Морис Метерлинк
Мудрость и судьба
Жоржетте Леблан.
Посвящаю вам эту книгу, которая является как бы вашим произведением. Есть сотрудничество более возвышенное и действительное, чем сотрудничество пера: это сотрудничество мысли и примера. Мне не надо было с трудом придумывать решения и поступки, достойные мудрого идеала; мне не надо было извлекать из своего сердца мораль прекрасной мечты, по необходимости несколько смутной. Мне достаточно было слышать ваши слова, внимательно следить за вами в жизни. Мои глаза в то же время следили за движениями, жестами и привычками самой мудрости.
Метерлинк
ПРЕДИСЛОВИЕ
— "привет?"
Сегодня мы хотим представить совершенно забытого в России писателя. Это Морис Метерлинк. Напрягите свою память, что вспоминается вам кроме «Синей птицы»? А между тем вот, что сообщает «Энциклопедический словарь»: "МЕТЕРЛИНК (Maeterlinck) Морис (1862-1949), бельг. драматург, поэт (на франц. яз.).
Его символистская поэтика выражала протест против приземленности натурализма. Пьесы «Сестра Беатриса» (1900), «Монна Ванна» (1902), «Синяя птица» (1908). Ноб. пр. (1911)." Заключительная абракадабра означает «всего лишь» Нобелевскую премию 1911 года. Для сравнения: Иван Алексеевич Бунин — Нобелевский лауреат 1933 года, хотя родился всего на 8 лет позднее. А вот из «Малой Энциклопедии» 1937 года: «...М. — один из создателей символич. драмы, дающей „трагическое в повседневности“». Он написал множество драм, среди первых: «Слепые» (1890), «Непрошеная гостья», «Пеллеас и Мелисанда», «Там внутри» (1894), позднее написаны «Ариана и Синяя борода», «Сестра Беатриса», «Чудо св. Антония» (1903), «Синяя птица» (1908); сборники этюдов «Сокровища смиренных» (1896), «Мудрость и судьба». А это разгадка замалчивания в той же «Малой...»: «После Мировой войны (первой) М. примыкает к наиболее реакционной буржуазии (в 1995 следует читать: передовой интеллигенции). Собрание сочинений, 4 тт., П., 1915.» Эпоха замалчивания закончилась тем, что в автобиографической справке к изданной в 1992 году книге Максимилиана Волошина «Путник по вселенным» Метерлинк назван... французским (?) поэтом, драматургом, прозаиком. Передо мной чудом сохранившиеся в нашей семье, местами неразрезанные (как в Пушкинские времена) тетрадки, оставшиеся от четырех томов выше— упомянутого Собрания 1915 года. Вот оглавление IV тома: «Мария Магдалина», пьеса; «Чудо святого Антония», сатирическая легенда, сборники этюдов: «Двойной сад», «Разум цветов», «Смерть». Названия этюдов чрезвычайно современны: «Всеобщая подача голосов», «Женский портрет», «Боги войны», «Наша социальная обязанность», «Вопросы, на которые нет ответа». Вот фраза, касающаяся книги «Мудрость и судьба», из статьи о Метерлинке в словаре Брокгауза и Эфрона: «...на самом превосходном языке... умереннный стоицизм, как условие счастья». Метерлинк ведет по нехоженым тропинкам к сияющей вершине чистого разума, так что и при чтении перевода (кстати прекрасного с точки зрения русского языка) с непривычки может закружиться голова. Приходится только пожалеть, что много поколений интеллигенции не были знакомы с таким литературным феноменом.
Татьяна Ивановна Антипова, доброволец Проекта Гутенберг.
Сегодня мы хотим представить совершенно забытого в России писателя. Это Морис Метерлинк. Напрягите свою память, что вспоминается вам кроме «Синей птицы»? А между тем вот, что сообщает «Энциклопедический словарь»: "МЕТЕРЛИНК (Maeterlinck) Морис (1862-1949), бельг. драматург, поэт (на франц. яз.).
Его символистская поэтика выражала протест против приземленности натурализма. Пьесы «Сестра Беатриса» (1900), «Монна Ванна» (1902), «Синяя птица» (1908). Ноб. пр. (1911)." Заключительная абракадабра означает «всего лишь» Нобелевскую премию 1911 года. Для сравнения: Иван Алексеевич Бунин — Нобелевский лауреат 1933 года, хотя родился всего на 8 лет позднее. А вот из «Малой Энциклопедии» 1937 года: «...М. — один из создателей символич. драмы, дающей „трагическое в повседневности“». Он написал множество драм, среди первых: «Слепые» (1890), «Непрошеная гостья», «Пеллеас и Мелисанда», «Там внутри» (1894), позднее написаны «Ариана и Синяя борода», «Сестра Беатриса», «Чудо св. Антония» (1903), «Синяя птица» (1908); сборники этюдов «Сокровища смиренных» (1896), «Мудрость и судьба». А это разгадка замалчивания в той же «Малой...»: «После Мировой войны (первой) М. примыкает к наиболее реакционной буржуазии (в 1995 следует читать: передовой интеллигенции). Собрание сочинений, 4 тт., П., 1915.» Эпоха замалчивания закончилась тем, что в автобиографической справке к изданной в 1992 году книге Максимилиана Волошина «Путник по вселенным» Метерлинк назван... французским (?) поэтом, драматургом, прозаиком. Передо мной чудом сохранившиеся в нашей семье, местами неразрезанные (как в Пушкинские времена) тетрадки, оставшиеся от четырех томов выше— упомянутого Собрания 1915 года. Вот оглавление IV тома: «Мария Магдалина», пьеса; «Чудо святого Антония», сатирическая легенда, сборники этюдов: «Двойной сад», «Разум цветов», «Смерть». Названия этюдов чрезвычайно современны: «Всеобщая подача голосов», «Женский портрет», «Боги войны», «Наша социальная обязанность», «Вопросы, на которые нет ответа». Вот фраза, касающаяся книги «Мудрость и судьба», из статьи о Метерлинке в словаре Брокгауза и Эфрона: «...на самом превосходном языке... умереннный стоицизм, как условие счастья». Метерлинк ведет по нехоженым тропинкам к сияющей вершине чистого разума, так что и при чтении перевода (кстати прекрасного с точки зрения русского языка) с непривычки может закружиться голова. Приходится только пожалеть, что много поколений интеллигенции не были знакомы с таким литературным феноменом.
Татьяна Ивановна Антипова, доброволец Проекта Гутенберг.
I
В этой книге часто будет говориться о мудрости, о роке, о справедливости, о счастии и любви. На первый взгляд могут показаться не лишенными иронии подобные рассуждения о каком-либо невидимом счастии посреди страданий весьма реальных, — о справедливости, быть может, и совершенной, но скрытой под пластами неправды, увы, слишком грубой, — о любви, довольно трудно уловимой в обстановке ненависти и равнодушия, слишком очевидных. Могут показаться досадными и праздными эти попытки отыскать в потаеннейших изгибах человеческой души задатки доверия и безмятежности, настроения, позволяющие улыбаться, радоваться и любить, чувства, возбуждающие благодарность и удивление, в то время, когда большинство людей, во имя которых дерзаешь возвысить свой голос, не только лишены возможности медленно вкушать эти внутренние радости, эти глубокие, возвещаемые мудрецами, но столь трудно достигаемые утешения, а даже не имеют достаточно сил и времени, чтобы испить до дна бедствия и горести жизни. Не раз уже упрекали моралистов, не исключая Эпиктета, в том, что они заняты только психологией мудреца. Упрек этот отчасти заслуженный, как впрочем, все упреки, которые делаются людьми. В сущности, если иметь мужество слушаться самого непосредственного, самого настоятельного и бесхитростного веления своей совести, то единственным несомненным нашим долгом было бы облегчать вокруг себя, на возможно большем пространстве, как можно больше страданий. С этой целью следовало бы сделаться братом милосердия, посещать бедных, утешать страждущих, основывать образцовые фабрики, стать врачом, земледельцем или, по крайней мере, подобно лабораторному ученому, посвятить свои силы на то, чтобы вырвать у природы как можно больше полезных материальных тайн. Однако, занимаясь только взаимопомощью, люди не могли бы долго предаваться любвеобильной деятельности, если бы кто-нибудь из них не отвоевывал себе досуг, чтобы посвятить его другим занятиям. Только благодаря этим немногим деятелям, которые кажутся бесполезными, всегда найдется достаточное количество людей, несомненно полезных. Добрые дела, совершаемые в настоящую минуту вокруг нас, зародились большею частью в душе одного из тех, кто, быть может, не раз пренебрег исполнением какой-нибудь непосредственной, настоятельной обязанности для того, чтобы погрузиться в самого себя или говорить с другими. Следует ли из этого, что они поступили наилучшим образом? В глазах смиренного и честного, — каким каждый из нас должен стараться быть, — наилучшим делом является исполнение ближайшего и простейшего долга. Но было бы тем не менее грустно, если бы никто не шел дальше ближайших обязанностей. Во все времена жили люди, которые искренне верили, что они исполняют обязанности текущего дня, размышляя об обязанностях дня грядущего. Большинство мыслителей утверждает, что эти люди не заблуждались. Нужно, чтобы мыслитель что-нибудь утверждал, хотя, заметим мимоходом, мудрость иногда находится в противоречии с тем, что утверждает мудрец. Пускай; без этих утверждений она прошла бы незамеченной, — мудрец таким образом исполнил свой долг.
II
В настоящее время отсутствие счастия составляет одну из болезней человечества, точно так, как болезнь является одним из человеческих несчастий. И подобно тому, как существуют доктора против болезней, следовало бы иметь докторов, врачующих от отсутствия счастия. Но из того, что состояние болезни встречается, к сожалению, слишком часто, неужели следует, что не надо заниматься здоровьем и что профессора анатомии, естественной науки, наиболее точно соответствующей науке о морали, должен считаться исключительно с явлениями уродства, которым человеческое тело подвергается вследствие более или менее общего упадка? Необходимо, чтобы он говорил также о теле здоровом и правильно развившемся, точно так же, как необходимо, чтобы моралист, старающийся заглянуть дальше текущего дня, брал исходной точкой душу счастливую или, по крайней мере, такую, которая обладает всем, что нужно для счастия, не говоря уже о достаточно ясном сознании. Мы живем в условиях великой несправедливости; но я полагаю, что можно, не будучи ни равнодушным, ни жестоким, говорить иногда о жизни так, как будто этой несправедливости больше не существует, ибо иначе мы бы никогда не могли выйти из ее круга. Необходимо, чтобы кто-нибудь решился мыслить, говорить и действовать так, как будто бы все кругом счастливы; в противном случае каким образом все другие люди могли бы познать, что такое счастие, справедливость, любовь и красота, — в тот день, когда судьба наконец раскроет перед нами доступные всем сады обетованной земли? Можно, конечно, утверждать, что прежде всего следует приступать к «наиболее неотложному». Но заботиться о «самом неотложном» не всегда самое разумное. Часто бывают случаи, когда сразу следует приступать в «самому высокому». Когда море или ближняя река прорвали плотину, защищающую обработанную землю, и вода ворвалась в жилище крестьянина, наиболее неотложным для него будет спасать свой скот, свои припасы, свои пожитки. Но наиболее разумным было подняться на вершину дюн, чтобы бороться с волнами, призвать туда всех тех, кто живет под защитой этих поврежденных насыпей. Человечество до сих пор походило на больного, который поворачивается с боку на бок на своей постели, желая забыться. И все же единственные слова утешения были сказаны теми, кто говорил так, как будто оно никогда не было больным. Дело в том, что человечество создано для того, чтобы быть счастливым, подобно тому, как отдельный человек создан для того, чтобы быть здоровым. Потому, когда говоришь людям об их бедствиях, даже в условиях всеобщих, непрерывных страданий, все-таки как будто говоришь им о чем-то случайном и временном. Всегда уместно обращаться к человечеству так, как если бы оно находилось накануне великого счастия или великой истины. И оно так и живет по своему инстинкту, хотя бы ему в действительности не суждено было дожить до счастливого завтрашнего дня. Благоразумно поэтому верить, что достаточно некоторого напряжения мысли, мужества, любви, любознательности и энергии жизни для того, чтобы врата радости и истины наконец открылись перед нами. И все это, быть может, не недостижимо. Можно надеяться, что наступит день, когда все будут счастливы и мудры. И если даже день никогда не наступит, не преступно было жить в его ожидании. Во всяком случае, полезно говорить несчастным о счастии для того, чтобы они научились понимать его. Они так склонны считать счастие чем-то необыкновенным и почти недоступным. Но если бы все те, кто вправе считать себя счастливым, бесхитростно открыли причины своего довольства, то стало бы очевидным, что разница между грустью и радостью сводится к различию между несколько более добродушным и просветленным сознанием покорности и мрачным, озлобленным чувством порабощения, между толкованием жизни более гармоничным, широким и толкованием узким, упрямым. Тогда несчастные воскликнули бы: «Только и всего? Но мы все тоже обладаем в своем сердце задатками такого счастия!» Вы, действительно, обладаете ими. За исключением великих физических несчастий, все люди ими обладают. Но не относитесь к этому счастию с презрением. Другого не существует. Счастливее всех людей тот, кто больше других сознает свое счастие. Всех же больше сознает свое счастие тот, кто глубже других знает, что счастие отделено от отчаяния лишь одной возвышенной, неутомимой, человечной и бесстрашной идей. Вот об этой идее и полезно говорить как можно чаще, не для того, чтобы навязать свое представление о счастье другим, а для того, чтобы исподволь в сердце каждого, кто нас слушает, разбудить желание обрести свою собственную мысль о счастии, ибо она различна для каждого из нас. Ваше понимание счастия не подходит мне, а, как бы красноречиво вы не твердили мне о нем, оно не дойдет до скрытых органов моей жизни. Необходимо, чтобы я выработал идею счастия в себе самом, собственными силами. И все же, говоря о вашем понимании, вы, сами того не зная, поможете мне обрести мое собственное. Быть может, то, что вас печалит, меня будет утешать, и то, что нам приносит утешение, меня будет огорчать; но дело не в этом. Все, что есть прекрасного в вашем отрадном видении, проникнет в мою грусть, и все, что есть возвышенного в вашей печали, перейдет в мою радость, если моя радость достойна вашей печали. Прежде всего нужно воздвигнуть на поверхности души некоторую высоту, чтобы принять эту идею, подобно тому, как жрецы древних религий обнажали о очищали от терна и шипов вершину горы, на которой они ждали, чтобы к ним спустился небесный огонь. Возможно, что завтра из глубины Марса, вместе с окончательной истиной о происхождении и цели мира, нам сообщат непогрешимую формулу счастия. Но и она сможет изменить и улучшить нашу материальную жизнь лишь постольку, поскольку мы уже давно жили в ожидании улучшения. Каждый из нас воспользуется и насладится благодеяниями этой формулы, самой по себе неизменной, лишь по мере того, сколько она найдет в его душе беспристрастия, чистоты, внимания и уже освещенного простора. Вся мораль, все знания о справедливости и счастии в сущности не что иное, как возможно полное, возможно искреннее и страстное ожидание и приготовление. Нам, конечно, всего желаннее тот день, когда мы наконец будем жить в полной уверенности, в свете научной истины, всецелой и непоколебимой. Но, в ожидании этого дня, нам дано жить в истине еще более важной, — в истине нашей души и нашего характера, и некоторые мудрецы доказали нам, что такая жизнь возможна среди самых великих материальных заблуждений.
III
Не следует ли признать праздными все слова о морали, о справедливости, о счастии и обо всем, относящемся к ним, произносимые теперь, накануне решительного часа в науке, который может все перевернуть? Быть может, мы живем среди временных сумерок, а ведь многое на свете совершается в сумерки не так, как в сиянии дня. Но ведь существенные события нашей жизни телесной и духовной происходят в темноте так же полно, как при свете. В ожидании слова разгадки надо все-таки жить: и только живя жизнью по возможности счастливой и благородной, мы будем жить наиболее напряженно и обладать возможно большей отвагой, независимостью и проницательностью, необходимыми для того, чтобы стремиться к истине и искать ее. И наконец, что бы ни случилось, время, посвященное нами исследованию себя самих, не может считаться потерянным. И под каким бы видом нам со временем ни предстал этот мир, час которого мы составляем, всегда в душе человеческой останется больше нетронутых и неизменных чувств, страстей и загадок, чем звезд, с землею, или тайн, разъясненных наукой. Достигнув непререкаемой и всепроникающей истины, человек, конечно, вырастет, но расти он будет лишь по неизменному направлению человеческой души. И можно с уверенностью сказать, что, чем более властным и волнующим покажутся в глазах людей проблемы справедливости, морали, счастия и любви, — какими, впрочем, они всегда и являлись взору мыслителя. Нужно жить так, как если бы мы находились постоянно накануне открытия великой истины; нужно быть всегда готовым принять ее как можно целостнее, задушевнее, пламеннее. И для того, чтобы быть в состоянии когда-нибудь принять ее наилучшим образом, в каком бы виде она нам ни открылась, следует с нынешнего же дня желать видеть ее столь возвышенной, всеобъемлющей, совершенной и облагораживающей, какой только нам дано ее вообразить. Нечего опасаться, что мы представим себе ее чрезмерно могущественной, прекрасной или величавой. Она несомненно превзойдет самые смелые наши надежды, ибо если бы она оказалась отличной от них или даже противоречащей им, то одним тем, что она даст нам верное знание, она принесет нам нечто более величественное, более возвышенное, более согласное с природой человека, чем все, чего мы могли ожидать. Если бы даже человек должен был потерять с нею все, перед чем он до сих пор преклонялся, то сокровенная истина мира сама будет для него предметом, по-преимуществу достойным преклонения. Если даже допустить, что в тот день, когда истина обнаружится, рассеется пепел наших самых скромных надежд, то все же при нас останется наша готовность принять чудесное, и чудесное проникнет в нашу душу более или менее обильным потоком, смотря по ширине и глубине русла, вырытого нашим ожиданием.
IV
Должны ли мы считать себя более совершенными, нежели вселенная? Как бы мы ни рассуждали, разум наш всегда будет лишь слабым лучом природы, лишь бесконечно малой частицей того целого, о котором он присваивает себе право судить. А разве для того, чтобы луч исполнял свое назначение, нужно, чтобы он желал переделать лампу, откуда он струится? Вершина нашего существа, с которой мы намереваемся осудить или оправдать совокупность жизни, по всей вероятности, не что иное, как легкая неровность, которую наш только глаз замечает на безграничной сфере бытия. Благоразумно думать и действовать так, как если бы все, что случается с человечеством, было необходимым. Еще недавно, называя лишь одну из задач, которым инстинкт нашей планеты призван разрешить, — еще недавно к европейским мыслителям намеревались, кажется, обратиться с вопросом, считать ли несчастием или счастbем, если энергичная, упрямая и могущественная раса, которую однако мы, арийцы, вследствие предрассудков, слишком слепо воспринятых, считаем низшей по духу и сердцу, словом, если раса еврейская исчезнет или же сделается преобладающей? Я убежден, что мудрец может ответить, не опасаясь заслужить упрек ни в излишней покорности судьбе, ни в равнодушии: «то, что произойдет, и будет счастием». Часто то, что происходит, кажется нам ошибочным; но разве самое полезное, что до сих пор совершил человеческий разум, не заключалось в том, что он отыскивал высший смысл в ошибках природы? Все, что нас поддерживает и помогает нам, как в жизни физической, так и в нравственной, является лишь медленным и постепенным оправданием силы, которая вначале казалась нам беспощадной. Если раса, вполне отвечающая нашему идеалу, исчезает, то это лишь значит, что наш идеал не вполне отвечает идеалу по-существу, который, как я уже сказал, есть сокровенная истина мира. Мы уже не могли заключить из нашего опыта, уже не раз видели, что прекраснейшие мечты и желания, великие идеи и чувства любви, красоты и справедливости часто подтверждаются в действительности. Если же в нашем воображении есть мечты еще более обширные и отрадные, но не могущие вынести испытания действительности, т.е. безымянной таинственной силы жизни, то отсюда следует, что эти мечты должны быть другими по существу, но не менее обширными, не менее прекрасными, не менее отрадными. В ожидании того дня, когда мечта воплотится в действительность, полезно, быть может, лелеять идеал, который в нашем воображении кажется прекраснее действительности. Но, как только действительность наконец настанет, пламя идеала, питавшееся нашими сокровеннейшими желаниями, должно служить лишь тому, чтобы всесторонне освещать не столь хрупкую и не столь нежную красоту внушительной громады, раздавившей наши желания. Во всем этом, я уверен, нельзя усмотреть ни рабской покорности перед судьбой, ни усыпленного фатализма, ни бездеятельного оптимизма. Возможно, что в известных случаях жизни мудрец лишен отчасти той упрямой, исключительной и слепой страстности, с помощью которой некоторые, потому именно, что они не обладают полнотою человеческой мысли, совершают дела сверхчеловеческой трудности. Но несомненно, тем не менее, что ни одной честной душе не дозволено отправляться в поиски энергии и сильной воли, иллюзии и ослепления, спускаясь в область низшую в сравнении с мечтами ее лучших часов. Нельзя исполнить долг своей внутренней жизни иначе, чем оставаясь всегда на вершине своей души и своей собственной правды. В жизни практической и повседневной еще возможно иногда считаться с обстоятельствами, хотя не всегда дозволительно доходить до последнего предела себя самого, как это делал, например, Сен-Жюст, который, стремясь с великой страстностью к справедливости, миру и всеобщему благу, посылал, с самыми честными намерениями, тысячу жертв на эшафот; зато в жизни духа долг каждого доходить во всем до крайних пределов своей мысли. К тому же сознание, что действовать следует только в ожидании истины, помешает лишь тем, кто не сделал бы ничего и в состоянии невежества. Мысль, стремящаяся вверх, настолько же ободряет, насколько сперва от них отпугивает. Тем, которые взирают на жизнь с высоты и заранее преклоняются пред силой, призванной уничтожить их дела, кажется вполне естественным совершенствовать, насколько они могут, то, что они могут, то, что можно было назвать разумом, справедливостью, красотою земли, инстинктом планеты. Они знают, что в здешней жизни совершенствовать значит, в сущности, открывать, понимать, ценить. Прежде всего, они питают доверие к «идее вселенной». Они убеждены, что каждое усилие достигнуть лучшего приближает к таинственной воле жизни; но в то же время они научаются извлекать новую пищу для своего преклонения, для своей энергии, для своей надежды из поражения своих благороднейших усилий и из сопротивления, оказываемого им величием мира. Когда вы под вечер поднимаетесь на высокую гору, вы видите, как мало-помалу уменьшаются в размере и наконец совершенно теряются среди заволакивающих долину теней деревья, дома, колокольня, луга, сады, дорога и даже река. Но светлые точки, различаемые на дне самых темных ночей в населенных людьми местах, не бледнеют по мере того, как вы будете подниматься. Наоборот, с каждым шагом по направлению к вершине, вы будете открывать все большее число огней в деревнях, погруженных в сон под вашими ногами. Свет, как он ни нежен по своей природе, единственное в мире, что почти не теряет силу перед лицом бесконечности. То же самое происходит с нашим душевным светом, когда мы созерцаем жизнь с некоторой высоты. Хорошо, если созерцание научает нас относиться равнодушно ко всем нашим низшим страстям; но оно не должно ослаблять или лишать бодрости ни одного, хотя бы самого смиренного, из наших стремлений к истине, справедливости и любви. Откуда вытекает это правило, которое я только что сформулировал? Не знаю сам. Оно кажется мне человечным и необходимым, — и только. Я не мог бы привести в его пользу других доводов, кроме доводов чувства; но не всегда следует презирать доводы, опирающиеся на чувство. И если бы я достиг вершины, откуда этот закон перестал бы казаться мне полезным, я бы послушался тайного инстинкта, повелевающего мне не останавливаться, а подниматься все выше до тех пор, пока я снова не убедился бы в его полезности.
V
После этих общих вступительных слов поговорим в частности о влиянии, какое мудрость может оказать на нашу судьбу. И, может быть, теперь же будет уместным заметить, что в этой книге напрасно стали бы искать строгого метода изложения. Она состоит из отдельных размышлений, которые в более или менее определенном порядке вращаются вокруг двух или трех вопросов. Она не стремится кого-либо убедить, она не намерена что-либо доказать. В сущности, книги не имеют в жизни того значения, какое им желает придавать большинство людей, кто их пишет или читает. К книгам достаточно было бы прислушаться с тем настроением души, в каким один из моих друзей, большой мудрец, слушал Антонина Благочестивого. Антонин Благочестивый, имевший еще больше прав, чем Марк Аврелий, на то, чтобы мы его считали лучшим и совершеннейшим из когда-либо живших на земле людей, ибо с мудростью, глубокомыслием, добротою и другими добродетелями своего приемного сына он соединял еще большую мужественность, энергию, практичность, большую самобытность и способность быть счастливым, Антонин Благочестивый, простертый на ложе, ожидал смерти, с невольными слезами на глазах и холодным потом агонии на всем теле. В это время начальник дворцовой стражи вошел в комнату, чтобы, по обыкновению, спросить слово пароля. «Aequanimitas, уравновешенность духа», — ответил император, обращая лицо в сторону вечной тени. «Прекрасно поступает тот, кто любит и по достоинству ценит это слово, — сказал мой друг. Но еще прекраснее, — прибавил он, — посвящать время, уделяемое нам случаем для того, чтобы мы им восхищались, мелким, полезным, простым житейским делам, которые тот же случай непрестанно предоставляет доброй воле нашего сердца. Нужно только делать это незаметно для других и для себя».
VI
«Судьба их, без сомнения, требовала, чтобы повсюду, куда они поставят ногу, они были преследуемы людьми и обстоятельствами», — говорил один автор о героях своей книги. Так оно бывает с большинством людей, — с теми, кто не научился отделять свою внешнюю судьбу от своей судьбы духовной. Они похожи на мелкий слепой ручеек, который я однажды утром созерцал с высоты холма. Пробираясь ощупью, выбиваясь из сил, постоянно спотыкаясь и шатаясь на дне темной долины, он отыскивал путь к большому озеру, дремавшему по другую сторону леса, в мирных лучах зари. Тут он должен был сделать четыре длинных обхода, наткнувшись на глыбу базальта, там корни старого дерева, или, еще дальше, одно воспоминание о давно исчезнувшем препятствии заставляли его напрасно кипеть, поднимаясь вспять по направлению к своему источнику, и бесконечно удаляли от его цели и счастия. Но вот в другом направлении, почти перпендикулярно к обезумевшему, несчастному, бесполезному ручейку, сила, высшая, чем инстинктивные силы природы, провела через поля, через обломки скал, через покорный лес, нечто вроде длинного канала, прямого, зеленеющего, беззаботного, мирного, который, без колебаний, в спокойном и светлом течении, направлялся из глубин другого источника, скрытого за горизонтом, к тому же безмятежному, сверкающему озеру. И я имел перед собою образ двух великих судеб, открытых человеку.
VII
Наряду с теми, кто притесняем людьми и обстоятельствами, есть другие, таящие в себе какую-то внутреннюю силу, которой подчиняются не только люди, но и окружающие их события. Они сознают в себе эту силу, и она в сущности не что иное, как чувство собственной личности, которое сумело распространиться за пределы обычного человеческого сознания.