«Прощение» было, должно было быть чем-то, занимающим длительное время, и, возможно, на самом деле имело место, поскольку привязанность Джерарда к отцу была, что наверняка нельзя было не заметить, столь искренней, несмотря на тайную боль, которая больше не выдвигала никаких обвинений. Неужели то, что они никогда не говорили об этом – Джерард не говорил, поскольку именно он должен был сделать первый шаг, – действительно было так важно, так ужасно? Да. И с течением времени становилось все трудней вернуться к той истории без непредсказуемого взрыва эмоций, без риска лишь все усугубить. Нельзя было как бы ненароком коснуться этого или легко вплести в обычные воспоминания. В конце концов стало поздно вообще что-то делать, и вчера поздно, как сегодня, подумал он. Подумал, что Жако наверняка пережил отца, попугаи живут дольше нас, может и его пережить, надеюсь на это и надеюсь, он счастлив. Не странно ли все-таки, не знать, где он, и, забыв столь многое, продолжать помнить ту историю и переживать те же чувства? Даже сейчас, когда умер отец. Джерард посмотрел в окно на дерево посланий, слабых эфемерных молитв далеким и жестоким богам. Отвернулся от длинной недвижной фигуры на кровати и почувствовал, что наконец к глазам подступили слезы.
   Дверь открылась и вошла Патрисия Ферфакс.
   – Почему ты здесь? – спросила она. Потом, поняв нелепость своего вопроса, поинтересовалась: – Давно пришел? Я спала, не слышала.
   – Недавно, – ответил Джерард, утирая глаза тыльной стороной ладони.
   – Спускайся вниз. Почему без обуви? Вон твои ботинки. Обуйся. Видел его?
   – Да.
   Патрисия посмотрела на фигуру, покрытую саваном, повернулась и быстро пошла вниз по лестнице. Джерард, закрыв дверь, последовал за ней.
   – Хочешь кофе, что-нибудь поесть?
   – Да, пожалуйста.
   – Полагаю, ты всю ночь был на ногах.
   – Да.
   Они отправились в кухню, Джерард сел к отскобленному деревянному столу, Патрисия включила электрическую плиту. Джерарда и прежде и сейчас раздражало то, как по-хозяйски она распоряжалась на кухне. Он был вынужден пригласить Пат и Гидеона пожить у себя короткое время, когда тем неожиданно отказали в аренде прежней квартиры, и теперь они вели себя здесь, словно это был их дом. Он чувствовал крайнюю усталость.
   – Пат, дорогая, не суетись насчет яиц или чего другого, дай просто немного хлеба.
   – Не хочешь тостов?
   – Тостов? Да, нет, все равно. Ты сама что-нибудь ела?
   – Не могу есть.
   Джерарду стало стыдно, что он-то может.
   – Расскажи, как все случилось.
   – Прошлой ночью он чувствовал себя нормально.
   – Он чувствовал себя нормально и днем, когда я уходил, казалось, ему лучше.
   – Я дала ему лекарство, уложила поудобней и пошла спать. А в час ночи услышала, что он стонет и ворочается, так тихо, знаешь, как птица во сне… встала и пошла к нему; он не спал, но… был не в себе…
   – Бредил?
   – Да, такое уже бывало… но в этот раз очень… по-другому…
   – По-другому… как… думаешь, он понимал!
   – Он… был… испуган.
   – О господи!..
   Бедный, думал он, как это ужасно, как жалко его, бедный, несчастный.
   – Пат, прости, что меня не было.
   – Если бы ты не воспринимал эти танцы как что-то исключительно важное.
   – Он мучился?
   – Не думаю. Я дала ему то, что всегда. Но у него был такой напряженный взгляд, и он не мог лежать спокойно, словно тело было чужим и невыносимым.
   – Напряженный взгляд. Он говорил что-нибудь внятное?
   – Да, несколько раз: «Помоги мне».
   – Бедный… Обо мне спрашивал?
   – Нет. Говорил о дяде Бене.
   Бенджамин Херншоу был «беспутным» младшим братом Мэтью Херншоу, отца Вайолет, деда Тамар.
   – Он всегда любил Бена. Ты звонила Вайолет?
   – Нет, конечно.
   – Почему «конечно»?
   – Ну не звонить же ей среди ночи? Она никогда не любила папу, ее это мало волнует, она знает, что в завещании о ней нет ни слова.
   – Откуда она знает?
   – Я сказала.
   – Это было обязательно?
   – Она сама спросила.
   – Мы должны что-то дать ей.
   – Ох, оставь, не начинай, у нас без того есть о чем беспокоиться.
   – Папа не упомянул ее только потому, что считал, мы позаботимся о ней.
   – Только попробуй протянуть ей руку помощи, и она откусит ее, она всех ненавидит!
   – Я знаю, она принимала от папы деньги… надо сказать ей, что он говорил о Бене. Что он говорил о нем?
   – Не разобрала, бормотал что-то… вспоминал Бена или его штучки…
   – Ну вот, опять ты…
   – Послушай, Джерри, нам надо решить…
   – Погоди, Пат… Он понимал, что… умирает?
   – Только в самый последний момент… неожиданно… и так ясно… словно объяснил это…
   – И ты видела, как он ушел?
   – Да. Он все корчился и ворочался и говорил о Бене. Потом вдруг сел прямо и посмотрел на меня… тем ужасным растерянным, испуганным взглядом… обвел глазами комнату… сказал… сказал…
   – Что?
   – Сказал медленно и очень отчетливо: «Мне… так… жаль». Потом откинулся на подушку, не упал, а медленно лег, словно собираясь снова заснуть… издал тихий тонкий звук, как бы… как бы… пискнул… и я увидела, что все кончено.
   Джерард хотел было спросить, что она увидела, как поняла, чувствовал, что позже не сможет, все должно быть сказано сейчас, но не спросил. Потом у него будет время подумать об этом ужасном, жалобном «Мне так жаль». Он искал его в этот момент, подумал Джерард.
   Глаза Патрисии были сухи, и она держала себя в руках, только запинающаяся речь и раздраженный тон ответов на расспросы Джерарда выдавали ее переживания. Кофе был готов. Она открыла буфет, достала чистую скатерть в красно-зеленую клетку и расстелила на столе, поставила тарелку, чашку с блюдцем, нож и ложечки, масло, джем, сахар, молоко в голубом молочнике, нарезанный хлеб в хлебнице. Поставила кофейник на подставку.
   – Молоко хочешь горячее?
   – Нет, благодарю. А ты не будешь кофе?
   – Нет.
   Она дала ему бумажную салфетку. Таким салфеткам, олицетворявшим ее правление в доме, она отдавала предпочтение перед льняными Джерарда. Села напротив и прикрыла глаза.
   От дома веяло ужасом, растерянностью, опустошенностью. Наконец-то спокойно сидя в нем, Джерард чувствовал, как все тело его болит от скорби и страха, от скорби, которая была страхом, изнурительным неестественным ощущением, потерей себя. Он сосредоточился на Патрисии. Он знал, что возможно уважать и любить людей и в то же время всей душой ненавидеть их. И те, кого любишь, могут также раздражать, сводить с ума, надоедать. Так он любил мать и Пат. Время и привычка – просто притерпелся – способствовали ее укреплению. Несомненно, это доказывало, что слово «семья» кое-что значило для него или, может, что он приучился ладить с ними ради спокойствия отца; хотя ради того же спокойствия отца он возмущался их обособленностью, их двойственным союзом против «мужчин», ехидным, насмешливым, скрытным. Ему всегда не нравился их смех, в детстве он приходил в бешенство, когда мать издевалась над тратами отца, негодовал, когда отец смиренно поступался авторитетом и гордостью. И все же в целом они жили в согласии, не считая той ужасной истории и ее отголосков, и он не мог пожаловаться на несчастливое детство. Для Второй мировой отец был слишком стар, а Джерард слишком юн. Он продолжал любить их всех и много позже с сочувствием разглядел в матери и сестре сильных женщин, обманувшихся в своих ожиданиях. Патрисия сознательно отказалась продолжать образование и теперь утомляла своей неуемной энергией, которой не могла найти применения. Она была любящей и хлопотливой матерью и женой, но ее томила жажда некой более обширной сферы деятельности, более высокого положения, большей власти. Он взглянул на нее: усталое лицо смягчилось, может, заснула, губы приоткрыты, уголки опущены, как у маски трагедии, сливаясь с двумя резкими длинными морщинками. Она была необыкновенной женщиной, унаследовала от матери продолговатое гладкое лицо, строгий и смелый взгляд, постоянно хмурящийся; обладательница такого лица, без сомнения, была бы превосходным товарищем на необитаемом острове. Патрисии шло делать «храбрый вид», «нахальства» у нее хватало, и в детстве она была сорванцом. Ее по-прежнему густые, слегка тронутые сединой довольно короткие светлые волосы (время от времени она делала прекрасную стрижку), обычно взъерошенные, по которым она то и дело проводила рукой, поправляя, придавали ей моложавый, мальчишеский вид. В последние годы она располнела. Но и теперь держала плечи прямо, даже когда расслаблялась, выпуклый подбородок не выпячивала, бюст, впервые обратил внимание Джерард, заметно выступал под цветастым фартуком. Лишь позже Джерард понял, что сестра стала завидовать подтянутой фигуре своей более молодой племянницы и ее привлекательной внешности. Патрисию, некогда женщину интересную, нельзя было назвать красавицей; но у Вайолет Херншоу лицо обладало той неувядающей красотой, которая внушала уважение в любом возрасте. Конечно, Пат считается «успешной» женщиной, имея состоятельного мужа и «блестящего» сына, а Вайолет, что Пат часто с удовлетворением наблюдала, превратила свою жизнь в совершеннейший кавардак, и все ее чары принесли ей одно несчастье. Бен бросил свою красотку вместе с маленькой дочерью, он был сумасшедший тип, пристрастился к наркотикам и умер молодым. Мэтью, который пытался «спасти» его, страшно горевал, что сын сбился с пути; возможно, чувствовал и свою вину в этой трагедии. Мэтью был человек благоразумный, добросовестный, мягкий. Теперь и он умер. Джерард осознал, что сидит, уронив голову на стол. Он вспомнил, потом увидел это сонными глазами, как его такой положительный отец, который редко прикасался к спиртному, иногда удивлял их, распевая слегка risque[26] мюзик-холльные песенки, серьезное его лицо тогда преображалось, становясь безумно веселым. Им это его редкое безрассудное веселье казалось детской выходкой, трогательной и заставлявшей смущаться.
   – Лучше тебе пойти лечь, – раздался голос Пат.
   Джерард поднял голову. Ему снились Синклер и Роуз. Во сне он был молодым. Секунда или две ему понадобились вспомнить, что он давно не молод, а Синклер мертв.
   – Долго я спал?
   – Какое-то время.
   – Пойди-ка лучше ты поспи. Я пока все устрою. Надо позвонить в похоронное бюро…
   – Уже позвонила, – сказала Патрисия, – и доктору позвонила за свидетельством о смерти.
   – Я позвоню Вайолет.
   – И ей я звонила. Послушай, Джерард, на днях мы с тобой говорили о доме в Бристоле, почему бы тебе не переехать жить туда? Ты сказал, что дом тебе нравится. Сейчас тебе не нужно жить в Лондоне.
   Джерард окончательно проснулся. Как это похоже на Пат.
   – Что за глупости, на кой мне Бристоль, я живу здесь!
   – Дом слишком велик для тебя, он тебе не подходит, ты оказался тут случайно. Я только что обсуждала это с Гидеоном по телефону. Мы купим его у тебя. Тебе нравится Бристоль, и тебе необходима перемена обстановки.
   – Хватит, Пат, ты ненормальная. Я иду спать.
   – И еще одно. Теперь, когда папа умер, я хочу быть в том комитете.
   – Каком комитете?
   – «Комитете поддержки» книги. Он состоял в нем, от нашей семьи. Теперь я должна занять его место.
   – Ты не имеешь к этому никакого отношения, – сказал Джерард.
   – Вы тратите наши деньги.
   – Нет, не тратим.
   – Папа так это понимал.
   Джерард поднялся наверх. Солнце било в окно. Он задернул шторы, откинул одеяло и начал раздеваться. Лег и стал вспоминать немыслимые события минувшей ночи, которые сейчас казались беспорядочными, чудовищными и зловещими, слова сестры, которые будто тяжелым облаком висели над мертвым телом, лежавшим так недвижно и так близко, лицо под саваном. Бедный мертвый отец, думал он, как если бы отца терзали страшные муки, муки самой смерти. Он уткнулся лицом в подушку, застонал, и из глаз его потекли горячие скупые слезы.
 
   – И что ты намерена делать? – спросил Дункан Кэмбес.
   – Уйти, – ответила Джин.
   – Возвратишься к нему?
   – Да. Извини.
   – Ты заранее договорилась встретиться с ним?
   – Нет!
   – Значит, вы решили это прошлой ночью?
   – Ночью или не ночью или этим утром. Мы словом не обмолвились прошлой ночью. Ни единым словом.
   Глаза Джин Кэмбес расширились и засияли.
   – Думаешь, он ждет тебя?
   – Я ничего не думаю… просто ухожу. Должна уйти. Мне очень жаль. Уйти прямо сейчас.
   – Я ложусь спать, – сказал Дункан, – и тебе советую. Советую, прошу, не уходи. Останься, не торопись, пожалуйста!
   – Я должна уйти немедленно, – ответила Джин. – Не могу ждать. Это… невозможно… неправильно.
   – Пошло, не стильно?
   Это были первые слова, которыми Дункан и его жена обменялись после того, как покинули квартиру Левквиста. Они молча дошли до машины, молча, Дункан почти всю дорогу спал, доехали до дому. Сейчас они находились в гостиной своей квартиры в Кенсингтоне. Вернувшись, оба почувствовали настоятельную необходимость сбросить с себя мятое вечернее облачение и, разойдясь по разным комнатам, торопливо, словно вооружались для битвы, переоделись в более скромную одежду. Дункан стянул с себя мокрые и грязные брюки и надел старые вельветовые, свободную голубую рубаху, не застегивая и не заправляя. Джин стояла перед сидящим Дунканом в желтом с белым кимоно поверх черной нижней юбки и черных чулок, яростно запахнутом на талии. Лицо Дункана уже не пылало от выпитого, но выглядело усталым, распавшимся, нездоровым, бессмысленное и массивное, бледное и обрюзгшее, покрытое мягкими, как бы проведенными карандашом, морщинами. Он сидел неподвижно, пристально глядя на жену, чуть подавшись вперед, крупные руки свисали с подлокотников. Он умылся и почистил зубы. Джин смыла искусно нанесенную косметику и причесала густые темные прямые волосы, как прежде, ото лба назад. Она была замечательной красавицей, когда, в другую эпоху, в таком далеком, таком похожем на сон прошлом, флиртовала с Синклером Кертлендом. Познакомила ее с ним Роуз, когда все они были детьми. Он и она «сблизились» до того, как Синклер поступил в Оксфорд, и оставались «близки» после, всегда, назло Джерарду. Задумывались ли они всерьез над тем, чего, кажется, все с нетерпением ожидали? Постаревшее лицо Джин сохранило былую красоту, и, чуть мрачноватое, по-прежнему отличавшееся нежной фарфоровой белизной, своенравное и проницательное, теперь оно часто напоминало лицо ее отца иудея, так одержимого верой, так одержимого успехом. Мать ее, тоже еврейка, была талантливой пианисткой. Они соблюдали религиозные праздники. Джин все это ничуть не занимало, ни синагога и музыка, ни романтика бизнеса, которой папаша пытался увлечь ее, единственное свое дитя. Она была одержимой интеллектуалкой. Кто удивлялся тому, что она выбрала Дункана, кто – что она вообще вышла замуж. Родители любили ее, хотя и хотели мальчика. Мать ее умерла, отец преуспевал в Нью-Йорке. Он мечтал о еврейском зяте, но Синклер был особая статья.
   Дункан потер глаза, почувствовав, что его слегка пошатывает; даже в такой момент его неудержимо клонило в сон.
   – Когда вернешься? – спросил он. Дункан понял ситуацию и не имел в виду ни завтра, ни через неделю. – В последний раз ты пошла на попятную, то есть вернулась.
   – Во второй раз ты не вынесешь. Хотя… кто знает, что ты способен вынести. Я люблю тебя, но это другое.
   – Несомненно.
   – Я буду вечно любить тебя… но это… Так или иначе, они этого не вынесут, это-то тебя и волнует.
   – Кто это «они»? – спросил он, будто не знал, кого она имеет в виду.
   – Джерард, Дженкин, Роуз. У женатых не должно быть близких друзей. Может, мы б всегда жили лучше, если б за нами постоянно не следили, а они следят ох как внимательно. И будут на твоей стороне, как в последний раз. Они заботятся о тебе, до меня им дела нет.
   Дункану нечего было возразить.
   – Они не против тебя, не против, Роуз не против, у тебя с Роуз договор навек.
   – Думаешь, у женщин тоже бывает дружба до гробовой доски, скрепленная кровью? Это не так. – Хотя действительно, у нее с Роуз договор навек. Как Синклер называл их: «Две принцессы». – Почему, черт возьми, ты позволил Краймонду сбросить тебя в Черуэлл, почему стерпел?
   – У меня не было особого выбора.
   – Не валяй дурака!
   – Джин!..
   – Ну ладно, ладно. Так что случилось?
   – Не могу четко вспомнить, – сказал Дункан. – Я не преследовал его. То есть не искал. Мы неожиданно столкнулись в темноте. Не думаю, что я что-нибудь сказал. Наверно, ударил его или попытался. Мы были у самой воды. И он толкнул меня.
   – Боже! Точно как в прошлый раз… ну просто как в прошлый раз. Почему ты такой безвольный, почему не можешь поступить по-мужски?
   – Убить его, что ли?
   – Похоже, тебя это забавляет… конечно, знаю, это не так, ты лишь все испортил. Ты ударил его кулаком или ладонью?
   – Не могу вспомнить.
   На самом деле он все отлично помнил и раздумывал, что будет часто, бесконечно возвращаться к той сцене, как это происходило с другой, Urszene[27]. Отойдя справить нужду, он наткнулся в темноте на Краймонда. Ему только теперь пришло в голову, что Краймонд, должно быть, следил за ним, шел по пятам и все подстроил. Это была своего рода нечаянная встреча, чтобы спровоцировать его на какое-то действие: пожать протянутую руку, спонтанно поцеловать или ударить. Дункан двинул правой, решив, как помнится, не сжимать ее в кулак. Он собирался дать Краймонду пощечину, но, очевидно, опять передумал и ткнул его в плечо, и довольно сильно, потому что Краймонд пошатнулся и отступил назад. Потом Краймонд схватил его и, вцепившись в одежду, развернул к воде. Дункан потерял равновесие и упал. Да, так и было, он вспомнил. Интересно, вот если бы все было иначе и он бы столкнул Краймонда в реку, Джин сейчас так же собиралась бы уйти?
   – Значит, только и можешь сказать, что должна уйти?
   – Ты ж повиснешь на телефоне, станешь звонить им.
   – Столько презрения вдобавок к грубости.
   – Конечно, они и мои друзья, как твои. Я все ставлю на карту.
   – Мне такое сравнение не нравится. Намекать, что ты просто жаждешь острых ощущений, более чем несправедливо. Предлагаю тебе переодеться, выпить кофе и успокоиться.
   – Я возьму чемодан, – сказала Джин, – а за остальным вернусь как-нибудь, когда будешь на службе. Отправляйся-ка спать, тебя уже шатает. Когда проснешься, меня уже не будет, так что сможешь ругать меня сколько душе угодно.
   – Я никогда тебя не ругаю. Просто считаю тебя подлой предательницей.
   – Не знаю, что и сказать. И не знаю, что меня ждет, даже буду ли я жива.
   – Что, черт возьми, ты имеешь в виду?
   – Быть рядом с Краймондом – это все равно что быть рядом со смертью. Я не подразумеваю ничего конкретного… просто это опасно. Он не боится смерти, он из породы камикадзе, в войну он получил крест Виктории[28].
   – Он имеет оружие и живет мерзкими фантазиями, только и всего.
   – И что? Ты тоже имел оружие, когда был членом того клуба, воображал себя снайпером. В Оксфорде ты и Краймонд вечно возились с оружием. Нет, но если он когда-нибудь закончит работу, то может отчаяться.
   – И убить себя или тебя? Ты как-то обмолвилась, что он предложил заключить договор о совместном самоубийстве.
   – Не совсем так, просто он любит рисковать. Он храбр, не уходит от опасности, говорит правду, он самый правдивый человек из всех, кого я знала.
   – Ты имеешь в виду, брутален. Нельзя быть правдивым, не имея других достоинств.
   – У него есть другие достоинства! Он увлеченный человек, идеалист, заботится о бедноте и…
   – Просто ищет популярности у молодых! Знаешь, что я думаю об этой его «заботе»?
   – Он сильная личность. Нас с тобой объединяет слабость. С Краймондом меня объединяет сила.
   – Все это пустой звук, вульгарная риторика. Джин, когда мы поженились, ты сказала, мы будем счастливы.
   – Счастье. Это одна из наших слабостей.
   – С ним ты его точно не найдешь. Но не рассчитывай, что на сей раз это будет союз на смерть или славу. Ты выбираешь тоскливое и унылое рабство у ничтожного дешевого маленького тирана.
   – Ах… если б я только могла объяснить тебе, насколько мало ценю свою жизнь…
   – Пустые слова, которые ничего не значат, кроме того, что ты хочешь опорочить наш брак.
   – Не знаю, – сказала Джин. Она прислонилась спиной к закрытой двери и сбросила пыльные туфли, в которых танцевала всю ночь. – Ты не прав. Ты упомянул о счастье… я лишь пытаюсь сказать, как мало оно для меня значит…
   Дункан сел поудобнее в кресле. Сказал себе: он старается заставить ее спорить, задержать ее хотя бы ненадолго, словно просит у палача пару лишних минут. Значит, он уже отчаялся? Да. Как будто этого и ожидал. Но счастье-то, счастье, которое теперь для нее ничего не стоит!
   – Послушай, – сказал он, – мне кажется, эта твоя любовь к Краймонду – вещь несерьезная, чуть ли не какая-то глупость, никак с реальной жизнью не связанная. Вы как двое сумасшедших, которые рвутся быть вместе, но не способны понять один другого…
   – Сумасшедшие, да, но мы друг друга понимаем.
   Глаза Джин снова расширились, и она тяжело вздохнула, дотронувшись до груди и качая головой.
   – Дорогая моя… когда ты в прошлый раз все же передумала, на то были веские причины.
   – Не помню каких-то причин, кроме одной – любви к тебе, и я все еще люблю тебя… но… а, не стану повторяться…
   – Если б только у нас были дети, ты бы держалась реальности, а так мне никогда не удавалось убедить тебя, что все это реально. Ты была своего рода гостьей.
   – Перестань повторять насчет детей.
   – Я уж много лет не повторяю.
   – Хорошо, мы никогда не играли в эту игру – мужа и жену, которую ты называешь реальностью. Что абсолютно не мешало нам любить друг друга…
   – «Абсолютно»?
   – Извини, все, что я сейчас говорю, должно быть, кажется грубым и глупым, это признак того, как кардинально изменилось положение, что я даже не могу говорить с тобой нормально. Но ты понимаешь…
   – Ты ждешь, чтобы я и прекрасно понимал тебя, и любил настолько, чтобы не возражать против твоего ухода к другому, причем второй раз!
   – Прости, дорогой, мне очень жаль. Знаю, такая рана не лечится. Но это неизбежно. И… тебе это не принесет ничего хорошего… у меня тоже по-настоящему нет будущего… в этом смысле ни о каком будущем тут вообще речи не идет.
   – Ты оставляешь мне будущее – одинокое и изуродованное. Но и тебя саму ждет отвратительное рабское будущее, ежедневное, ежеминутное… не говоря уж об остальном, твоя глупость меня просто поражает. – Дункан с заметным трудом выбрался из кресла. – Стоит мне подумать о твоем увлечении, представить тебя с Краймондом, и меня охватывают ненависть, ужас и омерзение.
   – Прости. Да, это кошмар. Резня, бойня. Прости. – Она открыла дверь. – Слушай… не пей… больше не пей сейчас, перетерпи.
   Дункан ничего не сказал, отвернулся и отошел к окну. Джин секунду смотрела на него, на его широкую спину, сгорбленные плечи, болтающуюся рубаху. Потом вышла и закрыла за собой дверь. Бросилась в свою спальню и отчаянно принялась наспех запихивать вещи в небольшой чемодан. Сбросила кимоно и надела юбку. Тщательно, без изысков, подкрасилась. Когда она разговаривала с Дунканом, лицо ее было непреклонным и спокойным, таким, каким должно. Лицо, отражавшееся сейчас в зеркале, было безумным, растерянным, судорожно подергивалось. Все время, пока она собирала чемодан, одевалась, подкрашивалась, ее била дрожь, подбородок неудержимо трясся, из горла вырывалось тихое рычание. Она надела пальто, нашла сумочку, секунду постояла, успокаивая дыхание. И вышла из квартиры.
 
   Дункан, который смотрел сквозь листву высоких платанов на площадь, услышал приглушенный щелчок закрывающейся двери и повернулся. Увидел на ковре валяющиеся пыльные туфли, подобрал. Не хотелось, чтобы они вызвали в нем злость или слезы, он бросил их в мусорную корзину и прошел в спальню. Он и Джин теперь занимали разные комнаты. Не то чтобы это имело особое значение в сложном устройстве их супружеской жизни, их союза, их любви, длившихся так долго, так много претерпевших и которым, похоже, наступил безвозвратный конец. Произошло нечто грандиозное, решающее, все его тело понимало это, и у него перехватило дыхание. Итак, это снова повторилось, невероятное, непостижимое, повторилось, повторилось снова. Почему он не заплакал, не завопил, не пал на колени, не умолял, не бушевал, не схватил Джин за горло? А вяло впал в отчаяние. Пытка убила надежду. Он и на миг не представлял, что Джин способна ошибаться, не думал сказать ей: «Это все твои фантазии, если заявишься к нему, перепугаешь его, поставишь в трудное положение». Он верил, что действительно за всю долгую ночь они не обменялись ни словом. Это было отличительной манерой Краймонда. Дункан знал наверняка, что сейчас Краймонд ждет ее, настолько же уверенный, что она придет, сколь и она сама.