Страница:
Однако король попросил сэра Томаса и его жену, прежде чем они оставят воспитанницу, оказать ему одну последнюю услугу. Мне шел тогда пятый год, я превратилась в настоящую знатную даму, по крайней мере в собственных глазах, — разве я не стала первой принцессой, когда сестру Марию потеснили, освобождая место мне, единственной законной наследнице Тюдоров и принцессе Уэльсской в придачу? Пусть меня не возят ко двору, пусть король никогда за мной не посылает — я-то знаю, кто я. Всякий, подходя ко мне, неизменно преклоняет колени, неизменно обнажает голову, все держатся со мной в высшей степени почтительно.
И вновь сэр Томас приехал прямиком от двора. И снова я принимала его, сидя в парадном кресле, и снова леди Брайан стояла рядом. Но на этот раз все было непривычно. Сэр Томас не преклонил колен и не смотрел на меня, когда кланялся.
— Миледи… Я не поняла.
— Как это, воспитатель, вчера я еще была принцессой, а сегодня — просто Елизавета?
— Да, мадам. — Сэр Томас был не из тех, кто путается в значениях слов. — Его Величество король, ваш отец, постановил, что его брак с покойной Анной Болейн, вашей матерью, недействителен и вы прижиты вне брака. Посему вы — его побочная дочь, а следовательно — не принцесса.
Брак с моей матерью — недействителен?
Я — прижита вне брака?
Не принцесса?
Побочная дочь: дочь женщины, которая, зачала, не будучи замужем, — как называется такая женщина?..
Сэр Томас продолжал:
— Все это король сделал из любви к вам, миледи. Теперь вы больше не дочь изменницы Анны Болейн, вас будут именовать «дочерью короля». И Его Величество велел сказать: «Что в сравнении с этим „принцесса“, „наследница Уэльсская“ и прочие титулы?»
И снова я плыла в океане неведения, снова не ощутила разящей силы слов. Отец меня любит! — вот все, что я уяснила.
Что еще могла я понять? Мне было четыре года. Брайан, поди, был рад-радехонек, что ему пришлось объясняться всего лишь с неразумным младенцем, и, оставив краткий приказ, чтобы в дальнейшем ко мне обращались дочь Его Величества короля, леди Елизавета!», он так легко отделался от своего тягостного поручения, уступив место Кэт, моей обожаемой Кэт, которая одна стала для меня якорем и маяком, лоцманом и путеводной звездой в бурном море наступивших за этим лет.
Кэт. Моя Кэт, мое утешение, мой котенок, моя киска, моя королева кошек.
Кэт явилась ко двору короля Генриха свеженькая, словно только что снятая сметана. За ней не числилось постыдного родства с Говардами или Болейнами, только честная девонширская юность на молоке и сыре, клубнике и сливках. А также ученость, предмет гордости ее брата, одного из придворных короля. Брат этот расхваливал Кэт на все лады, покуда король не пожелал самолично взглянуть на такое диво.
— Поелику, — сказал он, — нам нужны просвещенные девицы, дабы просвещать наших придворных девиц, особенно одну.
Под «одной девицей» он разумел мою царственную особу.
— Миледи принцесса, — мягко проворковала Кэт на своем девонширском наречии, — ибо вы принцесса, хоть мне и велено впредь именовать вас «мадам Елизавета».
— Мистрис Екатерина, — начала я и открыла рот, силясь выговорить ее девонширское прозвание:
— Чампернаун?
Она ласково улыбнулась:
— Зовите меня просто Кэт, миледи. И так она стала Кэт.
Мне было четыре — пора приниматься за латынь. Как все, кто любит знания, Кэт обожала греческий. И географию, и итальянский, и азы еврейского, и математику, и грамматику, и риторику, и астрономию, и архитектуру, и многое, многое другое. Она сама была как целая библиотека, да что там библиотека — университет! Со смехом она пообещала мне «ответы на все вопросы во всех книжках на свете!». От нее я научилась что-то принимать на веру, до чего-то доходить своим умом, и мы обитали в раю невинности, словно в первозданном Эдеме.
Холодные ветры из внешнего мира почти не коснулись меня. Новая жена моего отца, Джейн Сеймур, умерла раньше, чем я ее увидела, и в мои четыре года ее смерть показалась небольшой платой за рождение маленького братца, моего милого Эдуарда.
Потом появилась принцесса Клевская, долговязая костлявая старуха. От нее разило, словно она никогда не меняла исподнего, таких жутких платьев, как на ней, мне прежде видеть не доводилось, вдобавок она ни слова не понимала по-английски. Один мой визит ко двору, один парадный обед в ее честь — этим наше знакомство и ограничилось: вскорости отцу удалось тихо-мирно спровадить ее в Ричмонд с титулом «досточтимой королевской сестры». Мне не было до них никакого дела. Зато мне нравилось ездить ко двору; днем и ночью меня возили на носилках, люди останавливались и смотрели, а я махала им рукой. А когда они кричали: «Бог да благословит дочку короля Гарри!», «Дай тебе Бог здоровья, крошка Бесс!» — я по своей детской наивности полагала, что это выражение любви ко мне, а не к нему.
Однако, когда я приехала ко двору в следующий раз, кого бы, как вы думаете, я обнаружила рядом с отцом под парадным балдахином в присутственных покоях? Юную хохотушку, старинную свою знакомую. Она приходилась мне кузиной: мой дед Болейн взял жену из рода Говардов, и моя бабушка Говард доводилась Екатерине теткой. Этой кузине Говард только что исполнилось восемнадцать — на одиннадцать больше, чем мне, — она была миниатюрная, живая, пухленькая, миловидная, с яркими карими глазами. Мы все веселились — она, я и король — ее нежный жених. Я была от нее без ума.
И было за что ее любить — по крайней мере мне, ребенку.
— Елизавета, я тебя избалую! — объявила она.
Она дарила мне сласти и безделушки, катала на королевской барке, я гостила у нее в подаренном королем прекрасном доме с видом на реку в Челси. И главное, она взяла меня на самый свой большой пир, когда впервые сидела во главе праздничного стола в качестве королевской супруги. Здесь, в парадной зале Гемптонского дворца мы сидели под гербами: королевским — ало-белой розой Тюдоров[8].
— и ее собственным, позолоченным, увитым розовым шелком, с девизом, который выбрал для нее сам король: «Румяная роза без шипов». Не удивительно, что в милый тихий Хэтфилд я уезжала, пьяная от восторга.
Но роз без шипов не бывает, не бывает радостей, за которые не пришлось бы расплачиваться болью. Зимой того же года я простудилась и вынуждена была сидеть в опочивальне. Я то читала, то дремала у камелька, не обращая внимания на смешки и перешептывания прибиравших постель горничных. Все их разговоры я знала наизусть — любовная чепуха и вздор, а мне уже исполнилось восемь и я была серьезна не по годам. Горничные мне не нравились. От них всегда воняло стряпней, если не хуже, они смотрели на меня как-то странно и украдкой шушукались. Сейчас они думали, что я в классной комнате, и меня это устраивало. Пока не услышала:
— А точно, она умрет?
— Точнее некуда. Гонец сказал, уже и приговор вынесли.
— А вдруг она попросит о помиловании?
— Уже просила! Говорят, она сбежала из своих покоев в Гемптонском дворце и с воплями помчалась к королю. Он был у обедни — она думала, он увидит ее и пожалеет.
— А он не простил?
— Ее поймали у входа в дворцовую церковь и заткнули рот раньше, чем она добежала до короля. Да он бы ее и не помиловал. Она ведь изменщица, вот она кто!
— Изменщица?
— Изменила королю. А за это, — в голосе мелькнула злобная радость, — ей отрубят голову!
— Как… как…
— Точно! Как матушке нашей госпожи! Точно так же! И поделом им — изменщицам, распутницам, греховодницам. Сама посуди — если обычную потаскуху привязывают голой к телеге, тащат по городу и бьют плетьми, пока с нее кожа не полезет клочьями, то как же тогда наказывать королеву?
Вторая девушка не ответила. Что-то бормоча себе под нос, горничные вышли.
Да, тогда я поняла, что змей проник в мой сад, и, подобно Еве на заре времен, я пробудилась и поняла, что нага. Как мне удалось столько проспать в неведении? Кэт обещала мне ответы на все мои вопросы, а я зарылась в греческий и географию, Бокаччио и Библию. И вдруг у меня остался один-единственный вопрос — что-то, что зрело во мне невидимо и подспудно, словно гнойник, который я теперь должна выдавить или умереть.
Пробило четыре, ночь спускалась, черная, как воды Стикса. Я уже не просто продрогла, я посинела от холода и тоски в своем креслице под окном, когда вошла Кэт в сопровождении слуг со свечами и позвала ужинать.
Один взгляд на меня, и по ее слову вошедшие следом прислужницы опрометью забегали по дому.
— Доркада, огня сюда, живее неси уголь! Пришли Питера из кухни, пусть принесет еще и жаровню! Бегом, кому сказано! Джоанна, принеси миледи глинтвейна, мигом, и чтоб с пылу с жару, не то уши надеру! — Потом, упав возле меня на колени и сжав мои окоченевшие руки:
— Что с вами, дитя мое? Вы можете говорить?
Сколько раз мы сидели в обнимку у камина, при свечах, ведя дружескую беседу после дневных трудов. Теперь все переменилось. Когда камин затопили, глинтвейн принесли и вложили кружку в мои онемевшие от холода руки, служанок отослали и между нами воцарилась тишина — настал час для иного рассказа.
— Кэт.
— Мадам?
Я собралась с духом.
— Моя кузина, королева Екатерина… девушки болтали…
Кэт тяжело вздохнула:
— Я думала оградить вас от этих известий.
— Я хочу знать. Еще вздох.
— Мне известно лишь то, что сообщил утренний гонец. Мадам Екатерину, вашу кузину, казнят за измену — она оказалась непорядочной женщиной. У нее был любовник еще в девичестве, в бабкином доме, и, говорят, она завела другого уже будучи королевой — привечала его ночью в своей опочивальне и ни в чем ему не отказывала.
— И это правда?
— Ее любовники во всем сознались.
— Как в прошлый раз?
— В прошлый раз?
Кэт всполошилась. Она этого не ждала.
— «Как в прошлый раз», сказала горничная, «как наша прошлая». Я знаю, о ком она.
Кэт застыла. Ее расширенные зрачки и частое, прерывистое дыхание выдавали крайний испуг.
— Моя мать — ведь они говорили о ней. Она была такая же, как Екатерина?
Кэт словно онемела. Потом она заговорила:
— Вам известно, мадам, что вашу матушку обвинили… обвинили в измене королю.
— Что значит «измена»?
— Говорят, она злоумышляла против супруга, против его душевного спокойствия. Будто бы она насмехалась над его мужскими способностями, дескать, в постели Его Величество не такой — не всегда такой, — как другие мужчины.
Мне показалось, что мою голову стянуло стальным канатом.
— Кэт, это измена? За это ее казнили? Лицо Кэт было бледно и печально, как зимний день.
— Королеву Анну также обвинили в распутстве, госпожа. Будто бы она завлекала придворных господ и тешила с ними свою похоть, и будто бы они миловались с ней в ее опочивальне и даже на королевской половине.
В том же виновна и Екатерина.
Продолжай.
— Кто?..
— Трое придворных. Один из них был любимый друг короля, Генри Норрис…
— И?..
— И ее музыкант, миледи, — лютнист Марк Смитон.
— И?..
— И ее брат, мадам. Ваш дядя, виконт Рочфорд.
Мы сидели — я и Кэт — словно два мраморных изваяния, две обращенные в камень женщины. Я узнала, что хотела.
То была моя первая бессонная ночь — первая ночь, когда я не сомкнула глаз до рассвета.
И первый озноб первого страха, который не отпускал меня с той поры, как ни старалась я схоронить его под грудой прочитанных книг, под своими записками, под спудом усвоенных знаний. И вот сейчас требование явиться ко двору, зловещий придворный вернули былой страх: он притаился в углу комнаты, он был частью меня, он таился в уголке моей души.
А как хорошо начинался день — Благовещенье, весна, солнце окрасило Хэтфилд розовым и золотым. А теперь, несмотря на ласковые заботы Кэт, на лишние одеяла, на теплые перинки, на дрова в очаге, горевшие так ярко, что в опочивальне стало светло как днем, я всю ночь продрожала от холода.
Ибо озноб, который бил меня давно, в детстве, и вернулся в эти минуты, был не случайным поцелуем проказницы-стужи, но кладбищенским объятием смертного страха.
Страха?
Двух страхов.
Первый — что король, несмотря на свою доброту и любовь ко мне, однажды — и очень скоро, прямо сейчас — обратит свой гнев на дочь изменницы-жены. В голове у меня звучало погребальным звоном: «Когда бы отец твой, или Отец Наш, который над ним, поступал с тобой по твоим грехам, как велики были бы твои страдания, как суров приговор, как тяжела кара». Вдруг я напомню ему женщину, которая так подло его предала, — а опасность эта возрастает день ото дня, по мере того как я взрослею и, как всякая дочь, становлюсь все более похожей на мать.
И второй страх, глубже, холоднее. Если, по Божьему слову, грехи матерей падут на головы детей, значит, мне суждено унаследовать ее грех? Ужели слабая Евина плоть, плоть, которую каждая мать передает дочери, предаст и меня, как когда-то ее, женскому ничтожеству, женскому вероломству, женской похоти?
Если я вырасту такой, как она, достойна ли я жизни, мне дарованной? Или болезнь, что она передала мне по наследству, неисцелима и я за нее расплачиваюсь? Неужто этот темный гость, этот придворный, сегодняшний королевский гонец, явился призвать меня и живущий во мне призрак матери, ее неумершие желания, на последний суд?
И как преодолеть темную, безвестную пучину лежащей впереди ночи, за которой, быть может, брезжит ответ?
Глава 4
И вновь сэр Томас приехал прямиком от двора. И снова я принимала его, сидя в парадном кресле, и снова леди Брайан стояла рядом. Но на этот раз все было непривычно. Сэр Томас не преклонил колен и не смотрел на меня, когда кланялся.
— Миледи… Я не поняла.
— Как это, воспитатель, вчера я еще была принцессой, а сегодня — просто Елизавета?
— Да, мадам. — Сэр Томас был не из тех, кто путается в значениях слов. — Его Величество король, ваш отец, постановил, что его брак с покойной Анной Болейн, вашей матерью, недействителен и вы прижиты вне брака. Посему вы — его побочная дочь, а следовательно — не принцесса.
Брак с моей матерью — недействителен?
Я — прижита вне брака?
Не принцесса?
Побочная дочь: дочь женщины, которая, зачала, не будучи замужем, — как называется такая женщина?..
Сэр Томас продолжал:
— Все это король сделал из любви к вам, миледи. Теперь вы больше не дочь изменницы Анны Болейн, вас будут именовать «дочерью короля». И Его Величество велел сказать: «Что в сравнении с этим „принцесса“, „наследница Уэльсская“ и прочие титулы?»
И снова я плыла в океане неведения, снова не ощутила разящей силы слов. Отец меня любит! — вот все, что я уяснила.
Что еще могла я понять? Мне было четыре года. Брайан, поди, был рад-радехонек, что ему пришлось объясняться всего лишь с неразумным младенцем, и, оставив краткий приказ, чтобы в дальнейшем ко мне обращались дочь Его Величества короля, леди Елизавета!», он так легко отделался от своего тягостного поручения, уступив место Кэт, моей обожаемой Кэт, которая одна стала для меня якорем и маяком, лоцманом и путеводной звездой в бурном море наступивших за этим лет.
Кэт. Моя Кэт, мое утешение, мой котенок, моя киска, моя королева кошек.
Кэт явилась ко двору короля Генриха свеженькая, словно только что снятая сметана. За ней не числилось постыдного родства с Говардами или Болейнами, только честная девонширская юность на молоке и сыре, клубнике и сливках. А также ученость, предмет гордости ее брата, одного из придворных короля. Брат этот расхваливал Кэт на все лады, покуда король не пожелал самолично взглянуть на такое диво.
— Поелику, — сказал он, — нам нужны просвещенные девицы, дабы просвещать наших придворных девиц, особенно одну.
Под «одной девицей» он разумел мою царственную особу.
— Миледи принцесса, — мягко проворковала Кэт на своем девонширском наречии, — ибо вы принцесса, хоть мне и велено впредь именовать вас «мадам Елизавета».
— Мистрис Екатерина, — начала я и открыла рот, силясь выговорить ее девонширское прозвание:
— Чампернаун?
Она ласково улыбнулась:
— Зовите меня просто Кэт, миледи. И так она стала Кэт.
Мне было четыре — пора приниматься за латынь. Как все, кто любит знания, Кэт обожала греческий. И географию, и итальянский, и азы еврейского, и математику, и грамматику, и риторику, и астрономию, и архитектуру, и многое, многое другое. Она сама была как целая библиотека, да что там библиотека — университет! Со смехом она пообещала мне «ответы на все вопросы во всех книжках на свете!». От нее я научилась что-то принимать на веру, до чего-то доходить своим умом, и мы обитали в раю невинности, словно в первозданном Эдеме.
Холодные ветры из внешнего мира почти не коснулись меня. Новая жена моего отца, Джейн Сеймур, умерла раньше, чем я ее увидела, и в мои четыре года ее смерть показалась небольшой платой за рождение маленького братца, моего милого Эдуарда.
Потом появилась принцесса Клевская, долговязая костлявая старуха. От нее разило, словно она никогда не меняла исподнего, таких жутких платьев, как на ней, мне прежде видеть не доводилось, вдобавок она ни слова не понимала по-английски. Один мой визит ко двору, один парадный обед в ее честь — этим наше знакомство и ограничилось: вскорости отцу удалось тихо-мирно спровадить ее в Ричмонд с титулом «досточтимой королевской сестры». Мне не было до них никакого дела. Зато мне нравилось ездить ко двору; днем и ночью меня возили на носилках, люди останавливались и смотрели, а я махала им рукой. А когда они кричали: «Бог да благословит дочку короля Гарри!», «Дай тебе Бог здоровья, крошка Бесс!» — я по своей детской наивности полагала, что это выражение любви ко мне, а не к нему.
Однако, когда я приехала ко двору в следующий раз, кого бы, как вы думаете, я обнаружила рядом с отцом под парадным балдахином в присутственных покоях? Юную хохотушку, старинную свою знакомую. Она приходилась мне кузиной: мой дед Болейн взял жену из рода Говардов, и моя бабушка Говард доводилась Екатерине теткой. Этой кузине Говард только что исполнилось восемнадцать — на одиннадцать больше, чем мне, — она была миниатюрная, живая, пухленькая, миловидная, с яркими карими глазами. Мы все веселились — она, я и король — ее нежный жених. Я была от нее без ума.
И было за что ее любить — по крайней мере мне, ребенку.
— Елизавета, я тебя избалую! — объявила она.
Она дарила мне сласти и безделушки, катала на королевской барке, я гостила у нее в подаренном королем прекрасном доме с видом на реку в Челси. И главное, она взяла меня на самый свой большой пир, когда впервые сидела во главе праздничного стола в качестве королевской супруги. Здесь, в парадной зале Гемптонского дворца мы сидели под гербами: королевским — ало-белой розой Тюдоров[8].
— и ее собственным, позолоченным, увитым розовым шелком, с девизом, который выбрал для нее сам король: «Румяная роза без шипов». Не удивительно, что в милый тихий Хэтфилд я уезжала, пьяная от восторга.
Но роз без шипов не бывает, не бывает радостей, за которые не пришлось бы расплачиваться болью. Зимой того же года я простудилась и вынуждена была сидеть в опочивальне. Я то читала, то дремала у камелька, не обращая внимания на смешки и перешептывания прибиравших постель горничных. Все их разговоры я знала наизусть — любовная чепуха и вздор, а мне уже исполнилось восемь и я была серьезна не по годам. Горничные мне не нравились. От них всегда воняло стряпней, если не хуже, они смотрели на меня как-то странно и украдкой шушукались. Сейчас они думали, что я в классной комнате, и меня это устраивало. Пока не услышала:
— А точно, она умрет?
— Точнее некуда. Гонец сказал, уже и приговор вынесли.
— А вдруг она попросит о помиловании?
— Уже просила! Говорят, она сбежала из своих покоев в Гемптонском дворце и с воплями помчалась к королю. Он был у обедни — она думала, он увидит ее и пожалеет.
— А он не простил?
— Ее поймали у входа в дворцовую церковь и заткнули рот раньше, чем она добежала до короля. Да он бы ее и не помиловал. Она ведь изменщица, вот она кто!
— Изменщица?
— Изменила королю. А за это, — в голосе мелькнула злобная радость, — ей отрубят голову!
— Как… как…
— Точно! Как матушке нашей госпожи! Точно так же! И поделом им — изменщицам, распутницам, греховодницам. Сама посуди — если обычную потаскуху привязывают голой к телеге, тащат по городу и бьют плетьми, пока с нее кожа не полезет клочьями, то как же тогда наказывать королеву?
Вторая девушка не ответила. Что-то бормоча себе под нос, горничные вышли.
Да, тогда я поняла, что змей проник в мой сад, и, подобно Еве на заре времен, я пробудилась и поняла, что нага. Как мне удалось столько проспать в неведении? Кэт обещала мне ответы на все мои вопросы, а я зарылась в греческий и географию, Бокаччио и Библию. И вдруг у меня остался один-единственный вопрос — что-то, что зрело во мне невидимо и подспудно, словно гнойник, который я теперь должна выдавить или умереть.
Пробило четыре, ночь спускалась, черная, как воды Стикса. Я уже не просто продрогла, я посинела от холода и тоски в своем креслице под окном, когда вошла Кэт в сопровождении слуг со свечами и позвала ужинать.
Один взгляд на меня, и по ее слову вошедшие следом прислужницы опрометью забегали по дому.
— Доркада, огня сюда, живее неси уголь! Пришли Питера из кухни, пусть принесет еще и жаровню! Бегом, кому сказано! Джоанна, принеси миледи глинтвейна, мигом, и чтоб с пылу с жару, не то уши надеру! — Потом, упав возле меня на колени и сжав мои окоченевшие руки:
— Что с вами, дитя мое? Вы можете говорить?
Сколько раз мы сидели в обнимку у камина, при свечах, ведя дружескую беседу после дневных трудов. Теперь все переменилось. Когда камин затопили, глинтвейн принесли и вложили кружку в мои онемевшие от холода руки, служанок отослали и между нами воцарилась тишина — настал час для иного рассказа.
— Кэт.
— Мадам?
Я собралась с духом.
— Моя кузина, королева Екатерина… девушки болтали…
Кэт тяжело вздохнула:
— Я думала оградить вас от этих известий.
— Я хочу знать. Еще вздох.
— Мне известно лишь то, что сообщил утренний гонец. Мадам Екатерину, вашу кузину, казнят за измену — она оказалась непорядочной женщиной. У нее был любовник еще в девичестве, в бабкином доме, и, говорят, она завела другого уже будучи королевой — привечала его ночью в своей опочивальне и ни в чем ему не отказывала.
— И это правда?
— Ее любовники во всем сознались.
— Как в прошлый раз?
— В прошлый раз?
Кэт всполошилась. Она этого не ждала.
— «Как в прошлый раз», сказала горничная, «как наша прошлая». Я знаю, о ком она.
Кэт застыла. Ее расширенные зрачки и частое, прерывистое дыхание выдавали крайний испуг.
— Моя мать — ведь они говорили о ней. Она была такая же, как Екатерина?
Кэт словно онемела. Потом она заговорила:
— Вам известно, мадам, что вашу матушку обвинили… обвинили в измене королю.
— Что значит «измена»?
— Говорят, она злоумышляла против супруга, против его душевного спокойствия. Будто бы она насмехалась над его мужскими способностями, дескать, в постели Его Величество не такой — не всегда такой, — как другие мужчины.
Мне показалось, что мою голову стянуло стальным канатом.
— Кэт, это измена? За это ее казнили? Лицо Кэт было бледно и печально, как зимний день.
— Королеву Анну также обвинили в распутстве, госпожа. Будто бы она завлекала придворных господ и тешила с ними свою похоть, и будто бы они миловались с ней в ее опочивальне и даже на королевской половине.
В том же виновна и Екатерина.
Продолжай.
— Кто?..
— Трое придворных. Один из них был любимый друг короля, Генри Норрис…
— И?..
— И ее музыкант, миледи, — лютнист Марк Смитон.
— И?..
— И ее брат, мадам. Ваш дядя, виконт Рочфорд.
Мы сидели — я и Кэт — словно два мраморных изваяния, две обращенные в камень женщины. Я узнала, что хотела.
То была моя первая бессонная ночь — первая ночь, когда я не сомкнула глаз до рассвета.
И первый озноб первого страха, который не отпускал меня с той поры, как ни старалась я схоронить его под грудой прочитанных книг, под своими записками, под спудом усвоенных знаний. И вот сейчас требование явиться ко двору, зловещий придворный вернули былой страх: он притаился в углу комнаты, он был частью меня, он таился в уголке моей души.
А как хорошо начинался день — Благовещенье, весна, солнце окрасило Хэтфилд розовым и золотым. А теперь, несмотря на ласковые заботы Кэт, на лишние одеяла, на теплые перинки, на дрова в очаге, горевшие так ярко, что в опочивальне стало светло как днем, я всю ночь продрожала от холода.
Ибо озноб, который бил меня давно, в детстве, и вернулся в эти минуты, был не случайным поцелуем проказницы-стужи, но кладбищенским объятием смертного страха.
Страха?
Двух страхов.
Первый — что король, несмотря на свою доброту и любовь ко мне, однажды — и очень скоро, прямо сейчас — обратит свой гнев на дочь изменницы-жены. В голове у меня звучало погребальным звоном: «Когда бы отец твой, или Отец Наш, который над ним, поступал с тобой по твоим грехам, как велики были бы твои страдания, как суров приговор, как тяжела кара». Вдруг я напомню ему женщину, которая так подло его предала, — а опасность эта возрастает день ото дня, по мере того как я взрослею и, как всякая дочь, становлюсь все более похожей на мать.
И второй страх, глубже, холоднее. Если, по Божьему слову, грехи матерей падут на головы детей, значит, мне суждено унаследовать ее грех? Ужели слабая Евина плоть, плоть, которую каждая мать передает дочери, предаст и меня, как когда-то ее, женскому ничтожеству, женскому вероломству, женской похоти?
Если я вырасту такой, как она, достойна ли я жизни, мне дарованной? Или болезнь, что она передала мне по наследству, неисцелима и я за нее расплачиваюсь? Неужто этот темный гость, этот придворный, сегодняшний королевский гонец, явился призвать меня и живущий во мне призрак матери, ее неумершие желания, на последний суд?
И как преодолеть темную, безвестную пучину лежащей впереди ночи, за которой, быть может, брезжит ответ?
Глава 4
Мы выехали до рассвета следующего дня, в самый темный беззвездный час. Промозглый воздух пронизывали гнусные испарения, вчерашней весны как не бывало. В большом дворе Хэтфилда гнедые вьючные мулы, бедные бесплодные твари, били маленькими копытами по заиндевевшей гальке, согревая замерзшие бабки. Позади жалобно ржали кобылы моих фрейлин, недовольные из-за того, что их разбудили в неурочный час.
Спускаясь во двор бок о бок с Кэт, я плотнее закуталась в плащ. Повсюду в спешке бегали прислужники, кричали, бранились, что-то тащили, грузили телеги и возки. Погонщики покрикивали, ругались, хлопали бичами, срывая злость на двуногих и четвероногих существах без разбору. Под стеной слуги опорожняли дымящуюся зловонием ночную посуду в чавкающие выгребные ямы. Гвалт, дрожание фонарей, смрад — все напоминало преисподнюю. Однако на душе у меня было ничуть не лучше.
Всю долгую ночь, час за часом, в свете белесой луны я билась над загадками Гриндала, словно угодившая в ловушку крыса. Заговор Катилины — значит ли это, что и против отца готовится то же самое? Или Гриндал просто предупреждал меня накануне отъезда ко двору, что у трона собираются опасные люди?
Эзопова басня… Да, отец стар, ему пятьдесят три, ближе к пятидесяти четырем. Но разве его отец не дожил до…
«…пятидесяти двух!» — прошептал у меня в голове незнакомый голос.
Однако отец такой крепкий! Такой плечистый, дородный, он совсем не похож на умирающего льва! А что до «львиных отпрысков», то откуда тут взяться «львицам»? И я, и Мария в династии Тюдоров — пустое место. «За две тысячи лет ни одна женщина не правила Англией, — следовало возразить мне, — и не будет!»
И вдруг меня словно ударило — в одном-то притча, безусловно, правдива! Да, в злонамеренность сестры Марии я поверила сразу, и тут есть о чем задуматься.
Мария — само имя означает «горечь». Интересно, знал ли тот, кто ее называл, что ей придется испить чашу горечи до последней капли, и даже сверх того?
Я дрожала, но не от холода.
Довольно!
Довольно кукситься! С таким лицом, какое я утром увидела в зеркале — краше в гроб кладут, — нельзя показываться на люди!
— Дорогу!
— Эй, посторонись!
— Чтоб ты сдох, черт косорукий! Пошевеливайся!
— Куда прешь, ублюдок!..
Меня, впрочем, приветствовали как водится — улыбками, реверансами, пожеланиями доброго утра.
— Будьте здоровы, хозяйка!
— Хорошего вам дня, миледи!
Два моих старших джентльмена, братья Джеймс и Ричард Верноны, сыновья соседского помещика, поклонились, протискиваясь вперед под грузом конской сбруи. Чуть поодаль стоял Эшли, немногословный и уверенный в себе муж Кэт, а с ним сэр Джон Чертей, молодой рыцарь из здешнего графства, которого незадолго до смерти пристроил к моему двору его отец, старый сэр Джон.
Дальше в свете фонарей я различила вчерашнего черного посетителя: он так помыкал конюхами и стремянными, будто коня подают ему одному. Даже в столь ранний час, в преддверии тяжелого дня в седле, он успел натянуть винного цвета наряд — в шелках, атласе и бархате он походил на щеголеватую ехидну. Я люто ненавидела его блестящую змеиную чешую, и при этом боялась — отчего, не знаю сама.
— Его зовут Паджет, — объяснила Кэт, тряхнув головой в сторону нашего франта.
Кэт совершенно расхрабрилась после вчерашнего, когда дала ему отпор, сославшись на высокую хозяйкину волю. «Каковую, мадам, — весело объявила она, — он не дерзнул оспорить, хоть и зыркнул на меня, словно кабацкий бузила».
— Паджет? — У меня пробудилось любопытство. — Сын Вильяма Паджета, главы Тайного совета?
— Нет, не сын. — Голос Кэт терял задор с каждым шагом к середине двора, где нас поджидал дорожный паланкин, а подле него — тот, о ком мы говорили. — Даже не родственник, а, как он сам сказал, доверенное орудие. Я бы скорее назвала его приживальщиком, недоноском и проходимцем…
— Миледи! — Он отвесил церемонный поклон. — И с ней, разумеется, мистрис Эшли!
Если в наших реверансах сквозила прохладца, то исключительно по причине холодного времени суток.
— К вашим услугам, сэр, — произнесли мы ледяным тоном.
Тем временем Кэт уложила меня в дорожную постель и накрыла одеялом.
— Спите, душенька, — ласково сказала она, оправляя последнюю подушку и запечатлевая на кончике моего носа сладкий и сочный, как летняя вишня, поцелуй. — К рассвету будем в Исткоте, а там уж, будьте покойны, я найду, чем вам заморить червячка! — Задвигая тяжелые парчовые занавески, она, под стук деревянных колец, рассмеялась ободряющим грудным смехом. — Что ж до него, — кивком указала она на Паджета, который сквозь толчею слуг протискивался к собственной лошади, — пусть проказница-стужа ему нос отморозит, да и срамные части тоже, не при вас будет сказано, миледи. Спите спокойно!
Сон, родной брат смерти[9], неотлучно вьется вблизи дорожных носилок. Мягкое покачивание, мерный перестук копыт, тихое позвякивание сбруи, ржание сменяемых мулов даже лунатика увлечет в тот край, где нет сновидений.
Однако в тот день сон мой тревожили загадки Гриндала. Мне снилось, что злобный Катилина с окровавленным кинжалом бродит вокруг королевского трона, а старый король смотрит на него беспомощно, словно смертельно раненный зверь. Тем временем львица — а когти ее тоже в крови — выписывает петли вокруг юного львенка, маленького и слабого, а из ее желтых глаз сыплются смертоносные стрелы. В небесах наверху огненными кометами проносятся огромные выкаченные глаза, и голос Гриндала размеренно повторяет: «Смотри в оба, смотри в оба!» — словно безумный жрец в святилище темного божества. Потом хлынул поток, и на берегу серна искала брода, но брода не было, и ее, сердечную, захлестнуло и увлекло на дно.
И серной, как и львенком, была я.
Я знала, что, если не разгадаю загадок, умру. А разгадаю — умру еще скорее. Я раскрыла рот, чтобы закричать, но черный кулак в черной перчатке сдавил мне горло, забил глотку сыпучим пеплом, жженой костью, сажей и мертвечиной. Я проснулась с привкусом смерти на губах.
Забот заклинатель, благодатный Морфей…
— Миледи?
Прочь прогони тревоги, печали мои развей…
— Как вы, миледи?
Тени рассеялись, остался только гадкий привкус во рту, паланкин уже не раскачивался, солнце согрело мое уютное гнездышко, и, что лучше всего, Кэт раздвинула занавеску и в руках у нее было то, о чем я даже не мечтала.
— Кэт, что это? Молоко? Белый хлеб? Яйца, сваренные в масле? Да откуда, скажи на милость…
— Откуда? — Она тряхнула головой, и в ее голосе прорезались рокочущие девонские нотки, как случалось только в самые радостные минуты. — Вот уж пустяки, мадам. Надо только знать, как раздобыть съестное в такой забытой Богом дыре, где не привыкли встречать и холить принцесс!
Я с любопытством выглянула из-за занавесок. Мы остановились в большом и чистом дворе, вокруг еще стояли последние скирды сена, толстые хохлатки суетливо бегали от разошедшегося поутру петуха.
— Мадам?
С наицеремоннейшим реверансом к носилкам приблизилась моя фрейлина Бланш Парри. Если Кэт я любила за простоту, то Парри — напротив, за чинность, присущую ей в любом окружении, будь то королевский двор или скотный. И она, и ее брат Томас, мой теперешний казначей, оставили родной Уэльс, чтобы в один день поступить ко мне на службу. Вдвоем с Кэт они составляли мою семью — ту самую семью, которой у меня никогда не было, чего я, впрочем, благодаря их заботам вовсе не замечала.
Сейчас, сопровождаемая двумя маленькими горничными, Парри пожелала мне доброго утра.
— Скажите, мадам… — Она деликатно помолчала, показывая, что просьба исходит не от нее. — Вы бы не возражали показаться людям?
— Показаться людям?
— Здешние селяне, миледи… они увидели ваш поезд… ваши носилки… и покорнейше просят дозволения засвидетельствовать свое почтение. Они ждали… на столь ужасном морозе… с таким терпением…
— Да ради Бога!
Я передала горничной остатки завтрака и взяла у Парри — она только что достала мой дорожный туалетный прибор — маленькое зеркальце. В него я внимательно наблюдала, как Парри расчесывает мне волосы.
— Сюда… на эту сторону… да, спасибо. Мои серьги, Кэт? Нет, нет, большие жемчужные. А теперь шапочку… коричневую бархатную… да.
Из гладкого металлического кружка на меня смотрело собственное лицо. По-моему, бледновато! Я потерла кулаками скулы, и на щеках тотчас же проступили два карминных пятна. Теперь я выглядела в точности как резная деревянная кукла.
— Мадам! — Парри была шокирована. — У леди на лице не должно быть красноты, это неприлично. Принцессе невозможно равняться с телятницей!
С телятницей! Кэт не знала, смеяться ей или сердиться. «Краснота!» — у Парри это прозвучало как страшное ругательство. Ворча, я покорилась, и вскоре розовая вода и молотая яичная скорлупа убрали с моих щек этот чахоточный румянец.
Теперь я выглядела, как если бы Господь пожелал сотворить меня писаной красавицей. А природная бледность, которую я в минуту тщеславия называла про себя «лилейной», куда больше розового или алого румянца шла к моим русалочьим волосам, отливавшим то золотом, то рыжиной в зависимости от освещения — на солнце они вспыхивали, как у ангела, в пасмурный день отсвечивали литой медью. Признаюсь, я гордилась своими волосами, а в тот день они искрились нитями спряденного солнечного света. Я оправила платье, закуталась в мех, приняла подобающую принцессе осанку и приготовилась к встрече со своими подданными.
— Пусть приблизятся.
В углу двора пританцовывали от холода мои джентльмены, рядом переминалась стража. Чуть дальше терпеливо ждали крестьяне: арендатор в суконном платье и грубых коричневых чулках, с обветренным лицом, его домочадцы обоего пола, дети от десяти лет до грудного младенца на руках, сгорбленный дедушка с палкой. Кто грел замерзшие ладони в подмышках, кто дышал на синие от холода пальцы.
Я с волнением ждала, когда они подойдут. Мне нравилось разговаривать по дороге с простолюдинами. Когда они громко желали многолетия отцу и неизменно добавляли: «Храни Бог и тебя, маленькая дочурка нашего Гарри!» — я чувствовала редчайшую, ни с чем не сравнимую гордость своей принадлежности.
И вдруг как обухом по голове:
— В путь, мадам Елизавета! — Это был голос Паджета. — Нам некогда точить лясы с этой деревенщиной. Его Величество велел поспешать! — Он выдержал паузу. — Что до вашего здоровья и удобств, полагаю, ваша милость предпочтет путешествовать скрытно.
Он потянулся опустить занавески на моем портшезе, отрезать меня от внешнего мира.
Он мной командует, запрещает говорить с селянами, велит ехать тайно, словно государственной преступнице.
Да как он смеет!
И сколько еще ждать, покуда я узнаю, Как он смеет?
— Минуточку, сэр, пожалуйста! — Поддерживаемая с тылу разъяренной Парри, Кэт смело бросилась наперерез врагу. — В дневные часы, когда можно не опасаться зловредных ночных испарений, миледи путешествует с раздвинутым пологом, — твердо объявила она, вновь разводя занавески.
— Здоровье здоровью рознь, мистрис Эшли, — проговорил Паджет, сверкая черными глазами. — Ее милости небезопасно показываться простонародью.
Этого Парри уже спустить не могла.
— Госпоже грозит опасность со стороны английского народа? — вскричала , она. — Думайте, что говорите, сэр! Да ее обожают с самого младенчества! Всякий раз, как она проезжает, люди сбегаются посмотреть! Ни одна живая душа в Англии не тронет ее волоска… мизинчика на ее ноге!
— И все же, — мстительно кивнул Паджет в сторону своих стражников, — будет лучше, если леди Елизавета поедет с опущенными занавесками.
Стражники вразвалку двинулись к нам. Паджет торжествующе улыбнулся.
Спускаясь во двор бок о бок с Кэт, я плотнее закуталась в плащ. Повсюду в спешке бегали прислужники, кричали, бранились, что-то тащили, грузили телеги и возки. Погонщики покрикивали, ругались, хлопали бичами, срывая злость на двуногих и четвероногих существах без разбору. Под стеной слуги опорожняли дымящуюся зловонием ночную посуду в чавкающие выгребные ямы. Гвалт, дрожание фонарей, смрад — все напоминало преисподнюю. Однако на душе у меня было ничуть не лучше.
Всю долгую ночь, час за часом, в свете белесой луны я билась над загадками Гриндала, словно угодившая в ловушку крыса. Заговор Катилины — значит ли это, что и против отца готовится то же самое? Или Гриндал просто предупреждал меня накануне отъезда ко двору, что у трона собираются опасные люди?
Эзопова басня… Да, отец стар, ему пятьдесят три, ближе к пятидесяти четырем. Но разве его отец не дожил до…
«…пятидесяти двух!» — прошептал у меня в голове незнакомый голос.
Однако отец такой крепкий! Такой плечистый, дородный, он совсем не похож на умирающего льва! А что до «львиных отпрысков», то откуда тут взяться «львицам»? И я, и Мария в династии Тюдоров — пустое место. «За две тысячи лет ни одна женщина не правила Англией, — следовало возразить мне, — и не будет!»
И вдруг меня словно ударило — в одном-то притча, безусловно, правдива! Да, в злонамеренность сестры Марии я поверила сразу, и тут есть о чем задуматься.
Мария — само имя означает «горечь». Интересно, знал ли тот, кто ее называл, что ей придется испить чашу горечи до последней капли, и даже сверх того?
Я дрожала, но не от холода.
Довольно!
Довольно кукситься! С таким лицом, какое я утром увидела в зеркале — краше в гроб кладут, — нельзя показываться на люди!
— Дорогу!
— Эй, посторонись!
— Чтоб ты сдох, черт косорукий! Пошевеливайся!
— Куда прешь, ублюдок!..
Меня, впрочем, приветствовали как водится — улыбками, реверансами, пожеланиями доброго утра.
— Будьте здоровы, хозяйка!
— Хорошего вам дня, миледи!
Два моих старших джентльмена, братья Джеймс и Ричард Верноны, сыновья соседского помещика, поклонились, протискиваясь вперед под грузом конской сбруи. Чуть поодаль стоял Эшли, немногословный и уверенный в себе муж Кэт, а с ним сэр Джон Чертей, молодой рыцарь из здешнего графства, которого незадолго до смерти пристроил к моему двору его отец, старый сэр Джон.
Дальше в свете фонарей я различила вчерашнего черного посетителя: он так помыкал конюхами и стремянными, будто коня подают ему одному. Даже в столь ранний час, в преддверии тяжелого дня в седле, он успел натянуть винного цвета наряд — в шелках, атласе и бархате он походил на щеголеватую ехидну. Я люто ненавидела его блестящую змеиную чешую, и при этом боялась — отчего, не знаю сама.
— Его зовут Паджет, — объяснила Кэт, тряхнув головой в сторону нашего франта.
Кэт совершенно расхрабрилась после вчерашнего, когда дала ему отпор, сославшись на высокую хозяйкину волю. «Каковую, мадам, — весело объявила она, — он не дерзнул оспорить, хоть и зыркнул на меня, словно кабацкий бузила».
— Паджет? — У меня пробудилось любопытство. — Сын Вильяма Паджета, главы Тайного совета?
— Нет, не сын. — Голос Кэт терял задор с каждым шагом к середине двора, где нас поджидал дорожный паланкин, а подле него — тот, о ком мы говорили. — Даже не родственник, а, как он сам сказал, доверенное орудие. Я бы скорее назвала его приживальщиком, недоноском и проходимцем…
— Миледи! — Он отвесил церемонный поклон. — И с ней, разумеется, мистрис Эшли!
Если в наших реверансах сквозила прохладца, то исключительно по причине холодного времени суток.
— К вашим услугам, сэр, — произнесли мы ледяным тоном.
Тем временем Кэт уложила меня в дорожную постель и накрыла одеялом.
— Спите, душенька, — ласково сказала она, оправляя последнюю подушку и запечатлевая на кончике моего носа сладкий и сочный, как летняя вишня, поцелуй. — К рассвету будем в Исткоте, а там уж, будьте покойны, я найду, чем вам заморить червячка! — Задвигая тяжелые парчовые занавески, она, под стук деревянных колец, рассмеялась ободряющим грудным смехом. — Что ж до него, — кивком указала она на Паджета, который сквозь толчею слуг протискивался к собственной лошади, — пусть проказница-стужа ему нос отморозит, да и срамные части тоже, не при вас будет сказано, миледи. Спите спокойно!
Сон, родной брат смерти[9], неотлучно вьется вблизи дорожных носилок. Мягкое покачивание, мерный перестук копыт, тихое позвякивание сбруи, ржание сменяемых мулов даже лунатика увлечет в тот край, где нет сновидений.
Однако в тот день сон мой тревожили загадки Гриндала. Мне снилось, что злобный Катилина с окровавленным кинжалом бродит вокруг королевского трона, а старый король смотрит на него беспомощно, словно смертельно раненный зверь. Тем временем львица — а когти ее тоже в крови — выписывает петли вокруг юного львенка, маленького и слабого, а из ее желтых глаз сыплются смертоносные стрелы. В небесах наверху огненными кометами проносятся огромные выкаченные глаза, и голос Гриндала размеренно повторяет: «Смотри в оба, смотри в оба!» — словно безумный жрец в святилище темного божества. Потом хлынул поток, и на берегу серна искала брода, но брода не было, и ее, сердечную, захлестнуло и увлекло на дно.
И серной, как и львенком, была я.
Я знала, что, если не разгадаю загадок, умру. А разгадаю — умру еще скорее. Я раскрыла рот, чтобы закричать, но черный кулак в черной перчатке сдавил мне горло, забил глотку сыпучим пеплом, жженой костью, сажей и мертвечиной. Я проснулась с привкусом смерти на губах.
Забот заклинатель, благодатный Морфей…
— Миледи?
Прочь прогони тревоги, печали мои развей…
— Как вы, миледи?
Тени рассеялись, остался только гадкий привкус во рту, паланкин уже не раскачивался, солнце согрело мое уютное гнездышко, и, что лучше всего, Кэт раздвинула занавеску и в руках у нее было то, о чем я даже не мечтала.
— Кэт, что это? Молоко? Белый хлеб? Яйца, сваренные в масле? Да откуда, скажи на милость…
— Откуда? — Она тряхнула головой, и в ее голосе прорезались рокочущие девонские нотки, как случалось только в самые радостные минуты. — Вот уж пустяки, мадам. Надо только знать, как раздобыть съестное в такой забытой Богом дыре, где не привыкли встречать и холить принцесс!
Я с любопытством выглянула из-за занавесок. Мы остановились в большом и чистом дворе, вокруг еще стояли последние скирды сена, толстые хохлатки суетливо бегали от разошедшегося поутру петуха.
— Мадам?
С наицеремоннейшим реверансом к носилкам приблизилась моя фрейлина Бланш Парри. Если Кэт я любила за простоту, то Парри — напротив, за чинность, присущую ей в любом окружении, будь то королевский двор или скотный. И она, и ее брат Томас, мой теперешний казначей, оставили родной Уэльс, чтобы в один день поступить ко мне на службу. Вдвоем с Кэт они составляли мою семью — ту самую семью, которой у меня никогда не было, чего я, впрочем, благодаря их заботам вовсе не замечала.
Сейчас, сопровождаемая двумя маленькими горничными, Парри пожелала мне доброго утра.
— Скажите, мадам… — Она деликатно помолчала, показывая, что просьба исходит не от нее. — Вы бы не возражали показаться людям?
— Показаться людям?
— Здешние селяне, миледи… они увидели ваш поезд… ваши носилки… и покорнейше просят дозволения засвидетельствовать свое почтение. Они ждали… на столь ужасном морозе… с таким терпением…
— Да ради Бога!
Я передала горничной остатки завтрака и взяла у Парри — она только что достала мой дорожный туалетный прибор — маленькое зеркальце. В него я внимательно наблюдала, как Парри расчесывает мне волосы.
— Сюда… на эту сторону… да, спасибо. Мои серьги, Кэт? Нет, нет, большие жемчужные. А теперь шапочку… коричневую бархатную… да.
Из гладкого металлического кружка на меня смотрело собственное лицо. По-моему, бледновато! Я потерла кулаками скулы, и на щеках тотчас же проступили два карминных пятна. Теперь я выглядела в точности как резная деревянная кукла.
— Мадам! — Парри была шокирована. — У леди на лице не должно быть красноты, это неприлично. Принцессе невозможно равняться с телятницей!
С телятницей! Кэт не знала, смеяться ей или сердиться. «Краснота!» — у Парри это прозвучало как страшное ругательство. Ворча, я покорилась, и вскоре розовая вода и молотая яичная скорлупа убрали с моих щек этот чахоточный румянец.
Теперь я выглядела, как если бы Господь пожелал сотворить меня писаной красавицей. А природная бледность, которую я в минуту тщеславия называла про себя «лилейной», куда больше розового или алого румянца шла к моим русалочьим волосам, отливавшим то золотом, то рыжиной в зависимости от освещения — на солнце они вспыхивали, как у ангела, в пасмурный день отсвечивали литой медью. Признаюсь, я гордилась своими волосами, а в тот день они искрились нитями спряденного солнечного света. Я оправила платье, закуталась в мех, приняла подобающую принцессе осанку и приготовилась к встрече со своими подданными.
— Пусть приблизятся.
В углу двора пританцовывали от холода мои джентльмены, рядом переминалась стража. Чуть дальше терпеливо ждали крестьяне: арендатор в суконном платье и грубых коричневых чулках, с обветренным лицом, его домочадцы обоего пола, дети от десяти лет до грудного младенца на руках, сгорбленный дедушка с палкой. Кто грел замерзшие ладони в подмышках, кто дышал на синие от холода пальцы.
Я с волнением ждала, когда они подойдут. Мне нравилось разговаривать по дороге с простолюдинами. Когда они громко желали многолетия отцу и неизменно добавляли: «Храни Бог и тебя, маленькая дочурка нашего Гарри!» — я чувствовала редчайшую, ни с чем не сравнимую гордость своей принадлежности.
И вдруг как обухом по голове:
— В путь, мадам Елизавета! — Это был голос Паджета. — Нам некогда точить лясы с этой деревенщиной. Его Величество велел поспешать! — Он выдержал паузу. — Что до вашего здоровья и удобств, полагаю, ваша милость предпочтет путешествовать скрытно.
Он потянулся опустить занавески на моем портшезе, отрезать меня от внешнего мира.
Он мной командует, запрещает говорить с селянами, велит ехать тайно, словно государственной преступнице.
Да как он смеет!
И сколько еще ждать, покуда я узнаю, Как он смеет?
— Минуточку, сэр, пожалуйста! — Поддерживаемая с тылу разъяренной Парри, Кэт смело бросилась наперерез врагу. — В дневные часы, когда можно не опасаться зловредных ночных испарений, миледи путешествует с раздвинутым пологом, — твердо объявила она, вновь разводя занавески.
— Здоровье здоровью рознь, мистрис Эшли, — проговорил Паджет, сверкая черными глазами. — Ее милости небезопасно показываться простонародью.
Этого Парри уже спустить не могла.
— Госпоже грозит опасность со стороны английского народа? — вскричала , она. — Думайте, что говорите, сэр! Да ее обожают с самого младенчества! Всякий раз, как она проезжает, люди сбегаются посмотреть! Ни одна живая душа в Англии не тронет ее волоска… мизинчика на ее ноге!
— И все же, — мстительно кивнул Паджет в сторону своих стражников, — будет лучше, если леди Елизавета поедет с опущенными занавесками.
Стражники вразвалку двинулись к нам. Паджет торжествующе улыбнулся.