Страница:
Лайош Мештерхази
На озере Фертё
В это на редкость знойное лето дважды горели камыши. После второго пожара, в начале августа, из села исчезли крестьяне Лайош Давид и Антал Кренц. Оба ушли на озеро косить камыш.
Странно, что именно они попали в эту трагическую историю, о причине которой так и не узнали обитатели деревни.
Давид и Кренц во всем были противоположностью друг другу – как день и ночь.
Если кто-нибудь, идя по шоссе из Бальфа, случайно останавливался у ворот Кренца и спрашивал, где живет Лайош Давид, то ответ он получал самый удивительный – «не знаю», – хотя село насчитывало едва ли полторы сотни домов.
Да и Лайош Давид хорошенько оглядел бы незнакомца, если бы тот спросил у него о Кренце.
Давид был переселенцем, а таких, как Кренц, в наших местах называли «остатками». Эти «остатки» (и среди них первый – Кренц) считали переселенцев бродягами и босяками.
У Кренца, прозванного Плаксой, и раньше было семьдесят хольдов земли, из которых пятнадцать – под виноградом; кроме того, он имел много скота, машин и разного инвентаря. А в прошлом году, когда часть его родственников, не успевших в свое время сбежать, выселили, Кренц разбогател еще больше.
Это был рослый рыжеволосый человек. Он овдовел рано, не успев обзавестись детьми, и теперь в доме у него жила дальняя родственница из Ракоша, мать целой ватаги ребят. Хозяин считал эту женщину скорее прислугой, чем членом семьи. В селе поговаривали, что он собирается жениться еще раз.
Лайош Давид был «первым человеком» среди переселенцев. Если нужно было чего-нибудь добиться у властей, это поручали только ему. Случись у кого-нибудь из переселенцев беда – неизменно шли к Давиду. К нему обращались за советом, за помощью. Вместе со своим другом Иштваном Барной Лайош Давид руководил отделением «Всевенгерского союза новых землевладельцев»; он же организовал у нас сельскохозяйственный кооператив. По профессии кузнец, Давид так умело обрабатывал землю и ходил за скотом, что мог служить примером любому крестьянину.
Лайош Давид был молод. Сухощавый, с веселыми голубыми глазами и вечно растрепанным белокурым чубом, он производил впечатление живого, энергичного человека.
Хотя жена Давида была уже матерью троих детей, но ее часто принимали за девушку. Легкая, подвижная, она была удивительно работящая женщина. Их первенец родился еще в Трансильвании, второй – в Дебрецене, а третий – уже здесь, на новом месте. За смуглый цвет лица и черные косы Кренц звал жену Давида не иначе, как «румынской цыганкой», однако это не мешало ему при встречах заглядываться на нее.
Антал Кренц родился в нашей деревне, как его отец и дед. У деда было всего лишь двенадцать хольдов земли. Анталу досталось уже сорок, что в этих краях считается крупным владением, так как здесь можно прожить и на меньшем наделе, если только умело использовать неиссякаемое сокровище – камыши озера Фертё.
Сорок хольдов земли Антал Кренц превратил в семьдесят, хотя женитьба и не умножила его богатства. Кренц не пил вина – разве только с собственного виноградника, – не играл в карты. Люди шутили, что летом он вовсе не ложился спать, а лишь дремал на краю корыта, из которого пили куры и которое легко переворачивалось, едва только заснешь. Два часа отдыха в неудобной позе – это все, что позволял себе Кренц. Говорили, что именно поэтому у него такие воспаленные глаза, и за них-то его и прозвали Плаксой. Возможно, что все это было просто болтовней, но одно несомненно: богатство было для Кренца важнее всего.
Он много ездил. То отправится в Шопрон или в Дьёр за частями для машин, то по делам в Будапешт или в Вену. Все остальное время Кренц проводил у Фертё, между Ракошем и Медешем, или на австрийском берегу, за границей, где у него тоже было немного земли.
В первую мировую войну он не попал на фронт, так как был еще слишком молод, а в последнюю отвертелся под предлогом болезни глаз. Дважды его выбирали сельским старостой, а чаще он выбирал старост по своему усмотрению. Секретарь узедной управы – да что там секретарь! – сам председатель поднимался из-за стола, когда Кренц входил в его кабинет.
По вечерам, возвращаясь с виноградника, Кренц обычно останавливался у каменного святого на вершине горы, с которой по дну глубокого оврага и дальше, вниз к деревне, сбегает проселочная дорога. Здесь проходила невидимая граница, разделявшая даже воздух на две отличные друг от друга части: с одной стороны чувствовалось свежее дыхание лесов, с другой – тяжелый, сладковатый запах болотистых берегов Фертё.
Антал Кренц останавливался и, широко расставив ноги и гордо подняв голову, обводил взглядом пестрые поля, расстилавшиеся внизу, у подножия горы, серое море камыша, далекую синеву холмов. В эти минуты он думал: я хозяин всех этих богатств. Каменного святого в длинной монашеской рясе поставил еще его дед. Святого ежегодно подкрашивали, и он обрастал все новым и новым слоем известки.
А Лайош Давид пришел издалека, и, как всякого бедняка, судьба взамен богатства щедро одарила его всевозможнейшими историями, и грустными, и страшными. Каждая из них, хоть сто раз рассказывай, не надоест.
Из родной деревушки Лайош Давид ушел на заработки в уездный город Коложвар. Здесь он познакомился с шестнадцатилетней девушкой, прислугой в богатом доме, и она стала его женой. Родился первый ребенок – мальчик. За несколько месяцев до объявления войны [1]Лайош прослышал, что в Дебрецене на вагоностроительном заводе есть работа и платят там пятьдесят, а то и шестьдесят пенгё в неделю. А в Коложваре он даже вдвоем с женой зарабатывал меньше. Ничто не удерживало их в Трансильвании, и они перебрались в Дебрецен. Работа здесь действительно была. Нашли и квартиру – за уборку в доме. Жена уже присматривала в витринах швейную машину в рассрочку, как вдруг Давида призвали в армию. Он был на фронте, когда родился второй ребенок. Жена сперва работала, но вскоре ее уволили и вышвырнули с детишками из квартиры. Прошел слух, что Лайош убит на фронте, но через несколько месяцев от него пришло письмо, в котором он писал, что жив, был ранен и с санитарным поездом отправлен в госпиталь, в Будапешт. Чтобы попасть в столицу, жене пришлось продать все, что у них было из теплых вещей. К счастью, за детьми согласилась присмотреть одна добрая женщина.
В Будапеште жена Давида пробыла почти до весны, работая прислугой. Место попалось хорошее, и кое-что удавалось посылать детям, в Дебрецен. Возвратившись домой, они с мужем первое время жили на пособие, которое он получал, и брали в кредит у бакалейщика продукты. На завод Лайоша не взяли – прострелено легкое. Но весной их обоих приняли на стройку. Осенью строительство приостановилось. А тут, как назло, жена снова забеременела. Наступила такая нищенская жизнь, какой они еще никогда не знали. Пришла зима, дети не вылезали из постели, в доме не было даже рваного тряпья, чтобы кое-как их одеть. Нежданно-негаданно из города Папа пришло письмо. Писал Иштван Барна, старый товарищ Лайоша по действительной военной службе еще в румынской армии.
«Не знаю, – писал он, – как идут твои дела, но если у тебя сейчас нет работы или есть, да не нравится, то здесь можно найти подходящее место…»
Письмо пришло кстати.
Добравшись через неделю – то пешком, то с попутной телегой, то на грузовике – до города Папа, Лайош Давид сказал своему другу: «Ты теперь мне как отец. После родителей тебе я обязан своей жизнью…»
Он стал работать на военном заводе. Иногда в неделю зарабатывал по сотне пенгё, но случалось, из получки вычитали почти все – за квартиру, за питание. Плохо было и то, что семья жила в Дебрецене, а письма, которые он посылал жене, почему-то оставались без ответа.
Как-то один дебреценский знакомый сообщил Лайошу, что у жены были преждевременные роды, потом заражение крови, а сейчас она лежит в больнице без сознания, и ей не до писем. Прикинул Лайош Давид, что бы он мог сделать. Ведь все это время он отсылал деньги домой. Правда, после вычетов и посылать-то нечего было. Что оставалось – уходило на табак, почтовые марки. И все же кое-что он скопил, да и жена, наверное, откладывала про запас, как ни мало у самой было. Может, к пасхе сколотят денег на дорогу, и тогда семья приедет к нему. Немного денег одолжили товарищи, видевшие, что человек попал в беду.
В Дебрецен Лайош поехал поездом, и через полторы недели вернулся назад уже с семьей. Все было бы хорошо, если бы не новое несчастье: его вызвали на переосвидетельствование, признали годным, надо было ждать призыва. Обсудив с Барной создавшееся положение, они оба решили отослать семьи в Капувар, к родителям жены Барны.
Осенью 1944 года перевернулся весь мир; разбросало их по разным концам земли, как листья на осеннем ветру. Лайош Давид дезертировал. Все его мысли теперь были о том, как бы добраться до Капувара. Холодной ночью, когда шел он по разбитой дороге, худой и обросший, его поймали. Хотели было расстрелять, да спасла амнистия. А несколько дней спустя Лайош Давид подговорил свою роту не отступать в Германию. И снова угодил в карцер – ждать приговора. На этот раз он спасся от смерти благодаря тому, что знал, где можно достать сигареты. А из роты все равно никто не пошел в Германию, даже ротный.
Боялся Лайош Давид плена: ведь на нем была военная форма. Но русские задерживали только немецких солдат. При встрече они угостили Давида хлебом, салом, он их – сигаретами.
И снова побрел он, оборванный, обросший, по дорогам родины. Но вокруг уже все менялось на свежем весеннем ветру. Попав на станцию Цельдемельк, он был поражен картиной, которая представилась его взору. Сколько людей, сколько наречий! Люди прибывали и уезжали, солдаты-отпускники и раненые спали вперемежку прямо на каменном полу.
Лайош шел по раскисшим дорогам главным образом ночами. Не раз ему приходилось уступать дорогу нескончаемым, идущим вперед колоннам русских. Он не знал, где находится незнакомый ему Капувар, он никогда не бывал в этих краях и все же, как впоследствии оказалось, добрался наикратчайшим путем. Жена и дети были живы и здоровы. Вот и конец войне, конец их скитаниям, постоянной тревоге. Никто больше не заставит их расстаться!
Несколько дней Лайош Давид отлеживался на деревенской кровати, напоминавшей ему далекие годы детства, прислушиваясь к тихим голосам женщин, доносившимся из кухни. Они плакались на судьбу: в селе не было мужчин, некому было работать.
У Лайоша Давида в роду все были крестьянами – отец, дед, прадед. Дул свежий, напористый весенний ветер, когда, немного окрепнув, он запряг лошадь и выехал в поле. Помогать ему вышла жена и ребятишки.
Осенью возвратился Барна. Старые друзья уговорились, что запишутся на земельный надел, и следующей весной они действительно получили дом и землю, здесь же, на берегу озера Фертё. Это была хорошая земля: пять хольдов пашни и виноградник. И дом хороший. Все вышло, как в сказке.
Вот вкратце и вся жизнь Лайоша Давида, но только вкратце, потому что если сам он начинал рассказывать о своем житье-бытье, то выходило, что оно было полно самых необыкновенных историй – и о том, как он был в Трансильвании, и как работал на вагоностроительном заводе, о фронте, о жене, о времени, проведенном в городе Папа, о службе в армии, когда к власти пришли нилашисты… Одним словом, множество историй, тем более что, рассказывая, он не упускал и того, что слышал в госпитале от других раненых. Потом, как правило, шли рассказы о встрече с русскими солдатами и, наконец, о приходе домой, к семье, и о получении нового дома. Вот сколько историй!
Как и Кренц, Давид, возвращаясь с виноградника, любил постоять вечерком у статуи святого на вершине горы. Он не был «важным господином» – всего лишь скромный, простой человек – и все же он уверенно стоял на земле. Широко расставив ноги и гордо подняв голову, он подолгу всматривался в подернутую вечерней синевой землю, в шафраново-лиловые облака, в красный пламенеющий туман над бескрайней зеленью камышей. Закончены все дела и на винограднике, и на пашне. Он хорошо поработал. Вечером они с Барной собирались наведаться по делам кооператива в Бальф. А «важным господином» он и не хотел быть. На что ему!
Антал Кренц – Плакса и Лайош Давид присматривались друг к другу вот уже больше года. С первого взгляда они хорошо поняли друг друга – у обоих глаз наметанный, – но виду не показывали. Народ на селе стал поговаривать, что они недолюбливают друг друга, но противники лишь молча взвешивали свои силы. И только если кто, въезжая в село, по бальфской дороге спросил бы у Кренца: «Где живет Давид?», ответом ему было бы: «Не знаю такого».
Как-то раз Лайош и Иштван Барна шли из Бальфа. У Давида через плечо болталась солдатская сумка. Было воскресенье, за полдень. Перед корчмой, у самого шоссе стояла небольшая кучка людей. Чуть подальше, возле дома Кренца, три девочки в белых платьицах, с лентами в косичках пасли на обочине гусей. Когда путники поравнялись с домом Кренца, из калитки раздался злобный окрик. Кто-то по-немецки звал девочек. Они испуганно сбежали с дороги к дому, а гуси, хлопая крыльями, бросились по склону холма.
А Кренц – это был его голос – все еще продолжал кричать по-немецки:
– Сколько раз говорил тебе, не пускай детей на дорогу, когда здесь шляются эти голодранцы!
В ответ послышался печальный голос женщины:
– Как же можно? Ведь это дети! Сегодня воскресенье…
– Дети! Воскресенье! – продолжал бушевать Кренц. – На прошлой неделе я тоже застал их, когда они разговаривали с этим сбродом. Я запрещаю нашим детям говорить с проходимцами. Наши дети не должны даже знать о них! Пусть лучше подохнут…
– И чего ты шумишь! Боже мой…
Кренц был уже на пороге кухни. От гнева у него на шее вздулись вены.
– До тех пор пока я здесь, я буду командовать! Поняла? Отвечай мне, говорил я тебе или нет, чтобы дети сидели во дворе, когда по шоссе ползет всякая нечисть? Говорил или нет?
После небольшой паузы плачущий голос ответил:
– Откуда же я могла знать, идут онипо дороге или нет?
– Должна знать! Сегодня в четыре часа сходка в волостной управе. Все село туда собирается. Пока сходка не закончится, смотри, чтобы девчонки и носа на улицу не показывали!.. Поняла? – И, повернувшись к девочкам, еще раз повторил: – Поняли?
Потупив головы, девочки молча побрели на задний двор. Промолчала и мать.
Антал Кренц надел пиджак и тоже отправился – к зданию волостной управы.
После выселения швабов, сотрудничавших в войну с фашистами, в деревне пустовало несколько домов. Пока не прибыли новые переселенцы, сады при этих домах были объявлены общественным достоянием. Урожай село решило продать с торгов, а деньги пустить на нужды волости.
Тот, кто купит урожай на корню, до сбора плодов должен будет ухаживать за садом.
Возле здания волостной управы судачили женщины. Они стояли двумя группами: в одной – переселенцы, в другой – «остатки». И разговор вели на разных языках – одни на венгерском, другие – на немецком.
Когда подошел Кренц, все умолкли. Поздоровались.
В помещении были только мужчины. После полуденной жары на улице здесь казалось даже прохладно, но воздух был спертым.
Проводить торги приехал из Ракоша секретарь уездной управы. Он сидел за столом, под черным распятием, рядом со старостой. Медленно, запинаясь, староста зачитал решение о торгах, после чего остановился и принялся протирать очки в железной оправе.
Кренц протиснулся вперед, за руку поздоровался со старостой и секретарем, сел. Свободных мест было много: за столом и на пустовавших первых двух скамейках. Люди большей частью стояли, подпирая спиной стенку.
– Ну как, народ, поняли? – громко спросил секретарь, когда староста закончил чтение и ударил по столу небольшим деревянным молотком. – Сто пятьдесят семь корней, – взяв у старосты бумагу, продолжал секретарь, – … из них пятьдесят три сливовых дерева, двадцать восемь деревьев волоцкого ореха, девятнадцать ренклодов, тридцать одна яблоня, двадцать шесть груш. Цена – четыре форинта за корень.
Секретарь был худой черноусый человек с блестящей лысиной. Прочтя объявление, он поудобнее устроился на стуле, вытянул вперед обутые в сапоги ноги и оглядел присутствующих.
– Кто хочет купить? – Подождав немного, он повторил: – Четыре форинта за дерево… Разве это много? Любое дерево – четыре форинта.
Никто не шевельнулся. Секретарь наклонился к старосте.
Тогда поднял руку Антал Кренц, сидевший в конце стола. Секретарь тотчас же повернулся к нему, всем своим видом выразив почтительное ожидание.
– Беру все по четыре форинта за штуку, – растягивая на швабский манер слова, заявил Кренц.
Секретарь улыбнулся.
– Все берете, господин Кренц? – переспросил он. – Это значительно упрощает дело. – Он засмеялся. – Ну, других желающих нет?
Никто не отозвался.
– Итак, четыре форинта – раз… Четыре форинта – два… – произнес секретарь и поднял молоток в третий раз.
– Подождите, господин секретарь! Минутку! – раздался голос Лайоша Давида. Он вышел на середину комнаты. – Так дело не пойдет. Весной люди покупали урожай черешни и вишни. И всем хватило. А теперь одному человеку. Да это не торги, а…
Лицо секретаря стало серьезным. Он было открыл рот, чтобы возразить, но Давид уже стоял подле стола и, повернувшись к собранию, заговорил:
– Чего же вы молчите? Зачем тогда пришли? Четыре форинта вы всегда выручите, даже если всего-навсего по пять килограммов с дерева соберете. Да тут и нет таких деревьев, которые дадут меньше.
Секретарь нетерпеливо перебил его:
– Бросьте, Давид! Не берут – их дело! Насильно никто не заставляет. Продолжаем аукцион! – выкрикнул он и снова поднял молоток.
– Подождите, господин секретарь! Так нельзя. Разве вы не видите, что тут не все в порядке?
Секретарь с раздражением пожал плечами.
– Что здесь: аукцион или уголовный розыск? Если вам угодно, можете потом вести следствие.
Давид хотел было возразить, но секретарь вновь перебил его:
– А что, собственно, не в порядке, Давид? Я ничего такого не вижу. Просто у людей нет денег. Это я знал с самого начала. Им предоставили жилье, дали землю, а денег они не получили. Только и всего! Надеюсь, и вам, Давид, понятно? А теперь к делу.
Молоток снова поднялся в воздух.
– По пять форинтов беру все! – подняв руку, твердо сказал Давид.
Секретарь уставился на него, от удивления забыв закрыть рот.
– По пять форинтов? Сто пятьдесят семь деревьев?
В комнате зашевелились, зашумели.
– Я предупреждаю вас, Лайош Давид, – откидываясь на стуле, строго заметил секретарь, – мы здесь не шуточки шутим. Если покупка останется за вами, вам придется платить наличными. С общественным имуществом я шутить не позволю!
Кренц нервно постучал пальцами по столу. Нетерпеливо выкрикнул:
– Шесть форинтов, господин секретарь! Беру по шесть за корень!
Секретарь спешил положить конец этой нервотрепке.
– Шесть форинтов – раз, шесть форинтов – два…
– Семь форинтов!
Секретарь бросил молоток на стол. Наклонясь вперед, спросил:
– Послушайте, Давид. Вы представляете себе, что такое сто пятьдесят семь деревьев по семь форинтов? Это же больше тысячи!
– Я умею считать, господин секретарь.
Секретарь управы шепнул что-то старосте.
– Внимание! – крикнул староста и хлопнул в ладоши. – Тише! Секретарь решил обратиться ко всем собравшимся.
– Сначала Давид говорил, что здесь не все в порядке. А теперь это же скажу я, Давид! Вы бедняк, хлеб получаете по карточке, ну откуда у вас может взяться тысяча форинтов?
– У меня и сотни нет, господин секретарь.
– Так как же вы смеете дурачить людей? – побагровел секретарь.
– У меня нет, зато есть у кооператива.
– У кооператива? Он же еще не действует!
– Как видите – уже действует.
Секретарь неожиданно улыбнулся.
– А скажите, Давид, есть у вас доверенность от кооператива на то, чтобы истратить такую сумму?
Он ехидно смотрел на Давида. Тот помолчал, а затем негромко сказал:
– Если вам угодно, можете потом провести следствие. А сейчас идут торги, и я предлагаю по семь форинтов за корень. Плачу наличными, – стучите своим молотком. Потом расследуем. Я готов отвечать за свои
действия.
Волей-неволей приходилось продолжать аукцион. Снова воцарилась напряженная, томительная тишина. Кренц набавлял по пятидесяти филлеров. После того как за деревья было предложено по девяти форинтов, он долго высчитывал что-то, обдумывал и, наконец, все же произнес:
– Девять пятьдесят.
Давид тотчас же предложил десять.
– Тысяча пятьсот семьдесят форинтов! – воскликнул секретарь и обвел взглядом присутствующих.
По залу прокатился гул.
– Ну, что вы скажете на это, люди? – спросил он. – Мне-то ведь все равно… Мое дело предупредить. Эта покупка не без риска. Весь капитал молодого кооператива может уйти на нее. Не так ли? В конце концов, все вы члены кооператива, а не один Давид! Речь идет о деньгах, которые принадлежат всем вам. Вот и решайте! Что же вы молчите?
Гул усилился, люди зашевелились, стали откашливаться.
– Погодите, люди. Сначала дайте мне спросить, – заявил Давид, обращаясь к собравшимся. – Я говорил об этом деле в Бальфе – вот Барна подтвердит, – в уездном комитете союза, и мы несем полную ответственность за свои действия. Не для себя я все это делаю, а для вас, товарищи. Скажите безбоязненно господину секретарю: почему вы не принимаете участия в торгах?
Снова наступила тишина. Давид повернулся к стоявшему впереди всех пожилому крестьянину и спросил:
– Ну хотя бы ты, дядя Пуки, почему ты не участвуешь в торгах? Ведь в понедельник ты продал теленка! Или, может, пропил деньги?
Пуки смущенно переминался с ноги на ногу.
– Деньги-то? Нет, не пропил. Целы еще…
– А почему же не торгуешься? Или дорого?
– Да как тебе сказать…
– На ветер и четыре форинта выбросить жалко, – крикнул кто-то из толпы.
Ободренный этой репликой, Пуки быстро заговорил:
– Вот, вот!.. Я тоже так думаю. На ветер и десять филлеров бросать не хочется.
Прежний голос за спинами снова выкрикнул:
– Спросите женщин, они вам скажут! Этой ночью опять фашисты приходили из Австрии.
– Не видать нам ни этих яблок, ни слив, – сказал Пуки.
Все заговорили разом. В поднявшемся шуме нельзя было разобрать ни слова. Каждый хотел объяснить, почему не участвует в торгах.
Рядом с Давидом появился Иштван Барна. Перекрывая шум голосов, он крикнул:
– Как вам не стыдно? Трусы! Что вы за люди, черт вас побери?!
По мере того как унимался шум, голос его тоже становился тише.
– Нам с Давидом сегодня основательно всыпали в Бальфе. Не знали куда глаза со стыда девать. Слушайте же: если уж вы так боитесь тех, кто будто бы приходит по ночам из Медеша, то можете сейчас же убираться туда, откуда пришли! У труса нет родины. Вам нужна была земля? Вы ее получили. Вы счастья хотели? Оно в ваших руках. Но я скажу вам, – если вы, переселенцы, действительно смелые люди, ни один фашист из Медеша не вернется живым обратно. Пусть осмелится наведаться к нам сюда. Пусть только осмелится! Ведь раз мы сообща купим сады, то неужели не сможем их сообща охранять? Не сможем защитить их от нескольких беглых швабов?
– Верно! – подхватил Давид. – Не посмеют они. Рады будут, что подобру-поздорову унесли отсюда ноги. – Давид усмехнулся. – Вот и у меня жена – как все женщины. Ночью встает посмотреть: хорошо ли заперла дверь. Тоже боится, что «они» придут. А я ей сказал и вам говорю: «Все это сказки». А распространяет их известно кто… – Давид окинул взором с недоверием слушавших его крестьян. – Говорят, мол, опять ночью приходили из Медеша вооруженные автоматами фашисты, что они убивают переселенцев. А я послушаю – и меня смех разбирает. – Давид снова рассмеялся. – Ведь если это так, почему не угнали из села ни одного коня из тех, что принадлежали выселенным швабам? Почему им так нужны фруктовые деревья? И все эти слухи как две капли воды похожи на те, что распространялись весной, когда мы сеяли. Тогда только и разговоров было, будто американцы всех швабов обратно в Венгрию переселяют. Что, мол, в неделю их по два поезда из Австрии прибывает. И что, мол, на новый мост в Будапеште атомную бомбу сбросили.
После выступления Давида воцарилось молчание. Было слышно лишь, как ерзал на шатком стуле секретарь управы.
– А в общем ловко вы все это проделываете! – глядя на Антала Кренца, сказал Давид. – Если бы мне захотелось скупить все деревья по четыре форинта за штуку, я бы, наверное, тоже какой-нибудь слушок пустил бы промеж женщин.
– Попрошу без оскорблений! – надулся как индюк Кренц.
Люди у стен зашевелились. Секретарь нервно постучал по столу карандашом.
– Вы что же, забыли, где находитесь? Здесь вам не кабак и не митинг! Личные счеты можете свести потом! – сердито заговорил он и грохнул молотком по столу. – Здесь происходит официальный акт! Попрошу это учесть и уважать действия властей. Продолжаем аукцион!
– Правильно, – подтвердил Давид. – Продолжаем! Я предложил десять форинтов.
– Ну и торгуйтесь дальше, если хотите! – поспешно бросил Кренц и, расталкивая толпу, направился к выходу.
– Разве вы не предложите десять пятьдесят, господин Кренц? – крикнул ему вдогонку кто-то.
– Ни филлера больше! Не успеют фрукты созреть, как их разворуют. Я один не могу охранять сто пятьдесят семь деревьев. Я не кооператив.
Странно, что именно они попали в эту трагическую историю, о причине которой так и не узнали обитатели деревни.
Давид и Кренц во всем были противоположностью друг другу – как день и ночь.
Если кто-нибудь, идя по шоссе из Бальфа, случайно останавливался у ворот Кренца и спрашивал, где живет Лайош Давид, то ответ он получал самый удивительный – «не знаю», – хотя село насчитывало едва ли полторы сотни домов.
Да и Лайош Давид хорошенько оглядел бы незнакомца, если бы тот спросил у него о Кренце.
Давид был переселенцем, а таких, как Кренц, в наших местах называли «остатками». Эти «остатки» (и среди них первый – Кренц) считали переселенцев бродягами и босяками.
У Кренца, прозванного Плаксой, и раньше было семьдесят хольдов земли, из которых пятнадцать – под виноградом; кроме того, он имел много скота, машин и разного инвентаря. А в прошлом году, когда часть его родственников, не успевших в свое время сбежать, выселили, Кренц разбогател еще больше.
Это был рослый рыжеволосый человек. Он овдовел рано, не успев обзавестись детьми, и теперь в доме у него жила дальняя родственница из Ракоша, мать целой ватаги ребят. Хозяин считал эту женщину скорее прислугой, чем членом семьи. В селе поговаривали, что он собирается жениться еще раз.
Лайош Давид был «первым человеком» среди переселенцев. Если нужно было чего-нибудь добиться у властей, это поручали только ему. Случись у кого-нибудь из переселенцев беда – неизменно шли к Давиду. К нему обращались за советом, за помощью. Вместе со своим другом Иштваном Барной Лайош Давид руководил отделением «Всевенгерского союза новых землевладельцев»; он же организовал у нас сельскохозяйственный кооператив. По профессии кузнец, Давид так умело обрабатывал землю и ходил за скотом, что мог служить примером любому крестьянину.
Лайош Давид был молод. Сухощавый, с веселыми голубыми глазами и вечно растрепанным белокурым чубом, он производил впечатление живого, энергичного человека.
Хотя жена Давида была уже матерью троих детей, но ее часто принимали за девушку. Легкая, подвижная, она была удивительно работящая женщина. Их первенец родился еще в Трансильвании, второй – в Дебрецене, а третий – уже здесь, на новом месте. За смуглый цвет лица и черные косы Кренц звал жену Давида не иначе, как «румынской цыганкой», однако это не мешало ему при встречах заглядываться на нее.
Антал Кренц родился в нашей деревне, как его отец и дед. У деда было всего лишь двенадцать хольдов земли. Анталу досталось уже сорок, что в этих краях считается крупным владением, так как здесь можно прожить и на меньшем наделе, если только умело использовать неиссякаемое сокровище – камыши озера Фертё.
Сорок хольдов земли Антал Кренц превратил в семьдесят, хотя женитьба и не умножила его богатства. Кренц не пил вина – разве только с собственного виноградника, – не играл в карты. Люди шутили, что летом он вовсе не ложился спать, а лишь дремал на краю корыта, из которого пили куры и которое легко переворачивалось, едва только заснешь. Два часа отдыха в неудобной позе – это все, что позволял себе Кренц. Говорили, что именно поэтому у него такие воспаленные глаза, и за них-то его и прозвали Плаксой. Возможно, что все это было просто болтовней, но одно несомненно: богатство было для Кренца важнее всего.
Он много ездил. То отправится в Шопрон или в Дьёр за частями для машин, то по делам в Будапешт или в Вену. Все остальное время Кренц проводил у Фертё, между Ракошем и Медешем, или на австрийском берегу, за границей, где у него тоже было немного земли.
В первую мировую войну он не попал на фронт, так как был еще слишком молод, а в последнюю отвертелся под предлогом болезни глаз. Дважды его выбирали сельским старостой, а чаще он выбирал старост по своему усмотрению. Секретарь узедной управы – да что там секретарь! – сам председатель поднимался из-за стола, когда Кренц входил в его кабинет.
По вечерам, возвращаясь с виноградника, Кренц обычно останавливался у каменного святого на вершине горы, с которой по дну глубокого оврага и дальше, вниз к деревне, сбегает проселочная дорога. Здесь проходила невидимая граница, разделявшая даже воздух на две отличные друг от друга части: с одной стороны чувствовалось свежее дыхание лесов, с другой – тяжелый, сладковатый запах болотистых берегов Фертё.
Антал Кренц останавливался и, широко расставив ноги и гордо подняв голову, обводил взглядом пестрые поля, расстилавшиеся внизу, у подножия горы, серое море камыша, далекую синеву холмов. В эти минуты он думал: я хозяин всех этих богатств. Каменного святого в длинной монашеской рясе поставил еще его дед. Святого ежегодно подкрашивали, и он обрастал все новым и новым слоем известки.
А Лайош Давид пришел издалека, и, как всякого бедняка, судьба взамен богатства щедро одарила его всевозможнейшими историями, и грустными, и страшными. Каждая из них, хоть сто раз рассказывай, не надоест.
Из родной деревушки Лайош Давид ушел на заработки в уездный город Коложвар. Здесь он познакомился с шестнадцатилетней девушкой, прислугой в богатом доме, и она стала его женой. Родился первый ребенок – мальчик. За несколько месяцев до объявления войны [1]Лайош прослышал, что в Дебрецене на вагоностроительном заводе есть работа и платят там пятьдесят, а то и шестьдесят пенгё в неделю. А в Коложваре он даже вдвоем с женой зарабатывал меньше. Ничто не удерживало их в Трансильвании, и они перебрались в Дебрецен. Работа здесь действительно была. Нашли и квартиру – за уборку в доме. Жена уже присматривала в витринах швейную машину в рассрочку, как вдруг Давида призвали в армию. Он был на фронте, когда родился второй ребенок. Жена сперва работала, но вскоре ее уволили и вышвырнули с детишками из квартиры. Прошел слух, что Лайош убит на фронте, но через несколько месяцев от него пришло письмо, в котором он писал, что жив, был ранен и с санитарным поездом отправлен в госпиталь, в Будапешт. Чтобы попасть в столицу, жене пришлось продать все, что у них было из теплых вещей. К счастью, за детьми согласилась присмотреть одна добрая женщина.
В Будапеште жена Давида пробыла почти до весны, работая прислугой. Место попалось хорошее, и кое-что удавалось посылать детям, в Дебрецен. Возвратившись домой, они с мужем первое время жили на пособие, которое он получал, и брали в кредит у бакалейщика продукты. На завод Лайоша не взяли – прострелено легкое. Но весной их обоих приняли на стройку. Осенью строительство приостановилось. А тут, как назло, жена снова забеременела. Наступила такая нищенская жизнь, какой они еще никогда не знали. Пришла зима, дети не вылезали из постели, в доме не было даже рваного тряпья, чтобы кое-как их одеть. Нежданно-негаданно из города Папа пришло письмо. Писал Иштван Барна, старый товарищ Лайоша по действительной военной службе еще в румынской армии.
«Не знаю, – писал он, – как идут твои дела, но если у тебя сейчас нет работы или есть, да не нравится, то здесь можно найти подходящее место…»
Письмо пришло кстати.
Добравшись через неделю – то пешком, то с попутной телегой, то на грузовике – до города Папа, Лайош Давид сказал своему другу: «Ты теперь мне как отец. После родителей тебе я обязан своей жизнью…»
Он стал работать на военном заводе. Иногда в неделю зарабатывал по сотне пенгё, но случалось, из получки вычитали почти все – за квартиру, за питание. Плохо было и то, что семья жила в Дебрецене, а письма, которые он посылал жене, почему-то оставались без ответа.
Как-то один дебреценский знакомый сообщил Лайошу, что у жены были преждевременные роды, потом заражение крови, а сейчас она лежит в больнице без сознания, и ей не до писем. Прикинул Лайош Давид, что бы он мог сделать. Ведь все это время он отсылал деньги домой. Правда, после вычетов и посылать-то нечего было. Что оставалось – уходило на табак, почтовые марки. И все же кое-что он скопил, да и жена, наверное, откладывала про запас, как ни мало у самой было. Может, к пасхе сколотят денег на дорогу, и тогда семья приедет к нему. Немного денег одолжили товарищи, видевшие, что человек попал в беду.
В Дебрецен Лайош поехал поездом, и через полторы недели вернулся назад уже с семьей. Все было бы хорошо, если бы не новое несчастье: его вызвали на переосвидетельствование, признали годным, надо было ждать призыва. Обсудив с Барной создавшееся положение, они оба решили отослать семьи в Капувар, к родителям жены Барны.
Осенью 1944 года перевернулся весь мир; разбросало их по разным концам земли, как листья на осеннем ветру. Лайош Давид дезертировал. Все его мысли теперь были о том, как бы добраться до Капувара. Холодной ночью, когда шел он по разбитой дороге, худой и обросший, его поймали. Хотели было расстрелять, да спасла амнистия. А несколько дней спустя Лайош Давид подговорил свою роту не отступать в Германию. И снова угодил в карцер – ждать приговора. На этот раз он спасся от смерти благодаря тому, что знал, где можно достать сигареты. А из роты все равно никто не пошел в Германию, даже ротный.
Боялся Лайош Давид плена: ведь на нем была военная форма. Но русские задерживали только немецких солдат. При встрече они угостили Давида хлебом, салом, он их – сигаретами.
И снова побрел он, оборванный, обросший, по дорогам родины. Но вокруг уже все менялось на свежем весеннем ветру. Попав на станцию Цельдемельк, он был поражен картиной, которая представилась его взору. Сколько людей, сколько наречий! Люди прибывали и уезжали, солдаты-отпускники и раненые спали вперемежку прямо на каменном полу.
Лайош шел по раскисшим дорогам главным образом ночами. Не раз ему приходилось уступать дорогу нескончаемым, идущим вперед колоннам русских. Он не знал, где находится незнакомый ему Капувар, он никогда не бывал в этих краях и все же, как впоследствии оказалось, добрался наикратчайшим путем. Жена и дети были живы и здоровы. Вот и конец войне, конец их скитаниям, постоянной тревоге. Никто больше не заставит их расстаться!
Несколько дней Лайош Давид отлеживался на деревенской кровати, напоминавшей ему далекие годы детства, прислушиваясь к тихим голосам женщин, доносившимся из кухни. Они плакались на судьбу: в селе не было мужчин, некому было работать.
У Лайоша Давида в роду все были крестьянами – отец, дед, прадед. Дул свежий, напористый весенний ветер, когда, немного окрепнув, он запряг лошадь и выехал в поле. Помогать ему вышла жена и ребятишки.
Осенью возвратился Барна. Старые друзья уговорились, что запишутся на земельный надел, и следующей весной они действительно получили дом и землю, здесь же, на берегу озера Фертё. Это была хорошая земля: пять хольдов пашни и виноградник. И дом хороший. Все вышло, как в сказке.
Вот вкратце и вся жизнь Лайоша Давида, но только вкратце, потому что если сам он начинал рассказывать о своем житье-бытье, то выходило, что оно было полно самых необыкновенных историй – и о том, как он был в Трансильвании, и как работал на вагоностроительном заводе, о фронте, о жене, о времени, проведенном в городе Папа, о службе в армии, когда к власти пришли нилашисты… Одним словом, множество историй, тем более что, рассказывая, он не упускал и того, что слышал в госпитале от других раненых. Потом, как правило, шли рассказы о встрече с русскими солдатами и, наконец, о приходе домой, к семье, и о получении нового дома. Вот сколько историй!
Как и Кренц, Давид, возвращаясь с виноградника, любил постоять вечерком у статуи святого на вершине горы. Он не был «важным господином» – всего лишь скромный, простой человек – и все же он уверенно стоял на земле. Широко расставив ноги и гордо подняв голову, он подолгу всматривался в подернутую вечерней синевой землю, в шафраново-лиловые облака, в красный пламенеющий туман над бескрайней зеленью камышей. Закончены все дела и на винограднике, и на пашне. Он хорошо поработал. Вечером они с Барной собирались наведаться по делам кооператива в Бальф. А «важным господином» он и не хотел быть. На что ему!
Антал Кренц – Плакса и Лайош Давид присматривались друг к другу вот уже больше года. С первого взгляда они хорошо поняли друг друга – у обоих глаз наметанный, – но виду не показывали. Народ на селе стал поговаривать, что они недолюбливают друг друга, но противники лишь молча взвешивали свои силы. И только если кто, въезжая в село, по бальфской дороге спросил бы у Кренца: «Где живет Давид?», ответом ему было бы: «Не знаю такого».
Как-то раз Лайош и Иштван Барна шли из Бальфа. У Давида через плечо болталась солдатская сумка. Было воскресенье, за полдень. Перед корчмой, у самого шоссе стояла небольшая кучка людей. Чуть подальше, возле дома Кренца, три девочки в белых платьицах, с лентами в косичках пасли на обочине гусей. Когда путники поравнялись с домом Кренца, из калитки раздался злобный окрик. Кто-то по-немецки звал девочек. Они испуганно сбежали с дороги к дому, а гуси, хлопая крыльями, бросились по склону холма.
А Кренц – это был его голос – все еще продолжал кричать по-немецки:
– Сколько раз говорил тебе, не пускай детей на дорогу, когда здесь шляются эти голодранцы!
В ответ послышался печальный голос женщины:
– Как же можно? Ведь это дети! Сегодня воскресенье…
– Дети! Воскресенье! – продолжал бушевать Кренц. – На прошлой неделе я тоже застал их, когда они разговаривали с этим сбродом. Я запрещаю нашим детям говорить с проходимцами. Наши дети не должны даже знать о них! Пусть лучше подохнут…
– И чего ты шумишь! Боже мой…
Кренц был уже на пороге кухни. От гнева у него на шее вздулись вены.
– До тех пор пока я здесь, я буду командовать! Поняла? Отвечай мне, говорил я тебе или нет, чтобы дети сидели во дворе, когда по шоссе ползет всякая нечисть? Говорил или нет?
После небольшой паузы плачущий голос ответил:
– Откуда же я могла знать, идут онипо дороге или нет?
– Должна знать! Сегодня в четыре часа сходка в волостной управе. Все село туда собирается. Пока сходка не закончится, смотри, чтобы девчонки и носа на улицу не показывали!.. Поняла? – И, повернувшись к девочкам, еще раз повторил: – Поняли?
Потупив головы, девочки молча побрели на задний двор. Промолчала и мать.
Антал Кренц надел пиджак и тоже отправился – к зданию волостной управы.
После выселения швабов, сотрудничавших в войну с фашистами, в деревне пустовало несколько домов. Пока не прибыли новые переселенцы, сады при этих домах были объявлены общественным достоянием. Урожай село решило продать с торгов, а деньги пустить на нужды волости.
Тот, кто купит урожай на корню, до сбора плодов должен будет ухаживать за садом.
Возле здания волостной управы судачили женщины. Они стояли двумя группами: в одной – переселенцы, в другой – «остатки». И разговор вели на разных языках – одни на венгерском, другие – на немецком.
Когда подошел Кренц, все умолкли. Поздоровались.
В помещении были только мужчины. После полуденной жары на улице здесь казалось даже прохладно, но воздух был спертым.
Проводить торги приехал из Ракоша секретарь уездной управы. Он сидел за столом, под черным распятием, рядом со старостой. Медленно, запинаясь, староста зачитал решение о торгах, после чего остановился и принялся протирать очки в железной оправе.
Кренц протиснулся вперед, за руку поздоровался со старостой и секретарем, сел. Свободных мест было много: за столом и на пустовавших первых двух скамейках. Люди большей частью стояли, подпирая спиной стенку.
– Ну как, народ, поняли? – громко спросил секретарь, когда староста закончил чтение и ударил по столу небольшим деревянным молотком. – Сто пятьдесят семь корней, – взяв у старосты бумагу, продолжал секретарь, – … из них пятьдесят три сливовых дерева, двадцать восемь деревьев волоцкого ореха, девятнадцать ренклодов, тридцать одна яблоня, двадцать шесть груш. Цена – четыре форинта за корень.
Секретарь был худой черноусый человек с блестящей лысиной. Прочтя объявление, он поудобнее устроился на стуле, вытянул вперед обутые в сапоги ноги и оглядел присутствующих.
– Кто хочет купить? – Подождав немного, он повторил: – Четыре форинта за дерево… Разве это много? Любое дерево – четыре форинта.
Никто не шевельнулся. Секретарь наклонился к старосте.
Тогда поднял руку Антал Кренц, сидевший в конце стола. Секретарь тотчас же повернулся к нему, всем своим видом выразив почтительное ожидание.
– Беру все по четыре форинта за штуку, – растягивая на швабский манер слова, заявил Кренц.
Секретарь улыбнулся.
– Все берете, господин Кренц? – переспросил он. – Это значительно упрощает дело. – Он засмеялся. – Ну, других желающих нет?
Никто не отозвался.
– Итак, четыре форинта – раз… Четыре форинта – два… – произнес секретарь и поднял молоток в третий раз.
– Подождите, господин секретарь! Минутку! – раздался голос Лайоша Давида. Он вышел на середину комнаты. – Так дело не пойдет. Весной люди покупали урожай черешни и вишни. И всем хватило. А теперь одному человеку. Да это не торги, а…
Лицо секретаря стало серьезным. Он было открыл рот, чтобы возразить, но Давид уже стоял подле стола и, повернувшись к собранию, заговорил:
– Чего же вы молчите? Зачем тогда пришли? Четыре форинта вы всегда выручите, даже если всего-навсего по пять килограммов с дерева соберете. Да тут и нет таких деревьев, которые дадут меньше.
Секретарь нетерпеливо перебил его:
– Бросьте, Давид! Не берут – их дело! Насильно никто не заставляет. Продолжаем аукцион! – выкрикнул он и снова поднял молоток.
– Подождите, господин секретарь! Так нельзя. Разве вы не видите, что тут не все в порядке?
Секретарь с раздражением пожал плечами.
– Что здесь: аукцион или уголовный розыск? Если вам угодно, можете потом вести следствие.
Давид хотел было возразить, но секретарь вновь перебил его:
– А что, собственно, не в порядке, Давид? Я ничего такого не вижу. Просто у людей нет денег. Это я знал с самого начала. Им предоставили жилье, дали землю, а денег они не получили. Только и всего! Надеюсь, и вам, Давид, понятно? А теперь к делу.
Молоток снова поднялся в воздух.
– По пять форинтов беру все! – подняв руку, твердо сказал Давид.
Секретарь уставился на него, от удивления забыв закрыть рот.
– По пять форинтов? Сто пятьдесят семь деревьев?
В комнате зашевелились, зашумели.
– Я предупреждаю вас, Лайош Давид, – откидываясь на стуле, строго заметил секретарь, – мы здесь не шуточки шутим. Если покупка останется за вами, вам придется платить наличными. С общественным имуществом я шутить не позволю!
Кренц нервно постучал пальцами по столу. Нетерпеливо выкрикнул:
– Шесть форинтов, господин секретарь! Беру по шесть за корень!
Секретарь спешил положить конец этой нервотрепке.
– Шесть форинтов – раз, шесть форинтов – два…
– Семь форинтов!
Секретарь бросил молоток на стол. Наклонясь вперед, спросил:
– Послушайте, Давид. Вы представляете себе, что такое сто пятьдесят семь деревьев по семь форинтов? Это же больше тысячи!
– Я умею считать, господин секретарь.
Секретарь управы шепнул что-то старосте.
– Внимание! – крикнул староста и хлопнул в ладоши. – Тише! Секретарь решил обратиться ко всем собравшимся.
– Сначала Давид говорил, что здесь не все в порядке. А теперь это же скажу я, Давид! Вы бедняк, хлеб получаете по карточке, ну откуда у вас может взяться тысяча форинтов?
– У меня и сотни нет, господин секретарь.
– Так как же вы смеете дурачить людей? – побагровел секретарь.
– У меня нет, зато есть у кооператива.
– У кооператива? Он же еще не действует!
– Как видите – уже действует.
Секретарь неожиданно улыбнулся.
– А скажите, Давид, есть у вас доверенность от кооператива на то, чтобы истратить такую сумму?
Он ехидно смотрел на Давида. Тот помолчал, а затем негромко сказал:
– Если вам угодно, можете потом провести следствие. А сейчас идут торги, и я предлагаю по семь форинтов за корень. Плачу наличными, – стучите своим молотком. Потом расследуем. Я готов отвечать за свои
действия.
Волей-неволей приходилось продолжать аукцион. Снова воцарилась напряженная, томительная тишина. Кренц набавлял по пятидесяти филлеров. После того как за деревья было предложено по девяти форинтов, он долго высчитывал что-то, обдумывал и, наконец, все же произнес:
– Девять пятьдесят.
Давид тотчас же предложил десять.
– Тысяча пятьсот семьдесят форинтов! – воскликнул секретарь и обвел взглядом присутствующих.
По залу прокатился гул.
– Ну, что вы скажете на это, люди? – спросил он. – Мне-то ведь все равно… Мое дело предупредить. Эта покупка не без риска. Весь капитал молодого кооператива может уйти на нее. Не так ли? В конце концов, все вы члены кооператива, а не один Давид! Речь идет о деньгах, которые принадлежат всем вам. Вот и решайте! Что же вы молчите?
Гул усилился, люди зашевелились, стали откашливаться.
– Погодите, люди. Сначала дайте мне спросить, – заявил Давид, обращаясь к собравшимся. – Я говорил об этом деле в Бальфе – вот Барна подтвердит, – в уездном комитете союза, и мы несем полную ответственность за свои действия. Не для себя я все это делаю, а для вас, товарищи. Скажите безбоязненно господину секретарю: почему вы не принимаете участия в торгах?
Снова наступила тишина. Давид повернулся к стоявшему впереди всех пожилому крестьянину и спросил:
– Ну хотя бы ты, дядя Пуки, почему ты не участвуешь в торгах? Ведь в понедельник ты продал теленка! Или, может, пропил деньги?
Пуки смущенно переминался с ноги на ногу.
– Деньги-то? Нет, не пропил. Целы еще…
– А почему же не торгуешься? Или дорого?
– Да как тебе сказать…
– На ветер и четыре форинта выбросить жалко, – крикнул кто-то из толпы.
Ободренный этой репликой, Пуки быстро заговорил:
– Вот, вот!.. Я тоже так думаю. На ветер и десять филлеров бросать не хочется.
Прежний голос за спинами снова выкрикнул:
– Спросите женщин, они вам скажут! Этой ночью опять фашисты приходили из Австрии.
– Не видать нам ни этих яблок, ни слив, – сказал Пуки.
Все заговорили разом. В поднявшемся шуме нельзя было разобрать ни слова. Каждый хотел объяснить, почему не участвует в торгах.
Рядом с Давидом появился Иштван Барна. Перекрывая шум голосов, он крикнул:
– Как вам не стыдно? Трусы! Что вы за люди, черт вас побери?!
По мере того как унимался шум, голос его тоже становился тише.
– Нам с Давидом сегодня основательно всыпали в Бальфе. Не знали куда глаза со стыда девать. Слушайте же: если уж вы так боитесь тех, кто будто бы приходит по ночам из Медеша, то можете сейчас же убираться туда, откуда пришли! У труса нет родины. Вам нужна была земля? Вы ее получили. Вы счастья хотели? Оно в ваших руках. Но я скажу вам, – если вы, переселенцы, действительно смелые люди, ни один фашист из Медеша не вернется живым обратно. Пусть осмелится наведаться к нам сюда. Пусть только осмелится! Ведь раз мы сообща купим сады, то неужели не сможем их сообща охранять? Не сможем защитить их от нескольких беглых швабов?
– Верно! – подхватил Давид. – Не посмеют они. Рады будут, что подобру-поздорову унесли отсюда ноги. – Давид усмехнулся. – Вот и у меня жена – как все женщины. Ночью встает посмотреть: хорошо ли заперла дверь. Тоже боится, что «они» придут. А я ей сказал и вам говорю: «Все это сказки». А распространяет их известно кто… – Давид окинул взором с недоверием слушавших его крестьян. – Говорят, мол, опять ночью приходили из Медеша вооруженные автоматами фашисты, что они убивают переселенцев. А я послушаю – и меня смех разбирает. – Давид снова рассмеялся. – Ведь если это так, почему не угнали из села ни одного коня из тех, что принадлежали выселенным швабам? Почему им так нужны фруктовые деревья? И все эти слухи как две капли воды похожи на те, что распространялись весной, когда мы сеяли. Тогда только и разговоров было, будто американцы всех швабов обратно в Венгрию переселяют. Что, мол, в неделю их по два поезда из Австрии прибывает. И что, мол, на новый мост в Будапеште атомную бомбу сбросили.
После выступления Давида воцарилось молчание. Было слышно лишь, как ерзал на шатком стуле секретарь управы.
– А в общем ловко вы все это проделываете! – глядя на Антала Кренца, сказал Давид. – Если бы мне захотелось скупить все деревья по четыре форинта за штуку, я бы, наверное, тоже какой-нибудь слушок пустил бы промеж женщин.
– Попрошу без оскорблений! – надулся как индюк Кренц.
Люди у стен зашевелились. Секретарь нервно постучал по столу карандашом.
– Вы что же, забыли, где находитесь? Здесь вам не кабак и не митинг! Личные счеты можете свести потом! – сердито заговорил он и грохнул молотком по столу. – Здесь происходит официальный акт! Попрошу это учесть и уважать действия властей. Продолжаем аукцион!
– Правильно, – подтвердил Давид. – Продолжаем! Я предложил десять форинтов.
– Ну и торгуйтесь дальше, если хотите! – поспешно бросил Кренц и, расталкивая толпу, направился к выходу.
– Разве вы не предложите десять пятьдесят, господин Кренц? – крикнул ему вдогонку кто-то.
– Ни филлера больше! Не успеют фрукты созреть, как их разворуют. Я один не могу охранять сто пятьдесят семь деревьев. Я не кооператив.