Пелагея оставила нам внешнюю оболочку свою — юродство, безумие; а внутреннее ядро — вещая мудрость, — если и была в ней, то исчезла бесследно, так, как бы ее вовсе не было.
   Юродство есть отречение от человеческого разума во имя Божеского. Но если разум человеческий несоизмерим с Божеским, то как возможно явление слова, ставшего плотью, разума Божеского, ставшего разумом человеческим? Как возможно явление Христа?
   Пелагея любила цветы. Ей часто приносили их. Она держала их подолгу в руках, тихонько перебирая, любуясь и что-то нашептывая.
   Когда меня уверяют, будто бы христианская церковь освящает плоть мира, благословляет радости мира, мне вспоминаются эти живые цветы в руках «безумной Палаги», с когтями зверя, глазами ангела.
   Неужели истинная Церковь, Невеста Христова, похожа на эту безобразную старуху или даже на ту «прекрасную как ангел», спящую в гробу, согретую теплой любовью темного народа, как будто живую, но все-таки мертвую?
   Верим, чувствуем, знаем, что нет.
XI
   К тайне одного — личности, и к тайне двух — полу отношение Серафима, истинное или ложное, но, во всяком случае, глубокое: тут есть о чем говорить; но к тайне трех — к общественности, оно до такой степени плоское, что и говорить почти не о чем.
   «Не должно входить в дела начальнические и судить оные; сим оскорбляется величество Божие, от коего власти поставляются, ибо несть власть, аще не от Бога, сущие же власти от Бога учинены суть. — Не должно противиться власти, чтобы не согрешить перед Богом и не подвергнуться Его праведному наказанию: противляющийся власти Божию повелению противляется».
   Это мы давно знаем. Но если утверждение: всякая власть от Бога, — безусловно, не только в идеальном, но и в реальном смысле, не только как должное, но и как данное, — то почему же христианские мученики не подчинялись власти римских императоров, повелевавших поклониться своему изображению, как образу Божиему? — почему возмутились они против этой власти таким беспредельным возмущением, что оно сделалось началом величайшей из всех революций — той, которая смела с лица земли Римскую империю, совершеннейшее воплощение власти человеческой, признанной за «власть от Бога»? — почему признали они эту власть, в ее религиозном средоточии, в обожествлении кесаря, не силою Божией, а безбожным насилием — властью зверя-антихриста?
   Мне принадлежит всякая власть на земле и на небе, — говорит Христос. — Тебе дам власть над всеми царствами, ибо она предана мне, и я, кому хочу, даю ее, — говорит дьявол.
   Итак, есть власть от Бога и власть от дьявола, есть истинная и ложная власть. Как же отделить одну от другой? Ответить на этот вопрос: всякая власть от Бога, — значит одно из двух: или окончательно покориться власти зверя, предать Христа антихристу; или вернуться к тому недоумению, из которого и возник вопрос, то есть начать сказку про белого бычка. В течение двух тысячелетий христианство только и делало, что начинало эту сказку. Но хорошо ли, дурно ли, оно все-таки что-то начинало, что-то лепетало. А у Серафима единственный ответ — молчание.
   «От молчания никто никогда не раскаивался», — говорит Серафим. Это благоразумно, даже слишком благоразумно; совсем не похоже на безумие Креста; с этим согласился бы, пожалуй, и сам Талейран, полагавший, что слова людям даны для того, чтобы скрывать мысли.
   Менее благоразумный и менее святой предшественник Серафима, архиепископ ростовский, Арсений Мацеевич, судимый за оскорбление величества, на допросе перед синодом, в присутствии государыни, Екатерины II, говорил с такой откровенностью о порабощении и разорении русской церкви императорской властью, что Екатерина зажала себе уши, а ему заклепали рот.
   Серафиму не заклепали рта: он и так молчал — и «от молчания никогда не раскаивался».
   А ведь не мог не видеть и он, подобно Арсению, что «русская церковь в параличе с Петра Великого», что глава ее — не Христос, а русский самодержец, как объявил о том император Павел I, что она — департамент дел духовных, что «Крест — казенная поклажа» и что мерзость запустения стоит на месте святом.
   Что же делал Серафим, видя все это?
   Спасался в затворе. «Бегай, Арсений, людей и спасешься». Подражая древним подвижникам, при встрече с кем-либо падал лицом на землю и до тех пор не вставал, пока встретившийся не проходил мимо.
   Вышел, однако, из десятилетнего затвора для того, чтобы благословить приехавшего в обитель тамбовского губернатора с женой.
   Посещали его и другие сановники. «О. Серафим, — повествует Летопись, — относился к ним с должною честью, обращал внимание на важность их сана и, указывая на знаки отличия, украшающие грудь их (то есть на ордена и кресты), напоминая им о Распятом на кресте, говорил, что знаки сии должны служить им живой проповедью о их обязанности. Более же всего, по нуждам того времени, умолял охранять православную церковь, сильно колеблемую суетными мудрованиями века. „Этого, — говорил он, — ждет от вас народ русский; к тому должна побуждать вас совесть; для сего избрал вас и возвеличил государь“.
   Император Александр I „избрал и возвеличил“ кн. А. Н. Голицына, назначив его обер-прокурором св. синода, что, по всей вероятности, и Серафиму было известно.
   „Неверственная школа XVIII столетия, — рассказывает сам Голицын в своих мемуарах, — пустила глубокие корни в моем сердце. Деизм, который в то время был признаком людей хорошего тона, составлял все мое верование“. Это значит, обер-прокурор св. синода во Христа не верил; впрочем, в то время не верил во Христа и сам государь, „глава русской церкви“.
   „Вот я отправляюсь в синод, вхожу в готическую храмину, вижу синодский декор, вижу на другой стороне зерцала, служебное Распятие. Вместе с тем, глазам моим встречается какой-то византийский трон из позолоченного дерева. Входя, креплюсь, стараюсь быть важным, степенным, приступаю к слушанию дел. Случилось же, что для первого моего прихода слушаны были такие дела, которые, во всяком случае, могли бы служить богатою канвою для самой соблазнительной хроники: предложены были процессы о прелюбодеяниях во всех их подробностях. Мне тогда показалось, что и святые отцы вовсе не были прочь их выслушивать — что же мне, молодому холостяку?“
   Об этом заседании Голицын рассказал государю за обедом так остроумно, что оба от души хохотали. Над чем? Ведь, после уничтожения патриаршества, св. синод — единственное соборное правление русской церкви и, следовательно, единственное в ней „вместилище Духа Святого“.
   „В обществе наших знакомых был некто князь Тюфякин, — продолжает Голицын. — Этот человек, которого нравственность была вовсе не лучше моей, позволял себе дерзкие выражения насчет религии, как и я сам, это составляло общую забаву и удовольствие наше. И вот однажды, у него в доме, бывши уже обер-прокурором синода, я вымолвил такое невместное, такое дерзновенное богохульство, что очень тем соблазнил моего Тюфякина, который даже от того встревожился и просил его пощадить. Вот какого блюстителя имел во мне святейший синод!“
   И таких-то людей призывает Серафим на защиту церкви. И генеральские кресты их сравнивает с Крестом Господним. Что это такое? Младенчество? Но ведь для кого же, как не для святых, сказано: Не будьте по уму младенцы.
   Серафим, говорят, обладал великим даром прозорливости. К нему приходили крестьяне, у которых украли корову или лошадь, и он угадывал место, где находится краденое. Знает, кто украл у мужика корову, а кто украл благодать у церкви, не знает.
   У одного генерала, которого он исповедывал, свалились будто бы чудом ордена и кресты. „Это потому, что ты получил их незаслуженно“, — объяснил старец.
   Кажется, дальше этих свалившихся генеральских крестиков не пошла борьба Серафима с неправедной властью.
   У Елены Мантуровой, одной из дивеевских девушек, была крепостная девка Устинья. Вместе с госпожой своей поступила она в монастырь и жила с ней в одной келье, оставаясь крепостною. Устинья заболела чахоткой. Ее мучило, что она, больная, занимает место в тесной келье и беспокоит барыню: „Нет, матушка, я уйду от тебя, нет тебе от меня покоя!“ — повторяла Устинья. Но уйти не успела, умерла. И никому из них, ни Серафиму, ни Елене, ни самой Устинье, не пришло в голову, что рабство — мерзость перед Господом. Диавол брака является Елене в виде огненного змия, а диавол рабства остается невидимым. Вы куплены дорогою ценою: не делайтесь рабами человеков, это все забыли, а помнят только: рабы, повинуйтесь господам вашим, и нет власти не от Бога — следовательно, от Бога и власть русских помещиков.
   В ранней юности Серафим был свидетелем Пугачевского бунта. Те разбойники, которые, напав на него в лесу, искалечили его, были крепостные, которые могли бы участвовать в бунте. Серафим едва не погиб от ожесточения рабов, но все-таки не задумался о рабстве и в течение всей своей жизни ни единым словом против него не обмолвился. Если бы это вообще зависело от Серафима, от христианских святых, от христианской святости, то крепостное право в России существовало бы и поныне. „Лучше тебе самому освободиться от уз греха, чем освобождать от рабства народы“, — этому завету первых святых остался верен и последний.
   Не святой Серафим, а грешный и безбожный Радищев о рабстве задумался. Пока святые терпели молча, безбожник завопил от святого гнева, от святого ужаса — и неужели этот вопль не дошел до Бога? С Богом — рабство; свобода — без Бога: так всегда было и есть — неужели так всегда будет? Во всяком случае, христианская святость пальцем не двинула, чтобы этого не было. Самые кровные связи разрываются, так что „клочьями тело висит“, а цепи рабства спаиваются.
   От французской революции до русского декабрьского бунта — все освободительное движение, при котором Серафим присутствовал, для него — только „суетные мудрования века сего“. „Это все нынешний-то век, нынешние люди придумали!“ — шепчет он с тихой брезгливостью. Тут не столько проклятие, сколько „дурной глаз“ на всю мировую культуру — науку, искусство, общественность — на все „труды и дни“ человечества; не столько истребить хотел бы он все это, сколько „сглазить“.
   — Учить ли детей языкам и прочему? — спросил кто-то.
   — Что же худого знать что-нибудь? — отвечал Серафим и тотчас прибавил: — Где мне, младенцу, отвечать против твоего разума? Спроси кого поумнее.
   И в этой усмешке — опять та же тихая брезгливость, тайное неблагословение, которое убийственнее всяких проклятий, опять „дурной глаз“.
   Перед смертью он предсказывал дивеевским сестрам торжество их обители.
   — Какая великая радость-то будет! Колокол-то московский Ивана Великого сам придет к вам по воздуху. Когда его повесят да в первый-то раз ударят и он загудит, тогда мы с вами проснемся. Вся вселенная услышит и удивится. О, во, матушки вы мои, какая будет радость! Среди лета запоют Пасху! Приедет к нам царь и вся фамилия!
   И так для Серафима приезд русского царя равняется Пасхе Господней, воскресению мертвых.
   — Но эта радость будет на самое короткое время, — продолжает он. — Что же далее, матушки, будет… Такая скорбь… чего от начала мира не было. Ангелы едва будут успевать брать души.
   И светлое лицо батюшки вдруг изменилось, померкло; спустя головку, он поник долу, и слезы струями полились по щекам».
   От этой же самой скорби плачет и «второй Серафим», «безумная Палага», особенно с 1 марта 1881 г., с убийства Александра II. «Как слышно стало, что у нас творится на Руси, какие пакости да беззакония, то уж как она, сердечная, бывало, плакала-то; уж и не скрывалась, и почти не переставала плакать, глаза даже у нее загноились и заболели от этих слез.
   — Что это значит, матушка, — говорю я, — что ты все так страшно плачешь?
   — Эх, говорит, если бы ты знала это, весь бы свет теперь заставила плакать!»
   Для обоих Серафимов, и если бы их было не два, а десять, то для всех одинаково освобождение России — «пакость и беззаконие».
   При всяких попытках оторвать православие от самодержавия, соединить христианство с революцией мне вспоминается опущенная головка, померкшее личико батюшки Серафима и по щекам его струящиеся слезы. Не эти ли слезы единственный подлинный ответ всей русской святости на русское освобождение? Светлое лицо Серафима померкло и все больше меркнет, темнеет, чернеет, становится страшным лицом «черных сотен». Христианство и свобода — вода и огонь: если огонь сильнее, то от воды остается лишь теплый пар — церковная реформация; если вода сильнее, то от огня остается лишь мокрый пепел — политическая реставрация.
   Для Серафима конец самодержавия есть конец православия, а конец православия — конец мира, пришествие антихриста.
   В последний год своей жизни начал он рыть заповедную канавку с валом вокруг Дивеевской обители, чтобы оградить ее от антихриста.
   — Канавку вырыть надо. Три аршина глубины, и три аршина ширины, и три аршина вышины. Это та самая тропа, где прошла Царица Небесная, взяв в удел себе обитель. Тут стопочки Царицы Небесной прошли! — Так бывало и задрожит весь, как это говорит-то. — И кто канавку с молитвой пройдет да полтораста Богородиц прочтет, тому все тут — и Афон, и Иерусалим, и Киев. Когда век-то кончится, антихрист придет, то станет с храмов кресты снимать да монастыри разорять и все монастыри разорит. А к вашему-то подойдет, а канавка-то и станет от земли до неба; ему и нельзя к вам взойти-то, нигде не допустит канавка — так прочь и уйдет.
   «Так как очень торопил этим делом батюшка, то и лютой зимой, рубя землю топором, копали сестры заповедную канавку; и лишь только окончили, скончался тут же и наш родимый батюшка, — точно будто этого только и ждал».
   Действительно, главное, и, может быть, единственное дело всей жизни его и есть эта канавка. Что первые святые начали, т? кончил последний: невидимую черту, отделяющую христианство от мира, сделал видимой — завершил незавершенное в христианстве противоречие мира и Бога.
   По ту сторону канавки — Бог без мира, по сю — мир без Бога; и соединить их нельзя. Трехаршинная канавка углубится до бездны, трехаршинный вал подымется до неба — и окончательно отделится Бог от мира. Бог отнят от мира, мир предан диаволу.
   Да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя на земле, как на небе, — это не исполнилось в христианстве: воля Божия, царство Божие — только на небе, а на земле — царство диавола.
   «К концу-то века, — предсказывает Серафим, — будет у вас на диво собор. Подойдет к нему антихрист-то, а он весь на воздух и подымется. Достойные, которые взойдут в него, останутся в нем, а другие, хотя и взойдут, но будут падать на землю». На землю, то есть в преисподнюю, ибо земля и есть преисподняя.
   Серафим, со своим собором, в котором заключена соборная, единая, вселенская Церковь, — возносится, а земля проваливается; Серафим свят, земля проклята; Серафим спасся, мир погиб.
XII
   Что же — значит, христианство «не удалось»?
   Если смотреть на него как на последнюю религиозную цель и завершение мира, то оно действительно «не удалось». Если же христианство — только путь к этой цели, то оно «удалось» так, как ни одно из дел человеческих не удавалось и как удаются только дела Божии. В этих-то именно кажущихся своих неудачах, несовершенствах, падениях, провалах, противоречиях, даже преступлениях, христианство более совершенно, более божественно, чем в своем человеческом совершенстве, человеческой святости.
   Бесконечное открывается конечному разуму не иначе, как по законам этого разума; а глубочайший из них — закон диалектического развитая, по которому совершенное соединение двух противоположных начал, синтез тезиса и антитезиса, не может произойти прежде, чем не раскроется совершенная противоположность этих начал.
   Первый Завет, откровение Отца, — тезис; второй Завет, откровение Сына, — антитезис; совершенный синтез первого и второго Завета в третьем, последнее соединение Отца и Сына в Духе не могло произойти прежде, чем не раскрылась совершенная противоположность Отчей и Сыновней ипостаси. Кажущиеся неразрешимыми противоречия христианства — вечные антиномии плоти и духа, земли и неба, мира н Бога — суть в действительности не противоречия неразрешимые, а только противоположности неразрешенные, но разрешаемые в последнем соединении двух во едином, в последнем откровении Троицы. Надо было раскрыть до конца противоположности: христианство это и сделало, или, вернее, сама премудрость Божия сделала это через христианство.
   Мы видели, что вся метафизика христианской святости сводится к утверждению бесплотной духовности. Мы видели также, в каком зияющем противоречии находятся три величайшие тайны Христовы — начало, продолжение, конец самого христианства: воплощение, причащение, воскресение — три тайны плоти святой с этою бесплотною святостью. Но уже не человеческая, а Божественная святость, Божественная подлинность христианства, адамантово основание грядущей Церкви Христовой, о которой сказано: врата адовы не одолеют ее, — и заключается именно в том, что сквозь все эти бездонно зияющие противоречия, провалы, падения, даже преступления, христианство пронесло неискаженный лик Христа, слова, ставшего плотью. В этом смысле христианство есть подлинное явление Христа человечеству. Без христианства нет Христа; без Христа, Сына Божия, нет Отца и Духа. Никто, кроме Сына, не приводит к Отцу; никто, кроме Отца и Сына, не приводит к Духу. В этом, повторяю, уже не человеческая, а Божественная святость, правда и оправдание христианства.
   Полнота первого Завета совершилась только во втором; полнота второго совершится только в третьем. Первый Завет пророчествует о первом пришествии Сына в Отце, второй — о втором пришествии Сына в Духе; первый — о Богочеловеке, второй — о богочеловечестве, которое и будет последним откровением Духа Святого в плоти святой, последним соединением Духа с плотью, неба с землей, мира с Богом — да будет Бог все во всем. Как в Ветхом Завете заключено христианство, так в христианстве — религия Святого Духа. И как христианство, откровение Сына, не нарушило, а исполнило закон Отца, так откровение Духа не нарушит, а исполнит христианство. Откровение Духа, третьей ипостаси, которое и есть откровение всех трех ипостасей — откровение Троицы — заключено, сокрыто, но не раскрыто в христианстве. Учение о Троице осталось отвлеченным созерцанием, догматом, вне действенной святости, а христианская святость, действие — вне Троицы. Святые говорят: во имя Отца, и Сына, и Духа, — а делают только во имя Сына. Ликом Сына закрыт лик Отца и Духа. Но закрытое должно раскрыться — и уже раскрывается.
   Если бы в христианстве не было чаяния Церкви вселенской, то не раскинулся бы, подобный своду небесному, свод константинопольской св. Софии — первое видение грядущей вселенской соборности.
   Если бы в христианстве не было чаяния плоти святой, то не явилась бы Матерь Божия — первое видение вечного материнства.
   Если бы в христианстве не было тайны о Троице, то не открылось бы последнее разделение двух миров в современной критике познания.
   Если бы в христианстве не было тайны о богочеловечестве, то не пронеслась бы огненная буря того освобождения народов, только начало которого мы доныне видели в европейских революциях.
   Современное человечество не подозревает, до какой степени остается оно христианским даже тогда, когда от христианства отрекается. Можно идти против, но мимо христианства — нельзя. А истинный путь человечества — не против и не мимо христианства, а через него — к тому, что за ним.
   В заключение призн?юсь: мне трудно было, иногда почти страшно говорить о Серафиме. Как бы ни было справедливо то, что я говорю, я все же только говорю о том, что надо делать; Серафим сделал то, о чем говорил.
   Я скорбен, он счастлив; я темен, он светел; я грешен, он свят.
   Что, если бы я увидел сейчас, лицом к лицу, этого маленького, сгорбленного старичка в белом балахончике, белыми и голыми ножками идущего как бы по воздуху, — посмел ли бы я поднять на него глаза и сказать ему самому все, что сказал о нем? И что он ответил бы мне?
   «Кто против Господа, Царицы Небесной и меня, убогого Серафима, пойдет, тому не дам жития ни в сем веке, ни в будущем».
   Я себя не обманываю — знаю, что если не там в вечности, то здесь в «сем веке» он, может быть, и проклял бы меня, а если бы не проклял, то уж, во всяком случае, не благословил бы, промолчал, ничего не ответил бы на все мои вопросы.
   И все-таки я верю, что последняя, нездешняя тайна Серафимовой и всей христианской святости, когда откроется, будет тем самым откровением, которого и я жду, которого ждут все, кто ожидает церкви грядущего Господа. Все мы верим и надеемся, что в этой церкви Серафим благословит нас всех.
   Но благословение — там, а здесь: «Кто против меня пойдет, тому не дам жития».
   И вот на это хочется здесь же ответить:
   — Батюшка Серафим! Если ты идешь за Бога против мира, то мы идем против тебя с миром и с Богом, ибо истинен Бог наш, Христос, пришедший в мир, сущий в мире и грядущий в мире. Тут между нами и тобою, действительно, бездонная «канавка» — великий рубеж, отделяющий до времени явление Сына от явления Духа, второй Завет от третьего. Тут между нами и тобою, по слову Господа, — не мир, но меч — опять, конечно, до времени, ибо когда время исполнится и тайна всех трех Заветов совершится, то будет уже — не меч, но мир.

ОТВET НА ВОПРОС

   В текущем 1907 г. французским журналом le Mercurede France предложен был как светским писателям, философам, ученым, общественным деятелям, так и представителям духовенства различных стран и вероисповеданий вопрос:
   Присутствуем ли мы при разложении (dissolution) или развитии (evolution) религиозной идеи в современном человечестве? — Настоящая заметка есть ответ на этот вопрос.
Д.М.

   Разложение есть только внешняя видимость настоящего религиозного момента; а внутреннее содержание его — то высшее напряжете эволюции, когда она становится революцией. Предстоящая религиозная революция подобна той, которая совершалась при возникновении христианства.
   Всякая эволюция проходит через три объективные момента, соответствующие трем субъективным моментам диалектического развития; первый момент есть первое низшее интегральное единство, слитность противоположных начал; второй — их разъединение, дифференциация; третий — последнее соединение, совершенная интеграция в высший эволюционный тип. Первый момент — тезис; второй — антитезис; третий — синтез.
   Этим трем моментам биологического и диалектического развития соответствуют три момента религиозной эволюции человечества.
   Первый — все дохристианские религии, от языческого политеизма до еврейского монотеизма, которые утверждают низшее, недифференцированное единство мира и Бога, земли и неба, духа и плоти; утверждают объективное природное бытие, космос как единственно абсолютное; не разделают объект от субъекта, внешнее от внутреннего, безличное от личного. Бессознательная основа всех этих религий — пантеизм, всебожие, в котором Pan, все, не отделяется от Theos, Бог: все в Боге, Бог во всем, — без движения, без сознания, без динамического процесса. Все эти религии суть откровение Бога-Отца как единого, абсолютного, безличного объекта, которым поглощается всякое частное, субъективное, личное бытие.
   Второй момент — христианство, которое нарушает первое интегральное единство, дифференцирует и противополагает субъект объекту, личное безличному. Христианство есть откровение абсолютного субъекта, личности, Сына Божиего, который воплотился в личности человеческой — во Христе.
   Для всех религий дохристианских — царство Божие есть «мир сей», мир в Боге, космос; царство же Христово — не от мира сего. В христианстве впервые является разделение мира на два порядка — феноменальный и трансцендентный, земной и небесный, плотский и духовный. Христианство постулирует последнее соединение этих двух порядков: Я и Отец — одно; но последнее соединение возможно лишь там, где совершилось последнее разъединение: Боже мой, Боже мой, зачем Ты оставил меня? — Высшая интеграция возможна лишь там, где пройдены все ступени дифференциации.
   Третий и последний момент религиозной эволюции, момент, который именно теперь наступает, есть откровение Духа, которое соединит откровение Отца с откровением Сына.
   Религия дохристианская — тезис; христианство — антитезис; религия Духа — синтез.
   Первый завет — религия Бога в мире.
   Второй завет Сына — религия Бога в человеке — Богочеловека.
   Третий завет — религия Бога в человечестве — богочеловечества.
   Отец воплощается в космосе.
   Сын — в логосе.
   Дух — в последнем соединении логоса с космосом, в едином соборном вселенском существе — богочеловечестве.
   Для того чтобы вступить в третий момент, мир должен окончательно выйти из второго момента; для того чтобы вступить в религию Духа, мир должен окончательно выйти из религии Сына — из христианства: в настоящее время, в кажущемся отречении от Христа это необходимое выхождение и совершается.
   Тезис и антитезис суть две противоположные половины совершенной синтетической истины, и каждая из них постольку участвует в истине, поскольку стремится к соединению с другой противоположной половиною; если же одна, отрицая другую, утверждает себя как совершенную истину, то она становится ложью. Это именно и случилось с христианством.