Бальзак говорит правду. Свет часто нужно любить не ради него самого, а рад того, что он освещает. Большой огонь на вершинах, конечно, прекрасен; но на вершинах мало людей, и маленькое пламя среди толпы часто приносит больше пользы. Впрочем, только в маленьких жизнях большие всего яснее видят свою сущность, и, лишь наблюдая за мелкими чувствами, мы расширяем свои собственные. Причина этого не в том, что мелкие чувства внушают нам отвращение, а в том, что они все менее и менее гармонируют с величием проникающей нас истины. Позволительно мечтать о жизни лучшей, чем жизнь обыкновенная; но непозволительно воздвигать эту мечту из элементов, которых нет в будничном состоянии. Полагают, что хорошо устремлять взоры выше жизни; но, быть может, еще лучше приучать свою душу глядеть прямо перед собой и лишь на те вершины, которые ясно виднеются среди озаряющих горизонт облаков для того, чтобы дать пристанище на этих вершинах своим желаниям и мечтам.
LXXXVIII
Все это возвращает нас к пункту, давно оставленному нами. Мы остановились на внешней судьбе; но есть другие слезы, кроме тех, которые мы проливаем из-за внешних бедствий. Близкий нашему сердцу мудрец должен жить среди всех человеческих страстей, ибо страсти нашего сердца составляет единственную пищу, которою мудрость может безнаказанно долго питаться. Наши страсти — это рабочие, которых природа посылает нам в помощь при возведении здания нашего сознания, или, что все равно, нашего счастья. Тот же, кто не принимает этих рабочих и собственными силами хочет поднять все камни существования, сможет приютить свою душу лишь в узкой, холодной и обнаженной келье.
Жить мудрым не значит жить без страстей, а значит научаться очищать свои страсти. Все зависит от положения, которое мы принимаем на лестнице дней. Для одного нравственное поражение и немощи являются ступенями, ведущими вниз, для другого они же представляют собой ступени восходящие. Мудрый может совершать многое, что может совершать и не мудрый. Но страсти последнего все глубже погружают в темноту инстинкта, между тем как страсти мудреца всегда в конце концов освещают забытый угол его сознания. Не нужно, например, чтоб он любил, как безумный; но если он и полюбит, как безумный, то, по всей вероятности, станет еще мудрее, чем если бы он любил только любовью мудрой. В неподвижности и пустоте процветает не мудрость, а гордыня в самой свой бесполезной форме. Недостаточно знать, как надо поступать, или с точностью предвидеть, как на нашем месте поступил бы герой. Всему этому можно научиться внешним образом на несколько часов. Недостаточно возыметь намерение жить благородно и затем удалиться в свою келью для того, чтобы лелеять это намерение. Мудрость, таким образом приобретенная, так же мало поможет вам действительно направлять и украшать вашу душу, как и чужие советы не в силах направить и украсить ее. «Нужно, — говорит индийская поговорка, — отыскивать цветок, который должен распуститься в молчании, следующем за грозой, но не раньше».
Жить мудрым не значит жить без страстей, а значит научаться очищать свои страсти. Все зависит от положения, которое мы принимаем на лестнице дней. Для одного нравственное поражение и немощи являются ступенями, ведущими вниз, для другого они же представляют собой ступени восходящие. Мудрый может совершать многое, что может совершать и не мудрый. Но страсти последнего все глубже погружают в темноту инстинкта, между тем как страсти мудреца всегда в конце концов освещают забытый угол его сознания. Не нужно, например, чтоб он любил, как безумный; но если он и полюбит, как безумный, то, по всей вероятности, станет еще мудрее, чем если бы он любил только любовью мудрой. В неподвижности и пустоте процветает не мудрость, а гордыня в самой свой бесполезной форме. Недостаточно знать, как надо поступать, или с точностью предвидеть, как на нашем месте поступил бы герой. Всему этому можно научиться внешним образом на несколько часов. Недостаточно возыметь намерение жить благородно и затем удалиться в свою келью для того, чтобы лелеять это намерение. Мудрость, таким образом приобретенная, так же мало поможет вам действительно направлять и украшать вашу душу, как и чужие советы не в силах направить и украсить ее. «Нужно, — говорит индийская поговорка, — отыскивать цветок, который должен распуститься в молчании, следующем за грозой, но не раньше».
LXXXIX
Чем дальше мы с честными намерениями подвигаемся по тропинкам существования, тем больше мы верим в правду, в красоту и глубину наиболее смиренных и будничных законов жизни. Мы научаемся восхищаться ими потому именно, что они такие всеобъемлющие, однообразные, каждодневные. Ищешь и все менее ждешь необыкновенного, ибо вскоре познаешь, что самое необыкновенное в обширном, спокойном и однообразном течении природы — это ребяческие требования нашего невежества и нашей суетности. Перестаешь требовать у мимоидущих часов событий странных и чудесных, ибо события чудесные случаются лишь с теми, кто еще не приобрел доверия к себе самому или к жизни. Перестаешь со сложенными на груди руками ждать случая для сверхчеловеческого поступка, ибо чувствуешь свое существование во всех поступках человеческих. Перестаешь требовать, чтобы любовь, дружба и смерть предстали перед нами, покрытые воображаемыми прикрасами, окруженные чудесными совпадениями и предсказаниями, ибо научаешься принимать их во всей их реальной простоте и наготе. Убеждаешься наконец, что в простом существовании, приемлемом мужественно и полно, можно найти нечто равносильное героизму и всему тому, что в глазах людей слабых, бессознательных и беспокойных кажется возвышенным и исключительным. Перестаешь считать себя единственным и любимым детищем вселенной. Но всем тем, что отнимаешь у своей гордости, обогащаешь свое сознание и освещаешь свою улыбку и душевную ясность.
С того пункта, которого мы теперь достигли, чудесные переживания святой Терезы и Иоанна Делакруа[2], экстаз мистиков, сверхъестественные приключения любовных легенд, звезда Александра или Наполеона, — все это кажется нам ребяческим иллюзиями в сравнении с доброй здоровой честностью искренней человеческой мудрости, которая не стремится подняться над людьми, чтобы испытать, никем не испытанное, но умеет находить в том, что все испытывают, все необходимое для расширения сердца и мысли. Чтобы сделаться человеком в истинном значении слова, не надо стремиться стать чем-нибудь иным, чем человек. Сколько людей тратит таким образом свою жизнь на ожидание какой-нибудь невероятной кометы, и никогда они не подумают посмотреть на другие звезды оттого, что они видимы всем и бесчисленны. Жажда необыкновенного часто является великом недугом обыкновенных душ. Нужно, наоборот, повторять себе, что чем нормальнее, всеобщее, однообразнее то, что с нами случается, тем легче нам дается постигнуть и полюбить глубины и радости жизни в этой их всеобщности, и тем более мы приближаемся к спокойствию и истине великой одухотворяющей нас силы. Нет ничего менее необычного, чем океан, так как он покрывает две трети нашей планеты; однако нет ничего более грандиозного. В человеке нет такой мысли, такого чувства или прекрасного и величавого поступка, которые не могли бы проявиться в простых условиях самого нормального существования. Все же то, что не может найти места в этих условиях, принадлежит еще к лживым выдумкам лени, невежества или тщеславия.
С того пункта, которого мы теперь достигли, чудесные переживания святой Терезы и Иоанна Делакруа[2], экстаз мистиков, сверхъестественные приключения любовных легенд, звезда Александра или Наполеона, — все это кажется нам ребяческим иллюзиями в сравнении с доброй здоровой честностью искренней человеческой мудрости, которая не стремится подняться над людьми, чтобы испытать, никем не испытанное, но умеет находить в том, что все испытывают, все необходимое для расширения сердца и мысли. Чтобы сделаться человеком в истинном значении слова, не надо стремиться стать чем-нибудь иным, чем человек. Сколько людей тратит таким образом свою жизнь на ожидание какой-нибудь невероятной кометы, и никогда они не подумают посмотреть на другие звезды оттого, что они видимы всем и бесчисленны. Жажда необыкновенного часто является великом недугом обыкновенных душ. Нужно, наоборот, повторять себе, что чем нормальнее, всеобщее, однообразнее то, что с нами случается, тем легче нам дается постигнуть и полюбить глубины и радости жизни в этой их всеобщности, и тем более мы приближаемся к спокойствию и истине великой одухотворяющей нас силы. Нет ничего менее необычного, чем океан, так как он покрывает две трети нашей планеты; однако нет ничего более грандиозного. В человеке нет такой мысли, такого чувства или прекрасного и величавого поступка, которые не могли бы проявиться в простых условиях самого нормального существования. Все же то, что не может найти места в этих условиях, принадлежит еще к лживым выдумкам лени, невежества или тщеславия.
XC
Следует ли отсюда, что мудрец не должен ожидать от жизни ничего большего, в сравнении с прочими людьми, или что нужно любить посредственность, довольствоваться малым, сокращать свои желания и ограничивать свое счастие из опасения утратить его? Наоборот, мудрость, которая слишком легко отрекается от какой-нибудь человеческой надежды — болезненная и зримая мудрость. У человека множество законных желаний, которые отлично обходятся без одобрения слишком придирчивого разума. Но не следует считать себя несчастным, владея счастьем, которое не кажется сверхъестественным окружающим нас. Чем кто-либо более мудр, тем не менее трудно ему убедиться в том, что он владеет счастием. Полезно утвердиться в мысли, что моменты, самые завидные в человеческом счастии — это моменты самые простые. Мудрец научается оживлять и любить молчаливую сущность жизни. Только в этой молчаливой сущности скрыто верное счастье, и никогда необыкновенные радости не решаются провожать нас до могилы.
Следует встречать и целовать так же братски, как и в другие дни, тот день, который приходит и удаляется, не сделав ни одного необычного жеста радости или надежды. Чтобы прийти к нам, он пробежал те же пространства и через те же миры, как и тот день, который застанет нас на троне или на ложе великой любви. Он скрывает под своим плащом часы, быть может, менее яркие, но зато более смиренно преданные. В неделе, проходящей безмолвно, насчитывается столько же вечных минут, как и в той, которая приближается, испуская громкие крики. В сущности мы сами произносим то, что, кажется, говорит нам время. Каждая минута — это неуверенная и робкая путница, которая принимает радостный или грустный вид, смотря по тому, встречает ли ее хозяин улыбкой или хмурым взглядом. Не время приносит нам наше счастье, а на нашей обязанности лежит сделать счастливыми часы, которые приходят искать убежища в нашей душе. Мудр тот, кто всегда может встретить их на пороге добрым словом. Следует копить в себе наиболее простые доводы для счастия. Вот почему не следует никогда упускать случая быть счастливым. Постараемся сперва изведать счастие в зависимости от людей для того, чтобы потом, обогатившись опытом, предпочесть ему счастие в зависимости от нас самих. Со счастием бывает то же, что с любовью. Нужно глубоко любить для того, чтобы потом, когда уже не любишь, знать, как следовало любить. Полезно временами быть видимо счастливым для того, чтобы научиться быть счастливым невидимо. И, быть может, необходимо внимательно прислушиваться к часам, кричащим в опьянении, для того, что мало-помалу научиться понимать язык тех часов, которые говорят всегда шепотом. Они одни многочисленны, неистощимы, неспособны к измене или бегству, вследствие своей многочисленности, и мудрец должен рассчитывать только на них. Быть счастливым значит научиться различать скрытую улыбку и таинственные красоты бесчисленных и безыменных часов, а эти красоты обретаются только в нас самих.
Следует встречать и целовать так же братски, как и в другие дни, тот день, который приходит и удаляется, не сделав ни одного необычного жеста радости или надежды. Чтобы прийти к нам, он пробежал те же пространства и через те же миры, как и тот день, который застанет нас на троне или на ложе великой любви. Он скрывает под своим плащом часы, быть может, менее яркие, но зато более смиренно преданные. В неделе, проходящей безмолвно, насчитывается столько же вечных минут, как и в той, которая приближается, испуская громкие крики. В сущности мы сами произносим то, что, кажется, говорит нам время. Каждая минута — это неуверенная и робкая путница, которая принимает радостный или грустный вид, смотря по тому, встречает ли ее хозяин улыбкой или хмурым взглядом. Не время приносит нам наше счастье, а на нашей обязанности лежит сделать счастливыми часы, которые приходят искать убежища в нашей душе. Мудр тот, кто всегда может встретить их на пороге добрым словом. Следует копить в себе наиболее простые доводы для счастия. Вот почему не следует никогда упускать случая быть счастливым. Постараемся сперва изведать счастие в зависимости от людей для того, чтобы потом, обогатившись опытом, предпочесть ему счастие в зависимости от нас самих. Со счастием бывает то же, что с любовью. Нужно глубоко любить для того, чтобы потом, когда уже не любишь, знать, как следовало любить. Полезно временами быть видимо счастливым для того, чтобы научиться быть счастливым невидимо. И, быть может, необходимо внимательно прислушиваться к часам, кричащим в опьянении, для того, что мало-помалу научиться понимать язык тех часов, которые говорят всегда шепотом. Они одни многочисленны, неистощимы, неспособны к измене или бегству, вследствие своей многочисленности, и мудрец должен рассчитывать только на них. Быть счастливым значит научиться различать скрытую улыбку и таинственные красоты бесчисленных и безыменных часов, а эти красоты обретаются только в нас самих.
XCI
Но ничто так не противоположно мудрости, о которой мы здесь говорим, как мелкое благоразумие. Лучше бесполезно суетиться вокруг какого-нибудь счастия, которое никогда не придет. На кровлю того, кто никогда не выходит из дома, спускаются лишь радости, никому не желанные. Поэтому мы не назовем мудрым того человека, который в области чувств, например, не идет бесконечно дальше того, что ему разрешает разум, или того, что ему советует ожидать опыт. Равным образом мы не назовем мудрым друга, который не отдается дружбе вполне, предвидя конец, или влюбленного, который не отдает всего себя, из опасения уничтожиться в своей любви.
Следует говорить себе, что тысяча несчастных событий уносят с собою лишь бренные части нашей энергии счастья, и нужно сознаться, что мудрость в итоге не что другое, как просветленная энергия счастья. Быть мудрым значит прежде всего научиться быть счастливым для того, чтобы в то же время научиться придавать все меньше значения тому, что есть само по себе счастье. Необходимо, чтобы человек как можно дольше был как можно более счастлив, ибо те, которые отправляются от себя самого через двери счастья, в тысячу раз свободнее, нежели те, которые отправляются через двери печали. Радость мудреца освещает в одно и то же время и его сердце и всю его душу, между тем как печаль часто освещает только сердце. Тот, кто не был счастлив, несколько напоминает путника, который путешествовал бы только ночью.
И затем, в счастье мы обретаем смирение более глубокое и благородное, более чистое и всеобъемлющее, чем то, которое таится в несчастье. Есть смирение, которое следует отнести к числу паразитных добродетелей вместе с бесплодным отречением, со стыдливостью, с добровольным целомудрием, со слепым отказом от жизни, с темным послушанием, с духом покаяния и другими им подобными; все они долго отводили живые воды человеческой морали в сонный пруд, вокруг которого еще бродят все наши воспоминания. Я говорю не об униженном смирении, которое часто является ни чем иным, как расчетом, или, в лучшем случае, робкой гордостью и чем-то вроде ростовщичьего займа, которым тщеславие сегодняшнего дня ссужает тщеславие завтрашнего дня. Но даже мудрец временами воображает, что полезно несколько удалить себя в собственных глазах и не сознаваться себе в заслугах, которые они вправе признать за собою, сравнивая себя с другими. Такого рода смирение, хотя и искреннее, отнимает у нашей внутренней честности, которую следует уважать больше всего, все то, что она может прибавить к нашему кроткому отношению к жизни. Во всяком случае, оно обнаруживает известную стыдливость сознания, а сознание мудреца должно быть лишено всякой стыдливости, равно как и робости.
Но, наряду с такого рода смирением, чисто-личным, существует еще смирение общее, возвышенное и твердое, которое питается всем тем, чему учит нас разум, душа и сердце; это смирение точно показывает нам, на что человек может надеяться и чего ждать; оно умаляет нас лишь для того, чтобы возвеличить все, что мы любим, и говорит нам, что значение человека не в том, что он есть, а в том, что он может постигнуть во всем, что он старается допустить и понять. Правда, что печаль также открывает нам область этого смирения, но лишь для того, чтобы слишком прямым путем привести к каким-то вратам надежды, у порога которых мы теряем слишком много дней, между тем как счастье, не имея другой обязанности, позволяет нам молча обходить наиболее недоступные тропинки смирения. Мудрец достигнув возможного счастья, становится также по возможности наименее требовательным и гордым. Лишь узнав, что он наконец владеет всем тем, чем человек может владеть, он начинает понимать, что ценность его богатства заключается лишь в его отношении ко всему тому, чем человеку никогда не дано будет владеть. Вот почему лишь на лоне долгого счастья мы приобретаем независимый взгляд на жизнь. Счастливым надо быть не ради счастья, но для того, чтобы научиться ясно видеть все то, что навсегда оставалось бы для нас скрытым в тщетном и слишком пассивном ожидании счастья.
Следует говорить себе, что тысяча несчастных событий уносят с собою лишь бренные части нашей энергии счастья, и нужно сознаться, что мудрость в итоге не что другое, как просветленная энергия счастья. Быть мудрым значит прежде всего научиться быть счастливым для того, чтобы в то же время научиться придавать все меньше значения тому, что есть само по себе счастье. Необходимо, чтобы человек как можно дольше был как можно более счастлив, ибо те, которые отправляются от себя самого через двери счастья, в тысячу раз свободнее, нежели те, которые отправляются через двери печали. Радость мудреца освещает в одно и то же время и его сердце и всю его душу, между тем как печаль часто освещает только сердце. Тот, кто не был счастлив, несколько напоминает путника, который путешествовал бы только ночью.
И затем, в счастье мы обретаем смирение более глубокое и благородное, более чистое и всеобъемлющее, чем то, которое таится в несчастье. Есть смирение, которое следует отнести к числу паразитных добродетелей вместе с бесплодным отречением, со стыдливостью, с добровольным целомудрием, со слепым отказом от жизни, с темным послушанием, с духом покаяния и другими им подобными; все они долго отводили живые воды человеческой морали в сонный пруд, вокруг которого еще бродят все наши воспоминания. Я говорю не об униженном смирении, которое часто является ни чем иным, как расчетом, или, в лучшем случае, робкой гордостью и чем-то вроде ростовщичьего займа, которым тщеславие сегодняшнего дня ссужает тщеславие завтрашнего дня. Но даже мудрец временами воображает, что полезно несколько удалить себя в собственных глазах и не сознаваться себе в заслугах, которые они вправе признать за собою, сравнивая себя с другими. Такого рода смирение, хотя и искреннее, отнимает у нашей внутренней честности, которую следует уважать больше всего, все то, что она может прибавить к нашему кроткому отношению к жизни. Во всяком случае, оно обнаруживает известную стыдливость сознания, а сознание мудреца должно быть лишено всякой стыдливости, равно как и робости.
Но, наряду с такого рода смирением, чисто-личным, существует еще смирение общее, возвышенное и твердое, которое питается всем тем, чему учит нас разум, душа и сердце; это смирение точно показывает нам, на что человек может надеяться и чего ждать; оно умаляет нас лишь для того, чтобы возвеличить все, что мы любим, и говорит нам, что значение человека не в том, что он есть, а в том, что он может постигнуть во всем, что он старается допустить и понять. Правда, что печаль также открывает нам область этого смирения, но лишь для того, чтобы слишком прямым путем привести к каким-то вратам надежды, у порога которых мы теряем слишком много дней, между тем как счастье, не имея другой обязанности, позволяет нам молча обходить наиболее недоступные тропинки смирения. Мудрец достигнув возможного счастья, становится также по возможности наименее требовательным и гордым. Лишь узнав, что он наконец владеет всем тем, чем человек может владеть, он начинает понимать, что ценность его богатства заключается лишь в его отношении ко всему тому, чем человеку никогда не дано будет владеть. Вот почему лишь на лоне долгого счастья мы приобретаем независимый взгляд на жизнь. Счастливым надо быть не ради счастья, но для того, чтобы научиться ясно видеть все то, что навсегда оставалось бы для нас скрытым в тщетном и слишком пассивном ожидании счастья.
XCII
Но оставим эти рассуждения и вернемся к тому, о чем только что говорили. В области нашего сердца, которое для большинства людей является областью, где собирается жатва самой сущности жизни, не бывает бесполезной экономии. В этой области предпочтительнее ничего не делать, чем делать что-нибудь наполовину, и в ней мы наверно теряем все то, на что дерзнули рискнуть. Страсть бесповоротно отнимает у нас лишь то, что мы намерены были от нее утаить, и мы всегда ограблены на ту часть, которую хотели удержать для себя. Впрочем, в душе таятся убежища столь глубокие, что лишь одна любовь дерзает спуститься по ступеням, к ним ведущим; и одна лишь любовь приносит нам оттуда неожиданные сокровища, блеск которых мы замечаем лишь в тот короткий миг, когда руки наши раскрываются, чтобы передать их в любимые руки. Можно поистине сказать, что руки наши, раскрываясь для того, чтобы дарить, распространяют вокруг себя особый свет, еще легче проникающий через самые твердые тела, чем недавно открытые таинственные лучи.
XCIII
К чему долго скорбеть о своих заблуждениях и утратах? Что бы ни случилось, всегда в последние минуты самого печального часа, в конце недели, по истечении года, человек правдивый всегда найдет случай улыбаться, если он вернется к самому себе. Он мало-помалу научается сожалеть, не проливая слез. Он похож на отца семейства, который вечером по окончании работы возвращается домой. Возможно, что дети плачут, что они играют в опасные игры, что они сдвинули с места мебель, разбили стакан, опрокинули лампу. Станет ли он из-за этого предаваться отчаянию? Конечно, было бы лучше с точки зрения теоретической морали, если бы они вели себя спокойно, учились читать и писать; но какой благоразумный отец, посреди самых живых упреков, не улыбнется, отвернув голову. Он не станет убиваться из-за этих несколько неразумных проявлений полноты жизни. Ничто не потеряно, покуда он может вернуться к себе, покуда он носит при себе ключ от охраняющего его крова. Благодеяние наших возвращений вглубь себя заключается скорее в самих этих посещениях, чем в исследовании того, что в нашем отсутствии сделали наша душа, наш дух, наше сердце. И если даже время прошло мимо, не пожелав развязать на нашем пороге свой таинственный пояс, если залы пустынны, как в день отъезда, если никто из тех, кто должен был трудиться, не двинул пальцем, — звучность наших шагов при возвращении откроет нам нечто новое о просторе ожидавшего нас, оставшегося нам верным жилища.
XCIV
Серые дни бывают только в нас самих. Но и в дни наиболее серые остается место для самой возвышенной судьбы, ибо такая судьба разыгрывается гораздо полнее в нас самих, чем на поверхности Европы. Местом судьбы является не простор государства, а простор души. Наша истинная судьба заключена в нашем понимании жизни, в равновесии, которое в конце концов устанавливается между неразрешимыми вопросами неба и нерешительными ответами нашей души. По мере того, как эти вопросы расширяются, они становятся более спокойными, и все, что случается с мудрецом, увеличивает значительность этих вопросов и умиротворяет ответы.
Не говорите о судьбе до тех пор, пока событие, радующее или печалящее вас, ничто не меняет в вашем отношении к вселенной. Все, что остается в нас после мимолетного посещения любви, славы, всех приключений, всех человеческих страстей, это все более и более глубокое чувство бесконечного, и если это не осталось при нас, то ничто не осталось. Я разумею чувство, а не собрание мыслей, ибо мысли играют лишь роль бесчисленных ступеней, мало-помалу ведущих нас к тому чувству, о котором говорю. Нет никакого счастья в самом счастье, покуда оно не помогает нам думать о чем-нибудь другом и как бы понять мистическую радость, которую испытывает вселенная оттого, что она существует.
По достижении некоторой высоты, каждое событие умиротворяет мудреца, ибо даже то событие, которое сперва человечески его огорчило, в конце концов не менее других прибавляет свой вес к великому чувству жизни. Трудно отнять какую-нибудь радость у того, кто научился претворять каждое явление в предмете бескорыстного изумления; трудно отнять у него радость без того, чтобы немедленно высшая мысль не родилась в нем от сознания, что он может обойтись без этой радости, и чтобы эта мысль не окутала его своим светом, как щитом. Прекрасна та судьба, в которой ни одно приключение, счастливое или несчастное, не прошло без того, чтобы не заставить нас размышлять, без того, чтобы не расширить сферы, в которой движется душа, без того, чтобы не сделать более спокойной нашу привязанность к жизни. Поэтому мы можем сказать, что судьба наша гораздо реальнее заключается в том, как мы вечером в состоянии смотреть на небо с его безучастными звездами, на окружающих нас людей, на любящую нас женщину, на тысячи волнующих нас мыслей, чем в случайном событии, которое отнимает у нас нашу любовь, готовит нам триумфальный въезд или поднимает нас на ступени трона.
Не говорите о судьбе до тех пор, пока событие, радующее или печалящее вас, ничто не меняет в вашем отношении к вселенной. Все, что остается в нас после мимолетного посещения любви, славы, всех приключений, всех человеческих страстей, это все более и более глубокое чувство бесконечного, и если это не осталось при нас, то ничто не осталось. Я разумею чувство, а не собрание мыслей, ибо мысли играют лишь роль бесчисленных ступеней, мало-помалу ведущих нас к тому чувству, о котором говорю. Нет никакого счастья в самом счастье, покуда оно не помогает нам думать о чем-нибудь другом и как бы понять мистическую радость, которую испытывает вселенная оттого, что она существует.
По достижении некоторой высоты, каждое событие умиротворяет мудреца, ибо даже то событие, которое сперва человечески его огорчило, в конце концов не менее других прибавляет свой вес к великому чувству жизни. Трудно отнять какую-нибудь радость у того, кто научился претворять каждое явление в предмете бескорыстного изумления; трудно отнять у него радость без того, чтобы немедленно высшая мысль не родилась в нем от сознания, что он может обойтись без этой радости, и чтобы эта мысль не окутала его своим светом, как щитом. Прекрасна та судьба, в которой ни одно приключение, счастливое или несчастное, не прошло без того, чтобы не заставить нас размышлять, без того, чтобы не расширить сферы, в которой движется душа, без того, чтобы не сделать более спокойной нашу привязанность к жизни. Поэтому мы можем сказать, что судьба наша гораздо реальнее заключается в том, как мы вечером в состоянии смотреть на небо с его безучастными звездами, на окружающих нас людей, на любящую нас женщину, на тысячи волнующих нас мыслей, чем в случайном событии, которое отнимает у нас нашу любовь, готовит нам триумфальный въезд или поднимает нас на ступени трона.
XCV
Некто однажды сказал женщине, казавшейся ему существом самым изумительным, какое только можно встретить на земле, наиболее одаренным всевозможными дарами, включая молодость и телесную красоту: «Что будет с вами? Кого вы сможете полюбить? Я не вижу никакого исхода. Нет судьбы, которая была бы на высоте такой души, как ваша». Что он знал об этом? Не судьба, а душа должна быть на высоте. Он, без сомнения, по человеческой привычке мечтал о троне, о триумфе, о чудесных приключениях. Но тот, в чьих глазах все это представляет судьбу, не имеет ни малейшего понятия о том, что такое судьба. И прежде всего, зачем презирать сегодняшний день? Презирая сегодняшний день, мы этим доказываем, что не поняли вчерашнего. И что вы надеетесь совершить в этом мире, если вы проходите через него, как чужой? Над вчерашним днем, уже отошедшим, сегодняшний имеет то преимущество, что он существует и создан для нас. Какой бы он ни был, сегодняшний день сведущее вчерашнего и следовательно просторнее и прекраснее.
Думаете ли вы, что женщина, о которой идет речь, обрела бы более прекрасную судьбу в Венеции, во Флоренции или в Риме прежних дней? Она там присутствовала бы при блестящих празднествах, и красота ее сияла бы среди совершенных пейзажей. Может быть, она видела бы там у своих ног принцев, королей, толпу избранников и, может быть, она могла бы единой из своих улыбок умножить счастье великого народа, смягчить и облагородить мысль своей эпохи. Теперь же вся ее жизнь протечет, вероятно, в общении с четырьмя или пятью душами, которые знают и любят ее душу. Возможно, что она не выйдет за пределы своего дома, и что ее существование, ее мысли и сила не оставят среди людей никаких явственных и неизгладимых постоянных следов. Возможно, что вся ее красота, все могущество, вся ее духовная энергия останутся погребенными в ней самой и в сердце немногих близких. Возможно также, что душа ее найдет себе исход. В наши дни великие врата, ведущие к жизни полезной и памятной, не вращаются больше на своих петлях с таким шумом, как некогда. Они, быть может, стали менее монументальными, но зато число их увеличилось, и они открываются на тропинки более молчаливые, потому что они дальше ведут.
Но, допустив даже, что вся ее жизнь останется в тени, неужели она упустит свою судьбу лишь потому, что ни один ее луч не перейдет на порог ее жилища? Разве судьба не может быть прекрасной и полной сама в себе? Разве душа истинно-сильная, озираясь назад, останавливается на триумфах, предметом которых она была, если эти триумфы не вызывали в ней размышления о жизни, не укрепили в ней благородное смирение человеческого сознания, не заставили сильнее полюбить молчание и размышление, в которых мы в несколько часов собираем спелые плоды, созревшие под зноем страстей, раскаленных славой, любовью, восторгом? В конце этих празднеств и героических действий, благотворных и гармоничных, что останется у нее, кроме нескольких мыслей, нескольких воспоминаний, словом, некоторого расширения сознания и более умиротворенного, более широкого чувства положения человека на этой земле, и более обширного (так как ей пришлось участвовать в более обширном круге явлений) чувства нашего положения на земле? В ту минуту, когда яркие одежды любви, могущества и славы падают вокруг нас перед часом отдыха, — а разве этот час не наступает каждый вечер и каждый раз, когда мы остаемся наедине с собой? — что уносим мы с собой в свое одиночество, когда счастье всей жизни взвешивается наконец на вес нашей мысли, на вес приобретенного доверия, на вес нашего сознания? В чем заключена наша истинная судьба, в том ли, что проходит вокруг нас, или в том, что пребывает в нашей душе? «Как бы ни были сильны лучи славы или власти, которыми наслаждается человек, — говорит один мыслитель, — душа его вскоре осудит чувства, вызываемые внешними поступками, и он быстро поймет свое реальное ничтожество, не находя никакой перемены, ничего нового, ничего более возвышенного в упражнениях своих телесных способностей. Короли, обладай они всей землей, обречены, как и прочие люди, жить в маленьком кругу, подчиняясь его законам, и счастье их зависит лишь от личных впечатлений, которые они в нем испытывают».
Которые они в нем испытывают и о которых сохраняют память, — прибавим от себя, — так как они послужили к их совершенствованию: души, о которых мы здесь говорим, из всех приключений жизни сохраняют в памяти лишь те, благодаря которым они стали несколько выше и лучше. И разве невозможно обрести в любом месте, среди какого угодно молчания то единственно-неизменное вещество, которое остается на дне тигля самого благородного внешнего существования? И так как мы можем владеть чем-нибудь лишь настолько, насколько оно сопутствует нам среди темноты и в молчании, то неужели то, что родилось в молчании и в темноте, останется нам среди них менее верным?
Но не будем дальше следовать этим путем, который мог привести нас к мудрости слишком теоретической. Если прекрасная внешняя судьба и не необходима, то все же следует ее ожидать и делать все от нас зависящее для ее достижения, как если бы мы придавали ей огромное значение. Великий долг мудреца стучаться в двери всех храмов, во все жилища славы, деятельности, счастья, любви. Если бы даже ни одна дверь не открылась после долгих усилий и долгого ожидания, быть может, он в самом усилии и в ожидании найдет равноценное тому свету и тем ощущениям, которых он искал. «Действовать, — говорит где-то Баррес, — значит присоединять к нашему размышлению как можно большую сферу опыта». Действовать, — можно бы прибавить, — значит мыслить быстрее и полнее, чем может мысль. Действовать значит мыслить не только мозгом, но всем существом. Действовать значит закрывать в мечте для того, чтобы открывать в реальности наиболее глубокие источники мыслей. Но действовать не всегда по необходимости означает торжествовать. Действовать также значит пытаться, ожидать, быть терпеливым. Действовать значит также слушать, сосредоточиваться, молчать.
Думаете ли вы, что женщина, о которой идет речь, обрела бы более прекрасную судьбу в Венеции, во Флоренции или в Риме прежних дней? Она там присутствовала бы при блестящих празднествах, и красота ее сияла бы среди совершенных пейзажей. Может быть, она видела бы там у своих ног принцев, королей, толпу избранников и, может быть, она могла бы единой из своих улыбок умножить счастье великого народа, смягчить и облагородить мысль своей эпохи. Теперь же вся ее жизнь протечет, вероятно, в общении с четырьмя или пятью душами, которые знают и любят ее душу. Возможно, что она не выйдет за пределы своего дома, и что ее существование, ее мысли и сила не оставят среди людей никаких явственных и неизгладимых постоянных следов. Возможно, что вся ее красота, все могущество, вся ее духовная энергия останутся погребенными в ней самой и в сердце немногих близких. Возможно также, что душа ее найдет себе исход. В наши дни великие врата, ведущие к жизни полезной и памятной, не вращаются больше на своих петлях с таким шумом, как некогда. Они, быть может, стали менее монументальными, но зато число их увеличилось, и они открываются на тропинки более молчаливые, потому что они дальше ведут.
Но, допустив даже, что вся ее жизнь останется в тени, неужели она упустит свою судьбу лишь потому, что ни один ее луч не перейдет на порог ее жилища? Разве судьба не может быть прекрасной и полной сама в себе? Разве душа истинно-сильная, озираясь назад, останавливается на триумфах, предметом которых она была, если эти триумфы не вызывали в ней размышления о жизни, не укрепили в ней благородное смирение человеческого сознания, не заставили сильнее полюбить молчание и размышление, в которых мы в несколько часов собираем спелые плоды, созревшие под зноем страстей, раскаленных славой, любовью, восторгом? В конце этих празднеств и героических действий, благотворных и гармоничных, что останется у нее, кроме нескольких мыслей, нескольких воспоминаний, словом, некоторого расширения сознания и более умиротворенного, более широкого чувства положения человека на этой земле, и более обширного (так как ей пришлось участвовать в более обширном круге явлений) чувства нашего положения на земле? В ту минуту, когда яркие одежды любви, могущества и славы падают вокруг нас перед часом отдыха, — а разве этот час не наступает каждый вечер и каждый раз, когда мы остаемся наедине с собой? — что уносим мы с собой в свое одиночество, когда счастье всей жизни взвешивается наконец на вес нашей мысли, на вес приобретенного доверия, на вес нашего сознания? В чем заключена наша истинная судьба, в том ли, что проходит вокруг нас, или в том, что пребывает в нашей душе? «Как бы ни были сильны лучи славы или власти, которыми наслаждается человек, — говорит один мыслитель, — душа его вскоре осудит чувства, вызываемые внешними поступками, и он быстро поймет свое реальное ничтожество, не находя никакой перемены, ничего нового, ничего более возвышенного в упражнениях своих телесных способностей. Короли, обладай они всей землей, обречены, как и прочие люди, жить в маленьком кругу, подчиняясь его законам, и счастье их зависит лишь от личных впечатлений, которые они в нем испытывают».
Которые они в нем испытывают и о которых сохраняют память, — прибавим от себя, — так как они послужили к их совершенствованию: души, о которых мы здесь говорим, из всех приключений жизни сохраняют в памяти лишь те, благодаря которым они стали несколько выше и лучше. И разве невозможно обрести в любом месте, среди какого угодно молчания то единственно-неизменное вещество, которое остается на дне тигля самого благородного внешнего существования? И так как мы можем владеть чем-нибудь лишь настолько, насколько оно сопутствует нам среди темноты и в молчании, то неужели то, что родилось в молчании и в темноте, останется нам среди них менее верным?
Но не будем дальше следовать этим путем, который мог привести нас к мудрости слишком теоретической. Если прекрасная внешняя судьба и не необходима, то все же следует ее ожидать и делать все от нас зависящее для ее достижения, как если бы мы придавали ей огромное значение. Великий долг мудреца стучаться в двери всех храмов, во все жилища славы, деятельности, счастья, любви. Если бы даже ни одна дверь не открылась после долгих усилий и долгого ожидания, быть может, он в самом усилии и в ожидании найдет равноценное тому свету и тем ощущениям, которых он искал. «Действовать, — говорит где-то Баррес, — значит присоединять к нашему размышлению как можно большую сферу опыта». Действовать, — можно бы прибавить, — значит мыслить быстрее и полнее, чем может мысль. Действовать значит мыслить не только мозгом, но всем существом. Действовать значит закрывать в мечте для того, чтобы открывать в реальности наиболее глубокие источники мыслей. Но действовать не всегда по необходимости означает торжествовать. Действовать также значит пытаться, ожидать, быть терпеливым. Действовать значит также слушать, сосредоточиваться, молчать.