Жаль только, некому стало готовить печенье с корицей и кисло-сладкое жаркое с соусом из черного хлеба и вишневого варенья – когда приезжали серьезные люди, закуски и горячее в термонепроницаемых контейнерах привозили из ресторана.
   И все-таки жить стало легче, жить стало веселее.
   Но тут обрушилась новая напасть – у дяди Изи появились любовницы.
* * *
   Признаться, я и сам менее всего ожидал чего-либо в этом роде – вообразить, что мой дядя самых честных правил может взять женщину за что-нибудь этакое, было решительно невозможно. Более того, невозможно было представить, что в его секретных кремлевских штанах... Но не будем заходить так далеко – достаточно вспомнить, что своим линяющим остреньким глазком сквозь линзу минус одиннадцать дядя Изя никогда даже не пытался взглянуть на что-либо иное, кроме металлоконструкций и калькуляций, – разве что его опущенный долу скромный глазок в это время рассматривал дамские ножки...
   Э, нет, встречаясь и прощаясь с дамами, дядя Изя таки был иной раз не прочь, приподнявшись на цыпочки, чмокнуть в щечку то одну, то другую, и я теперь припомнил, как по его личику стареющего гнома пробегало мимолетное озорное выраженьице, этакая радость первоклашки, ухитрившегося околпачить суровую классную .
   Другое дело – что могли они в нем найти? Тетя Рая, в мои сорок пять наконец-то посчитав меня уже достаточно взрослым, призналась мне, что если бы речь шла о шлюхах, которых серьезные люди заказывают в баню, не ощущая себя без этого достаточно крутыми, она еще поняла бы: работа у дяди Изи всегда стояла на первом месте (я сделал вид, что не заметил этой двусмысленности). Но это были интересные, образованные женщины!..
   Способность тети Раи разбираться, кто образован и интересен, а кто необразован и неинтересен, я ценил не слишком высоко, однако маленький урок я успел получить самолично. Как-то мне случалось приехать в Москву дневным поездом в сопровождении действительно интересной и образованной дамы – кандидата филологических наук, сотрудницы Пушкинского дома. Я, конечно, не буду настаивать на том, что она достигла самых высокогорных вершин мировой культуры, но ведь в ней и второсортные образцы располагаются повыше ординара: Умберто Эко, Павич и Зюскинд – это все-таки тоже не хрен собачий...
   Однако я отвлекся. Так вот, на этот раз дядя Изя каким-то образом выкроил у своего мобильника свободные полчасика, чтобы встретить меня собственной персоной и собственными устами задать вопрос, как поживает дядя Мотя. И, узрев его фигурку на фоне сверкающего оскаленного катафалка, интересная дама не сдержала изумленного восторга: «А твой дядюшка, однако, ничего!..»
   Покажи мне, пожалуйста, то место, где он ничего, допытывался я, когда мы снова остались вдвоем, обведи его мелом, а я на досуге изучу, – но она лишь загадочно улыбалась, что в конце концов привело мне на память цитату из Анатоля Франса: обезьянам, для того чтобы их любили женщины, не хватает только денег.
   Да нет, я понимаю, что дело не в деньгах, а в той воображаемой мудрости и силе, которым, по мнению профанов, только и могут отдаться деньги, – и все-таки в ту минуту наш роман пошел ко дну.
   А роман дяди Изи с его сорокалетней бухгалтершей пошел ко дну, когда она представила ему шантажный перечень, по которому ей причиталось двести тонн гринов. Дядя Изя не стал бы портить отношения с любимой женщиной из-за такой мелочи, но она имела глупость ознакомить со своими законными требованиями людей намного более серьезных...
   Дядя Изя был очень к ней привязан, и, когда было принято решение заложить ее в фундамент нового развлекательного центра, несколько дней не показывался дома, чтобы тетя Рая не увидела, до чего он подавлен. Однако ей все равно удалось выпытать эту подробность у «Димочки»: капитан спецназа до крайности не любил как-либо вникать в господскую жизнь, но не мог и противостоять униженным просьбам несчастной пожилой женщины, явно забывшей и о своем богатстве, и о своем достоинстве...
   Ее горе растопило последний лед между ними: старый вояка окончательно ощутил себя не холуем, а защитником, и теперь тетя Рая безошибочно узнавала о появлении новой соперницы по его резко возраставшей предупредительности, – он вдруг начинал поддерживать ее под локоток со стороны все еще побаливавшей ноги, – а также по малиновой сини, которой наливался его лобный зигзаг при самых простейших вопросах. Их сближение постепенно дошло даже до того, что тетя Рая в его присутствии однажды позволила себе разрыдаться и принялась ногами колотить в раззолоченные обои их райкома, выкрикивая, что ей ничего не нужно из этого проклятого богатства и что она мечтает лишь об одном – вернуться обратно в Медведково, а еще лучше – в Медвежий Кут или даже в Шепетовку, раз уж Исаак Моисеевич оказался таким подлецом.
   «Ножку, ножку поберегите», – страдальчески взывал Дима, придерживая ее за плечики, но не решаясь применить свою немалую силу.
   Верный кряжистый паж просидел с нею до половины третьего, отпаивал ее сначала водой, потом валерьянкой, а в довершение еще и «Русским стандартом» из вогнутой металлической фляжки, угревшейся на его широкой груди. И даже, уложив ее спать в кладовке, остался ночевать на втором этаже в одной из гостевых спален, в коих обычно останавливались серьезные люди, хотя у настоящих серьезных людей для прислуги полагался отдельный вход и отдельные спальные места.
   Сам дядя Изя в такие периоды выпадал из поля зрения, отправляясь якобы в Сургут или Салехард, но его постный вид, когда он оттуда возвращался, не мог бы обмануть даже младенца. Более того, как только тетя Рая замечала, что не только левый, но и правый его глаз начинает косить и смотреть в пол, она уже сразу знала: все, опять...
   Она видела, что он борется с собою, – то вдруг становится небывало заботлив и ласков, то вдруг просится куда-нибудь укрыться вдвоем и даже на два-три дня отключает трубку, – так они прожили целых пять дней в бывшем закрытом санатории, ныне ЗАО «Эдем», открытом каждому за $ 400/сутки. Ей в «Эдеме» очень понравилось, все было как раньше, а к завтраку, кроме яблока, теперь прилагался еще и банан, но дядя Изя на шестой день вызвонил Диму, и это бегство из «Эдема» было осуществлено с такой поспешностью, что совершенно свело на нет возродившиеся было надежды на обновленное счастье.
   Последняя дяди Изина попытка убежать от самого себя продлилась почти месяц. Он взял круиз вокруг Европы, в их распоряжении была просторная двухкомнатная каюта, большой плоский телевизор, по которому можно было лежа смотреть русские программы, и дядя Изя был так счастлив, что ни в одном порту ни разу не ступил на берег, – да что там делать, он и так все время мотается по новым городам – то Пенза, то Находка, а тут еще везде такая жара, а в каюте кондиционер...
   Дядя Изя был совершенно счастлив, и когда они наконец вернулись в Москву, повторял, что теперь будет отдыхать только так.
   И улетел в Якутск.
   А через неделю явился ранним утром обросший седой щетиной и еще более клочковатый, чем обычно, и, даже не поздоровавшись, упал перед тетей Раей на колени на эрмитажный паркет. Упал с разбега, так что немножко даже проехал вперед, словно грузинский танцор. И оба его глаза сквозь уменьшительные линзы впервые смотрели ей прямо в глаза. И оба, при всей их миниатюрности, были полны мольбы и неумолимости.
   Молитвенно сложив на груди маленькие седенькие ручки, он и воззвал к ней, словно к Господу Богу:
   – Раенька, милая, хорошая, умоляю, отпусти меня! Я все тебе оставлю, я все, что захочешь, буду оплачивать, но только дай мне немножко пожить! Мне ведь так мало осталось, а я понял, что я еще и не жил!.. Я только сейчас понял, что у меня не было молодости – все время работа, заботы, только бы не сказать лишнего слова, только бы не выпить лишней рюмки, только бы не... Все время как бы чего не вышло!.. Я только сейчас узнал, что такое быть молодым – ну разреши мне, пожалуйста, хоть на краю гроба, единственный раз в жизни вдохнуть полной грудью и обо всем забыть!
   Он начал ловить ее руку и покрывать горячечными поцелуями, чего никогда в жизни не делал, – поцелуи довершили ее уверенность, что все это происходит в дурном сне. И голос ее был совершенно чужой, и слова, которые он произносил, рождались где-то вовне:
   – Изя, вдумайся, опомнись, какая молодость, молодость нам никто не вернет, мы должны прожить достойную старость, у нас взрослый сын, у нас скоро будут внуки, какой пример мы им подадим, подумай, вспомни, как мы жили в палатках, как мы купали Левочку, вспомни – ванночки не было, мы корыто наклоняли и в уголке...
   – Я ничего не хочу помнить! – отчаянно закричал дядя Изя, ни разу не повысивший голоса даже в прорабских чинах, и в его седой щетине запутались две слезинки. – Я хочу жить! Я хочу дышать! Я знаю, что я причиняю тебе боль, но сегодня от этого умеют лечить! Вот возьми, возьми – он вкладывал в ее разжимающиеся пальцы какую-то визитную карточку, – это лучший московский психолог-консультант, работает по американской лицензии, она меня освободила от чувства вины, а тебя освободит от эмоциональной зависимости, я уже все оплатил, ты только должна позвонить, нет, тебе даже звонить не надо, твой Дима позвонит, договорится, он тоже останется с тобой, я его тоже оплатил на год вперед...
   Он яростно стер слезинки ладонью и с отвращением вытер ее о штаны, и она подумала, что он уже давно выбирает одежду без нее. Да она и ничего не понимает в нынешних... Как их – брэндах. Наверное, и нынешнюю его клоунскую рубашку с маками на желтом фоне подобрала ему какая-то молодая хищница, воображая, что это очень... как это теперь у них называется... Круто. По-европейски. Хотя на самом деле такие когда-то продавались в Комсомольске-на-Амуре китайские платки.
   Она несколько раз порывалась открыть рот, чтобы сказать что-то необыкновенно важное, чего еще и сама не знала, но...
   Она всегда была уверена, что обморок – дворянский пережиток, но оказалось, что и она способна на такие утонченные реакции...
   Очнулась она уже не в версальском рококошном кресле, а на своем шепетовском покрывале. Сначала услышала фырканье и лишь потом увидела встревоженное лицо шофера Димы, прыскающего на нее водой изо рта, как это делала она сама во время глажки. Диму она давно уже не боялась – просто у него всякое напряжение было похоже на ненависть.
   Она поднялась с пружинящей опрокидывающей кровати, ее качнуло. Дима заботливо поддержал ее под локоток, и она наконец осознала, что случилось. Было невероятно, что на улице по-прежнему пылал солнечный день.
   Прихрамывая и оскальзываясь на паркете, она поспешила во двор – Дима почтительно отставал на три шага. Но все-таки успел обхватить ее и удержать, когда она шагнула в голубую воду бассейна, где уже расстался с жизнью человек несопоставимо более серьезный, чем она.
   Спаситель изо всех сил старался ее не помять, но все же через каких-нибудь полминуты она снова сидела в рококошном кресле перед рококошным столиком, на котором пролетевший кошмар оставил необыкновенно шикарную визитную карточку: Марианна Зигмундовна Пугачева, медицинский центр «Освобождение», было оттиснуто золотом по мрамору.
   – Выпейте, Раиса Абрамовна, при таких делах обязательно надо выпить, – настойчиво вкладывал ей в бесчувственную руку многогранный радужный бокал с «Русским стандартом» ее кряжистый паж, тут же после этого начиная принудительно подносить тети-раину руку с водкой к ее самопроизвольно стиснувшимся губам. – Ну, выпейте, выпейте, не зря же говорят – от всех скорбей! Народ зря не скажет!
   В годы их транссибирских странствий тетя Рая, разумеется, не могла не наблюдать повального пьянства среди работяг, которые, если не оказывалось водки, готовы были глушить одеколон, политуру, солярку – но объясняла это тем, что русские все-таки немножко сумасшедшие. И, сумевши в конце концов проглотить эту горяченькую гадость, она поняла, что была-таки права. Хотя и не сразу, но лишь тогда, когда к ней вернулось дыхание. Дима трусцой притащил из кухни жестянку с черной икрой, батон, масло, но от вида еды ее передернуло еще сильнее, чем от водки.
   Вторую порцию она с ужасом отвергла, но Дима принес из бара целую батарею – бакарди, кальвадос, хенесси, кьянти, бордо, шартрез, кюрасао, – попробовать-то хотя бы надо?!. – и очень скоро она поняла, что русские – чрезвычайно-таки мудрый народ. Она уже могла рыдать, заплетающимся языком рассказывать милому верному Диме, как они с Изей жили в палатках, купали маленького Левочку, как они приобрели первую в их жизни стационарную кровать... Дима усердно кивал, то возникая, то пропадая из поля зрения, однако подливать не забывал, заботливо, словно нянька в детском садике, уговаривая выпить еще и еще: а это за маму, а это за папу...
   Да, это было чудо – слезы лились, а невыносимой боли, невыносимого ужаса уже не было. «Р..р...ры...ус-ские...оччччченннь!.. мы...мы...мымудрый...нар-род!...! – наконец уронила она растрепанную седую голову на столешницу из полированной яшмы, такую же многоцветную, как покрывало из Шепетовки на заре его дней.
   Правда, очнувшись на шепетовском покрывале в отсветах пограничных прожекторов, она едва успела перевеситься через край кровати, как ее начало выворачивать, – она уже и впрямь испугалась, что ее вывернет наизнанку. Вдобавок надежные советские пружины едва не вывернули в лужу и ее самое, и русские в новом полубреду снова показались ей сумасшедшими: так что же они, каждый раз испытывают такие муки?..
   В едва мерцавшем последнем уголке сознания она различала широкую фигуру Димы с тряпкой и хрипло побрякивающим пластмассовым ведром, однако сил остановить его, сказать, что завтра она сама уберет, у нее не осталось...
   Спазмы возобновлялись бесчисленное количество раз за нескончаемую ночь (это хуже, чем роды, мелькало у нее в пустой голове), и к утру она была уже не в состоянии испытывать ни горя, ни ужаса, ни стыда – даже пожелать смерти по-настоящему она была не в силах: анестезия по-русски в конце концов продемонстрировала стопроцентную эффективность.
   Когда свет прожекторов сменился утренним июльским солнцем, ее тяжкая полудремота тоже сменилась тошнотной явью. В голове словно была налита какая-то прозрачная жидкость, которая при малейшем движении плескалась через край сверхъестественной спазматической болью, немедленно отзывавшейся новыми тщетными потугами пищевода. Верный Дима, которого она уже не стыдилась, понуждал ее промыть желудок, но больше одного глотка она сделать не могла – и нарзан, и томатный, и яблочный, и грейпфрутовый сок немедленно оказывались в синем пластмассовом тазике, чье содержимое сплетениями красок вскоре могло поспорить с полированной версальской столешницей.
   Помог шубат – верблюжий кумыс, как его назвал Дима: в Афгане он им не раз отпаивался, и что-то еще вчера его толкнуло приобрести в городе пяток пластиковых бутылок.
   Русская анестезия действовала до вечера – глотнуть, отлежаться, сплюнуть, пошевелить головой, доползти до туалета, – жизнь превратилась в череду труднейших мучительных задач, во время кратких антрактов между которыми было невозможно думать о чем-либо ином, кроме передышки. Вечером же, вместе с тупым чувством «Я погибла...» в ней попутно прорезалась и остренькая надежда «Кажется, я выжила». Ослабление пытки не могло не радовать.
   На следующее же утро не было ни тошноты, ни боли, ни сил на сколько-нибудь интенсивную тоску: слабость и отупение – что еще нужно для счастья?
   Разумеется, уже к обеду ужас и отчаяние непременно вернули бы себе временно утраченные территории, однако верный паж Дима отыскал новое оружие.
   – Послушайте, Раиса Абрамовна, – сострадание на его квадратном лице было похоже на гадливость, но нежный розовый тон лобного зигзага открывал его истинные чувства. – Вам давно надо было сходить к экстрасенсу, вас, наверное, кто-нибудь приворожил. Почему глупости – вам советская власть вбила в голову, что ничего нет – бога нет, кибернетики нет, порчи нет, сглаза нет, а теперь и ученые доказали, что все есть, все дело в биополе... Подумайте сами: миллионы народу разводятся, и ничего, а вы так убиваетесь – это же ненормально?.. У нас в Медведкове одна женщина тоже хотела выброситься из окна за то, что муж бросил, а потом догадалась пойти к экстрасенсу, и он за пять сеансов ее развязал. И еще за эти же деньги предсказал будущее, сказал: твое счастье в тепле. Она поехала в Евпаторию и, правда, встретила нового мужика... Правда, не в самой Евпатории, а в Туле, сейчас переписывается. Ну, хорошо, не верите экстрасенсу – сходите к этой Пугачевой, чего сидеть, надо же чего-то делать!
   Пользуясь ее беспомощным состоянием, Дима набрал номер «Освобождения» и тут же договорился, что тетю Раю примут вне очереди.
* * *
   В просторной гостиной «Освобождения» звучала умиротворяющая музыка – не громкая, не тихая, а как раз такая, что, кажется, вот-вот разберешь, на чем играют и о чем, но так все же и не разбираешь. И пышные кресла белоснежной кожи принимали измученное тело с такой деликатностью, что оно очень скоро переставало понимать, сидишь ты или паришь над полом. Стены тоже были расписаны какими-то разноцветными пятнами и струями (сколько ни боролись с абстракционизмом, а он все-таки победил...) с таким хитроумием, что, пока видишь их краем глаза, кажется, почти понимаешь, что там нарисовано, но стоит вглядеться, как снова ничего. (Если не хуже: один раз ей даже показалось, что это какой-то неведомый великан долго пил все мыслимые вина и ликеры, а потом его вдруг вырвало на эти стены.) Только пол был облицован незнакомой плиткой отчетливого цвета «какао с молоком» да напротив входа была впечатана в стену заставлявшая каждого входящего замереть, известная всем и каждому «Свобода на баррикадах», выписанная во весь свой нечеловеческий рост. Самих баррикад не было – одна свобода, но даже и в ней чего-то не хватало...
   Тетя Рая долго вглядывалась, пока наконец не поняла, – знамени. Свобода вела народ на борьбу во имя пустоты.
   Гостиная тоже была пуста – лишь в одном из кресел в углу парил понурый немолодой мужчина в старомодной светлой безрукавке, какие тетя Рая покупала дяде Изе, собираясь в Сочи или Геленджик. Подступили слезы, долго мешавшие ей разглядеть, кого же этот ее товарищ по несчастью так мучительно напоминает, но в конце концов именно желание это понять заставило их отступить. И тогда она обнаружила, что он ужасно похож на артиста Мягкова из кинофильма «Служебный роман», – даже белые носки бросались в глаза из-под черных брюк, только усики были совсем седые и лысина сквозила сквозь седой пух совсем как...
   Она изо всех сил укусила себя за кончик большого пальца с ногтем, чтобы не разрыдаться.
   На стеклянном столике перед нею раскрыл гостеприимные страницы роскошный глянцевый журнал «Марианна», и тетя Рая, стараясь хоть чем-нибудь оттеснить память об ужасной правде, начала его перелистывать. Люди там были исключительно пластмассовые, а потому не могли ее заинтересовать, статьи же назывались «Как обставить загородный дом?», «Как приготовить лангуста?», «Как достичь полноценного оргазма?», «Как расстаться с мужем?», «Как избавиться от морщин?». Марианна знала о жизни все: в этом мире не было сомнений, трудностей, предательств, несчастий, утрат, катастроф – были только проблемы.
* * *
   Марианна Зигмундовна поразила тетю Раю сходством со Свободой-на-Баррикадах, только ее мощная грудь была скрыта какой-то струящейся солнечной туникой, а лицо выражало удивительное сочетание бесконечного сострадания и беспредельной непреклонности.
   – Как вы полагаете, в чем заключается ваша главная проблема? – был первый ее вопрос, выражавший не столько интерес, сколько сочувствие.
   Тетя Рая смешалась, не зная, с чего начать, однако это и не понадобилось.
   – Можете не рассказывать, – милосердно улыбнулась Свобода. – Я уже слышала столько подобных историй, что заранее могу сказать, в чем заключается ваша главная ошибка. Ваша главная ошибка заключается в том, что вы полагаете, будто с вами произошло что-то уникальное, будто имеет хоть какое-то значение, где и когда вы познакомились с вашим супругом, как он впервые пригласил вас на танец или робко протянул букет ромашек, как вы делили с ним палатку или купали вашего первенца... В этом-то и заключается ваша главная ошибка – в том, что вы храните в памяти массу совершенно бесполезных подробностей, которые только отвлекают вас от стоящей перед вами единственно актуальной проблемы – от разрушения эмоциональной зависимости. Советская власть вбила нам в голову огромную массу высокопарных советских пошлостей – любовь, верность, лебедь и лебедушка, на тебе сошелся клином белый свет, о Русь моя, жена моя... Все это лишь средства, позволяющие властным элитам эксплуатировать человеческую наивность, заставлять людей за бесценок трудиться в качестве отцов, матерей, мужей, жен и хранить для государства уже ненужную им самим так называемую ячейку общества. Так называемую семью, несокрушимую и легендарную. Тогда как единственно достойные свободных людей отношения – это отношения контракта, обмена услугами. Пока контракт выгоден – его соблюдают. Когда он становится невыгодным – разрывают, обмениваясь заранее оговоренной компенсацией. Ваш супруг компенсацией вас не обидел – значит, он свободен и вы свободны. Понимаете, вы свободны! А вы желаете оставаться в добровольном рабстве!
   Прекрасный лик Марианны Зигмундовны выразил уже не сострадание плюс неумолимость, но изумление и растерянность. Хотя и неумолимость продолжала грозно светить из глубины. Пристыженная тетя Рая хотела возразить, что нельзя весь мир сводить к обмену, должен же оставаться хоть один уголок, куда люди приходят не обмениваться, а жертвовать (горе сделало ее философом), однако мысли ее были столь тривиальны, что Марианна Зигмундовна без труда прочла их в самом истоке.
   – Таких уголков быть не должно. Потому что именно в них зарождается рабство. Отец-вождь, Родина-мать – это базовые образы тоталитарной пропаганды. Никогда никому ничем не буду жертвовать – вот девиз свободного человека. Не буду жертвовать сам – и не приму жертвы другого. Иначе как за равноценную плату. Свободный человек за все должен платить. Чтобы никому ни в чем не быть обязанным. Вот в этом-то и заключается ваша главная проблема – вы недостаточно себя цените. Вы готовы ценить себя как мать, как жену, как трудящегося, наконец (по прекрасному лику Свободы пробежала тень гадливости), а вы должны ценить себя как самоценную личность! Вы должны понять, что ваши собственные радости и горести весят не только не меньше, но намного больше, чем радости и горести тех, кому вы служите! И потому вы наполняете свою жизнь огорчениями, когда у вас имеются неисчерпаемые возможности наполнить свою жизнь бесчисленными радостями и наслаждениями!
   Низкий голос Марианны Зигмундовны зазвучал виолончелью, которую тетя Рая слышала на концерте Ростроповича, – им с дядей Изей теперь на все престижные концерты билеты привозили прямо на дом.
   – Почему вы вообразили себя старухой?! – наполняла вселенную вибрирующая виолончель. – В цивилизованном мире многие люди в вашем возрасте только и начинают жить по-настоящему свободно. Молодость и зрелые годы уходят на формирование материальной базы, а ранний пенсионный возраст отводится на беспечное наслаждение жизнью. Любуйтесь – это ваша ровесница!
   «Любуйтесь» она произнесла как «учитесь», и тете Рае показалось, что владелица просторного кабинета щелкнула пальцами, а не клавишей на бордовом полукольце своего офисного стола, и белая стена у нее за спиной вспыхнула солнцем, засверкала морем, и тете Рае открылась блаженствующая в шезлонге поджарая американская старуха в шокирующее смелом полосатом купальнике, поставившая на загорелое поджарое бедро стакан какой-то зеленой жидкости, от вида которой тетю Раю слегка передернуло. Старуха явно наслаждалась жизнью, обнажив солнцу и теплому ветру все свои шесть десятков сверкающих, противоестественно ровных зубов.
   – Карибское море, – мечтательно произнесла Марианна Зигмундовна, и сердце тети Раи снова горестно сжалось: Куба, невестка-кубинка, Лева, который звонит только для того, чтобы попросить денег...
   Кажется, он стыдится показать новым друзьям своих провинциальных родителей... Может быть, даже и деньги их нужны ему больше для того, чтобы продемонстрировать, что они не такие олухи, какими выглядят...
   – Не отвлекайтесь, – что-то заметила Свобода, – посмотрите, эта женщина не чуждается и радостей любви.
   Шезлонг отъехал вглубь, и тетя Рая увидела, что он своими коротенькими ножками растопырился на палубе небольшой яхты с надувшимся солнечным парусом; правил яхтой молодой загорелый мужчина в открывающих необыкновенно мускулистые ягодицы в узеньких мокрых плавках. Он же так цистит заработает, почему она ему не скажет, чтобы он их немедленно переодел, озабоченно подумала тетя Рая, но рулевой вместо этого закрепил штурвал сверкающей белоснежной веревкой и повернулся к ней лицом. Вздутые плавки и спереди блестели от влаги, но успокаивало то, что тело у него было как будто не настоящее – слишком загорелое, слишком мускулистое, – это был не человек, а ожившая фотография из глянцевого журнала, которые были населены кем угодно, только не людьми.