — Рубакой? — напрягся он. — О нет, мадам, я приобрел новейшее, лучшее и, — не удержался добавить он, — самое дорогостоящее из современных вооружений…
   — Да, сэр?
   — Мой собственный батальон карабинеров! — Его глаза излучали торжество.
   — Карабинеров?
   Абракадабра какая-то!
   — Стрелков, Ваше Величество.
   — Ха, ружейщиков!
   — Мушкетеров, мадам, с вашего позволения — лучших в мире!
   Он чувствовал себя задетым.
   — Да, да, разумеется, это замечательно — мы благодарим вас от всего сердца.
 
   — Горстка карабинеров?
   Мой нежный обожатель Эссекс не желал ни в чем уступать другим. Он явился, разодетый по-царски в огненно-рыжий бархат, сияющий всей гордостью двадцати юных весен, чтобы сложить к моим ногам свой дар. Он и впрямь собрал больше всех — двести пятьдесят конных солдат и пять сотен — пеших.
   Что с того, если каждая пуговица на мундирах «его» людей, каждая уздечка и мундштук на «его» конях были оплачены из моих денег? Как мне нравилась его заносчивость! Огонь в очах, ласка во взоре — такому могла бы позавидовать любая женщина, этого не купишь ни за какие деньги!
   В целом набиралось вполне приличное войско, и это еще не считая волонтеров, селян, которые сбегутся под мои знамена, едва первый испанец вступит на английскую землю.
   Однако, если мы не разобьем противника на море, если мой бедный народ — землепашцы и зеленщики, лесорубы, лавочники и лудильщики, батраки и мелкие фермеры — должен будет противостоять закаленным наемникам герцога Пармского, подонкам Европы, боевым псам, кровожадным гессенцам и беспощадным швейцарцам — тогда держись, Англия!
   Довольно!
   Мы будем сражаться, мы все будем сражаться и ляжем в бою! А взыгравший в маленькой Англии боевой дух принес мне неожиданного поклонника. Бог любит пошутить! Вообразите, кто ко мне чуть не посватался — сам Папа!
   «Что за смелая женщина эта англичанка! — сказал он французскому послу. — Правит меньше чем половиной острова, а готова обороняться от двух величайших наций, Испании и Франции, на суше и на море, и даст их королям сто очков вперед. Как несправедливо рассудил Гоcподь, что нам нельзя пожениться — наши детки изумили бы весь мир!»
   И я, и весь мой двор хохотали до упаду. Но в ту ночь в Гринвиче, когда тьма сгустилась и надежда догорела вместе со свечами, навалились страх и сожаления. Выйди я за Филиппа, когда он предлагал сразу же после моего вступления на престол, не спасла бы я этим любимую страну от грядущих бед?
   Да, спасла бы.
   Но ценой, какую ни один англичанин не согласится платить.
   Нет, мы будем драться.
 
   В опочивальне приглушенно сонными голосами переговаривались несколько моих женщин — словно голубки воркуют на ночной страже. У большого очага, где сейчас, по случаю июня, вместо горящих дров благоухал зеленый папоротник, в обнимку с собаками невинно посапывал семилетний паж.
   И я знала, что за стеной бодрствуют мои стражники и телохранители, покуда я бодрствую и думаю об Англии.
   Англия. Моя Англия. Наша Англия…
   Та Англия…
   Та Англия, что никогда не склонится под гордой пятой завоевателя. Пусть идут с трех концов земли, и мы отразим их нашествие!
   За оконным переплетом невидимо и неслышимо расстилались зеленые английские холмы и пастбища, наши древние замки, полноводные реки и крошечные быстрые речушки, широкие проезжие дороги и надежные гавани — рай Божий. Я думала о своем народе, о честных крестьянах и их приземистых работящих женах, о детях и младенцах, ради которых мы будем сражаться, чтобы им укрепляться в истине, не в страхе, свободно, не под ярмом. За лугом шептала и плескалась вода, в пахучем сыром воздухе рыдал одинокий козодой.
   И эта драгоценная земля… та Англия[16].
   В душе я видела, как вся наша маленькая страна грудью прокладывает себе дорогу к первым лучам жизни меж таинственных островов, этих затерянных мест на мглистом краю Вселенной, и при этом движется вперед, всегда вперед, к неведомым странам и народам. Я закрыла глаза и без слов принесла Богу и своей душе тайную клятву: «Мы сохраним веру».
   Пусть весь мир идет на нас. Мы будем сражаться до последнего.
   Мы будем сражаться, доколе нас поддерживает английская земля, доколе наша кровь орошает английскую почву, доколе хоть одна английская рука держит меч против наших врагов.
   Мы будем сражаться, доколе жива Англия.
   Мы не сдадимся.

Глава 9

   Они не пройдут.
   — Кто здесь? Что, высадились? Нет, входите, я не сплю, только задремала… О, Робин, какие вести?
   Опочивальню затопило озеро мерцающей тишины. В предутреннем свете я не могла прочесть выражение на его лице.
   — Мадам, новая Папская булла.
   Папа? Папа опять нас обложил? Какая теперь разница?
   — Он призывает всех католиков восстать и сражаться на стороне испанцев, как только их армия достигнет наших берегов.
   Я и бровью не повела.
   — Он все еще верит, что его слово свергнет меня с трона? Под обычными предлогами: незаконнорожденная, узурпаторша, еретичка и прочая?
   — С одним дополнением. Ваше Величество. — Глаза у него сверкнули, как у былого мальчишки Роба, и сощурились на пергамент, который он держал в руке. — «Ибо она различными непотребствами завлекает мужчин на удовлетворение своих мерзких плотских вожделений, прибегает к ворожбе, дабы ввести в грех и завлечь величайших сановников в гнусные беззакония, грязный и неистовый разгул…»
   Я состроила серьезную мину.
   — А называет ли Его Святейшество кого-нибудь из моих жертв, несчастных, которых я поработила в угоду своей великой похоти? Кого-нибудь знакомого?
   Этот притворщик сделал вид, будто справляется с пергаментом, и с нежной улыбкой поднял на меня глаза.
   — Тут упомянут некий Роберт Дадли, граф Лестер…
 
   Однако к нам летели куда более страшные вести. Уолсингемово золото — мое золото! — или, еще точнее, короля Испанского — купило нам глаза в самых укромных уголках Эскориала, мы могли заглянуть даже в Филиппов стульчак. Так что мы узнавали о его приготовлениях шаг за шагом, одновременно с ним самим. Мы присутствовали при рекрутских наборах, наблюдали, как вяжется каждый узел в такелаже его судов, знали, как солдаты поднимаются на борт и сколько пушечных ядер готово изрешетить бедную Англию — сто двадцать три тысячи семьсот девяносто два! Мы знали день и даже точный час, когда морское воинство испанского короля повернет на запад от Ла-Коруньи, возьмет курс через Бискайский залив и выйдет в открытое море.
   Армада надвигалась.
   Испанцы снарядили триста галионов, мой флот не насчитывал и тридцати. Вместе с кораблями Дрейка и Хоукинса, Рели и других моих пиратов, с кораблями, что денно и нощно сколачивались в каждом английском доке, может быть, удастся наскрести сотню.
   В лучшем случае один против трех.
   У них две тысячи галерных рабов, три тысячи пушек, десять тысяч матросов, двадцать тысяч отборных солдат.
   У нас — мальчишки и мужики из Сассекса, Эссекса, Кента.
   А у самых наших дверей засел герцог Пармский с пятьюдесятью тысячами солдат, с несчитанными и несчетными варками, которые продолжают строиться быстрее, чем наши лазутчики — доносить.
   Однако в Писании Давид победил Голиафа.
   И с нами был английский дух, самый несломимый дух в мире.
 
   — Нет, Робин, я не поеду в Виндзор. Если до этого дойдет, Сент-Джеймский дворец можно оборонять не хуже любого другого…
   Если мы не остановим испанцев в Ла-Манше и они подойдут к Лондону, все погибло, и я — тоже.
   Я взяла Робина за руку — она была сухая и горячая на ощупь, провела пальцами по его лицу — какое же оно холодное и липкое. Ему надо принять вербенового масла или целебного настоя анютиных глазок, которым Екатерина Парр лечила отца, — не забыть бы послать. О, как я его любила! Гладя его бледное лицо, я почти забыла про болезненные спазмы в собственном желудке.
   — Езжайте на берег, постройте войска, я сама проведу смотр.
 
   Господь Саваоф, Ты, что не всегда даруешь победу сильному, но можешь поддержать слабых, благослови и укрепи моих бедных солдат, дай им мужество противостоять страшному врагу…
   Ибо вести из Испании кого угодно повергли бы в ужас.
   — У обоих герцогов, Пармского и Медины Сидония, с собой запечатанные приказы, мадам, — докладывал Уолсингем (откуда он такое узнает? Какой-то несчастный испанский писец, повинный в содомском грехе, под угрозой разоблачения решился взять на душу еще и измену со шпионажем?), — которые разрешено вскрыть лишь при столкновении с нашим флотом и которые предписывают победить или умереть. Им запрещено возвращаться, покуда Англия не будет покорена, даже если они услышат, что английские войска вступили на испанский берег!
   Я рассмеялась, немножко громковато:
   — Да будет так — победа или смерть!
   Кого напомнил мне Уолсингем серовато-поблескивающей кожей и решимостью бороться в этой жизни и следующей?
   О, Господи, бедного священника Кэмпиона…
   Уолсингем улыбнулся почти светло:
   — Скоро мы узнаем, благоволит ли нам Бог, — моряки говорят, завтра.
   Робин ушел, с ним Эссекс, Рели ушел, никого со мной не осталось, кроме жалкого уродца Роберта Сесила, никого, кто бы защитил меня и спас.
   Кроме тех, кто всегда меня спасал, — Бога и моей смелости…
   В ту ночь я долго сидела перед зеркалом, втирала в виски борец — Господи, дай мне силу борца, чтобы выдержать испытание.
   Уединясь в опочивальне, я попыталась молиться:
   «Господи Боже, Бог-Отец, Отче любви, которой мне не довелось изведать. Ты вознес меня высоко, но плоть моя слаба и лукава. А теперь на нас надвигается ужасное, и негде спрятаться, и мне нужно быть сильной ради других, не ради себя. И если в день битвы я забуду Тебя, не забывай Свое дитя и дщерь, коснись моего сердца, чтобы мне вспомнить Тебя и то великое дело, которое Ты мне поручил, мою страну и весь мой народ».
   Однако, если бы я смела, я бы добавила еще молитву: «0, Господи, дозволь мне быть с ними, не допусти меня умереть в одиночку!»
 
   — С берега заметили испанские корабли, мадам, гонец прискакал и упал замертво.
   — Спасибо, Роберт.
 
   Весь тот июль в Европе бушевали шторма, свирепствовали грозы, природа негодовала на человеческую вражду.
   В три часа дозорные на мысе Лизард увидели надвигающийся от горизонта ужас, море и небо почернели. Из-за края земной чаши выползал строй боевых кораблей, необъятный, необозримый, — корабли-башни, корабли-крепости, корабли-цитадели, выстроенные в правильный полумесяц рассекали волны, и столько их было, что рога зловещего серпа растянулись на семь миль.
   Они шли под всеми парусами, с полным ветром, но так неспешно, что в их чинном неторопливом танце мерещилась насмешка. Под тяжестью их стенало море, ветер с трудом влачил неповоротливые громады.
   И тогда же — первая жертва с нашей стороны — бедняга дозорный, подав голос, вскричал: «Господи, помилуй!», упал и умер. Но мой коротышка Дрейк, катавший шары по Плимутской набережной с другом и родичем, старым девонским морским волком Хоукинсом, лишь остановился, взглянул на небо и беспечно бросил: «Закончим игру! Испанский король любезно позволит нам доиграть».
   Однако эти мужественные слова не могли скрыть великую невысказанную правду.
   Все было против английских суденышек.
 
   — Господь нам улыбается, мадам! — твердо сказал Роберт, когда прибыли вести из Лондона. — Наш флот здесь и обороняет берег, а не рыщет где-то в море, ловя свой хвост и проскользнувших мимо испанцев.
   «Как советовал кое-кто из ваших приближенных», — не сказал деликатный Роберт, и не в последнюю очередь ретивый молодчик лорд Эссекс — он хотел, чтобы мы сами искали битвы, а не дожидались, пока она произойдет в свое время и в наших собственных водах.
   В ту ночь страшный гордый полумесяц, не таясь, бросил якоря на Плимутском рейде. А когда на заре следующего дня испанцы проснулись, то обнаружили, что все наши кораблики выскользнули из гавани и обошли их с тыла. Как я хохотала!
   — Это послужит им уроком, Роберт! — ликовала я. — Нечего было смеяться над нашими скорлупочками!
   Роберт улыбнулся, однако он был очень бледен.
   — Дай Бог, чтобы Ваше Величество оказались правы.
   Теперь депеши прибывали через каждые полчаса-час. Ко мне их доставляли в считанные минуты — мокрые от морской воды, дождя и грязи, пота или крови.
   «Мы знаем, что они возьмут курс на Кале, — писал со своего флагмана кузен Говард, — чтобы встретиться с герцогом Пармским и обеспечить прикрытие его баркам. До той поры мы можем лишь сопровождать их на разумном расстоянии, дабы избежать потерь с нашей стороны».
   — Да, — говорила я, — и Бог ему в помощь!
   Роберт, прикажите ему держаться поодаль!
   Ибо потеря даже одного нашего корабля оказалась бы непоправимой.
 
   Как трудно вести морское сражение на суше. Мы держались поодаль и ощущали всю убогость нашей артиллерии — ядро за ядром с грохотом и дымом вырывалось из пушечных жерл, чтобы тихо плюхнуться в море без всякого ущерба для врага. Я рыдала с досады при мысли об этой расточительности, о напрасно потраченных деньгах, о бессмысленности происходящего.
   — Пусть сразятся! — рыдала я. — Может, уничтожим хоть один галион по пути к Кале!
   Или мы и на это неспособны?
   — Мадам, ваш вице-адмирал сэр Фрэнсис Дрейк прислал сказать, что именно это они намерены сделать.
   — Отлично! Господи, даруй нам победу!
 
   Как быстро Господь карает нас за самонадеянность, как быстро смиряет нашу гордость! Весть застигла меня в уборной, моя фрейлина Уорвик, жена Робинова брата Амброза, заколотила в дверь.
   — Мадам, беда!
   — Господи, помилуй! Что?
   — Кузен Вашего Величества, лорд-адмирал Говард, взял слишком круто к ветру и теперь окружен врагами!
   Выбираясь из нужника, я увидела себя глазами Уорвик: старуха, в слезах, с перекошенным от ужаса лицом, лихорадочно оправляет юбки, одергивает платье.
   — Глупец! — взвыла я. — Что? Что еще?
   — Теперь все ждут прилива, мадам, доложил гонец, и лорд-адмирал, и окружившие его галионы. А дозорные на берегу говорят, едва начнется прилив, испанцы протаранят флагман, потопят его, и тогда всем нашим людям конец!
   — Что?! — От моего вопля чуть не вылетели стекла. — Не пощадят нашего великого лорда, первейшего из наших мореплавателей? Даже за выкуп?
   Но и крича, я слышала в голове зловещий шепот: победа или смерть… смерть или победа…

Глава 10

   Победа или смерть…
   Смерть или победа…
 
   — Ваше Величество, вы еще не спите?
   — Да, да, Роберт, входите, какие вести?
   — Велеть вашим женщинам, чтобы принесли сластей и вина, подкрепить ваши силы?
   — Велите что хотите, только выкладывайте новости!
   — Из Плимута пока ничего о судьбе лорда-адмирала и его флагмана, однако прилив начался, и мы узнаем все от утреннего гонца.
   О, Господи.
   О, бедный мой кузен Говард, бедные его люди.
   И бедная моя Англия, подмятая львиной лапой.
   Господи, помилуй его, помилуй нас всех!
   Даруй нам победу — и сохрани моего кузена от смерти!
 
   Испанцы потешались над нашими суденышками — вам это известно? — все потому, что их громадины не могли, в отличие от наших малюток, поворачивать, лавировать, маневрировать при малейшем дуновении ветра. С высоты могучих галионов наши скорлупки казались маркитантскими лодчонками, шлюпочками, рыбачьими шаландами. «Отрава в мелких склянках!» — кричали испанцы моим морякам с палубы своих плавучих крепостей.
   Они полагали, что мой Чарльз, мой лорд-адмирал, наш главнокомандующий, у них в руках, а значит — победа обеспечена. Даже благодарственную мессу отслужили! Однако Господь справедлив. И англичанин без боя не сдастся!
   Покуда испанские увальни продирали сонные глаза, с первыми признаками прилива три наших суденышка проскользнули у мощных галионов между ног и бросили флагману буксирный конец. В два счета его вытянули кормой вперед, проявив чудеса мореходного искусства, о которых испанцы вспоминают и по сей день.
   Пока на больших галионах выбирали якоря, наши уже увели флагман в открытое море и были вне досягаемости!
   — Благодарение Богу! — вскричала я и тут же засыпала кузена Чарльза депешами, где были и смех, и слезы, и брань, и ликование, и упреки, и приказы: «Атакуйте без страха и рассуждений!», «Будьте осторожны, действуйте осмотрительно!», «Вперед!», «Назад!», «В наступление!», «Возвращайтесь!» — покуда на моих писцов не напал столбняк.
   Но, как в море, в нашем счастье были приливы и отливы. Мы преследовали врага в Ла-Манше, мои матросы и командиры проявляли чудеса мужества. Сколько сердец билось за Англию, сколько имен предстояло мне вспоминать в молитвах, а грядущим историкам — заносить в книги. И не только моего кузена и его вице-адмиралов — Говарда Эффингема, Дрейка и Хоукинса, но и заместителя Дрейка, Фробишера, который ни в чем не отставал от других.
   И еще тех, кто прежде не были моряками, но в трудный для Англии час отдали ей все, — среди прочих я молилась и за некоего Хениджа — помните, был такой юный танцор Том? — кто в числе многих за свой счет построил и вооружил собственные корабли. Мы не брезговали ничьей помощью; другой мой кузен Говард, тоже юный Том, сын предателя Норфолка, снарядил для меня корабль — я молилась и за него.
   — Какие новости, Роберт?
   — Пока ничего, Ваше Величество.
   А непогода по-прежнему бушевала, шторма и грозы не считались с июлем, природа словно обратила счет времен года вспять, карая нас за преступления против мира и Бога.
   — Какие новости, Роберт?
   — Первая кровь, Ваше Величество, — один из вражеских кораблей, «Розарио», получил пробоину выше ватерлинии и вышел из строя, у галиона «Сан-Сальвадор» сбиты мачты — оба сдались.
   — Два корабля! Хорошо, клянусь Богом; наш Бог милостив! — кричала я от радости, а Роберт тихо радовался рядом.
   Однако наши тревожные взгляды говорили:
   «Два? Всего-то? Что значит два из трехсот?»
   Кажется, я не ела и не спала — а кто в Англии ел или спал? Дни и ночи превратились в бесконечную ходьбу взад-вперед, перемежаемую редкими периодами лихорадочного забытья, вызванного телесным изнеможением.
   А там, в разыгравшемся сером море, меж бурных валов, не зная ни дней, ни ночей, под проливным дождем, под обезумевшими ветрами в Ла-Манше двигалось адское воинство испанцев, а вокруг, словно терьеры, мельтешили английские суденышки, наскакивали, кусали, выводили из себя слепых испанских медведей.
   — Какие новости, Роберт?
   — Как только что-нибудь сообщат. Ваше Величество, вы узнаете первой.
   — Который день? Я, кажется, сбилась со счета.
   — Шестые сутки битвы, госпожа.
   — И завтра…
   Роберт кивнул. Господи, он с каждым днем делается все бледнее!
   — Говорите, не молчите! — чуть не заплакала я. Однако я знала и без слов. Что толку говорить?
   Завтра они должны были войти в Кале.
 
   Конечно, мы помнили о брандерах[17], мы думали о них с самого начала. Не кто-нибудь, а сам Уолсингем был в это время в Дувре, распоряжался тоннами дегтя, просмоленными шлюпками, истинным огневым воинством, которое удовлетворило бы и саламандру. Но то ли Филипповы молитвы, то ли круглосуточное завывание трех тысяч ручных монахов во дворце-соборе притупили Божий слух, сделали его нечутким к добрым протестантским молитвам. Так или иначе. Он направил ветер нам в лоб, и Уолсингемовы плавучие трутницы оказались запертыми в Дувре.
   И вот великий испанский флот мирно покачивался на якорях вблизи Кале, а наши дозорные тщетно высматривали огнедышащую подмогу. Однако они были не из тех, кто кусает локти и опускает руки. Говард кликнул на флагман всех командиров и капитанов. И на военном совете они приняли судьбоносное решение, и скрепили его рукопожатием, и поклялись великой клятвой рискнуть судьбой Англии в одном решительном броске.
   Слава Богу, меня с ними не было! Всемогущий в Своей великой мудрости закрыл мне глаза, заткнул уши — в этом я уверена! Я никогда не согласилась бы с этим решением, не приняла бы эту жертву — я, которая стольким пожертвовала, столько отдала самого дорогого, ради того же самого дела, ради Англии, всегда ради этой нашей Англии…
   Говорят, Дрейк вздохнул, прикрыл свои голубые-преголубые глаза, потом открыл их и объявил: «Я отдаю „Томаса“. Хоукинс рыдал в голос, когда сквозь слезы проговорил: „От меня пусть будет «Ястреб“. Тогда слово взял Фробишер, за ним остальные, и вскоре все десять были обречены. Десять лучших, быстрейших английских кораблей, добровольно отданные теми, кто любил их и кто ими владел, стали брандерами, чтобы выкурить беса испанской Армады.
   Итак, вместо старых развалюх, корабельных остовов, которым уже не ходить под парусами, не держать строй, а только дрейфовать по воле ветра и волн, — эскадра адских брандеров, направленная в сердце испанцам. Они шли во всей красе, с них не сняли мачт и парусов, как с обычных брандеров, — не жалкие просмоленные лодчонки, но четырехмачтовые красавицы шхуны; под всеми парусами, выдраенными втугую, неслись они к стоящей на якорях Армаде, как мечта моряка о собственной смерти.