Всего бывало. Хвастались даже тем. Иной как выгодным делом хвалился, что купил породистого жеребца да борзого кобеля на деньги, вырученные от продажи старого, никуда, по его мнению, не годного хлама: расшитых жемчугами и золотыми дробницами бабушкиных убрусов, шамшур из волоченого золота, кик и ряс с яхонтами, с лалами, с бирюзой и изумрудами (Убрус - головной убор замужних женщин, из шелковой ткани, большей частью - тафты; концы убруса (застенки), висевшие по сторонам головы, вышивались золотом и бывали унизаны жемчугами и маленькими дробницами (золотые дощечки). Шамшура, или волосник - головная сетка, вязанная или плетенная из волоченого (пряденого) золота и серебра; напереди волосника надо лбом носили прикрепленное к нему очелье с подзором (каймою), богато расшитое золотом и унизанное жемчугом и дорогими каменьями. Кика - самый нарядный головной убор, вроде нынешнего мужского картуза без козырька. Ряса - длинная прядь из жемчуга вперемежку с драгоценными камнями и золотыми пронизками (бусы). По три, по четыре рясы висело по бокам кики. ). Другой, бывало, нарадоваться не может, променяв дедовскую богомольную золотую греческого дела кацею (Кацея - ручная кадильница.) на парижскую табакерку.
   Третий тем, бывало, кичится, тем бахвалится (Бахвалиться - хвастаться, похваляться.), что дорогой дамасский булат, дедом его во время чигиринской войны в бою с турками добытый, удалось ему променять на модную французскую шпажонку. Кой-что из этих легкомысленно расточаемых остатков старины попадало в руки старообрядцев и спасалось таким образом для будущей науки, для будущего искусства от гибели, беспощадно им уготованной легкоумием обезьянствовавших баричей...
   Когда иное время настало, когда и у нас стали родною стариной дорожить, явились так называемые "старинщики", большей частью, если не все поголовно, старообрядцы. С редкою настойчивостью, доходившею до упорства, они разыскивали по захолустьям старинные книги, образа, церковную и хоромную (Хоромная утварь, иначе обиходная,- всякие домашние вещи, за исключением икон и всего, до веры относящегося.) утварь. Этим и обогатились наши книгохранилища и собрания редкостей. Одним из таких спасателей неоцененных памятников старины был Герасим Силыч Чубалов.
   * * *
   Летом, в петровки, в воскресный день у колодца, что вырыт был супротив дома чубаловского, сидел подгорюнясь середний сын Силы Петровича - Абрам. Видит он: едут по деревне три нагруженные кладью воза и становятся возле его дома. "Проезжие торговцы коней хотят попоить",- думает Абрам, но видит, что один из них, человек еще не старый, по виду и одеже зажиточный, сняв шапку, тихою поступью подходит к Абрамову дому и перед медным крестом, что прибит на середке воротной притолоки (Воротная притолока - верхний брус, или перекладина, что лежит на вереях. У старообрядцев, а также и у живущих среди их православных сохранился старинный благочестивый обычай прибивать к притолоке медный крест. ), справляет уставной семипоклонный начал. Диву дался Абрам, встал с места, подходит. А тот человек его спрашивает:
   - Дома ль Сила Петрович?
   - Помер давно,- отвечал Абрам. Поник проезжий головой, снова спрашивает Абрама:
   - А хозяюшка Силы Петровича? Федосья Мироновна?
   - Тоже давно померла. Вздохнул и еще ниже поник головою проезжий.
   - А Иван Силыч? - спросил он.
   - Ивана Силыча по жеребью в солдаты отдали, На чужой стороне жизнь покончил. А жена Иванова и детки его тоже все примерли. Один я остался в живых.
   - Абрамушка! Братан!.. (Братан - старший брат.) - вскликнул Герасим, и братья горячо обнялись.
   "Не чаял я тебя видеть таким,- думает воротившийся в отчий дом странник.Был ты здоров, кровь с молоком, молодец, ясный сокол. Осмину хлеба, бывало, ровно лутошку на плеча себе вскидывал - богатырь был как есть... И был ты веселый забавник, всех, бывало, смешишь, потешаешь. На осенних ли посидках, на святочных ли игрищах только, бывало, появишься ты - у всех и смехи, и потехи, и забавы... Девушки все до единой на тебя заглядывались, гадали об тебе, ворожили, каждая только то на мыслях и держала, как бы с тобой повенчаться.. А теперь - облысел, сморщился, ровно гриб стал, бледен как мертвец!.. Босой, в ветхой рубахе!.."
   - Что за беда случилась с тобою, братан? - спросил после долгого молчания Герасим.
   Тот только голову низко-пренизко склонил да плечами пожал. Глядит Герасим на дом родительский: набок скривился, крыша сгнила, заместо стекол в окнах грязные тряпицы, расписанные когда-то красками ставни оторваны, на улице перед воротами травка-муравка растет, значит, ворота не растворяются. "Нет, видно, ни коней доброезжих, ни коров холмогорских, ни бычков, что родитель, бывало, откармливал",- подумал Герасим. И в самом деле, не было у Абрама ни скотины, ни животины, какова есть курица - и той давным-давно на дворе у него не бывало.
   На говор братьев вышла из калитки молодая еще женщина, босая, в истасканном донельзя сарафанишке, испитая вся, бледная, сморщенная. Только ясные, добрые голубые глаза говорили, что недавно еще было то время, когда пригожеством она красилась. То была братаниха (Братаниха - жена братана.) Герасиму, хозяйка Абрамова - Пелагея Филиппьевна. За нею высыпал целый рой ребятишек мал мала меньше. Все оборваны, все отрепаны, бледные, тощие, изнуренные... Это племянники да племянницы Герасима Силыча. Окружив со всех сторон мать и держась ручонками за ее подол, они, разинув рты ровно галчата, пугливо исподлобья глядели на незнакомого им человека. Взглянув на полунагих и, видимо, голодных детей, Герасим Силыч ощутил в себе новое, до тех пор незнакомое еще ему чувство. Решаясь заехать в родную деревню, к отцу-матери на побывку, так думал Герасим в своей гордыне: "Отец теперь разжился, а все же нет у него таких капиталов, какие мне нажить довелось в эти пятнадцать годов... Стукну, брякну казной да и молвлю родителю: "ну вот, мол, батюшка, ни пахать, ни боронить, ни сеять, ни молотить я не умею и прясть на прядильне веревки тоже не горазд... Учил ты меня, родной, уму-разуму, бивал чем ни попало, а сам приговаривал: вот тебе, неразумный сын, ежели не образумишься, будешь даром небо коптить, будешь таскаться под оконьем!.. Ну, родитель-батюшка, скажи, не утай - много ль ты в эти пятнадцать годов нажил казны золотой?.. Давай-ка меряться да считаться!" И выкажу отцу свои капиталы... И поникнет он головою и передо мною, перед пропадшим сыном, смирится... "Вот тебе грамотей, а не пахарь,- скажу я родителю.- За что бивал меня, за что бранивал?..
   " Смирится старый, а я из деревни вон - прощай, мол, батюшка, лихом не поминай... И ни копейки не дам ему..."
   Не то на деле вышло: черствое сердце сурового отреченника от людей и от мира дрогнуло при виде братней нищеты и болезненно заныло жалостью. В напыщенной духовною гордыней душе промелькнуло: "Не напрасно ли я пятнадцать годов провел в странстве? Не лучше ли бы провести эти годы на пользу ближних, не бегая мира, не проклиная сует его?.." И жалким сумасбродством вдруг показалась ему созерцательная жизнь отшельника... С детства ни разу не плакивал Герасим, теперь слезы просочились из глаз.
   И с того часа он ровно переродился, стало у него на душе легко и радостно. Тут впервые понял он, что значат слова любимого ученика Христова: "Бог любы есть" (Первое послание Иоанна, IV, 16.). "Вот она где истина-то,- подумал Герасим,- вот она где правая-то вера, а в странстве да в отреченье от людей и от мира навряд ли есть спасенье... Вздор один, ложь. А кто отец лжи?.. Дьявол. Он это все выдумал ради обольщенья людей... А они сдуру-то верят ему, врагу божию!.."
   Братнина нищета и голод детей сломили в Чубалове самообольщенье духовной гордостью. Проклял он это исчадие ада, из ненавистника людей, из отреченника от мира преобразился в существо разумное - стал человеком... Много вышло из того доброго для других, а всего больше для самого Герасима Силыча.
   Еще не успел возвратившийся странник войти под кровлю отчего дома, как вся Сосновка сбежала поглазеть на чудо дивное, на человека, что пятнадцать годов в мертвых вменяем был и вдруг ровно с того света вернулся. Праздник был, все дома... Скоро пропасть народу набралось у колодца и у избы чубаловской. Дивились на Герасима, еще больше дивились на его воза с коробами и ящиками, в каких купцы товары развозят. "Вон он куда вылез? Глянь-ка, каким стал богатеем!" Зависть и досада звучали в праздных словах праздного народа... Те, что были постарее, признали в приезжем пятнадцать лет перед тем сбежавшего бог весть куда грамотея и теперь как старые знакомцы тотчас вступили с ним в разговор. Глядя на его тонкого сукна черный кафтан и на пуховую шляпу, а пуще всего посматривая на воза, мелким бесом они рассыпались перед Чубаловым, называя бывшего Гараньку то Герасимом Силычем, то "почтенным", то даже "вашим степенством".
   Воза свели с ума и матерей, у которых дочери заневестились. Умильно они поглядывали на Герасима и закидывали ему ласковые словечки, напоминая на былое прошлое время, а сами держа на уме: "Коли не женат, так вот бы женишок моей девчурке"; но приезжий вовсе не глядел женихом, и никто не знал, холост он или женатый... А молодки, стоя особняком возле колодца, завистливо косились на жену Абрамову и такими словами между собой перекидывались: "Вот те Чубалиха, вот те и нищенка! Доселева была Палашка - рвана рубашка, теперь стала Пелагеей Филиппьевной! Пустые щи, и то не каждый день, отопком (Стоптанный, изношенный лапоть.) хлебала, а теперь, глядика-сь, в какие богачихи попала! Вот дурам-то счастье! Правда молвится, что дура спит, а счастье у ней в головах сидит!.."
   И молодые парни и те, у кого в бороде уже заиндевело, ровно великой радостью спешили Герасима порадовать - известили его, что теперь в Сосновке у них свой кабак завелся, и звали туда его с приездом поздравить. Герасим отказался, но на четвертуху (Четверть ведра.) денег дал. Тут весь мир собрался и решительно объявил, что четвертухи оченно мало, надо целое ведро для такой радости поставить, потому что в пятнадцать лет Герасимовой отлучки ревизских душ у них в Сосновке много понабавилось. На полведра дал Чубалов. Мир остался недоволен. "Мы за тебя, Герасим Силыч, сколько годов подати-то платили? Из ревизии ты еще ведь не выписан ",- сказал деревенский староста, плут мужик, стоило только взглянуть на него.
   "С твоего братана взять нечего,- говорили другие,- ему и за свою-то душу нечем платить... И то на нем столько недоимки накопилось, что страсть! Твоя душа, да родителя твоего, да братана Ивана, что в солдаты пошел,- все ваши души на мир разложены. Поэтому самому, ваше степенство, тебе и следует целое ведро миру поставить, чтобы выпили мы на радостях про твое здоровье. Больно ведь уж мы рады тебе, что ты воротился... Так-то, почтенный!"
   Дал Герасим на ведро. Мир и тем не удовольствовался. Немного погодя, когда Герасим уж в родительском доме сидел, шасть к нему староста. Вошел, богу как следует помолился, всем поклонился, "здравствуйте" сказал, а потом и зачал доказывать, что ведерка на мир очень недостаточно, и потому Герасиму Силычу беспременно надо пожертвовать на другое. Не до старосты было тогда Герасиму, не до мирской попойки; ни слова не молвя, дал денег на другое ведро и попросил старосту мир-народ угостить. Староста дачей денег остался доволен, а потом начал из кожи лезть, упрашивая обоих Чубаловых, ровно бог знает о какой милости, чтоб и они шли на лужок у кабака с миром вместе винца испить.
   Оба брата отказались, и староста, уходя из избы, изо всей мочи хлопнул дверью, чтобы хоть этим сердце сорвать. Надивиться он не мог, отчего это не пошли на лужок Чубаловы. "Ну пущай,- говорил он шедшему рядом с ним десятнику,- пущий Абрамка не пьет, а не пьет оттого, что пить доселе было не на что, а этот скаред, сквалыга, этот распроклятый отчего не пьет?" То же говорил староста и на лужайке мир-народу, разливая по стаканам новое ведерко, и мудрый мир-народ единогласно порешил, что оба Чубаловы, и тот и другой, дураки. Потом мир-народ занялся делом общественным. Составился вокруг порожнего ведерка сход, и на том сходе решено было завтра же ехать старосте в волость, объявить там о добровольной явке из бегов пропадавшего без вести крестьянина
   Герасима Чубалова, внести его в списки и затем взыскать с него переплаченные обществом за него и за семейство его подати и повинности, а по взыскании тех денег, пропить их, не откладывая, в первое же после того взыска воскресенье. Постановив такой всем по душе пришедшийся приговор, мир-народ еще выпил на радостях. Играли на гармониках, орали песни вплоть до рассвета, драк было достаточно; поутру больше половины баб вышло к деревенскому колодцу с подбитыми глазами, а мужья все до единого лежали похмельные. Так радостно встретила Герасима Силыча родимая сторонушка.
   Когда Герасим вошел в родительский дом и, помолившись семейным иконам, оглянул с детства знакомую избу, его сердце еще больше упало. Нищета, бедность крайняя... Нигде, что называется, ни крохи, ни зерна, везде голым-голо, везде хоть шаром покати: скотины - таракан да жужелица, посуды - крест да пуговица, одежи - мешок да рядно. Двор раскрыт без повети стоит: у ворот ни запора, ни подворотни, да и зачем? - голый что святой: ни разбоя, ни воров не боится. В первую пору странства, когда Герасим в среде старообрядцев еще не прославился, сам он иногда голодовал, холодовал и всякую другую нужду терпел, но такой нищеты, как у брата в дому, и во сне он не видывал.
   Вспомнил про надельные полосы, при выкормке бычков родителем до того удобренные, что давали они урожая вдвое и втрое супротив соседних наделов, и спросил у братана, каково идет у него полевое хозяйство. Молчит Абрам, глаза в землю потупя... Со слезами отвечает невестка, что вот уж-де больше пяти годов, как нет у них никакого хозяйства, и у нее нет никаких бабьих работ - ни в поле жнитва, ни в огороде полотья. "Вот каким пахарем стал",- подумал Герасим. И в самом деле избной пол стал у Абрама, как в людях молвится, под озимым, печь под яровым, полати под паром, а полавочье под покосом. Таково было хозяйство, что даже мыши перевелись с голодухи в амбаре.
   Молчанье брата, грустный, жалобный голос невестки, скучившиеся в углу у коника полунагие ребятишки вконец растопили сердце Герасима.
   Пуще всего жаль было Герасиму малых детей, а их было вдосталь и не для такой скудости, в какой жил его брат: семеро на ногах, восьмой в зыбке, а большему всего только десятый годок.
   - А что, невестушка, чем станешь гостя потчевать? - спросил, садясь на лавку, он Пелагею.
   Та, закрыв лицо передником, тихо, безмолвно заплакала. Молчит и Абрам, сумрачно смотрит на брата, ровно черная туча.
   - Болезный ты мой, родной, притоманный! - с трудом могла, наконец, промолвить хозяйка.- Было щец маленько, да за обедом поели все. С великой бы радостью, тебя, мой душевный, попотчевала, да нетути теперь у нас ничего.
   А хозяин голову перед братом повесил и потупил глаза. Слеза прошибла их.
   - На нет и суда нет, невестушка,- сказал Герасим и тоже печально склонил свою голову.
   - Нет, вот что, родненький,- вспомнив, молвила Пелагея.- Сбегаю я к Матрене Прокофьевне,- обратилась она к мужу,- к нашей старостихе,- пояснила деверю,- покучусь у ней молочка хоть криночку, да яичек, да маслица, яишенку-глазунью гостю дорогому состряпаю. Может, не откажет: изо всех баб она до меня всех милостивей.
   И, накинув на плечи истрепанный, дырявый шушун (Шушуном, смотря по местности, называется разная верхняя женская одежда. За Окой на юг от Москвы, в губерниях: Рязанской, Тамбовской, Тульской и др., где сарафанов не носят, Шушуном зовут холщовую женскую рубашку, длиною немного пониже колен, с алым шитьем и кумачными красными прошивками; он надевается к паневе сверх рубахи. На севере (губернии: Новгородская, Вологодская, Вятская) шушуном называется крашенинный старушечий сарафан, а в Олонецкой и по иным местам - сарафан из красного кумача с воротом и висячими назади рукавами. В Волжском верховье (Тверская, Ярославская, Костромская) шушуном зовется кофта с рукавами и отложным воротником, отороченная кругом ленточкой - шугой. На Горах, начиная с Нижегородской губернии, шушун - верхняя крашенинная короткая сорочка-расстегай вроде блузы, надеваемая поверх сарафана.), спешно пошла из избы.
   - Постой, невестушка, постой, родная,- остановил Пелагею Герасим.- Так не годится. У вас на деревне, слышь, кабак завелся, чать при нем есть и закусочная? - обратился он к брату.
   - Как не быть, есть,- тихо ответил Абрам.
   - На-ка тебе,- молвил Герасим, подавая Абраму рублевку.- Сходи да купи харчей, какие найдутся. Пивца бутылочку прихвати, пивцо-то я маленько употребляю, и ты со мной стаканчик выпьешь. На всю бумажку бери, сдачи приносить не моги ни единой копейки. Пряников ребяткам купи, орехов, подсолнухов.
   - Что это, брательник? (Брательник - меньшой, младший брат.) Зачем? молвил Абрам.- Они у нас непривычны, не надо.
   - А ты, Абрамушка, делай не по-своему, а по-моему,- улыбаясь, добродушно ответил Герасим.- Подь-ка, а ты, подь поскорее.
   Постоял маленько Абрам, вздохнул и, взявши с колка (Деревянный гвоздь или тычок, вбитый в заднюю стену избы у входа, для вешанья шапок.) шапку, пошел из избы, почесывая в затылке.
   - Ну, невестушка,- сказал по уходе брата Герасим,- ты бы теперь мне маленько местечка где-нибудь опростала. Одну-то телегу надо скорей опростать.
   - Да вон тащи, родной, хоть в заднюю избу,- молвила Пелагея,- а не то в клеть - пустым-пустехоньки. А ежели больно к спеху, так покамест в сенях положь; сени у нас больше, просторные, всю свою поклажу уложишь.
   - Ладно,- ответил Герасим.- В сенях, так в сенях. И, выйдя из избы, сказал возчикам - сняли бы с одного воза кладь, а в опростанную телегу заложили лошадь. Пока они перетаскивали короба и ящики, Герасим подсел к столу и, вынув из кармана бумагу, стал что-то писать карандашом, порой останавливаясь, будто что припоминая. Кончив писанье, вышел он на двор и, подозвав одного из приехавших с ним, сказал:
   - Ну, Семенушка, сослужи ты мне, братец, теперь не в службу, а в дружбу. Хоть ты и устал и давно бы пора отдохнуть тебе, да уж, пожалуйста, похлопочи, сделай для меня такую милость.
   Семен Ермолаич был у Чубалова за приказчика. Человек пожилой, степенный, тоже грамотей и немалый знаток в старинных книгах, особенно же в иконах. Рад был он сослужить службу хозяину.
   - Здешни места знаешь? - спросил у него Чубалов.
   - Как мне не знать здешних местов?- молвил Семен Ермолаич.- Сам недальний отселе.
   - Так вот что,- сказал Чубалов.- В город дорогу найдешь?
   - Как не найти? Ехали сюда, в виду у нас был.
   - Моих денег есть ли сколько-нибудь при тебе? - спросил Чубалов.
   - Есть довольно...
   - Сделай же все по этой записке. Только сделай милость, управляйся скорее, засветло бы тебе назад поспеть. Успеешь, думаю, тут всего четыре версты, да и тех, пожалуй, не будет,- молвил Чубалов.
   - Как не поспеть засветло,- сказал Ермолаич.- Далеко ли тут? Для братана, что ли? - примолвил он, бегло взглянув на записку.
   - Да,- молвил Герасим.- Не чаял я, Семенушка.
   - Жалости даже подобно,- сказал Семен Ермолаич.- Покалякал я кой с кем из здешних про твоего братана. Мужик, сказывают, по всему хороший, смирный, работящий, вина капли в рот не берет. Да как пошли, слышь, на него беды за бедами, так его, сердечного, вконец и доконало. Опять же больно уж много ребяток-то он наплодил, что, слышь, ни год, то под матицу зыбку подвязывай (Матица - брус поперек избы, на ней кладется потолочный тес. Зыбка - колыбель, люлька, в крестьянских домах обыкновенно подвешиваемая к потолочной матице. Есть в каждой избе и другая матица - балка, на которую пол настилается.).
   Поглядеть на богатых - дети у них не стоят, родился, глядь ай и гробик надо ладить, а у Абрама Силыча все до единого вживе остались... Шутка ли, восемь человек мал мал меньше... Работник-от он один, а ртов целый десяток. Как тут не пойти под оконья?..
   - Нешто побираются? - мрачно насупясь, спросил у Ермолаича Герасим.
   - Сам-от нет, сам, слышь, и день и ночь за работой, и хозяйка не ходит, от дому-то ей отлучаться нельзя. Опять же Христа ради сбирать ей и зазорно брата она из хорошего дома, свои капиталы в девках имела, сродники, слышь, обобрали ее дочиста... А большеньки ребятки, говорили бабенки, каждый, слышь, день ходят побираться.
   Пуще прежнего нахмурился Герасим Силыч, смотрит ровно осенняя ночь.
   - Поезжай поскорее, Ермолаич,- вдруг заторопил он приказчика.- Засветло надобно быть здесь тебе непременно. Пожалуйста, поторапливайся!
   - Как засветло не воротиться, воротимся,- молвил разговорившийся Ермолаич, оправляя супонь на лошади.- Эки собаки, прости господи! И супонь-то кой-как затянули, и гужи-то к оглоблям не пристегнули. Все бы кой-как да как-нибудь, а дорогой конь распряжется. Глядишь остановка, меледа... ' Мешкотное дело, задержка. ' Да, Герасим Силыч, правда в людях молвится: "Без детей горе, а с детьми вдвое..." Только уж паче меры плодлив братан-от у тебя... Конечно, ежели поможет ему господь всех на ноги поставить - работников будет у него вдоволь, пять сынов, все погодки... Тогда бог даст справится.
   - А ты поезжай, поезжай, Семенушка,- торопил его Герасим.
   Ермолаич сел, наконец, в телегу, а все-таки свое продолжал:
   - Да, плодлив, беда какой плодливый... Шутка сказать, восьмеро ребятишек!.. И у богатого при такой семьище голова кругом пойдет. Поди-ка вспой, вскорми каждого да выучи!.. Ой, беда, беда!
   Наконец-то двинулся в путь. Выйдя из ворот, Герасим, посмотрев вслед Ермолаичу, в избу вошел.
   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
   Облокотясь на стол и припав рукою к щеке, тихими слезами плакала Пелагея Филиппьевна, когда, исправивши свои дела, воротился в избу Герасим. Трое большеньких мальчиков молча стояли у печки, в грустном молчанье глядя на грустную мать. Четвертый забился в углу коника за наваленный там всякого рода подранный и поломанный хлам. Младший сынок с двумя крошечными сестренками возился под лавкой. Приукутанный в грязные отрепья, грудной ребенок спал в лубочной вонючей зыбке, подвешенной к оцепу (Оцеп, иначе очеп, журав, журавец - перевес, слега или жердь, прикрепленная к матице. ).
   - Что, невестушка, пригорюнилась? О чем слезы ронишь, родная? - ласково, участливо спросил Герасим, садясь возле нее на лавку.
   - Как мне не плакать, как не убиваться?..- захлебываясь слезами, чуть могла промолвить Пелагея Филиппьевна.- Не видишь разве, желанный, каково житье наше горе-горькое?.. А живали ведь и мы хорошо... В достатке живали, у людей были в любви и почете. И все-то прошло, прокатилось, ровно во сне привольное-то житье я видела... Ох, родной, родной!.. Тебя и в живых мы не чаяли, и вот господь дал - приехал, воротился. Радоваться бы твоему приезду нам да веселиться, а у нас куска хлеба нет покормить тебя... Тошно, родимый, тошнехонько!..
   И бросив на стол белые, исхудалые, по локоть обнаженные руки, прижала к ним скорбное лицо и горька зарыдала. У Герасима сердце повернулось...
   - Полно, родная, перестань убиваться,- любовно молвил он ей, положив руку на ее плечо.- Бог не без милости, не унывай, а на него уповай. Снова пошлет он тебе и хорошую жизнь и спокойную. Молись, невестушка, молись милосердному господу - ведь мы к нему с земной печалью, а он, свет, к нам с небесной милостью. Для того и не моги отчаиваться, не смей роптать. То знай, что на каждого человека бог по силе его крест налагает.
   - Не ропщу я, родной, николи бога ропотом я не гневила,-- сказала Пелагея тихо, поднявши голову и взглянув на деверя чистым, ясным, правдой и смиреньем горевшим взором.
   - И хорошее дело, невестушка. За это господь тебя не покинет, воззрит на печаль твою. Надейся, Пелагеюшка, надейся... На бога положишься, не обложишься. Утри-ка слезы-то да покажь мне деток-то. Я ведь хорошенько-то еще и не знаю своих племянников. Показывай, невестушка, начинай со старшенького.
   Отерла слезы Пелагея. Теперь она была уже уверена, что деверь не покинет их в бедности, даст вздохнуть, выведет из нищеты и горя.
   - Подь сюда, Иванушка, подойди поближе к дяденьке,- сказала она старшему мальчику.
   Тихо, но не робкой поступью подошел беловолосый, бледный, истощенный Иванушка с ясными, умными глазками. Подойдя к дяде, он покраснел до ушей.
   - Это наш большенький,- молвила Пелагея,- Иванушкой звать.
   - Много ль ему? - спросил Герасим, гладя по голове племянника.
   - Десятый годок на Ивана Богослова перед летним Николой пошел,- ответила Пелагея Филиппьевна.
   - Умненький мальчик,- молвил Герасим, поглядев в глаза Иванушке.
   - Ничего, паренек смышленый,- скорбно улыбнулась мать, глядя на своего первенца.