Страница:
– Кто же будет красть? Может, фашисты из Медеша? Значит, и вы верите в эти сказки? Но тогда непонятно, почему вы доторговались до десяти форинтов?
Уже стоя в дверях, красный от злости, Кренц закричал:
– Кто будет красть? Такие голодранцы, как вы, которые рады поживиться за чужой счет, а сами не хотят работать!
Он обвел крестьян ненавидящим взглядом и, ничего больше не сказав, громко хлопнул за собой дверью.
– …Мне кажется, – говорил своему другу Барна, когда они возвращались с торгов, – что и у господина секретаря рыльце в пушку. Не без его участия состряпали весь этот «аукцион». Небось заранее уговорились поделить между собой прибыль. Да не вышло дело! – Он усмехнулся.
Давид молча шагал рядом.
Перед покосом камыша переселенцы провели собрание. На него прибыл и председатель уездной управы «Союз новых землевладельцев». Значит, предстоят важные события. Как только закончилось собрание, председатель сразу же отправился к себе в Бальф, но люди еще долго не расходились.
Давид, Барна и еще несколько человек, сидя за столом, составляли протокол. Собрание было очень бурным, и все порядком устали. Крестьяне продолжали спорить, правильно ли поступил Давид во время торгов.
Председатель уездного правления «Союза новых землевладельцев» сказал:
– Государство сдает в аренду хольд камыша за сорок форинтов, – собственно говоря, за бесценок, и делает оно это только для того, чтобы помочь переселенцам, а не для того, чтобы кулаки вроде Кренца наживались на этом. Вы отлично знаете, что кулак Кренц, арендуя у государства хольд покоса за сорок форинтов, все равно выгадывает, если затем сдает его вам же, в под-аренду за шестьдесят процентов укоса. Кроме того, государство разрешает крестьянам, если у них нет наличных денег, расплатиться натурой, арендуя делянки исполу. Лучше пусть идет государству, чем кулаку. Потому что Кренц и ему подобные – почти те же помещики, каких мы только что прогнали. Ясно? Недоглядим – они заграбастают в свои руки всю землю.
Крестьяне понимающе кивали головами, но тут же принимались за свое:
– Вот если бы государство тоже давало, как Кренц, по шестьдесят килограммов со ста скошенных, вот тогда бы…
Размахивая руками, Давид с жаром объяснял, что еще и осенью не поздно будет рассчитаться с государством наличными, если даже кто-то запишется на аренду исполу. А к тому времени у всех будут деньги от продажи урожая. В крайнем случае поможет кооператив. На одних фруктах заработаете, мол, столько, что сможете уплатить за весь камыш. А кооператив, если камыш будет в цене, даст и по шестьдесят и больше процентов. Вот когда будет порядок! Крестьяне слушали и снова говорили: «Все же лучше синица в руке, чем журавль в небе».
И только Барне удалось переубедить крестьян.
– Вспомните, как было в прошлом году! Кренц и тогда давал нам по шестидесяти. Да только надо было весь скошенный камыш, в том числе и его долю, перевезти в село. А если случалось просить у него волов, то он вычитал за это часть камыша, да еще приходилось кормить скотину. Даст, бывало, Кренц косу, и за нее плати. А потом, как стал отмерять свои сорок процентов, себе забирал самый лучший камыш. Вспомните, разве не так было?
– Правильно, так! – зашумели в комнате.
– А кроме того, к Кренцу никогда не поздно будет обратиться, пусть даже у нас совсем ничего не выйдет! Ведь он-то наверняка возьмет в аренду не меньше сотни хольдов. Если мы единодушно выступим, где он достанет людей? И придется ему даже больше шестидесяти процентов давать, только бы скосили!
В этих словах был смысл. В округе вообще осталось немного людей, а таких, кто взялся бы за поденную работу, – и вовсе мало. В этом Барна был прав.
К шести часам вечера начали собираться старые землевладельцы. Они приходили по одному. Пришел и Кренц, Мало-помалу небольшая комната заполнилась людьми. Было уже четверть седьмого, а секретарь уездной управы все не появлялся. Наконец выяснилось, что он не приедет и вместо себя прислал своего помощника.
Сначала подписывали договоры на делянки камыша, за которые нужно было тут же вносить деньги. Записывались все, хотя бы на один-два хольда: такой камыш обходился дешевле всего. Кренц подписал договор сразу на двести хольдов. Восемь тысяч форинтов! Крестьяне шепотом передавали друг другу эту цифру.
Помощник секретаря достал новый лист бумаги и предложил записываться на аренду участков исполу. Кренц попросил слова. И тоже достал лист бумаги.
– В прошлом году было очень много желающих косить не исполу, а за шестьдесят процентов. Вот почеку я нынче арендую целых двести хольдов. Кто хочет платить камышом, – прошу сначала записаться у меня, потому что я даю шестьдесят процентов.
Но желающих не оказалось. Наступила точно такая же тишина, как две недели назад, когда здесь происходили торги.
Удивленный молчанием, Кренц повторил свое предложение и, держа наготове карандаш и бумагу, обвел всех взглядом. Но люди смотрели на него так, словно он говорил на непонятном им языке. А Кренц говорил по-венгерски, хотя и растягивал слова на немецкий манер.
– Что же, значит, вас уже не интересует работа? – Кренц побагровел. – Хотите, чтобы такая уйма камыша осталась нескошенной? Что-то я такого за всю свою жизнь не припомню! – Он выжидал с минуту, а затем продолжал: – Мне-то все равно. Людей я найду и в Ракоше. Даже еще дешевле!
Кто-то из толпы заметил:
– Это еще бабушка надвое сказала!
Помощник секретаря смущенно поиграл карандашиком. Кренц поднял голову и, обращаясь к Давиду, словно это были его слова, переспросил:
– Что вы сказали?
Давид ничего не ответил. Промолчали и остальные, только сзади кто-то закашлялся, сдерживая смех.
– Рады, что восстановили против меня людей? – вызывающе крикнул Кренц.
Тогда поднялся Давид и заговорил, обращаясь к помощнику секретаря:
– Как видно, желающих принять предложение господина Кренца нет. Перейдем к аренде покосов исполу, господин помощник. Запишите меня на двенадцать хольдов…
– Постойте, – крикнул Кренц. – А что же я буду делать с этими двумя сотнями хольдов? Я еще не получил ответа… Крестьяне! – повернулся он к присутствующим. – Что же вы молчите? Или онемели? Какая муха вас укусила?
Все глядели на Лайоша Давида, ожидая, что уж он-то ответит за всех как надо.
– Скажи ему, – шептал Давиду Барна, – больше, мол, дураков нет!
Давид откашлялся.
– Видите ли, господин Кренц, – (тот дико посмотрел на Давида), – вот мне тут подсказывают, что, мол, больше дураков нет. Мне кажется, – это верно. И не онемел народ. Совсем нет! Это вы пытались заставить людей молчать. Но из этого, как видно, ничего не выйдет…
Давид говорил не спеша, взвешивая каждое слово.
– Ваше предложение, – повысил голос Давид, – не представляет интереса для крестьян. Только и всего. Примите это к сведению, а мы перейдем к делу.
Кренц вскинул голову.
– В таком случае надо было раньше об этом сказать! Что ж мне теперь делать с таким количеством камыша?
– Сами косите или наймите людей. А еще лучше – попросите, чтобы вас вычеркнули из списка.
– Я от своих слов никогда не отказываюсь! Я не из таких, как вы… Не рвань какая-нибудь! – И он ударил кулаком по столу. – Подло, подло так поступать!
Помощник секретаря испуганно дернул головой, огляделся и осторожно постучал карандашом.
Кренц заговорил тише.
– Люди! Это подстрекатели действуют против ваших интересов. Неужели вы этого не понимаете? Ведь шестьдесят всегда было больше пятидесяти! Нет, такого мне еще в жизни видеть не доводилось! – обращаясь к помощнику секретаря, развел руками Кренц. – Да говорите же вы! – повернулся он к крестьянам. – Не позволяйте себя запугивать! Ведь вы же свободные люди! Сейчас демократия!.. Не будьте, как бараны, – куда вас гонят, туда идете. Фу! Нет, таких людей я еще не встречал! – снова, поворачиваясь к помощнику секретаря, воскликнул Кренц. Крестьяне молча стояли вдоль стен. – Ну хорошо, этого, я вижу, вы понять не в силах… Но где же ваша совесть, благодарность?
Это было уж слишком!
Барна не выдержал и, перебивая Кренца, заговорил: – Насчет совести и благодарности вам бы, господин Кренц, лучше помолчать. Мы в прошлом году из благодарности дважды, а то и четырежды все свои долги отработали вам.
– А разве я сам не этими вот руками заработал свое добро? Каждую лошадь, каждого быка, которых я вам давал? Или, может, мне все легко досталось? Да без меня вы и шагу ступить не сумели бы! Каждый день только и слышишь: «Господин Кренц, дайте то, дайте это!» И я давал, помогал, чем мог. Но вы, я вижу, успели забыть добро. А ведь я еще могу пригодиться! Придет еще и на мою улицу праздник. Так, как вы, поступают только голодранцы, босяки!
Давид спокойно возразил:
– Господин Кренц, мы люди бедные, может быть, и оборванные, но мы не босяки!
Кренц так и впился в него взглядом.
– Да, да! Даром взять – вы тут как тут, а работать не хотите! Вы думаете, всегда так будет?
– Мы за это «даром» уже вдоволь наработались! И мы, и отцы наши, и деды! Не знаю только, кому это «даром» дороже обошлось…
– Не знаете кому? Да тому, кто приходит на готовое, занимает чужой дом, забор – на дрова, супоросную матку – на мясо.
Давид опустил глаза и густо покраснел. В этих словах кулака была доля правды: к большому стыду, среди переселенцев действительно нашлись люди, которые наделали немало бед, поступив так, как сейчас говорил Кренц.
«Голодные люди, – защищал их в душе Давид. – Своих-то свиней никогда не было. Но разве это оправдание?»
А Кренц, не обращая внимания на помощника секретаря, пытавшегося успокоить его, изливал все, что накипело на душе:
– Вы только посмотрите, что творится! Село гибнет! Тут раньше, бывало, все блестело от чистоты! И земля, и виноградники, и скот! А сейчас и глядеть-то не хочется! А скот!.. Эх, сказал бы я вам! Раньше здесь жил порядочный, трудолюбивый народ! А не лодыри!
По комнате прошелестел приглушенный шепот. Давид поднял голову и громко сказал:
– Скажите, господин Кренц, разве вы найдете в этом году хоть клочок незасеянной земли? Здесь и во всем этом крае? А на будущий год вы и виноградников наших не узнаете! Научимся и мы хозяйствовать! Не всё сразу! У хорошего хозяина сначала кормят скотину, потом детей, а затем уж ест он сам. Еще посмотрите, каких лошадей да быков мы вырастим.
Кренц злобно, презрительно рассмеялся.
– Чего же на них смотреть, когда у бедняг с голоду ноги на ходу заплетаются!
Это был намек на быков Давида, которые в прошлом году еле таскали самих себя.
– Так то было в прошлом году, – тихо возразил Давид, – а нынче я свою пару быков не променяю даже на ваших, господин Кренц!
– Смотреть на них больно! – воскликнул Кренц.
– Вам-то чего больно? Какое ваше дело? – не выдержал Барна. – Вашего никто не трогает!
– Моего? – чуть ли не зарычал Кренц и угрожающе подался вперед. – Никто и не тронет! Да я лучше сам, вот этими руками, перебью весь свой скот! Сожгу его живьем и сам сгорю, лишь бы таким, как вы, не достался! – ревел он, потрясая в воздухе кулаками.
Лайош Давид все время старался сдерживаться. Председатель «Союза новых землевладельцев» строго-настрого предупредил его, зная, что Давид вспыльчив и горяч: «Ни в коем случае не поддавайся на провокацию. Держи себя в руках. Пусть себе кричит».
Как ни возмутили Давида последние слова Кренца, но он овладел собой и спокойно обратился к помощнику секретаря:
– Запишите на меня двенадцать хольдов покоса и продолжим нашу работу, не будем задерживать господина помощника секретаря ненужными спорами.
Прав оказался председатель: Кренц окончательно вышел из себя, хлопнул ладонью по столу и, отбросив ногой стул, с шумом поднялся. Голос его срывался, он чуть не плакал.
– Так мне, дураку, и надо! Все хотел помочь им! А зачем? Ну и наградил же меня господь жить с таким народом!
Давид пристально посмотрел на него и, сдерживая гнев, крикнул:
– Вас никто не заставлял оставаться в селе, господин Кренц! Будьте благодарны, что вам это разрешили! Понятно?
Кренц сделал шаг вперед и, опершись о край стола, прохрипел:
– Я не за дармовую землю стал хорошим венгром.
Я и тогда оставался венгром, когда это было опасно! Когда здесь все поголовно были членами немецкого «Бунда», [2]когда вы еще…
– …Когда мы еще подыхали на фронте! – вставил Давид и поднялся со стула.
– Видно, лучше уж мне не говорить. Сейчас только за такими, как вы, правда. Но не всегда будет так. Помяните мое слово!
– Если хорошенько присмотреться к вашим делам, Кренц, не такой уж вы правдивый, как хотите казаться.
– К каким это делам? – И Кренц шагнул навстречу Давиду.
Крестьяне окружили их плотнее.
– Да вот хотя бы к таким: зачем, разрешите вас спросить, по ночам к старому кирпичному заводу подъезжают грузовики и почему сразу же после этого вам приходится спешно запрягать лошадей? Не думаю, чтобы здесь все было чисто!
– Подлая клевета! Старый прием!.. Видите, что ничего не можете поделать с человеком, у которого есть кое-какое имущество, так решили его в контрабанде обвинить?! Обвиняйте, если смелости хватит! Я не какой-нибудь бродяга. Я тут век прожил! Здесь жил мой отец, мои деды и прадеды. Каждый знает, что они честным трудом зарабатывали кусок хлеба, каждый знает, что я за человек. В чем же ты меня собираешься обвинить? Говори, не бойся!
– Придет время – скажу! Я-то не испугаюсь, а вот вы – не знаю! Если хорошенько покопаться в деле об убийстве пограничников…
– Повтори, что ты сказал? – угрожающе подступил к Давиду Кренц.
– А то, что коли медведь мед съел, пусть не ложится на солнышке, а сидит себе в тени!
Кренц стоял смертельно бледный, его воспаленные глаза сверкали гневом. Руки были сжаты в кулаки.
– Слышишь, ты! – взревел Кренц так, что задрожали стекла.
Одним прыжком он очутился рядом с Давидом. Давид стоял перед ним, смело глядя в глаза, хотя и был на целую голову ниже Кренца.
Несколько долгих секунд стояли они так, друг против друга, готовые к схватке. Оглянувшись на крестьян, Кренц опустил занесенный кулак, затем наклонился к Давиду и прохрипел:
– Ну, погоди, мы еще встретимся с тобой… На озере!
Плохо было то, что все деревенские старожилы в этой ссоре держали сторону Кренца. Надо было раскрыть им глаза. Так и в Бальфе сказали: нельзя допустить, чтобы середняки с десятью – двадцатью хольдами земли стали на сторону кулака Кренца, надо положить конец раздорам между переселенцами и коренными жителями села.
Понятно, что дело было не из легких; и мешало не только различие в языке. От всего этого у Давида и Барны голова кругом шла.
Поэтому Барна как-то сказал Лайошу Давиду:
– Я бы на твоем месте не стал в одиночку ездить на озеро. Такие, как Кренц, не бросают слов на ветер!
– Пока при мне кацор, никто мне не страшен! – засмеялся Давид.
Да Барна и сам говорил больше из желания поддразнить приятеля. Знал: нелегко его напугать. И кацор – штука хорошая. По форме – обычная коса, только намного меньше. Кацором косят камыш.
С того дня, как вражда между Кренцем и Давидом из тайной перешла в явную, казалось, воздух очистился, и люди словно повеселели, даже говорить стали громче. Известно, самая страшная гроза лучше нестерпимой духоты перед нею.
А Кренца в эти дни редко видели на селе. Он все разъезжал: то в Будапешт, то в Дьёр, то в Шопрон. Встречали его и в уездной управе в Ракоши. Сторонники Давида не имели бы ничего против, если бы Кренц и вовсе уехал из села.
Давид не страдал бессонницей, но спал мало и к тому же очень чутко. Пошевелится ли жена, раскроется во сне кто-нибудь из детишек на соседней кровати, всхлипнет ли сквозь сон меньшенький и, жадно чмокая губками, начнет сосать воздух, – он тотчас же услышит. В любую минуту Лайош без часов мог сказать, сколько времени. И все же в этот вечер он на всякий случай завел будильник: жена собиралась в Шопрон, кое-что продать, сделать необходимые покупки. С нею вместе ехал Иштван Барна. Он тоже припас для продажи несколько десятков яиц, но ехал он в Шопрон главным образом по общественным, по кооперативным делам.
Лайош проснулся еще до того, как должен был зазвонить будильник. Он мирно тикал на столе. За окном стояла ночная мгла. Лайош чиркнул спичкой – без десяти три. Он поднялся, выключил звонок будильника, оделся, вышел во двор. Не зажигая фонаря, вошел в хлев. Быки забеспокоились, но, узнав шаги хозяина, затихли. Слышалось только мерное похрустывание. Лайош умылся на кухне и только после этого вернулся в избу и зажег свет.
– Вставай, мамочка! – сказал он жене. Она лежала на спине, по-детски закинув руки за голову. Рубашка на груди чуточку сползла. О, она была еще желанной и красивой женщиной – его жена!
– Я пошел запрягать, – добавил Лайош.
Пока собирались, подошел Барна. Они сели на телегу. Ребят будить не стали. Только младшего, грудного, жена взяла с собой; двое старших остались дома. Еды им на целый день она еще с вечера настряпала, кастрюлю убрала на буфет, чтобы кошки не добрались.
По мере того как телега поднималась на гору, звезды блекли и гасли, а когда прощались на станции, небо посерело. Еще до восхода солнца Лайош Давид успел вернуться к озеру, распряг быков и принялся косить камыш.
Он работал споро, в полную силу своих крепких рук. Вокруг было пустынно, ни души. Только черная собачонка, которая увязалась за Давидом из дому, шныряла поблизости, что-то вынюхивая в камышах. Шуршал кацор, иногда взлетала из гнезда птица, испуганная появлением человека. И больше ни звука. Тишина.
Остановившись, чтобы отбить кацор, Лайош услышал, как где-то далеко тяжело вздохнул паровоз, даже не поймешь – на этой стороне озера или на австрийской.
В этом году Давид первым вышел на озеро косить. Он насилу отыскал в густых зарослях доставшийся ему по жребию участок.
Пройдя первый ряд, Лайош сгреб камыш и сложил его на телегу: дома тоже нужен был корм скоту. До десяти часов он проработал без передышки, пока не ощутил голод и жажду. Припекало, и Лайош невольно подумал, что к полудню станет еще жарче. Лето кончалось, а дождя все не было. За всю свою жизнь Лайош не помнил такого засушливого лета. Камыш стал жестким, земля, даже на болотистом берегу озера, потрескалась и крошилась, а ведь еще в прошлом году здесь были непролазные топи.
Лайош присел на охапку скошенного камыша и развернул завтрак. Собачонка, рассчитывая получить свою долю, сидела неподалеку, провожая взглядом маленьких, как пуговки, глаз каждый кусок, который хозяин отправлял себе в рот.
– Что, проголодалась? Ну, на, ешь! – улыбнулся Лайош и бросил собаке шкурку от сала. Поймав ее на лету, собачонка принялась грызть.
Лайош вытер нож, спрятал его, не спеша подошел к телеге, отыскал бутылку с водой, напился и улегся на свежескошенный камыш. Он хотел было немного вздремнуть, но дробное тявканье собачонки заставило его подняться.
– Ну, чего ты? Не можешь посидеть тихо? – Лайош прислушался, но не услышал ровно ничего. Собака замерла, оскалившись и навострив уши.
– Что ты там учуяла?
Лайош снова прислушался, и на этот раз ему показалось, что он различил какой-то отдаленный шорох. Что-то двигалось в зарослях камыша: очевидно, ехала телега. Собака зарычала. «У кого это участок со мной по соседству?» – подумал Давид. Сомнений не было, повозка ехала прямо к нему. И хорошим ходом! По шуму, который она производила, можно было предположить, что в нее запряжена не одна пара быков. «Кому это пришла блажь на четверке быков раскатывать по берегу Фертё?» – снова подумал Давид и слегка приподнялся на локте. Он прикрикнул на собаку и, прислушиваясь, стал ждать. Повозка приближалась. Неожиданно шум прекратился: видимо, быки остановились. «Чья же здесь делянка?» – спросил сам себя Давид. Тут он услышал, как кто-то спрыгнул с телеги и, раздвигая камыши, стал пробираться в его сторону.
Не успел Давид остановить собаку, как она стремглав бросилась на шум. Через минуту раздалось злобное рычание, а затем последовал глухой удар и жалобный, похожий на детский плач, визг собачонки. В одно мгновение Давид вскочил на ноги и схватился за кацор. Приглушенная ругань, ворчание – человек подходил все ближе и ближе, останавливался и снова шел. Когда до него оставалось метра три, Давид увидел, что это Антал Кренц. В следующую секунду он был уже на поляне, и Давид понял, что его кацор бесполезен: противник держал в руках новенький немецкий автомат.
Кренц был гладко выбрит и одет по-праздничному во все черное: сапоги, штаны, куртка, новая шляпа. Только рубаха – белая. На черной одежде отчетливо виднелись следы желтой камышовой пыльцы.
Посмотрев на автомат Кренца, Давид невольно вспомнил, что такой же он видел у немецкого караульного, когда за побег из роты ждал расстрела. Точно такой!..
Давид неподвижно стоял и следил за каждым движением своего врага. Телега далеко – одним махом не допрыгнешь. Между ним и Кренцем – всего три метра, промахнуться трудно, слишком уж близко; а кацором не достать.
Кренц тоже смотрел на Давида. Впервые в жизни они глядели друг другу в глаза, не скрывая ненависти. И тут откуда-то, хромая, снова вынырнула собачонка. Бросившись на Кренца, она впилась зубами ему в ногу повыше голенища. Кренц взревел от боли. Отбиваясь от собаки, он на какой-то миг оказался вполоборота к Давиду и отнял от автомата левую руку. Этого было вполне достаточно, чтобы Давид бросился на врага. Он прыгнул, над головой Кренца сверкнул кацор.
Кренц пригнулся, увертываясь от страшного удара, попятился и, споткнувшись о скошенный камыш, упал навзничь. Как ни странно, но в этом было его спасение: занесенный над ним кацор просвистел в воздухе. Завязалась рукопашная схватка, длившаяся всего несколько мгновений. Они молча вцепились друг в друга и только хрипели. Кренц, лежа на земле, силился дотянуться до оружия. Вновь сверкнул на солнце кацор, но было уже поздно…
…Автомат продолжал стрелять, словно не мог остановиться, хотя Давид давно уже лежал без движения, уткнувшись лицом в охапку скошенного камыша. Одна пуля пробила шею, из раны струйкой текла кровь, Собака испуганно бросилась к хозяину. Стала его обнюхивать. Для нее тоже нашлась пуля. Дернувшись раз-другой, она вытянулась на земле.
Кренц был на ногах. Он долго прислушивался и оглядывался по сторонам. Но кругом стояла тишина, особенно удивительная после такой ожесточенной стрельбы. Кренц ощупал всего себя. Нога почти не болела, только ныла рука, ушибленная при падении. Он отряхнул одежду, поставил автомат на предохранитель и, повесив его на плечо, той же дорогой, что пришел, двинулся в обратный путь.
Вскоре он вернулся, но уже с телегой. Это была большая немецкая военная повозка, доверху нагруженная огромными сундуками. Немудрено, что в нее были впряжены четверо быков.
Кренц достал из-под сиденья вальки, постромки и перепряг в свою упряжку быков Давида. Нет, быки, действительно, неплохие. Сзади к повозке были привязаны две лошади, за каждой трусило по жеребенку. Кренц снова полез под сиденье, вытащил оттуда большой плоский бидон, обильно полил керосином трупы Давида и собачонки, осмотрелся, чуда бы забросить бидон, но, раздумав, убрал его обратно, под сиденье. Кровь, смешанная с керосином, стояла лужицей на земле. Кренц хотел было тронуться в путь, но тут взгляд его упал на кацор. Не долго думая, он поднял его и бросил на повозку.
Быки прокладывали дорогу прямо через камышовые заросли. Кренц угрюмо смотрел по сторонам. Ехал не спеша. До вечера было еще далеко.
В полдень Кренц остановился на широкой поляне, далеко от делянки Давида, уже на землях села Бальф. Поляна тянулась через камыши прямо до озера.
Огляделся – кругом ни души.
Он спрыгнул с повозки, снял шляпу. Тихий ветерок тянул со стороны Медеша. «Жаль, слабоват ветерок! Ну, ничего, подует и посильней», – подумал он. Достал такой же плоский, как первый, бидон. Вылил весь керосин на камыш с краю поляны. Опять спрятал бидон под сиденье и отвел повозку на другой конец поляны. Вернувшись назад, спичкой местах в пяти-шести поджег камыши. Несколько минут он наблюдал, как занимался огонь, и только после этого пустился догонять удалявшуюся повозку. Взобравшись на сиденье, он закурил, сдвинул шляпу на затылок и, довольный, вытянулся.
Быки хорошо знали дорогу на австрийскую сторону и без понукания шагали прямо к Медешу.
В тот день жена Давида и Барна возвращались из Шопрона поздно. Солнце уже садилось. Они оживленно беседовали, глядя в окно вагона. Барна был доволен поездкой. Жена Давида, не переставая, говорила о швейной машинке, которую собиралась купить осенью.
– Ведь я однажды уже чуть было не купила такую машинку! – говорила она.
Когда проезжали через лес, вспомнилось недавнее прошлое.
– Помнишь, как мы впервые приехали в деревню? Темно было… И как мы боялись!
– Кто боялся, а кто и нет, – отозвался Барна.
– Вы-то с Лайошем, конечно, не боялись. А были такие, что даже назад хотели повернуть. Ведь частенько старожилы с вилами встречали переселенцев. Говорят, даже стреляли в них и кое-кого убили. И я этому верю. Многие тогда не хотели идти лесом, боялись. Уж больно подходящее место для бандитов! А вы шли впереди и смеялись над нашими опасениями. Ох, как мы с ребятишками тогда перетрусили!
– А как же нам было не смеяться? Ты и сама сейчас смеешься! А я тогда им прямо сказал: «У труса нет родины! Как же вы хотите здесь жить, если даже по лесу ходить боитесь?»
Сойдя с поезда, они направились по дороге, лентой вьющейся среди полей. Женщина нарвала букет колокольчиков. «Поставлю на стол, в крынку. Вот только бы еще занавеску купить на окно!» – подумала она.
– А помнишь, как повсюду валялись деньги?
– Как же, помню, только они ничего не стоили.
– Да, почти ничего. Я их детям собирал.
– А говорят, что сразу же после освобождения Кренц нашел в лесу эшелон с деньгами и возил их домой мешками. Да и другие тоже.
Еще и сейчас на заросшей травой железнодорожной колее в глубине леса стоял сгоревший эшелон. Нилашисты вывезли сюда монетный двор с печатными станками и машинами для чеканки металлической монеты. Но как ни прячь, а бомба их отыскала. Бумажные деньги сгорели, зато металлических монет вокруг было, что гальки на речном берегу.
Выйдя из леса, Барна и жена Давида сразу поняли, что не все ладно: в лицо пахнуло нестерпимым жаром, особенно заметным после лесной прохлады. А когда поднялись к каменному святому, стало совсем трудно дышать, словно открыли дверцу огромной печи.
Горели камыши… Пожар охватил огромную территорию. Женщина застыла, пораженная. Молча стоял рядом с нею Барна. Высоко в небо поднималось и плыло над озером огромное облако из черного пепла и дыма. И небо – как только раньше они не обратили на это внимания? – все почернело. Копоть и огонь, куда ни посмотри – вдоль всего Фертё. Барна чуть было не сказал: «Красиво!» – и застыдился, хотя зрелище было действительно красивым, но страшным. Пожар бушевал. А женщина не удержалась и сказала:
– Как красиво!
– Наш хлеб горит, – возразил Барна изменившимся голосом. – Горит наш хлеб, наш заработок, горит на наших глазах. Корм для скота на всю зиму! В этом году не косить нам камыша.
– Неужели все сгорит? – словно очнувшись, в ужасе воскликнула жена Давида.
– Конечно, все, – тихо подтвердил Барна.
«Но ведь там был сегодня Давид… Делянка у нас далеко, в глубине камышей. Удалось ли ему вовремя выбраться?» – как молния пронеслась в сознании женщины мысль.
– Держи ребенка! – в отчаянии крикнула она Барне и, передав ему малыша, бросилась бежать, не обращая внимания на крутизну склона. Она бежала крупными шагами, юбка путалась в ногах. Спотыкаясь в выходных, неудобных туфлях, она судорожно прижимала к груди скромный букетик полевых цветов.
– Боже мой, боже мой! – повторяла она и все бежала, бежала…
Ни Лайош Давид, ни Антал Кренц так никогда и не возвратились в село. Белый пепел навеки замел их следы.
В то лето в этих краях не пришлось косить камыша: от Бальфа до Ракоша выгорело все дотла. Жителям Ракоша общими усилиями удалось преградить путь огню: они успели выкосить широкую полосу камыша. Иначе неизвестно, куда бы еще дошел огонь, тем более что в тот день поднялся сильный ветер.
Крестьянам, записавшимся косить камыш с уплатой аренды деньгами, выделили участки на берегу, у Ракоша и этим облегчили участь пострадавших. Вдове Давида переселенцы помогали вести хозяйство до самой осени. А осенью она решила покинуть эти края и, передав землю Барне, уехала в Шопрон, на шелкоткацкую фабрику.
Уже стоя в дверях, красный от злости, Кренц закричал:
– Кто будет красть? Такие голодранцы, как вы, которые рады поживиться за чужой счет, а сами не хотят работать!
Он обвел крестьян ненавидящим взглядом и, ничего больше не сказав, громко хлопнул за собой дверью.
– …Мне кажется, – говорил своему другу Барна, когда они возвращались с торгов, – что и у господина секретаря рыльце в пушку. Не без его участия состряпали весь этот «аукцион». Небось заранее уговорились поделить между собой прибыль. Да не вышло дело! – Он усмехнулся.
Давид молча шагал рядом.
Перед покосом камыша переселенцы провели собрание. На него прибыл и председатель уездной управы «Союз новых землевладельцев». Значит, предстоят важные события. Как только закончилось собрание, председатель сразу же отправился к себе в Бальф, но люди еще долго не расходились.
Давид, Барна и еще несколько человек, сидя за столом, составляли протокол. Собрание было очень бурным, и все порядком устали. Крестьяне продолжали спорить, правильно ли поступил Давид во время торгов.
Председатель уездного правления «Союза новых землевладельцев» сказал:
– Государство сдает в аренду хольд камыша за сорок форинтов, – собственно говоря, за бесценок, и делает оно это только для того, чтобы помочь переселенцам, а не для того, чтобы кулаки вроде Кренца наживались на этом. Вы отлично знаете, что кулак Кренц, арендуя у государства хольд покоса за сорок форинтов, все равно выгадывает, если затем сдает его вам же, в под-аренду за шестьдесят процентов укоса. Кроме того, государство разрешает крестьянам, если у них нет наличных денег, расплатиться натурой, арендуя делянки исполу. Лучше пусть идет государству, чем кулаку. Потому что Кренц и ему подобные – почти те же помещики, каких мы только что прогнали. Ясно? Недоглядим – они заграбастают в свои руки всю землю.
Крестьяне понимающе кивали головами, но тут же принимались за свое:
– Вот если бы государство тоже давало, как Кренц, по шестьдесят килограммов со ста скошенных, вот тогда бы…
Размахивая руками, Давид с жаром объяснял, что еще и осенью не поздно будет рассчитаться с государством наличными, если даже кто-то запишется на аренду исполу. А к тому времени у всех будут деньги от продажи урожая. В крайнем случае поможет кооператив. На одних фруктах заработаете, мол, столько, что сможете уплатить за весь камыш. А кооператив, если камыш будет в цене, даст и по шестьдесят и больше процентов. Вот когда будет порядок! Крестьяне слушали и снова говорили: «Все же лучше синица в руке, чем журавль в небе».
И только Барне удалось переубедить крестьян.
– Вспомните, как было в прошлом году! Кренц и тогда давал нам по шестидесяти. Да только надо было весь скошенный камыш, в том числе и его долю, перевезти в село. А если случалось просить у него волов, то он вычитал за это часть камыша, да еще приходилось кормить скотину. Даст, бывало, Кренц косу, и за нее плати. А потом, как стал отмерять свои сорок процентов, себе забирал самый лучший камыш. Вспомните, разве не так было?
– Правильно, так! – зашумели в комнате.
– А кроме того, к Кренцу никогда не поздно будет обратиться, пусть даже у нас совсем ничего не выйдет! Ведь он-то наверняка возьмет в аренду не меньше сотни хольдов. Если мы единодушно выступим, где он достанет людей? И придется ему даже больше шестидесяти процентов давать, только бы скосили!
В этих словах был смысл. В округе вообще осталось немного людей, а таких, кто взялся бы за поденную работу, – и вовсе мало. В этом Барна был прав.
К шести часам вечера начали собираться старые землевладельцы. Они приходили по одному. Пришел и Кренц, Мало-помалу небольшая комната заполнилась людьми. Было уже четверть седьмого, а секретарь уездной управы все не появлялся. Наконец выяснилось, что он не приедет и вместо себя прислал своего помощника.
Сначала подписывали договоры на делянки камыша, за которые нужно было тут же вносить деньги. Записывались все, хотя бы на один-два хольда: такой камыш обходился дешевле всего. Кренц подписал договор сразу на двести хольдов. Восемь тысяч форинтов! Крестьяне шепотом передавали друг другу эту цифру.
Помощник секретаря достал новый лист бумаги и предложил записываться на аренду участков исполу. Кренц попросил слова. И тоже достал лист бумаги.
– В прошлом году было очень много желающих косить не исполу, а за шестьдесят процентов. Вот почеку я нынче арендую целых двести хольдов. Кто хочет платить камышом, – прошу сначала записаться у меня, потому что я даю шестьдесят процентов.
Но желающих не оказалось. Наступила точно такая же тишина, как две недели назад, когда здесь происходили торги.
Удивленный молчанием, Кренц повторил свое предложение и, держа наготове карандаш и бумагу, обвел всех взглядом. Но люди смотрели на него так, словно он говорил на непонятном им языке. А Кренц говорил по-венгерски, хотя и растягивал слова на немецкий манер.
– Что же, значит, вас уже не интересует работа? – Кренц побагровел. – Хотите, чтобы такая уйма камыша осталась нескошенной? Что-то я такого за всю свою жизнь не припомню! – Он выжидал с минуту, а затем продолжал: – Мне-то все равно. Людей я найду и в Ракоше. Даже еще дешевле!
Кто-то из толпы заметил:
– Это еще бабушка надвое сказала!
Помощник секретаря смущенно поиграл карандашиком. Кренц поднял голову и, обращаясь к Давиду, словно это были его слова, переспросил:
– Что вы сказали?
Давид ничего не ответил. Промолчали и остальные, только сзади кто-то закашлялся, сдерживая смех.
– Рады, что восстановили против меня людей? – вызывающе крикнул Кренц.
Тогда поднялся Давид и заговорил, обращаясь к помощнику секретаря:
– Как видно, желающих принять предложение господина Кренца нет. Перейдем к аренде покосов исполу, господин помощник. Запишите меня на двенадцать хольдов…
– Постойте, – крикнул Кренц. – А что же я буду делать с этими двумя сотнями хольдов? Я еще не получил ответа… Крестьяне! – повернулся он к присутствующим. – Что же вы молчите? Или онемели? Какая муха вас укусила?
Все глядели на Лайоша Давида, ожидая, что уж он-то ответит за всех как надо.
– Скажи ему, – шептал Давиду Барна, – больше, мол, дураков нет!
Давид откашлялся.
– Видите ли, господин Кренц, – (тот дико посмотрел на Давида), – вот мне тут подсказывают, что, мол, больше дураков нет. Мне кажется, – это верно. И не онемел народ. Совсем нет! Это вы пытались заставить людей молчать. Но из этого, как видно, ничего не выйдет…
Давид говорил не спеша, взвешивая каждое слово.
– Ваше предложение, – повысил голос Давид, – не представляет интереса для крестьян. Только и всего. Примите это к сведению, а мы перейдем к делу.
Кренц вскинул голову.
– В таком случае надо было раньше об этом сказать! Что ж мне теперь делать с таким количеством камыша?
– Сами косите или наймите людей. А еще лучше – попросите, чтобы вас вычеркнули из списка.
– Я от своих слов никогда не отказываюсь! Я не из таких, как вы… Не рвань какая-нибудь! – И он ударил кулаком по столу. – Подло, подло так поступать!
Помощник секретаря испуганно дернул головой, огляделся и осторожно постучал карандашом.
Кренц заговорил тише.
– Люди! Это подстрекатели действуют против ваших интересов. Неужели вы этого не понимаете? Ведь шестьдесят всегда было больше пятидесяти! Нет, такого мне еще в жизни видеть не доводилось! – обращаясь к помощнику секретаря, развел руками Кренц. – Да говорите же вы! – повернулся он к крестьянам. – Не позволяйте себя запугивать! Ведь вы же свободные люди! Сейчас демократия!.. Не будьте, как бараны, – куда вас гонят, туда идете. Фу! Нет, таких людей я еще не встречал! – снова, поворачиваясь к помощнику секретаря, воскликнул Кренц. Крестьяне молча стояли вдоль стен. – Ну хорошо, этого, я вижу, вы понять не в силах… Но где же ваша совесть, благодарность?
Это было уж слишком!
Барна не выдержал и, перебивая Кренца, заговорил: – Насчет совести и благодарности вам бы, господин Кренц, лучше помолчать. Мы в прошлом году из благодарности дважды, а то и четырежды все свои долги отработали вам.
– А разве я сам не этими вот руками заработал свое добро? Каждую лошадь, каждого быка, которых я вам давал? Или, может, мне все легко досталось? Да без меня вы и шагу ступить не сумели бы! Каждый день только и слышишь: «Господин Кренц, дайте то, дайте это!» И я давал, помогал, чем мог. Но вы, я вижу, успели забыть добро. А ведь я еще могу пригодиться! Придет еще и на мою улицу праздник. Так, как вы, поступают только голодранцы, босяки!
Давид спокойно возразил:
– Господин Кренц, мы люди бедные, может быть, и оборванные, но мы не босяки!
Кренц так и впился в него взглядом.
– Да, да! Даром взять – вы тут как тут, а работать не хотите! Вы думаете, всегда так будет?
– Мы за это «даром» уже вдоволь наработались! И мы, и отцы наши, и деды! Не знаю только, кому это «даром» дороже обошлось…
– Не знаете кому? Да тому, кто приходит на готовое, занимает чужой дом, забор – на дрова, супоросную матку – на мясо.
Давид опустил глаза и густо покраснел. В этих словах кулака была доля правды: к большому стыду, среди переселенцев действительно нашлись люди, которые наделали немало бед, поступив так, как сейчас говорил Кренц.
«Голодные люди, – защищал их в душе Давид. – Своих-то свиней никогда не было. Но разве это оправдание?»
А Кренц, не обращая внимания на помощника секретаря, пытавшегося успокоить его, изливал все, что накипело на душе:
– Вы только посмотрите, что творится! Село гибнет! Тут раньше, бывало, все блестело от чистоты! И земля, и виноградники, и скот! А сейчас и глядеть-то не хочется! А скот!.. Эх, сказал бы я вам! Раньше здесь жил порядочный, трудолюбивый народ! А не лодыри!
По комнате прошелестел приглушенный шепот. Давид поднял голову и громко сказал:
– Скажите, господин Кренц, разве вы найдете в этом году хоть клочок незасеянной земли? Здесь и во всем этом крае? А на будущий год вы и виноградников наших не узнаете! Научимся и мы хозяйствовать! Не всё сразу! У хорошего хозяина сначала кормят скотину, потом детей, а затем уж ест он сам. Еще посмотрите, каких лошадей да быков мы вырастим.
Кренц злобно, презрительно рассмеялся.
– Чего же на них смотреть, когда у бедняг с голоду ноги на ходу заплетаются!
Это был намек на быков Давида, которые в прошлом году еле таскали самих себя.
– Так то было в прошлом году, – тихо возразил Давид, – а нынче я свою пару быков не променяю даже на ваших, господин Кренц!
– Смотреть на них больно! – воскликнул Кренц.
– Вам-то чего больно? Какое ваше дело? – не выдержал Барна. – Вашего никто не трогает!
– Моего? – чуть ли не зарычал Кренц и угрожающе подался вперед. – Никто и не тронет! Да я лучше сам, вот этими руками, перебью весь свой скот! Сожгу его живьем и сам сгорю, лишь бы таким, как вы, не достался! – ревел он, потрясая в воздухе кулаками.
Лайош Давид все время старался сдерживаться. Председатель «Союза новых землевладельцев» строго-настрого предупредил его, зная, что Давид вспыльчив и горяч: «Ни в коем случае не поддавайся на провокацию. Держи себя в руках. Пусть себе кричит».
Как ни возмутили Давида последние слова Кренца, но он овладел собой и спокойно обратился к помощнику секретаря:
– Запишите на меня двенадцать хольдов покоса и продолжим нашу работу, не будем задерживать господина помощника секретаря ненужными спорами.
Прав оказался председатель: Кренц окончательно вышел из себя, хлопнул ладонью по столу и, отбросив ногой стул, с шумом поднялся. Голос его срывался, он чуть не плакал.
– Так мне, дураку, и надо! Все хотел помочь им! А зачем? Ну и наградил же меня господь жить с таким народом!
Давид пристально посмотрел на него и, сдерживая гнев, крикнул:
– Вас никто не заставлял оставаться в селе, господин Кренц! Будьте благодарны, что вам это разрешили! Понятно?
Кренц сделал шаг вперед и, опершись о край стола, прохрипел:
– Я не за дармовую землю стал хорошим венгром.
Я и тогда оставался венгром, когда это было опасно! Когда здесь все поголовно были членами немецкого «Бунда», [2]когда вы еще…
– …Когда мы еще подыхали на фронте! – вставил Давид и поднялся со стула.
– Видно, лучше уж мне не говорить. Сейчас только за такими, как вы, правда. Но не всегда будет так. Помяните мое слово!
– Если хорошенько присмотреться к вашим делам, Кренц, не такой уж вы правдивый, как хотите казаться.
– К каким это делам? – И Кренц шагнул навстречу Давиду.
Крестьяне окружили их плотнее.
– Да вот хотя бы к таким: зачем, разрешите вас спросить, по ночам к старому кирпичному заводу подъезжают грузовики и почему сразу же после этого вам приходится спешно запрягать лошадей? Не думаю, чтобы здесь все было чисто!
– Подлая клевета! Старый прием!.. Видите, что ничего не можете поделать с человеком, у которого есть кое-какое имущество, так решили его в контрабанде обвинить?! Обвиняйте, если смелости хватит! Я не какой-нибудь бродяга. Я тут век прожил! Здесь жил мой отец, мои деды и прадеды. Каждый знает, что они честным трудом зарабатывали кусок хлеба, каждый знает, что я за человек. В чем же ты меня собираешься обвинить? Говори, не бойся!
– Придет время – скажу! Я-то не испугаюсь, а вот вы – не знаю! Если хорошенько покопаться в деле об убийстве пограничников…
– Повтори, что ты сказал? – угрожающе подступил к Давиду Кренц.
– А то, что коли медведь мед съел, пусть не ложится на солнышке, а сидит себе в тени!
Кренц стоял смертельно бледный, его воспаленные глаза сверкали гневом. Руки были сжаты в кулаки.
– Слышишь, ты! – взревел Кренц так, что задрожали стекла.
Одним прыжком он очутился рядом с Давидом. Давид стоял перед ним, смело глядя в глаза, хотя и был на целую голову ниже Кренца.
Несколько долгих секунд стояли они так, друг против друга, готовые к схватке. Оглянувшись на крестьян, Кренц опустил занесенный кулак, затем наклонился к Давиду и прохрипел:
– Ну, погоди, мы еще встретимся с тобой… На озере!
Плохо было то, что все деревенские старожилы в этой ссоре держали сторону Кренца. Надо было раскрыть им глаза. Так и в Бальфе сказали: нельзя допустить, чтобы середняки с десятью – двадцатью хольдами земли стали на сторону кулака Кренца, надо положить конец раздорам между переселенцами и коренными жителями села.
Понятно, что дело было не из легких; и мешало не только различие в языке. От всего этого у Давида и Барны голова кругом шла.
Поэтому Барна как-то сказал Лайошу Давиду:
– Я бы на твоем месте не стал в одиночку ездить на озеро. Такие, как Кренц, не бросают слов на ветер!
– Пока при мне кацор, никто мне не страшен! – засмеялся Давид.
Да Барна и сам говорил больше из желания поддразнить приятеля. Знал: нелегко его напугать. И кацор – штука хорошая. По форме – обычная коса, только намного меньше. Кацором косят камыш.
С того дня, как вражда между Кренцем и Давидом из тайной перешла в явную, казалось, воздух очистился, и люди словно повеселели, даже говорить стали громче. Известно, самая страшная гроза лучше нестерпимой духоты перед нею.
А Кренца в эти дни редко видели на селе. Он все разъезжал: то в Будапешт, то в Дьёр, то в Шопрон. Встречали его и в уездной управе в Ракоши. Сторонники Давида не имели бы ничего против, если бы Кренц и вовсе уехал из села.
Давид не страдал бессонницей, но спал мало и к тому же очень чутко. Пошевелится ли жена, раскроется во сне кто-нибудь из детишек на соседней кровати, всхлипнет ли сквозь сон меньшенький и, жадно чмокая губками, начнет сосать воздух, – он тотчас же услышит. В любую минуту Лайош без часов мог сказать, сколько времени. И все же в этот вечер он на всякий случай завел будильник: жена собиралась в Шопрон, кое-что продать, сделать необходимые покупки. С нею вместе ехал Иштван Барна. Он тоже припас для продажи несколько десятков яиц, но ехал он в Шопрон главным образом по общественным, по кооперативным делам.
Лайош проснулся еще до того, как должен был зазвонить будильник. Он мирно тикал на столе. За окном стояла ночная мгла. Лайош чиркнул спичкой – без десяти три. Он поднялся, выключил звонок будильника, оделся, вышел во двор. Не зажигая фонаря, вошел в хлев. Быки забеспокоились, но, узнав шаги хозяина, затихли. Слышалось только мерное похрустывание. Лайош умылся на кухне и только после этого вернулся в избу и зажег свет.
– Вставай, мамочка! – сказал он жене. Она лежала на спине, по-детски закинув руки за голову. Рубашка на груди чуточку сползла. О, она была еще желанной и красивой женщиной – его жена!
– Я пошел запрягать, – добавил Лайош.
Пока собирались, подошел Барна. Они сели на телегу. Ребят будить не стали. Только младшего, грудного, жена взяла с собой; двое старших остались дома. Еды им на целый день она еще с вечера настряпала, кастрюлю убрала на буфет, чтобы кошки не добрались.
По мере того как телега поднималась на гору, звезды блекли и гасли, а когда прощались на станции, небо посерело. Еще до восхода солнца Лайош Давид успел вернуться к озеру, распряг быков и принялся косить камыш.
Он работал споро, в полную силу своих крепких рук. Вокруг было пустынно, ни души. Только черная собачонка, которая увязалась за Давидом из дому, шныряла поблизости, что-то вынюхивая в камышах. Шуршал кацор, иногда взлетала из гнезда птица, испуганная появлением человека. И больше ни звука. Тишина.
Остановившись, чтобы отбить кацор, Лайош услышал, как где-то далеко тяжело вздохнул паровоз, даже не поймешь – на этой стороне озера или на австрийской.
В этом году Давид первым вышел на озеро косить. Он насилу отыскал в густых зарослях доставшийся ему по жребию участок.
Пройдя первый ряд, Лайош сгреб камыш и сложил его на телегу: дома тоже нужен был корм скоту. До десяти часов он проработал без передышки, пока не ощутил голод и жажду. Припекало, и Лайош невольно подумал, что к полудню станет еще жарче. Лето кончалось, а дождя все не было. За всю свою жизнь Лайош не помнил такого засушливого лета. Камыш стал жестким, земля, даже на болотистом берегу озера, потрескалась и крошилась, а ведь еще в прошлом году здесь были непролазные топи.
Лайош присел на охапку скошенного камыша и развернул завтрак. Собачонка, рассчитывая получить свою долю, сидела неподалеку, провожая взглядом маленьких, как пуговки, глаз каждый кусок, который хозяин отправлял себе в рот.
– Что, проголодалась? Ну, на, ешь! – улыбнулся Лайош и бросил собаке шкурку от сала. Поймав ее на лету, собачонка принялась грызть.
Лайош вытер нож, спрятал его, не спеша подошел к телеге, отыскал бутылку с водой, напился и улегся на свежескошенный камыш. Он хотел было немного вздремнуть, но дробное тявканье собачонки заставило его подняться.
– Ну, чего ты? Не можешь посидеть тихо? – Лайош прислушался, но не услышал ровно ничего. Собака замерла, оскалившись и навострив уши.
– Что ты там учуяла?
Лайош снова прислушался, и на этот раз ему показалось, что он различил какой-то отдаленный шорох. Что-то двигалось в зарослях камыша: очевидно, ехала телега. Собака зарычала. «У кого это участок со мной по соседству?» – подумал Давид. Сомнений не было, повозка ехала прямо к нему. И хорошим ходом! По шуму, который она производила, можно было предположить, что в нее запряжена не одна пара быков. «Кому это пришла блажь на четверке быков раскатывать по берегу Фертё?» – снова подумал Давид и слегка приподнялся на локте. Он прикрикнул на собаку и, прислушиваясь, стал ждать. Повозка приближалась. Неожиданно шум прекратился: видимо, быки остановились. «Чья же здесь делянка?» – спросил сам себя Давид. Тут он услышал, как кто-то спрыгнул с телеги и, раздвигая камыши, стал пробираться в его сторону.
Не успел Давид остановить собаку, как она стремглав бросилась на шум. Через минуту раздалось злобное рычание, а затем последовал глухой удар и жалобный, похожий на детский плач, визг собачонки. В одно мгновение Давид вскочил на ноги и схватился за кацор. Приглушенная ругань, ворчание – человек подходил все ближе и ближе, останавливался и снова шел. Когда до него оставалось метра три, Давид увидел, что это Антал Кренц. В следующую секунду он был уже на поляне, и Давид понял, что его кацор бесполезен: противник держал в руках новенький немецкий автомат.
Кренц был гладко выбрит и одет по-праздничному во все черное: сапоги, штаны, куртка, новая шляпа. Только рубаха – белая. На черной одежде отчетливо виднелись следы желтой камышовой пыльцы.
Посмотрев на автомат Кренца, Давид невольно вспомнил, что такой же он видел у немецкого караульного, когда за побег из роты ждал расстрела. Точно такой!..
Давид неподвижно стоял и следил за каждым движением своего врага. Телега далеко – одним махом не допрыгнешь. Между ним и Кренцем – всего три метра, промахнуться трудно, слишком уж близко; а кацором не достать.
Кренц тоже смотрел на Давида. Впервые в жизни они глядели друг другу в глаза, не скрывая ненависти. И тут откуда-то, хромая, снова вынырнула собачонка. Бросившись на Кренца, она впилась зубами ему в ногу повыше голенища. Кренц взревел от боли. Отбиваясь от собаки, он на какой-то миг оказался вполоборота к Давиду и отнял от автомата левую руку. Этого было вполне достаточно, чтобы Давид бросился на врага. Он прыгнул, над головой Кренца сверкнул кацор.
Кренц пригнулся, увертываясь от страшного удара, попятился и, споткнувшись о скошенный камыш, упал навзничь. Как ни странно, но в этом было его спасение: занесенный над ним кацор просвистел в воздухе. Завязалась рукопашная схватка, длившаяся всего несколько мгновений. Они молча вцепились друг в друга и только хрипели. Кренц, лежа на земле, силился дотянуться до оружия. Вновь сверкнул на солнце кацор, но было уже поздно…
…Автомат продолжал стрелять, словно не мог остановиться, хотя Давид давно уже лежал без движения, уткнувшись лицом в охапку скошенного камыша. Одна пуля пробила шею, из раны струйкой текла кровь, Собака испуганно бросилась к хозяину. Стала его обнюхивать. Для нее тоже нашлась пуля. Дернувшись раз-другой, она вытянулась на земле.
Кренц был на ногах. Он долго прислушивался и оглядывался по сторонам. Но кругом стояла тишина, особенно удивительная после такой ожесточенной стрельбы. Кренц ощупал всего себя. Нога почти не болела, только ныла рука, ушибленная при падении. Он отряхнул одежду, поставил автомат на предохранитель и, повесив его на плечо, той же дорогой, что пришел, двинулся в обратный путь.
Вскоре он вернулся, но уже с телегой. Это была большая немецкая военная повозка, доверху нагруженная огромными сундуками. Немудрено, что в нее были впряжены четверо быков.
Кренц достал из-под сиденья вальки, постромки и перепряг в свою упряжку быков Давида. Нет, быки, действительно, неплохие. Сзади к повозке были привязаны две лошади, за каждой трусило по жеребенку. Кренц снова полез под сиденье, вытащил оттуда большой плоский бидон, обильно полил керосином трупы Давида и собачонки, осмотрелся, чуда бы забросить бидон, но, раздумав, убрал его обратно, под сиденье. Кровь, смешанная с керосином, стояла лужицей на земле. Кренц хотел было тронуться в путь, но тут взгляд его упал на кацор. Не долго думая, он поднял его и бросил на повозку.
Быки прокладывали дорогу прямо через камышовые заросли. Кренц угрюмо смотрел по сторонам. Ехал не спеша. До вечера было еще далеко.
В полдень Кренц остановился на широкой поляне, далеко от делянки Давида, уже на землях села Бальф. Поляна тянулась через камыши прямо до озера.
Огляделся – кругом ни души.
Он спрыгнул с повозки, снял шляпу. Тихий ветерок тянул со стороны Медеша. «Жаль, слабоват ветерок! Ну, ничего, подует и посильней», – подумал он. Достал такой же плоский, как первый, бидон. Вылил весь керосин на камыш с краю поляны. Опять спрятал бидон под сиденье и отвел повозку на другой конец поляны. Вернувшись назад, спичкой местах в пяти-шести поджег камыши. Несколько минут он наблюдал, как занимался огонь, и только после этого пустился догонять удалявшуюся повозку. Взобравшись на сиденье, он закурил, сдвинул шляпу на затылок и, довольный, вытянулся.
Быки хорошо знали дорогу на австрийскую сторону и без понукания шагали прямо к Медешу.
В тот день жена Давида и Барна возвращались из Шопрона поздно. Солнце уже садилось. Они оживленно беседовали, глядя в окно вагона. Барна был доволен поездкой. Жена Давида, не переставая, говорила о швейной машинке, которую собиралась купить осенью.
– Ведь я однажды уже чуть было не купила такую машинку! – говорила она.
Когда проезжали через лес, вспомнилось недавнее прошлое.
– Помнишь, как мы впервые приехали в деревню? Темно было… И как мы боялись!
– Кто боялся, а кто и нет, – отозвался Барна.
– Вы-то с Лайошем, конечно, не боялись. А были такие, что даже назад хотели повернуть. Ведь частенько старожилы с вилами встречали переселенцев. Говорят, даже стреляли в них и кое-кого убили. И я этому верю. Многие тогда не хотели идти лесом, боялись. Уж больно подходящее место для бандитов! А вы шли впереди и смеялись над нашими опасениями. Ох, как мы с ребятишками тогда перетрусили!
– А как же нам было не смеяться? Ты и сама сейчас смеешься! А я тогда им прямо сказал: «У труса нет родины! Как же вы хотите здесь жить, если даже по лесу ходить боитесь?»
Сойдя с поезда, они направились по дороге, лентой вьющейся среди полей. Женщина нарвала букет колокольчиков. «Поставлю на стол, в крынку. Вот только бы еще занавеску купить на окно!» – подумала она.
– А помнишь, как повсюду валялись деньги?
– Как же, помню, только они ничего не стоили.
– Да, почти ничего. Я их детям собирал.
– А говорят, что сразу же после освобождения Кренц нашел в лесу эшелон с деньгами и возил их домой мешками. Да и другие тоже.
Еще и сейчас на заросшей травой железнодорожной колее в глубине леса стоял сгоревший эшелон. Нилашисты вывезли сюда монетный двор с печатными станками и машинами для чеканки металлической монеты. Но как ни прячь, а бомба их отыскала. Бумажные деньги сгорели, зато металлических монет вокруг было, что гальки на речном берегу.
Выйдя из леса, Барна и жена Давида сразу поняли, что не все ладно: в лицо пахнуло нестерпимым жаром, особенно заметным после лесной прохлады. А когда поднялись к каменному святому, стало совсем трудно дышать, словно открыли дверцу огромной печи.
Горели камыши… Пожар охватил огромную территорию. Женщина застыла, пораженная. Молча стоял рядом с нею Барна. Высоко в небо поднималось и плыло над озером огромное облако из черного пепла и дыма. И небо – как только раньше они не обратили на это внимания? – все почернело. Копоть и огонь, куда ни посмотри – вдоль всего Фертё. Барна чуть было не сказал: «Красиво!» – и застыдился, хотя зрелище было действительно красивым, но страшным. Пожар бушевал. А женщина не удержалась и сказала:
– Как красиво!
– Наш хлеб горит, – возразил Барна изменившимся голосом. – Горит наш хлеб, наш заработок, горит на наших глазах. Корм для скота на всю зиму! В этом году не косить нам камыша.
– Неужели все сгорит? – словно очнувшись, в ужасе воскликнула жена Давида.
– Конечно, все, – тихо подтвердил Барна.
«Но ведь там был сегодня Давид… Делянка у нас далеко, в глубине камышей. Удалось ли ему вовремя выбраться?» – как молния пронеслась в сознании женщины мысль.
– Держи ребенка! – в отчаянии крикнула она Барне и, передав ему малыша, бросилась бежать, не обращая внимания на крутизну склона. Она бежала крупными шагами, юбка путалась в ногах. Спотыкаясь в выходных, неудобных туфлях, она судорожно прижимала к груди скромный букетик полевых цветов.
– Боже мой, боже мой! – повторяла она и все бежала, бежала…
Ни Лайош Давид, ни Антал Кренц так никогда и не возвратились в село. Белый пепел навеки замел их следы.
В то лето в этих краях не пришлось косить камыша: от Бальфа до Ракоша выгорело все дотла. Жителям Ракоша общими усилиями удалось преградить путь огню: они успели выкосить широкую полосу камыша. Иначе неизвестно, куда бы еще дошел огонь, тем более что в тот день поднялся сильный ветер.
Крестьянам, записавшимся косить камыш с уплатой аренды деньгами, выделили участки на берегу, у Ракоша и этим облегчили участь пострадавших. Вдове Давида переселенцы помогали вести хозяйство до самой осени. А осенью она решила покинуть эти края и, передав землю Барне, уехала в Шопрон, на шелкоткацкую фабрику.