В тот же день, поздно вечером, Мере побывал у бургомистра. Андришко был бледен, глаза говорили о бессонных ночах. Прежде всего Мере расспросил его о том, как проходило заседание национального комитета. Андришко рассказал.
   – Товарищ Мере, – сказал он в заключение, – немало трудностей мне пришлось испытать в своей жизни. Испания… Лагеря интернированных в Южной Франции… Война, падение Франции… Был на строительстве военных объектов. В Байонне нас погрузили в старые барки, чтобы перебросить в Англию. В это время немцы были уже в Бордо. В семи километрах от берега на нас налетели немецкие штурмовики. Трудно описать, товарищ Мере, что там творилось. Старые солдаты причитали и скулили, как необстрелянные щенки. Когда стала приближаться вторая волна самолетов, один из кадровых французских офицеров на глазах у всех выстрелил себе в рот из пистолета: помешался от страха. Барка наша была разбита в щепки. Мы цеплялись за доски, лишь у некоторых были пробковые пояса. Я уже не помню, сколько все это продолжалось. Нам на помощь вышло английское судно, но орудийным огнем немцы заставили его вернуться. Потом французские рыбаки подобрали тех, кто был еще жив и кого сумели найти. В море нас так разбросало, что мы уже не слышали друг друга… Вот так и попал я в немецкий плен… И я скажу вам, товарищ Мере: тогда, на барке во время воздушного налета, я не потерял головы. Не потерял я ее и в открытом море. Но здесь, на заседании национального комитета, меня совсем сбили с толку.
   – Я вас понимаю, товарищ Андришко.
   – Они поставили мне в вину то, что сам я искренне считал нужным и правильным. Теперь, конечно, все изменилось, но тогда нельзя было делать иначе. Законы и постановления не были рассчитаны на тяжелую обстановку, которая сложилась в то время. Я знаю законы и постановления. Знаю, изучил их. Изучал и старые, плохие законы, пока не было новых. Только зря я их учил, они все равно были неприменимы к тем условиям. А теперь все, что я делал тогда, считают злоупотреблением властью… И к тому же еще приплетают мою личную жизнь, мою дочь… Одним словом…
   Спокойный, товарищеский тон Мере, его четко сформулированные вопросы, теплый ободряющий взгляд, располагающий к откровенному разговору, умное и честное лицо – все это понемногу успокоило Андришку. Он заулыбался, глаза его загорелись, и он по порядку рассказал подоплеку каждого обвинения.
   – А дело с валютой? – спросил Мере серьезно.
   Андришко рассказал и об этом.
   – Собственно говоря, закон этого не запрещает, и это делает каждый, у кого есть деньги. Так почему же одним можно, а месячный заработок трехсот рабочих должен пропадать?
   – Партия борется с валютными махинациями и спекуляцией, – сказал Мере скорее для того, чтобы услышать, что ответит на это Андришко.
   – Мы тоже боремся. Но это не было спекуляцией. Просто не удалось вовремя сделать закупки. Так что ж теперь, отдать рабочим через три дня деньги, которые наполовину потеряли свою стоимость? Что бы тогда сказали рабочие и работницы? Или, может, оставить деньги в сейфе еще на две недели, пока они совсем не обесценятся?
   – Нужно было посоветоваться с товарищами. Решить этот вопрос по-партийному. Как видите, товарищ, мы ничего не можем делать на свой страх и риск.
   – А я думал – лучше умолчать. Об этом знал только референт, которому я доверял…
   – Это он дружит с вашей дочкой, товарищ Андришко?
   – Раньше они встречались. Но молодой человек был женихом дочери Сирмаи, перед тем как им уехать на Запад. По-видимому, теперь, когда они вернулись, снова вспыхнула старая любовь.
   – У него, кажется, есть какое-то дисциплинарное взыскание?
   – Дело не серьезное. Оно скорее произошло по неосмотрительности, чем из-за нарушения закона. Честный человек. И хотя он из буржуазной семьи, бывший чиновник, но благонадежный…
   – Вы в нем уверены, товарищ?
 
   На другой день утром снова заседала комиссия, теперь уже в помещении райкома компартии. Мере подытожил результаты расследования дела Андришко.
   – Разве вы не понимаете, товарищи, – сказал он в заключение, – что если бы даже товарищ Андришко и был неправ, то и тогда следовало бы постоять за него? Ведь речь идет о несущественных, о формальных ошибках! Можно ли нам из-за этого сдавать позиции и терпеть поражение от правых?
   Секретарь соцдемов вынужден был раскрыть карты.
   – Да… Да… – подтвердил он, часто моргая, и усы его смешно зашевелились. – Мы тоже думали об этом. Позиции рабочих партий нельзя сдавать. Это было бы серьезным тактическим промахом. Очень серьезным!
   – Так в чем же дело?
   – Могли бы помочь, могли сделать так, чтобы товарищ Андришко вышел из этого дела сухим и держал бы ответ только перед партией. И в этом случае, мы думаем, что за два-три месяца прекратились бы всяческие разговоры и домыслы, не так ли?… Одним словом, ссылаясь на болезнь или еще на что-нибудь, он должен добровольно отказаться от своего поста в пользу другой рабочей партии.
   Секретарь умолк, как бы ожидая ответа, потом продолжал:
   – А на его место мы хотели бы поставить товарища Марковича. Мы его хорошо знаем – замечательный товарищ, старый деятель рабочего движения…
 
   Сразу после обеда начало темнеть. Гитта расчесывала волосы в ванной комнате. Она уже много раз провела редким черным гребнем по своим светлым, спадающим на плечи волосам; ей нравилось, как потрескивают электрические разряды. Потом, быстро сбросив халат, она перешла в гостиную, надела новый костюм. Некоторое время она рассматривала себя в темноватом от сумерек зеркале, примерила несколько безделушек, прикалывая их по очереди на лацкан жакета, и наконец остановилась на желтом янтарном кулоне. Позвонили. В передней послышались шаги, и дверь в гостиную отворилась. В зеркале она увидела входившего Фери Капри-наи. Пружинистым, широким и уверенным шагом спортсмена он прошел через комнату, мягко ступая по толстому ковру.
   – Я не рано?
   – Нет, нет! Сейчас должны прийти и папа с мамой.
   Говорили о погоде, о городских сплетнях. Гитта повесила в гардероб платье. Фери Капринаи рассматривал в углу у стола граммофонные пластинки.
   – Новые?
   – Несколько штук привезли с собой. Английские и немецкие. Погодите… – Она совсем близко подошла к молодому человеку. – Этот английский вальс очень мил. Я достала его в Вене.
   Два-три оборота игла тихо прошуршала по пластинке, потом зазвучал низкий, страстный женский голос.
   – Разрешите?
   Они начали танцевать на полоске пола всего в один шаг, между окном и большим ковром.
   – Я вижу, Руди Янчо теперь снова стал усердно похаживать к вам?
   Девушка не отвечала. Вся отдавшись танцу, она тихо напевала мелодию песни.
   Светлые, подкрученные усы молодого человека саркастически поползли в стороны, на полном и широком лице появились маленькие складки.
   – Видно, большая любовь?
   – Откуда мне знать! – коротко ответила девушка, продолжая напевать. Она не улыбнулась и даже не бросила кокетливого взгляда на Фери.
   – Ну, конечно, вы только о себе можете знать!
   Как будто не слыша его слов, она пела. Потом, повернув голову в сторону, бросила скучающий взгляд в окно. Фери едва заметно привлек ее к себе за талию. Не сопротивляясь, Гитта дала обнять себя, словно так полагалось по танцу. Она уже чувствовала у своего виска его дыхание.
   – А сильную бы я получил пощечину, если бы сейчас поцеловал вас?
   Девушка как-то странно рассмеялась.
   – Как знать!
   Его полные выпяченные губы уже коснулись левого виска Гитты. Он запрокинул ее голову. Некоторое время они танцевали молча. Но едва подошли к оконной нише, Фери остановился и прильнул к губам девушки. Сначала они обменялись коротким поцелуем, потом застыли в долгом, перехватившем дыхание…
   – Гитта! – прерывающимся голосом заговорил Фери. Лицо его покраснело. – Милая, дорогая! Ты будешь моей, я никому не отдам тебя!
   – Но-но! – резко запротестовала она. Потом ее глаза игриво засверкали, и она тихо, подчеркнуто просто сказала: – Это все потому, что вам пришелся по вкусу поцелуй. Не желаете ли вы теперь, чтобы я тут же, как пишется в романах, «страстно отдалась вам»?
   – Гитта!
   – Тс-с! – она кивнула головой в сторону граммофона и опять стала подпевать низкоголосой певице:
 
Leg mir nur vertraulich
das Herz zu meinen Fьssen
und wart, wir werden's einmal noch
wirklich geniessen, – doch jetzt hab'ich noch Spleen,
habe'ich noch keine Laune… [3]
 
   Вы понимаете по-немецки?
   – Да…
   Открылась дверь, и вошел Янчо. Танцующие отпрянули друг от друга.
   – Скажите пожалуйста! Я только сейчас заметила, что стало совсем темно, – сказала Гитта. – Руди, зажги свет!
   Вице-бургомистр опаздывал. Сначала появилась госпожа Сирмаи. Молодые люди по очереди танцевали с Гиттой, а в перерывах беседовали с ее мамашей у большой, выложенной коричневыми изразцами печки. Янчо был не в настроении и говорил мало.
   – Гитта, – начал он во время второго танца, – я не хотел бы ревновать тебя… Это так унизительно!
   – Что такое? Что ты мелешь?
   – Только то, что я… я не хочу делить свою любовь. Я вижу, как Фери Капринаи…
   – Не понимаю, на каком основании ты предъявляешь мне ультиматум… У тебя что, температура? Ты, может, не здоров?
   – Ты же знаешь, как я люблю тебя…
   – Ну и что же? – с наивным удивлением взглянула она на него.
   – Ты сказала, что не отказываешься от своих обещаний…
   – У тебя хорошая память! Тогда, может, ты вспомнишь, что я тебе обещала?
   – Мы встречались с тобой, об этом говорил весь город…
   – Ты хорошо знаешь – мне нет дела до того, что говорит город!
   – В сорок четвертом, однажды вечером, в день святого Иштвана…
   – …ты сказал, что хочешь жениться на мне. Ну и что?
   – Но ты же тогда поцеловала меня, вернее, ответила на мой поцелуй.
   – А я и не знала до сих пор, что поцелуи что-либо говорят! Так что же я сказала?
   – Тогда ничего. Но потом ты сказала, что…
   – Что подождем еще, – не это ли я сказала?
   – Но ты добавила: обязательно.
   – Да, я и это сказала. Потому что тогда я так чувствовала. Правда, я сказала еще: может быть. Я и теперь говорю: может быть. Давай подождем… Откровенно говоря, меня ничто не заставляет спешить с замужеством. И я не понимаю, почему мне нельзя танцевать с тем, с кем я хочу?
   – Он влюблен в тебя?
   – Ну, и что ж тут такого? В меня влюблялись и другие. Ты тоже увлекался этой Матильдой… или как ее там. Наверное, и она говорила тебе «может быть», наверняка говорила! Или по крайней мере думала так.
   Усталым и печальным голосом Янчо сказал:
   – С тех пор как ты здесь, я только ради тебя не встречался с нею…
   – Ради меня? Не понимаю! Если тебе хорошо с ней, то почему вы не встречаетесь? А если нет, то какую жертву ты приносишь этим мне? Разве я говорила, чтобы ты с ней не встречался?… Если ты считаешь возможным каждый день просить моей руки и в то же время встречаться с ней… Я ничем не связывала тебя и не связываю!..
   Янчо молчал. Фери Капринаи, заметив, что «общество впало в меланхолию», поставил быстрый фокстрот и пошел танцевать с Гиттой. К восьми часам пришли Сирмаи и Альбин Штюмер. Госпожа Сирмаи угостила мужчин в курительной комнате водкой и пригласила отужинать. Штюмер вежливо отказался, сказав: «У нас совсем небольшой разговор». Вскоре пришел Гутхабер. Совещание началось.
   Насупив брови, Янчо смотрел только на Гитту. Девушка сидела впереди, рядом с Фери Капринаи. Янчо видел поблескивающий в свете электрической лампы ее узкий лоб, ее волосы, четкий, удлиненный профиль, уголок ее глаза. Гитта была красива, и Янчо казалось, будто каждое ее движение, каждый жест отзываются в нем нестерпимой, страшной болью. Внезапно им овладело беспокойство. Речь зашла об адвокате Марковиче. Альбин Штюмер сообщил, что соцдемы любой ценой хотят выдвинуть его кандидатуру на пост бургомистра, и коммунистам трудно будет отклонить их предложение.
   Сирмаи задумался.
   – Хорошо! Очень хорошо. На это можно согласиться. Я никогда не был антисемитом. В конце концов, это наш человек, и я наверняка знаю, что он ненавидит коммунистов. К тому же Маркович не сторонник этого знаменитого рабочего единства. Англофил…
   – На первое время он безусловно будет хорош. Но впоследствии, само собой разумеется, бургомистром должен стать дядюшка Йожи, – вмешался в разговор Фери Капринаи.
   – На это можно пойти, мы не ошибемся.
   Янчо придвинулся со своим стулом вперед, к Альбину Штюмеру.
   – О чем, собственно говоря, идет речь? – спросил он у него.
   Председатель национального комитета удивился его неосведомленности.
   – Ведь об этом весь город говорит!
   – А я думал, что господин бургомистр болен…
   – Как же! Кстати, ты знаешь, что твои данные пришлись ко двору?
   Слово взял Сирмаи.
   – Настоящие сторонники Андришки, по существу, только на кирпичном заводе представляют собою организованную группу. Вот ее-то и надо будет обезоружить. Нужно как-то решить все их наболевшие и не терпящие отлагательства проблемы. Я уже беседовал с заместителем председателя завкома. Честный, лояльно относящийся к нам человек. Социал-демократ. У них трудности с продовольствием… Они было наняли какую-то машину… Завтра по этому вопросу там будет собрание. Очень своевременно Гутхабер собирается продавать свой грузовичок «темпо»…
   – И мне хорошо, что город его покупает, – вставил Гутхабер. – Я как раз хочу приобрести «додж» из списанного американского военного имущества.
   – Завтра на собрании соцдемы уже могут сообщить рабочим о подарке городской управы. У них будет теперь своя машина, которую они в любое время смогут использовать. Решится вопрос со снабжением столовой продуктами. Потом, попозже, я как-нибудь и сам наведаюсь к ним, – в конце концов это предприятие находится в ведении города. Пообедаю с ними, словом…
   В ту ночь Янчо спал мало. Полночи он взволнованно, словно спеша куда-то, бродил по улицам. На рассвете холод загнал его в дом, и он, как был, в одежде, повалился на постель. Но не пролежав, наверное, и двух часов, встал.
   Еще не было восьми, когда он пришел в райком коммунистической партии. Около получаса ему пришлось подождать. Но вот к нему подошел дружинник и спросил:
   – Ну, видал этого черного, маленького, который сейчас зашел в кабинет? Это товарищ Мере из обкома…
   Янчо даже не поздоровался, не представился, адрожащим голосом сразу начал излагать тысячу разпродуманные и повторенные про себя за ночь слова: «Меня, помимо моей воли, подло и низко использовали…»
   Мере сидел молча, спокойно, почти не двигаясь, и не сводил глаз с молодого человека. Он молчал и тогда, когда Янчо торопливо, взволнованно говорил, и тогда, когда ему уже почти нечего было сказать. Потом Мере начал спрашивать. Он расспрашивал обо всем, попросил даже повторить кое-что из того, о чем ему только что, наспех и не совсем связно, рассказал Янчо. Затем он спросил, какое мнение высказывали о Марковиче участники встречи у Сирмаи; спросил даже о грузовичке-хлебовозе Гутхабера, о его «темпо».
   Незадолго до десяти часов Мере неожиданно встал, сказав, что ему нужно идти, полол Янчо руку и как будто даже улыбнулся ему.
   Молодой человек почувствовал облегчение, и если бы не острая боль, которую он испытывал всякий раз, когда вспоминал о Гитте, ему было бы даже весело.
   С двенадцати до шести вечера заседал завком: никак не могли прийти к общему мнению. Уже на протяжении нескольких недель наблюдались перебои в снабжении, и это отражалось на производстве. Многие предъявляли тяжелые обвинения в коррупции генеральному директору; обвинения эти служили поводом для нападок на него во время открытых партийных собраний, а также в стенной газете. И вот в один прекрасный день генеральный директор вступил в социал-демократическую партию. Теперь соцдемовское большинство в комитете стало отчаянно защищать его от рабочих. «Так ли было на самом деле, – говорили они, – или это вам только показалось?» Завком отрицал, рабочие настаивали и приводили факты. Затруднения с продовольствием настолько подорвали авторитет завкома, что рабочие, в том числе и члены социал-демократической партии, открыто выступали за его отставку. Перевыборов комитета требовали и члены завкома – коммунисты. Однако соцдемы цепко ухватились за тот довод, что подаренная заводу городской управой автомашина сразу изменит положение и разрядит обстановку на заводе. В конце концов решили вынести этот вопрос на обсуждение рабочих, при условии, что заводской комитет, в соответствии с решением его большинства, попытается отстоять свою позицию.
   В шесть часов вечера в одном из пустующих сушильных цехов было собрано производственное совещание рабочих завода. Зимой это продуваемое со всех сторон помещение было кое-как приспособлено под зал для собраний, но оставалось холодным. Рабочие в пальто, кепках и меховых шапках, разбившись на группы, возбужденно обсуждали вопрос, вынесенный на повестку дня. Настроение стало еще более боевым, когда начали петь.
   Заместитель председателя выступил в защиту заводского комитета.
   – Пока кое-кто только демагогию разводил да языки чесал, у нас тут несколько человек ходили, пороги обивали и добились результата…
   Затем он перешел в нападение:
   – Потому что у нас, к сожалению, занимаются болтовней и сами же в нее верят. Ворчат себе под нос, заботятся только о своем брюхе и не замечают тех, кто работает во имя их интересов…
   Под конец он заявил:
   – С получением автомашины решена и проблема снабжения…
   В своей речи он, как бы невзначай, мимоходом, упомянул тех, кто на деньги, собранные рабочими для закупки продовольствия, занимается валютными махинациями. Некоторые решили, что он имел в виду генералы ного директора, и зашумели, однако большинство уже знало о деле Андришки и молчало. Люди любили Анд-ришку, он был для них своим человеком, и они не могли поверить, что он обманывает их.
   Заместитель председателя был хорошим оратором, а сейчас он говорил особенно тонко и хитро. Когда он закончил свою речь сообщением о покупке автомобиля, многие зааплодировали, и аплодисменты постепенно прокатились по рядам. Тот боевой дух, с которым люди пришли сюда, решив провалить завком, казалось, начал таять.
   Сидевший за столом президиума секретарь соцдемов наклонился к уху Мере.
   – Видите, товарищ? Глас народа – глас божий!
   В этой-то изменившейся обстановке и начались прения.
   Многосемейные, пожилые рабочие и работницы говорили о своих заботах в связи с ухудшающимися условиями жизни, о высоких ценах на рынке. Из мелочей складывалось недовольство общим положением в стране: инфляция, спекуляция… И никто не коснулся выступления заместителя председателя, никто не потребовал отставки завкома.
   Попросил слова и секретарь социал-демократической партии. Все знали, что он выступать будет обязательно, так как подобных случаев он никогда не упускал.
   – Слушая ваши жалобы, товарищи, я словно слушал свои собственные, слышал плач моей жены. Потому что сегодняшний день для каждой пролетарской семьи одинаково тяжел. Однако…
   И он предложил, чтобы собрание проголосовало за вынесение благодарности заводскому комитету и руководству города, которые помогли решить проблему обеспечения заводских рабочих продовольствием, в результате чего еще до конца недели рабочие получат по полкилограмма муки, по килограмму ячменя и какого-нибудь растительного масла. Он говорил звучным, сильным голосом, отчетливо произнося каждое слово, при этом усы его шевелились в такт речи. В заключение он сказал, что «крепкий пролетарский кулак, который, если нужно, ударит, как молотом, может распрямить пальцы для честного рукопожатия в знак благодарности…»
   Ему зааплодировали.
   После него на трибуну поднялся товарищ Мере.
   – Я считаю, – начал он, – что зампредседателя неправ, говоря, что пролетарий занимается болтовней и сам ей верит… Я вот шестнадцать лет работаю в родственной вам области – рабочим-строителем – и, кажется, знаю, чем дышит пролетарий. Он недоверчив. Но видите ли, товарищи, это извечная пролетарская недоверчивость, и иногда она даже нужна! Ведь до сих пор трудящихся всегда и всюду обманывали, и очень часто обманывали именно те, кого они считали своими руководителями. И много есть еще таких, которые и ныне хотели бы надуть рабочих… Сегодня у нас на повестке дня, – продолжал он, повысив голос, – стоит отчетный доклад заводского комитета, одобрение его или неодобрение. Иными словами, нужно поставить на голосование судьбу завкома, решить, окажем мы ему доверие или нет. За три дня мне удалось в какой-то мере ознакомиться с делами города, завода, и я предлагаю вам, товарищи, – не торопитесь с решением! Если сейчас вам еще не все ясно, перенесите лучше это совещание на другое время. Не вредно будет с той самой пролетарской недоверчивостью – некоторые склонны, очевидно, считать ее «демагогией» – поглубже ознакомиться с положением дел. Особенно перед тем, как от лица трудящихся выносить кому-то благодарность.
   Он поднял руку и, загибая пальцы, начал перечислять аргументы.
   – Во-первых, в докладе зампредседателя ничего не было сказано о производстве, а без него погибнет предприятие и рабочие окажутся выброшенными на улицу. Для нужд производства завод подал заявку на десятитонный грузовик с прицепом из числа списанного военного имущества. Можно ли заменить его грузовичком «темпо» грузоподъемностью всего в полтонны? И что это за машина? Все в городе знают, что она принадлежит Гутхаберу. Он приобретает себе машину большей грузоподъемности, а свое старье хочет всучить городу за солидную сумму. Но деньги города – это деньги трудящихся!.. Вот!
   Тут он загнул на руке второй палец.
   – Здесь было сделано заявление о том, что будто бы с деньгами рабочих, собранными на продукты, совершены валютные махинации. Я расскажу вам, как это было, – мне и по этому вопросу кое-что известно.
   И Мере кратко ознакомил собрание с тем обвинением, которое выдвигают против Андришки. В качестве свидетеля он назвал Янчо, и это произвело неплохое впечатление, так как этого скромного приветливого «маленького доктора» из городской управы рабочие любили.
   – А теперь посмотрим, – загнул Мере третий палец, – кто те люди, что фабрикуют такие обвинения против бургомистра, выходца из нашей среды, и для чего они пошли на обман рабочих.
   Он говорил о господах из старой администрации, о том, как они обращались с народом, как низкопоклонничали перед капиталистами и помещиками. Напряжение в зале достигло кульминации. Мере продолжал гово рить. Он назвал и проанализировал все остальные обвинения, выдвинутые против бургомистра.
   – Ясно, что этот человек стоит у них поперек пути, потому что он больше заботится о нуждах тех, кто остался без кровли, о больных в больницах, о санитарном состоянии города, о бедных кустарях, чем об интереса) домовладельцев, хлебозаводчиков, владельцев лесоскладов и прочих господ. Так на чьей же стороне должнь быть мы, товарищи? Чьи интересы нам ближе?
   Все чаще и чаще из толпы раздавались возгласи одобрения.
   – От кого мы должны ждать добра – от наших врагов или от человека из нашей среды?
   И Мере загнул на руке четвертый палец.
   – Теперь посмотрим, стоит ли нам разжимать кулак, чтобы пожать руки тем, кто хочет так подло убрать со своей дороги нашего человека, защитника наших интересов, и посадить на его место – кого бы вы думали? Рг зумеется, защитника своих интересов! Не так ли?
   Продолжая развивать свою мысль, он вдруг разжал кулак, показав собранию сразу всю ладонь.
   – И это еще не все, товарищи! Чтобы подорвать изнутри единство наших рядов, они бросили на приманку общественности имя одного адвоката – дескать, вот кто будет хорош на этом посту.
   Сидевший рядом с Мере секретарь социал-демократов громко присвистнул от волнения.
   – Этот товарищ, к слову сказать, член социал-демократической партии и, возможно, совсем неплохой человек. Я его не знаю. Но разве нам недостаточно того, что он угоден нашим врагам и реакции? Уже из одного этого мы со всей очевидностью можем сделать для себя вывод, что данный товарищ, то ли из-за своей слабости, то ли из-за плохих побуждений, то ли по каким-то иным причинам, не подходит нам. Не так ли? Нельзя быть, товарищи, одновременно полезным и нам и реакции! Таких людей нет!
   – И, видите ли, – сказал он в заключение, – они обещают сохранить все это в тайне, требуют молчания и от других, чтобы тем временем иметь возможность беспрепятственно распространять свои клеветнические измышления. Они говорят о валютных махинациях, чтобы отвратить рабочих от той надежной опоры, какой является для них городская управа. Каким-то старым, разбитым драндулетом они хотят замазать глаза рабочим, перетянуть их на свою сторону и использовать для своих низких целей… Вот так обстоит дело. По крайней мере я так его себе представляю и потому предлагаю, чтобы и вы, товарищи, хорошенько и основательно призадумались… А уж потом решайте, выносить ли вам благодарность, переизбрать ли состав заводского комитета и так далее. Сабадшаг! [4]
   Только теперь, впервые за все собрание, бурно и единодушно вылились наружу чувства рабочих. Товарищ Мере высказал то, что интересовало каждого, что чувствовал и носил каждый в своей душе. Когда он закончил, в зале поднялось сразу тридцать рук. Выступления были страстными, и теперь уже не нужно было никого уговаривать взять слово, не осталось таких, кто сомневался бы и предпочитал молчать.