Но прежде всего надо поймать этого пуританского разбойника, Мартина Марпрелата, он уже стоит нам поперек горла. Незримая рука пишет непристойности о церкви, обвиняет епископов, оскорбляет в сатирах даже меня. Народ голодает, беспокоится, шепчется, случились даже вспышки недовольства законным правительством, и если не схватить его, начнется мятеж.
   Однако как его схватить? Никто не знал, кто он, откуда берутся трактаты, как попадают на каждый угол, в каждую таверну, в каждый карман. Все, что я могла, — напустить на него лучшие умы королевства и ждать, что будет.
   Запертая в покоях дождем, я рассеянно играла в шахматы с моим дорогим лордом, когда Берли и Роберт вошли с докладом. Вездесущий Саутгемптон болтал в уголке с Верной, новой фрейлиной, но и он умолк при их появлении.
   С болью в сердце я увидела, что Берли снова в кресле-носилках. Впрочем, повадка его была по-прежнему суровой.
   — Трактаты выходят из печатни в Лондоне, мадам, это мы узнали, — говорил Берли, — поскольку нашли их в Чипсайде и Хай-холборне с непросохшей краской. Мы взяли печатника — на исходе прошлой ночи он с другими работниками пытался перепрятать станок.
   — Чудно! — воскликнула я. — Теперь недолго и до автора добраться, до этого самого Мартина Марпрелата, и уж тогда…
   Я мстительно умолкла, оставив незаконченной зловещую угрозу.
   Мой лорд вскочил и прошелся по комнате.
   — И что тогда. Ваше Величество? — спросил он с деланным смехом.
   Я взглянула на него. О, как хорошо, как любовь все дробит в осколки, всякую сосредоточенность, — но хватит!
   — Его — в Тауэр, если не на галеры! Мы измараем его перо и его писульки, раз он грозится замарать наших священников и прелатов, самих князей нашей церкви. Такая же участь ждет всех тех, кто связался с этим подстрекателем, кто читал эти трактаты, хранил или передавал другим.
   Он опять засмеялся, но каким-то диким смехом:
   — А со мной, миледи, что будет со мной?
   Сунул руку в карман штанов — я уже знала, что он оттуда вынет. Я не могла прочесть мелких черных строк на листке, который он мне протянул, но знала, что там написано:
 
   «Послание Мартина Марпрелата в укор и ниспровержение всех рогатых господ, именуемых епископами, всех надменных прелатов, мелких антихристов, врагов Слова Божия, и свинского сброда ничтожных завистников, называющих себя викариями церкви…»
 
   И он говорил о внутренних врагах?
   — Дурак, дурак! — заорала я. (Отхлестать бы его по щекам!) — Неужто вам не дорога собственная безопасность, собственная жизнь?
   Можно ли так ничего не видеть, ни о чем не думать, не видеть даже, что мы живем в карточном домике, что мы, власть, по воле Божьей устоим или падем вместе? Уберите епископов, уберите веру в истинную власть, исходящую от Бога! Уберите эту власть — и прощайте лорды, прощайте короли!
   Я разрыдалась и вцепилась в молча стоящего рядом Роберта:
   — Найдите Марпрелата! Если он и дальше будет марать прелатов, он вымарает все: и священников, и королей!
 
   Его так и не поймали. Печатник под пыткой губ не разжал. Вот ведь упрямые безумцы эти пуритане! Но выборочные налеты на дома пуритан, преследование тех, кто звал себя «праведными», открыли нам их убежища, и мы наконец вырвали змеиное жало. После семи бурных выступлений, семи отдельных книжиц, каждая новая злоехиднее предыдущих, Марпрелата втоптали в землю, больше он ничего не писал. Но я приказала не ослаблять слежку. Головы и глаза гидры по-прежнему грозили мне и моему королевству. Они появлялись, появлялись отовсюду.
   Ибо мельница измен в Дуэ вертелась непрерывно, и венец мученика оставался высшей наградой, какую Рим мог предложить юному семинаристу. Временами их пытались щадить — Рели велел не вешать одного священника в западных графствах, потому что этот малый жарко молился обо мне. Велел не вешать и вдруг понял, что негодник в свою последнюю земную минуту молил Бога вернуть королеву Англии в лоно католической церкви!
   Тут я сам вышиб из-под него лестницу, Ваше Величество! — мрачно сообщал он в письме. — Но, жалея его больше, чем гнусные паписты пожалели бы нас, я позволил ему висеть, пока не умрет, так что он не видел и не чувствовал, что проделывали с его потрохами и срамными частями, а другим пришлось».
 
   Что ж, все какая-то жалость, которую большинство упрямо отвергало. Особенно один — упрямец — не то слово. Но душа его была полна красоты…
 
   Морозной ночью я дрожал среди сугробов снега.
   Внезапный жар меня объял, в груди тепло и нега.
   Взор поднял в страхе, посмотреть, что тут пылает рядом:
   Младенец дивный, весь в огне, моим явился взглядам.
   Он лил потоки слез, но огнь, которым он палим,
   В потоке слез не угасал, а разжигался им.
   Увы, — сказал, — едва рожден, пылаю я в огне,
   Но хладные сердца возжечь кому же, как не мне?
   Как я пылаю ради вас в огне своей любви,
   Купелью стану, чтобы всех омыть в моей крови».
   С тем он исчез из глаз моих, растаяли слова.
   Я вспомнил, что сегодня день Христова Рождества.
 
   Кто бы подумал, что иезуит может носить в себе такое? Конечно, он не был обычным папистом, попом-исповедником, этот Роберт Саутвелл. Он назвал свои стихи Горящее Дитя» и, томясь в Тауэре, рвался в огонь. Само собой, его не сожгли — он был не еретик, но предатель.
   Мужественный. Хуже, чем Кэмпиона, пытали его, целых тринадцать раз. И душа его цвела в этом кровавом саду, изумляя видевших. Подобно Кэмпиону, он шел на смерть, как на свадьбу, светясь от радости.
   Но не считайте их мучениками. Он умер законно! В моей земле всегда будет только одна религия. А всем другим никакой пощады!
 
   Лордам моим, народу, всего больше лондонцам, после ареста Саутвелла не по нраву было щадить папистов, а уж тем паче евреев. Месяцами, не допуская допросчиков, длили жизнь Лопеса — день за днем, пядь за пядью. Как-то в апреле выглянуло солнце, мне захотелось на реку. Грозил дождь, но я все же послала за моим лордом. Мы бы дышали воздухом в королевской барке, под королевскую музыку, а вся свита, следуя в другой барке, распевала бы мадригалы в честь весны…
   — Мадам, милорд идет сюда.
   — Где? О, вижу!
   Один взгляд на величавую фигуру в белом и золотом, которая идет ко мне вдоль пристани, высясь над спутниками, жеманным Саутгемптоном и славным Блантом, — и сердце мое заплясало. Но ненадолго.
   Он небрежно поклонился — кажется мне или он действительно стал менее почтителен? — но глаза его пылали.
   — Я доказал, я говорил, что докажу! Я разоблачил самый отчаянный и опасный заговор, дражайшая миледи!
   Голос его разносился над водой — он что, радуется?
   — Я говорил, цель заговора — отравить Ваше Величество, орудие — Лопес, и вот он наконец сознался!
   У меня остановилось сердце.
   — бы его пытали.
   Он привычно вспыхнул от гнева:
   — Да нет же, мадам, — вы запретили!
   — Как же тогда?
   Он беззаботно рассмеялся:
   — Я распорядился показать ему орудия пытки.
   Показать орудия пытки. Parce, parce, Domine, помилуй мя, Боже. Человеку впечатлительному, мнительному, напуганному после этого палач в кожаном, переднике уже не нужен.
   Мой лорд красовался передо мной, как летний лебедь.
   — И я оказался прав — он во всем сознался!
   Тучи сгустились над моим бедным волком».
   После признания из собственных уст я уже его спасти не могла. Три месяца я медлила с подписанием приговора, но толпа требовала его крови. И мой лорд вцепился в него, как пес в крысу. Я сделала, что могла, — приказала оставить его висеть, пока не умрет. Иное дело — Саутвелл; должна же толпа получить и пинту крови, и кишки, и все прочее.
   Я отказалась конфисковать собственность Лопеса, все оставила вдове. Но долго еще мои сны посещала его темная тень.
   И сейчас посещает.
   Он говорит со мной словами пьесы[7], которые сочинили против него и поставили на сцене, они звенят у меня в ушах. Он стоит и произносит, как тот, другой еврей, что требовал у купца фунт мяса из груди, после того как венецианские христиане его до этого довели:
   Ваш лорд охлаждал моих друзей, раззадоривал моих врагов; а какая у него для этого была причина? Только та, что я еврей. Да разве у еврея нет глаз? Разве у еврея нет рук, органов, чувств, привязанностей, страстей, как у других? Разве не та же самая пища насыщает его, разве не то же оружие ранит его, разве он не подвержен тем же недугам, разве не те же лекарства исцеляют его, разве не согревают и не холодят его те же лето и зима, как и христианина? Если нас уколоть — разве у нас не идет кровь? Если нас пощекотать — разве мы не смеемся? А если нас отравить — разве мы не умираем?» — спрашивает он меня, а я не могу ответить.
   Мой лорд звал Лопеса волком» и радовался его погибели. Но я смотрю на эти крепкие белые зубы, эту довольную ухмылку и боязливо вспоминаю строки Теренция, читанные когда-то с Грин-Валом.
   Auribus teneo lupum, nam neque quo amitam a me invenio, neque ut retinam scio. Я обнаружил, что держу волка за уши, и не знаю, как быть: избавиться от него или отпустить.

Глава 5

   Ax, порой веселой мая,
   Когда мальчики играют…
 
   Он одолел еврея, короля Испанского, португальских предателей-слуг и Сесилов в придачу — теперь мой лорд был на коне. И хотя мой дикий жеребец разрывал мне сердце каждым своим новым коленцем, Бог свидетель, это было ему к лицу. В счастье он был щедр, ласков. добр — тем летом он одаривал меня, как пастух одаривает возлюбленную, — и у меня теплело на сердце. Как мне нравились причуды его внимания!
   — Вашей милости следует носить белое, оно вам идет, — походя распоряжался он и заказывал мне сверкающее платье иерусалимской парчи, белое, как перламутр устрицы.
   — У меня для вас новая кобыла, серая в яблоках, глаза у нее почти такие же красивые, как у Вашего Величества, и сердце под стать вашему — львиное. Она весело промчит вас много миль — когда желаете покататься?
   Знал ли он, что так говорил Робин?
   Но лучшим подарком был поздний летний вечер, когда придворные дремали по углам, стража прикорнула на полу в присутствии, во всем мире не спали лишь мы двое, как в первую весеннюю пору нашей любви. Он лежал рядом со мной, откинувшись на огромную красную бархатную подушку, яркий в шафраново-алом шелке, привольно вытянув свои бесподобные ноги. Я глядела на него и вздыхала про себя, как много раз прежде.
   О, мой сладостный лорд…
   Ты пахнешь лавандой и гранатовым цветом…
   Что, если соскользнуть сейчас с кресла и лечь рядом, с тобой на подушку?
   Гладить твое лицо, перебирать каштановые кудри, пока они не вспыхнут охрой и пламенем… трогать подбородок, щеку, вести пальцем по шее, по мягкому кругляшку на загривке…
   Притянуть тебя к себе, поцеловать, как хочется впиться в крупный мужской рот, ощутить острый подвижный язык. Потом — твою твердую руку на своей груди, пальцы, нащупывающие застежки корсета, снимающие юбку, оставляющие меня в одной сорочке.
   Справиться с сорока гербовыми пуговицами на твоем камзоле, помочь твоим дрожащим рукам стянуть панталоны и чулки. А потом ты одним сильным движением сдернешь мне через голову сорочку, со смехом воскликнешь: Ну, мадам, ну! Зачем вам больше покровов, чем мужчине?»
   Почувствовать твою руку, твою печать на моей груди, твое прикосновение к моему телу, твой восторг, твое умение, твое длинное сильное тело, твою плоть, твое мужское естество, твою любовь во мне — тебя, тебя всего…
   О, как сладко!
   Я была уже не в тех летах, чтобы краснеть от подобных мыслей. Я только закрыла глаза, чтобы скрыть их от него, и лежала то ли во сне, то ли в раю, когда он коснулся моей руки.
   — Взгляните, Ваше Величество!
   Он надевал мне на безымянный палец перстень. Из тяжелой золотой оправы подмигивала камея: тонкий белый профиль на черном фоне, высокий воротник, блестящие каштановые волосы. Это лицо я знала, как свое, — нет, лучше, потому что гляделась в него чаще, чем в зеркало. Это был мой лорд.
   — О-о…
   Я ничего не могла сказать, только сняла кольцо с пальца и поднесла к глазам, чтобы насладиться мастерством. Изнутри камень был инкрустирован крошечными незабудками на белом фоне, они были голубые и такие же живые, как те, что цвели вместе с белыми маргаритками и желтыми калужницами на заливном лугу.
   Глаза его во мраке были иссиня-черные, когда он прошептал:
   — Мадам, не забудьте меня!
   Забыть? Я пообещала ему носить это кольцо всегда — и на руке, что водит этим, пером, царапает этот пергамент, несмотря ни на что, сверкает все та же камея.
   Я в свой черед заказала ему кольцо, надела на палец как-то ночью в присутствии, когда мы жарко танцевали, разгоряченные любовью или чувствами, называйте как хотите, — словом, тем, что между нами росло.
   — Если я когда-нибудь вам понадоблюсь» мой дорогой лорд, — прошептала я, — пошлите мне это кольцо и требуйте чего угодно.
   Он поднес палец к губам и поцеловал кольцо — простое, золотое с черной эмалью, мужское, — однако внутри был начертан невидимый снаружи девиз, краткая любовная мольба, выраженная все теми же его словами: Не забудьте меня…»
 
   В то лето Рели покинул нас, томимый жаждой приключений. Он уплыл в заморские владения, увлекаемый помимо своей любви к новому, неизведанному в еще большей степени страстью к деньгам, ибо, подобно мне, страдал от почти рокового истощения кошелька. Деньги!
   Мы, словно ростовщики, оплакивали свою пустую мошну и потирали руки в предвкушении золота, которое он должен был привезти.
   — Оно где-то там, Ваше Величество, я знаю, это не просто моряцкая мечта, — серьезно убеждал он, глядя за окно тем же отсутствующим взглядом, что я видела когда-то у Дрейка. — Эльдорадо! Золотая земля!
   Однако вернулся он всего лишь с несколькими кусками руды и яркими камешками, которые лондонские ювелиры отвергли как ничего не стоящий марказит, и ни у него, ни у меня в кошельке не прибавилось.
   Однако, наслаждаясь богатствами любви, я расстраивалась из-за бедности казны меньше, чем следовало бы, и гораздо меньше, чем расстраивалась бы, случись это прежде. В то Рождество у нас были невиданные пиры и празднества. Началось со свадьбы моей маленькой фрейлины Елизаветы, внучки Берли.
   Перед церковью она пришла ко мне в свадебном платье за благословением. Образцовая невеста — белая, как лилия, в венке из красных и белых гвоздик, платье скромное, почти монашеское.
   — Ну, Бесс, — поддразнила я, — разве королева не обещала тебе подыскать хорошего мужа? А вы, старый друг, — обратилась я к Берли, которого внесли вслед за невестой, — извольте-ка встать с носилок и плясать на свадьбе!
   Водянистые старческие глаза блеснули радостью.
   — Мадам, только прикажите, и затанцуют даже калеки! Мысленно я буду плясать от радости за вашу доброту к моей внучке.
   Однако я шутила, чтобы скрыть собственное замешательство — первый мой план устроить ее будущее закончился обидным отказом. Поначалу я прочила ее за этого гадкого Саутгемптона, одного из товарищей моего лорда, но тот, к моей досаде, наотрез отказался жениться не только на малютке Бесс, но и вообще на комлибо. Мадам, я следую вашему примеру, — усмехнулся он (Что в этом человеке не так?), — и предпочитаю благословенное одиночество. блаженствам семейной жизни!»
   — Вот как, сэр?! — в ярости прошипела я, глядя на длинные шелковистые локоны, которые водопадом золотых завитков сбегали с левого плеча, осторожные, скрытные глаза, тонкие чувственные губы. Неужто и этот — совратитель юношества? Одно точно — он путается с актерами; кузен Хансдон, мой лорд-камергер, сказал, что сочинитель из его труппы, некто Шекспир, написал для графа поэму, где воспевает любовь Венеры к прекрасному юноше Адонису. Следует ли он по пути содомлян или просто Онана?
   Как бы там ни было, хоть лопни, жениться его не заставишь!
   Однако мы с Берли в конце концов подыскали девушке приличную партию и отлично повеселились, приглашали комедиантов или плясали каждый Божий вечер. Кузен Гарри насилу меня дождался, его толстое лицо так и сияло.
   — Вот программа празднества на ваше одобрение, мадам.
   Нелегко быть лордом-камергером: кузен Хансдон с ног сбился, все устраивая, за всем приглядывая, однако, по правде сказать, он, несмотря на возраст, делал это с охотой. Мало того, я слышала, что кузен содержит черноволосую шлюшку, которую зовет смуглой леди», дочь музыканта Эмилию Ланье. Однако я не лезу мужчинам в панталоны! Покуда у Хансдона наготове музыка и танцы для нас, пусть хороводится хоть с приходской кошкой, мне до этого дела нет!
   А танцев, музыки и спектаклей на эти Святки было хоть отбавляй. Едва в покои внесли пахучие охапки темно-зеленого плюща и колючего, усыпанного алыми ягодами остролиста, а лошади, скользя копытами на льду, притащили из лесу новогоднюю елку, повара внесли быка и дикого кабана, павлина и поросенка, лебедя и барашка, пироги, пудинги и парфе, как актеры и музыканты забегали взад-вперед, словно они тут самые главные.
   — С вашего разрешения, сэр!..
   — О, добрый сэр, простите меня!
   Разумеется, они соперничали, все эти расплодившиеся труппы: мои люди — с людьми лорда-адмирала, актеры графа Пембрука — с актерами Оксфорда и комедиантами Вустера и все вместе — с труппой лорда-камергера, которая слыла лучшей. Еще бы ей не быть, за такие-то деньги!
   — Вы не шутите, этот сын плотника Берберри действительно выйдет на сцену в плаще за шестнадцать фунтов? — опешила я.
   — Бербедж, мадам, его зовут Ричард Бербедж, а его отец был не просто плотник, он построил театр, мало того, он владел первым театром в Лондоне…
   — Театр, футы-нуты! Почему не играть в гостиных и во дворах, как раньше?
   — Мадам, видели бы вы новые театры вроде Глобуса» в Саутуорке, с большими сценами, балконами, артистическими уборными…
   — Черт, Гарри, вы вскружите этим людям головы! В конце концов, они всего лишь слуги, они носят наши ливреи. Этот ваш Берби…
   — Бербедж, ваша милость.
   — ..пусть расстарается, когда будет играть передо мною в плаще за шестнадцать фунтов — не то отниму плащ и отдам кому-нибудь из разорившихся придворных!
   Я шутила, но за шуткой порой скрывается серьезная боль. Я была уверена, что мой лорд не на дело тратит свои деньги — мои деньги! У него и гроша не было своего, только то, что давала я.
   Подумать только — завел свою сеть лазутчиков, копает под Сесилов, вербует себе сторонников!
   Мало-помалу я начала отбирать у него ренты и откупа. Когда Англия голодает, пусть и мой лорд кроит себе кафтан из того что есть!
   Однако в то Рождество я не позволила своему скопидомству испортить нам развлечения.
   — Мадам, пьеса замечательная, — убеждал Хансдон, обеспокоенный моим разговором про плотников и плащи, — вот увидите!
   И мы увидели — я, и все мои фрейлины, и мой лорд, и его приятели, Блант, Саутгемптон и прочие прихлебатели, и Берли, Роберт, Рели и Кемберленд, граф Оксфорд, юные Пембруки и все остальные — в Большом зале. Пламя очага и принесенные актерами большие подсвечники бросали на вышедшую поклониться труппу причудливые колеблющиеся тени. Загремели барабаны, зазвучала труба, мальчонка, которому явно не исполнилось и десяти, вышел вперед и пропищал:
 
   Послушайте, любезные, сейчас
   Мы вам представим скромный свой рассказ.
 
   — Видите актера, одетого стариком в черной шапочке и мантии, который будет играть педанта? — зашептал мне на ухо Хансдон. — Это Шекспир, мой человек, который сочинил пьесу, — до чего живой ум! Говорят, он не вымарывает ни единой строки.
   — А коллеги по сочинительству ругают его остроумие и желают, чтоб он вымарал тысячу! — рассмеялся Саутгемптон.
   Мой лорд фыркнул и обнял его за плечи:
   — Говорят, милорд, он кропает стишки о вас — из дружеских чувств, разумеется, — и называет вас другом» в своих слащавых сонетах, которые, говорят, ходят меж его друзей.
   — Фи, дружище, фи! — Саутгемптон гневно схватился за шпагу. — Вы намекаете, что мы с ним…
   — Милорды, милорды! — яростно зашипел Хансдон. — Тише, представление начинается!
   Первой я заказала комедию, и вещица мне понравилась — любовная история про французскую принцессу и короля Наварры под названием Бесплодные усилия любви», затейливая и остроумная. Я одобрительно кивала, когда представление закончилось так: Слова Меркурия режут ухо после песен Аполлона» — правильно сказано и к тому же изящно. Я окликнула Оксфорда, внимательно наблюдавшего за спектаклем со сцены.
   — В духе вашего Лили, не правда ли, только менее цветисто?
   Тонкое лицо Оксфорда неприятно скривилось.
   — Магистр Лили, мадам, — произнес он с нажимом, — человек образованный, закончил университет, его собираются включить в совет колледжа Магдалины. Его труды будут жить, когда эту деревенщину, этот уорвикширский сорняк давно позабудут! Помяните мои слова, Ваше Величество, хорошее воспитание возьмет верх. — Он замолк, кашлянул. — Я и сам пописываю пьесы, возможно, вам угодно будет прочесть — их ставят мои актеры…
   Читать его пьесы? Упаси Бог.
   — Ладно, сэр. — Я решила отделаться шуткой. — Если вы наймете этого потрясателя сцены»[8] и выпустите его сочинения под своим именем, вы и впрямь прославитесь! А теперь ш-ш-ш, начинается следующее представление!
   Следующим, как предупредил меня Хансдон, должны были давать историю короля Генри Болингброка, называемого Генрихом IV.
   — Что? — нахмурилась я. (Это тот негодяй, что сверг Ричарда Второго, — опять измены и заговоры под видом развлечения?) Хансдон, видя мой гнев, встревожился и поспешил успокоить:
   — Там нет ничего о низложении законного короля, Ваше Величество, ничего оскорбительного, ровным счетом ничего!
   Я не поверила:
   — Но этот же ваш Шекспир описал падение Ричарда Второго, то, как его свергли и убили!
   — Оно было поставлено для простонародья, мадам, и успеха не имело. Эта пьеса вам понравится, клянусь честью!
   Она мне и впрямь понравилась. Хансдон не сказал про лучшее, что в ней было, — толстого рыцаря в войне двух Генрихов, сэра Джона Фальстафа, ну и острый же на язычок негодяй.
   Что ни слово, то истина! Одно из украшений храбрости — скромность»[9], — сказал старый трус, и я хохотала от души. Люблю таких!
   Последняя пьеса меня утомила, я устала смотреть, хотела говорить, танцевать и веселиться, хотела быть с моим лордом. Но nobless oblige[10] — я одобрительно кивала, хотя не запомнила ни слова.
   — Актеры здесь, поблизости, — гордо объявил Хансдон, когда представление окончилось. — Вашему Величеству угодно их видеть?
   Угодно ли мне их видеть, вместо того чтобы веселиться с моим лордом? Я подумала, взглянула на Эссекса, потом на кузена и смилостивилась:
   — Пусть подойдут.
   Вне подмостков они выглядели, как все актеры, потрепанными и выжатыми как лимон. Главный, Бербедж, тот, что играл короля, был мал ростом и, как ни выпячивал грудь, на короля совсем не походил; шут был печален, с опухшими веками; прекрасная принцесса оказалась тощим мальчишкой с огромным выпирающим кадыком; толстяк сжался до обычных человеческих размеров. Позади скромно держался низенький человек. Я подозвала его:
   — Это вы написали пьесы?
   Он поклонился:
   — Если Вашему Величеству угодно.
   Он был в костюме старика, которого играл в спектакле, однако по лицу и глазам ему можно было дать лет тридцать или чуть более. У него был ужасный, свойственный срединным графствам выговор, что калечит каждую гласную и неизбежно взмывает к концу фразы. Я взглянула на смиренное лицо, лоб с залысинами — ни дать ни взять торговец сукном.
   — Мастер Шекспир, ваш толстый рыцарь мне угодил. Хотелось бы увидеть сэра Джона Фальстафа влюбленным.
   — Коли Ваше Величество приказывает, он уже влюблен; вы увидите его…
   Он замолк, что-то быстро прикидывая в уме.
   Его товарищи постарались скрыть живой интерес к делу, которое заставит всех их попотеть.
   — ..влюбленным в прелестную особу — нет, в целую стайку насмешниц! — в ближайшие две недели.
   Комедианты незаметно расслабились. Главный, Бербедж, расправил плащ за шестнадцать фунтов (алый плюш, золотой галун, ворот обшит венецианским кружевом, отделан гранатом и черным кораллом, воистину по-королевски!) и отвесил поклон, который сделал бы честь даже испанцу.
   — Ричард Бербедж к услугам милостивой королевы. Ваше Величество оказывает своим недостойным слугам слишком большую честь.
   — Похоже на то! — Я зевнула. Голос замечательный, но я утомилась. — Ваша последняя пьеса, сегодняшняя комедия, как она называлась?
   Стратфордский сочинитель поклонился:
   — Успешные усилия любви», ваша милость.
   — Она мне не понравилась.
   Он солнечно улыбнулся:
   — Тогда она проклята, истреблена с лица земли, мертва с этой самой минуты. Мы никогда ее больше не дадим. Коли Вашему Величеству не понравилась, считайте, ее нет!