Страница:
Она же прожила свою жизнь тоже не без осадков: любила, разлюбила, страдала, полюбила опять, разводилась, родила двоих детей, проживала свои черные и белые дни, неотвратимо старела, болела – ну, в общем, все как у всех. О нем она никогда не вспоминала. И что было вспоминать? Так, эпизод. Ерунда, временный, проходящий вариант. Только в юности мы можем позволить себе эту «роскошь» – уйти не оглянувшись и думать только о том, как много всего еще впереди. А расплата? За чужие, ненароком поломанные судьбы? Но разве мы специально? Просто всегда для кого-то ты будешь недосягаема, для кого-то – женщиной из толпы, а для кого-то – единственной и самой главной женщиной на свете.
Они никогда больше не встречались. Да и слава Богу! И вряд ли он узнал бы в погрузневшей, уставшей, с гладкой, с проседью и с пучком на голове женщине ту тоненькую девочку с легкими по плечи волосами – главную девочку его жизни. А она и подавно не узнала бы в потухшем, подпитом, небрежно одетом человеке того юношу с синими глазами и широкой мускулистой грудью. Ну может быть, если бы они только встретились глазами...
Но разве мы заглядываем в глаза прохожим?
Добровольное изгнание из рая
Закон природы
Зика
Они никогда больше не встречались. Да и слава Богу! И вряд ли он узнал бы в погрузневшей, уставшей, с гладкой, с проседью и с пучком на голове женщине ту тоненькую девочку с легкими по плечи волосами – главную девочку его жизни. А она и подавно не узнала бы в потухшем, подпитом, небрежно одетом человеке того юношу с синими глазами и широкой мускулистой грудью. Ну может быть, если бы они только встретились глазами...
Но разве мы заглядываем в глаза прохожим?
Добровольное изгнание из рая
Мать все умилялась – как же ты похож на отца. И это опять раздражало. Прежде всего раздражало перманентное материнское умиление – как всегда, слишком много эмоций, слишком сладко, слишком высокопарно. Все – слишком, впрочем, как всегда. В матери все всегда было в избытке. Павлику всегда казалось, что родители совершенно не подходили друг другу, – какая сила их вообще столкнула и свела пусть даже на недолгие совместные годы? Отец был вечный пример для подражания и детского скрытого восторга. Высок, смугл, худощав, с прекрасными черными волосами и карими глазами. Весь его облик наводил на мысль о каких-то дворянских корнях или наследной военной выправке. Но на самом деле ничего подобного не было, корни были самые обычные, рабочие – и откуда такие стать и аристократизм? Мать была внешне простовата, хотя хорошенькая, особенно смолоду. Белокурая, курносая, с распахнутыми голубыми наивными глазами. Роста она была небольшого, со смешными маленькими ладошками и совсем крохотной ногой тридцать третьего размера. Но тоненькой была только в юности, а родив сына, прилично раздалась, особенно в бедрах. Однако миловидность, обычно к середине жизни исчезающая у женщин подобной внешности, у нее все же осталась, всего немного уступив место простоте. Была она болтлива и смешлива до крайности. Впрочем, так же и легко, как засмеяться, могла она и горько зарыдать. Умиляло ее все – и снегирь на ветке за окном, и немецкий резиновый пупс в витрине, похожий на младенца, и лохматая дворовая собака, и рассказ в последнем «Новом мире», и хрустальный голос Ахмадулиной по радио, и заварной эклер в кафе, и легкий цветастый сарафан, и бабочка павлиний глаз на дачном крыльце. Перечислять это можно было бы бесконечно. А выносить все это? Весь этот бесконечный и постоянный накал эмоций. Ну ладно, это ее дело. А вот отец – технарь, человек расчетов и холодного ума. Ему каково? Павлик вспоминал, как отец морщился и пытался остановить мать: «Шура, довольно!» Потом они долго выясняли в спальне отношения, всхлипывала, а потом смеялась мать, потом шумно втягивал носом и кашлял отец, долго куря на кухне, а потом Павлик засыпал.
Ушел отец, когда Павлику было восемь лет. Объясняться с сыном нужным не посчитал, а через полгода встретил его у школы и предложил зайти в его новый дом. Дома была и новая жена отца – Инесса Николаевна, отцовская сослуживица, из одной лаборатории. Твердый ее голос и строгий вид определенно внушали уважение. Была она совсем некрасива, правда, высока и стройна, в общем, то, что называется статью. Носила унылую прическу и круглые грубоватые очки. Была строга, но беспристрастна.
Павлик ее сначала испугался, но скоро понял, что бояться нечего, что совсем она не вредная, а скорее равнодушная. Его она не очень-то и замечала, задавая дежурные вопросы про школу и отметки. В Инессиной квартире было мрачновато: никаких салфеточек, цветочков, картинок – ничего такого, чем обожала украсить свой дом мать. Готовить Инесса не умела, подавала на ужин либо сосиски, либо пельмени. Причем, не возражая, варил их, как правило, отец. Павлик обожал и то и другое, да многие ли дети любят трудоемкие домашние обеды?
Дома мать его обычно тщательно выспрашивала: что там у отца, как отец, что Инесса, чем кормили, о чем говорили? Павлик огрызался, злился, а мать обижалась и уходила к себе плакать. Ему было ее жаль, но сильнее была досада и даже злость за то, что не смогла удержать отца, а еще за то, что отпустила его легко и сразу, даже не устроив ни одного скандала. Жизнью продолжала восхищаться, правда, теперь реже и тише, а чаще плакала, закрывшись в ванной. Павлик всеми силами боролся с собой – его разрывало на части, он хотел зайти к ней и обнять ее, но побеждало другое, и он, сцепив зубы, злясь и раздражаясь на нее и себя, включал телевизор на самый громкий звук, только бы не слышать, не слышать и не пожалеть. Потом, отплакавшись, бросала ему: «Жестокий ты, в отца!» – и при этом у нее светлели глаза и останавливался взгляд.
Замуж она больше не вышла, да что там замуж! За все эти годы Павлик не заметил никакого подобия любовной истории в ее жизни. Отец иногда, впрочем, не часто, заходил к ним – и мать была в эти дни особенно бестолкова и суетлива, варила любимый отцом фасолевый суп, пекла пироги с капустой, но он сидел в комнате уже подросшего сына, пространно и неконкретно обсуждал будущее Павлика, а мать заглядывала и с заискивающей улыбкой предлагала им ужинать. Отец всегда смущался и отказывался, объясняя это тем, что дома ждет Инесса. И уже подросший Павлик, слегка обиженный за мать, ехидно спросил его как-то, не удержавшись:
– Сегодня у вас сосиски или пельмени?
Мать со вздохом убирала кастрюльки в холодильник и опять плакала в ванной. Когда отец уходил, она обязательно говорила Павлику:
– Тебе не кажется, что отец сильно сдал?
– Не кажется, а тебе этого очень хочется? – хамил Павлик. Почему хамил? Сам не понимал. Мать он уже начал жалеть – первый признак того, что вырос, но по-прежнему стеснялся как-то проявлять свое сочувствие. От стеснения, видимо, и хамил. На Павликово восемнадцатилетие отец подарил ему часы «Полет» и объявил, что алименты закончились. Потом Павлик поступил в МАИ и через пять месяцев, в аккурат после первой сессии, привел в дом жену. Ее звали Лора, она была русская, но из Баку и смешно прибавляла к месту, а чаще невпопад слово «да» – в утвердительном, вопросительном и отрицательном смыслах. Это вот «да» страшно веселило Павлика. Была она высокая, почти длинная, с грустными навыкате глазами и длинной русой косой до пояса. Эта коса и ее постоянное забавное «даканье» Павлика и сразили. Была она из семьи военного, и свадьбу справляли в офицерской столовой подмосковного военного городка. Отец с Инессой подарили громоздкий кухонный комбайн, и Лора заплакала, увидев на дне коробки от комбайна товарный чек семилетней давности. А мать отдала Лоре свою единственную драгоценность – старое кольцо со слегка оплавленным темно-синим сапфиром. По семейной легенде, это кольцо перенесло какой-то пожар в конце девятнадцатого века. Лора как-то сразу объявила, что двум хозяйкам на одной кухне будет точно тесно и что нельзя превращать совместную жизнь в ад. Мать собрала вещи и уехала жить к бабушке, своей матери, старухе со скверным характером, в Томилино, где у той была половина дома – две комнаты и веранда, удобства во дворе. Приезжала она теперь в свою квартиру три раза в неделю – сидеть с внучкой Машенькой, которую обожала. Против этих приездов Лора, конечно, не возражала – теперь она пыталась вести «светскую» жизнь: Консерватория, зал Чайковского, Большой. Возвращались они поздно – после очередного концерта Лора делала томные глаза и говорила, что ей надо немного пройтись, все это «переварить». Никогда она не предлагала свекрови остаться на ночь. Она вообще не любила причинять себе неудобства. К отцу Павлик со своим семейством заезжал редко, примерно раз в полгода. Отец с Инессой писали учебник по физике для вузов и были страшно заняты. Отец внучке сдержанно радовался и дарил какие-то нелепые крупные пластмассовые игрушки, постепенно захламляющие квартиру.
А потом заболела Инесса. Положили ее в клинику Академии наук в Ясеневе – больница неплохая, а вот ухаживать за ней было некому. Отец был занят по горло: учебник, кафедра, лаборатория. Лора? Кто мог рассчитывать на Лору? Инесса вела себя мужественно, боли терпела, сжав зубы, и, лежа на высоких подушках, продолжала что-то писать. Работала. Когда об этом узнала мать, она встрепенулась, засуетилась и стала принимать активное участие в болезни Инессы. Теперь она протирала супы из цветной капусты, лепила паровые котлеты и давила морсы из клюквы. Потом везла все это в судках и бидонах в больницу и, не заходя к Инессе в палату, передавала все это медсестре. Инесса лежала в больнице полгода и умерла от инфаркта, не дожив, слава Богу, до страшных болей. Отец плакал, был абсолютно растерян и беспомощен, и у него стали мелко трястись голова и руки. Все поминки сделала мать – накрыла столы, нарезала салаты, нажарила кур. Лора, скорбно поджав губы, предложила испечь торт. Мать несколько минут пристально смотрела на нее, а потом сказала: «Нет, Лорочка, не надо, это не ко времени». Похороны были многолюдные, все-таки Инесса была профессор и завкафедрой, но на поминки почему-то пришли немногие. Мать все беспокоилась, что не хватит еды, потом до трех ночи мыла посуду. Отец уснул в кабинете на диване, а матери пришлось лечь в спальне, на остывшее семейное ложе своего бывшего мужа. Теперь она приглашала его в Томилино – отъесться, подышать воздухом, но он только отмахивался – дел по горло. Однажды, передавая через Павлика вязаное кашне для отца, услышала от сына едкое:
– Зря стараешься, у него роман с молодой разведенной лаборанткой.
Сказал просто так, чтобы его жалкая мать наконец-то навсегда распрощалась с иллюзиями и надеждой.
Брак его с Лорой счастливым можно было назвать с большой натяжкой. Хозяйкой Лора была никакой, домом заниматься не любила, была очень расчетлива и даже скупа, деньги обожала, а вот в постели всегда уступала со вздохами и одолжениями. Через пару лет у Павлика появилась женщина, коллега, – мать об этом узнала от него же, так как он просил ее о комнате в Томилине, куда и приезжал со своей пассией.
– Бедная Лорочка! – причитала мать.
– Ну ты блаженная, Лорочку тебе жалко! А что хорошего в этой жизни тебе сделала эта Лорочка? – возмущался Павлик.
А потом вдруг неожиданно мать вышла замуж за брата своей томилинской приятельницы, отставного подводника, и уехала с ним в Эстонию, в маленький военный городок, где в военном училище ему предложили работу. Были они вполне довольны своей жизнью, и на крошечной даче, уютной как игрушка, на песке они выращивали необыкновенные по величине и сладости помидоры. И конечно же, отправляли их в Москву с проводником – вместе с копченой салакой и шоколадными эстонскими конфетами. А отец, одинокий отец, все чаще и чаще заходил к Павлику и очень привязался к уже подросшей внучке.
А однажды на кухне, в отсутствие вяловатой и претенциозной невестки, вдруг сказал сыну, что всю жизнь он, оказывается, любил его мать, но вот жить с ней было невыносимо, что не мог он сгорать в огне ее любви ежеминутно и ежечасно – как требовал ее темперамент, ну просто не мог отвлекаться на все это, так как просто не стал бы тем, кем он стал. А с Инессой все это получилось, видимо, все он правильно рассчитал, бормотал отец. И еще, еще, если быть честным до конца, если приоткрыть эту самую тайную тайну, все же он надеялся, что, может быть, они еще и сойдутся, ну, гипотетически это же могло быть, а? А она видишь как поступила, ну кто бы мог предположить? Ведь он на нее так рассчитывал... И еще, еще что-то бормотал про те недолгие годы с матерью, когда он был счастлив, оказывается, счастлив только с ней.
Павлик сидел оглушенный. А когда прошел ступор, он начал кричать, громко, с надрывом, кашляя и задыхаясь:
– Как же ты мог, как мог? Такое натворить, так распорядиться и своей жизнью, и ее! Ты – преступник, тебе нет оправдания, не ищи его! – А потом, еще что-то вспомнив, он запричитал шепотом, страшно: – А моей жизнью, как ты мог так распорядиться и моей жизнью? Заодно?
Он еще долго кричал и плакал, и по его небритому лицу текли слезы.
Лицу уже совсем зрелого мужчины.
Ушел отец, когда Павлику было восемь лет. Объясняться с сыном нужным не посчитал, а через полгода встретил его у школы и предложил зайти в его новый дом. Дома была и новая жена отца – Инесса Николаевна, отцовская сослуживица, из одной лаборатории. Твердый ее голос и строгий вид определенно внушали уважение. Была она совсем некрасива, правда, высока и стройна, в общем, то, что называется статью. Носила унылую прическу и круглые грубоватые очки. Была строга, но беспристрастна.
Павлик ее сначала испугался, но скоро понял, что бояться нечего, что совсем она не вредная, а скорее равнодушная. Его она не очень-то и замечала, задавая дежурные вопросы про школу и отметки. В Инессиной квартире было мрачновато: никаких салфеточек, цветочков, картинок – ничего такого, чем обожала украсить свой дом мать. Готовить Инесса не умела, подавала на ужин либо сосиски, либо пельмени. Причем, не возражая, варил их, как правило, отец. Павлик обожал и то и другое, да многие ли дети любят трудоемкие домашние обеды?
Дома мать его обычно тщательно выспрашивала: что там у отца, как отец, что Инесса, чем кормили, о чем говорили? Павлик огрызался, злился, а мать обижалась и уходила к себе плакать. Ему было ее жаль, но сильнее была досада и даже злость за то, что не смогла удержать отца, а еще за то, что отпустила его легко и сразу, даже не устроив ни одного скандала. Жизнью продолжала восхищаться, правда, теперь реже и тише, а чаще плакала, закрывшись в ванной. Павлик всеми силами боролся с собой – его разрывало на части, он хотел зайти к ней и обнять ее, но побеждало другое, и он, сцепив зубы, злясь и раздражаясь на нее и себя, включал телевизор на самый громкий звук, только бы не слышать, не слышать и не пожалеть. Потом, отплакавшись, бросала ему: «Жестокий ты, в отца!» – и при этом у нее светлели глаза и останавливался взгляд.
Замуж она больше не вышла, да что там замуж! За все эти годы Павлик не заметил никакого подобия любовной истории в ее жизни. Отец иногда, впрочем, не часто, заходил к ним – и мать была в эти дни особенно бестолкова и суетлива, варила любимый отцом фасолевый суп, пекла пироги с капустой, но он сидел в комнате уже подросшего сына, пространно и неконкретно обсуждал будущее Павлика, а мать заглядывала и с заискивающей улыбкой предлагала им ужинать. Отец всегда смущался и отказывался, объясняя это тем, что дома ждет Инесса. И уже подросший Павлик, слегка обиженный за мать, ехидно спросил его как-то, не удержавшись:
– Сегодня у вас сосиски или пельмени?
Мать со вздохом убирала кастрюльки в холодильник и опять плакала в ванной. Когда отец уходил, она обязательно говорила Павлику:
– Тебе не кажется, что отец сильно сдал?
– Не кажется, а тебе этого очень хочется? – хамил Павлик. Почему хамил? Сам не понимал. Мать он уже начал жалеть – первый признак того, что вырос, но по-прежнему стеснялся как-то проявлять свое сочувствие. От стеснения, видимо, и хамил. На Павликово восемнадцатилетие отец подарил ему часы «Полет» и объявил, что алименты закончились. Потом Павлик поступил в МАИ и через пять месяцев, в аккурат после первой сессии, привел в дом жену. Ее звали Лора, она была русская, но из Баку и смешно прибавляла к месту, а чаще невпопад слово «да» – в утвердительном, вопросительном и отрицательном смыслах. Это вот «да» страшно веселило Павлика. Была она высокая, почти длинная, с грустными навыкате глазами и длинной русой косой до пояса. Эта коса и ее постоянное забавное «даканье» Павлика и сразили. Была она из семьи военного, и свадьбу справляли в офицерской столовой подмосковного военного городка. Отец с Инессой подарили громоздкий кухонный комбайн, и Лора заплакала, увидев на дне коробки от комбайна товарный чек семилетней давности. А мать отдала Лоре свою единственную драгоценность – старое кольцо со слегка оплавленным темно-синим сапфиром. По семейной легенде, это кольцо перенесло какой-то пожар в конце девятнадцатого века. Лора как-то сразу объявила, что двум хозяйкам на одной кухне будет точно тесно и что нельзя превращать совместную жизнь в ад. Мать собрала вещи и уехала жить к бабушке, своей матери, старухе со скверным характером, в Томилино, где у той была половина дома – две комнаты и веранда, удобства во дворе. Приезжала она теперь в свою квартиру три раза в неделю – сидеть с внучкой Машенькой, которую обожала. Против этих приездов Лора, конечно, не возражала – теперь она пыталась вести «светскую» жизнь: Консерватория, зал Чайковского, Большой. Возвращались они поздно – после очередного концерта Лора делала томные глаза и говорила, что ей надо немного пройтись, все это «переварить». Никогда она не предлагала свекрови остаться на ночь. Она вообще не любила причинять себе неудобства. К отцу Павлик со своим семейством заезжал редко, примерно раз в полгода. Отец с Инессой писали учебник по физике для вузов и были страшно заняты. Отец внучке сдержанно радовался и дарил какие-то нелепые крупные пластмассовые игрушки, постепенно захламляющие квартиру.
А потом заболела Инесса. Положили ее в клинику Академии наук в Ясеневе – больница неплохая, а вот ухаживать за ней было некому. Отец был занят по горло: учебник, кафедра, лаборатория. Лора? Кто мог рассчитывать на Лору? Инесса вела себя мужественно, боли терпела, сжав зубы, и, лежа на высоких подушках, продолжала что-то писать. Работала. Когда об этом узнала мать, она встрепенулась, засуетилась и стала принимать активное участие в болезни Инессы. Теперь она протирала супы из цветной капусты, лепила паровые котлеты и давила морсы из клюквы. Потом везла все это в судках и бидонах в больницу и, не заходя к Инессе в палату, передавала все это медсестре. Инесса лежала в больнице полгода и умерла от инфаркта, не дожив, слава Богу, до страшных болей. Отец плакал, был абсолютно растерян и беспомощен, и у него стали мелко трястись голова и руки. Все поминки сделала мать – накрыла столы, нарезала салаты, нажарила кур. Лора, скорбно поджав губы, предложила испечь торт. Мать несколько минут пристально смотрела на нее, а потом сказала: «Нет, Лорочка, не надо, это не ко времени». Похороны были многолюдные, все-таки Инесса была профессор и завкафедрой, но на поминки почему-то пришли немногие. Мать все беспокоилась, что не хватит еды, потом до трех ночи мыла посуду. Отец уснул в кабинете на диване, а матери пришлось лечь в спальне, на остывшее семейное ложе своего бывшего мужа. Теперь она приглашала его в Томилино – отъесться, подышать воздухом, но он только отмахивался – дел по горло. Однажды, передавая через Павлика вязаное кашне для отца, услышала от сына едкое:
– Зря стараешься, у него роман с молодой разведенной лаборанткой.
Сказал просто так, чтобы его жалкая мать наконец-то навсегда распрощалась с иллюзиями и надеждой.
Брак его с Лорой счастливым можно было назвать с большой натяжкой. Хозяйкой Лора была никакой, домом заниматься не любила, была очень расчетлива и даже скупа, деньги обожала, а вот в постели всегда уступала со вздохами и одолжениями. Через пару лет у Павлика появилась женщина, коллега, – мать об этом узнала от него же, так как он просил ее о комнате в Томилине, куда и приезжал со своей пассией.
– Бедная Лорочка! – причитала мать.
– Ну ты блаженная, Лорочку тебе жалко! А что хорошего в этой жизни тебе сделала эта Лорочка? – возмущался Павлик.
А потом вдруг неожиданно мать вышла замуж за брата своей томилинской приятельницы, отставного подводника, и уехала с ним в Эстонию, в маленький военный городок, где в военном училище ему предложили работу. Были они вполне довольны своей жизнью, и на крошечной даче, уютной как игрушка, на песке они выращивали необыкновенные по величине и сладости помидоры. И конечно же, отправляли их в Москву с проводником – вместе с копченой салакой и шоколадными эстонскими конфетами. А отец, одинокий отец, все чаще и чаще заходил к Павлику и очень привязался к уже подросшей внучке.
А однажды на кухне, в отсутствие вяловатой и претенциозной невестки, вдруг сказал сыну, что всю жизнь он, оказывается, любил его мать, но вот жить с ней было невыносимо, что не мог он сгорать в огне ее любви ежеминутно и ежечасно – как требовал ее темперамент, ну просто не мог отвлекаться на все это, так как просто не стал бы тем, кем он стал. А с Инессой все это получилось, видимо, все он правильно рассчитал, бормотал отец. И еще, еще, если быть честным до конца, если приоткрыть эту самую тайную тайну, все же он надеялся, что, может быть, они еще и сойдутся, ну, гипотетически это же могло быть, а? А она видишь как поступила, ну кто бы мог предположить? Ведь он на нее так рассчитывал... И еще, еще что-то бормотал про те недолгие годы с матерью, когда он был счастлив, оказывается, счастлив только с ней.
Павлик сидел оглушенный. А когда прошел ступор, он начал кричать, громко, с надрывом, кашляя и задыхаясь:
– Как же ты мог, как мог? Такое натворить, так распорядиться и своей жизнью, и ее! Ты – преступник, тебе нет оправдания, не ищи его! – А потом, еще что-то вспомнив, он запричитал шепотом, страшно: – А моей жизнью, как ты мог так распорядиться и моей жизнью? Заодно?
Он еще долго кричал и плакал, и по его небритому лицу текли слезы.
Лицу уже совсем зрелого мужчины.
Закон природы
Милочка Фролова, балерина в отставке, еще сохранившая стать и четкость спины, торопилась на деловую встречу. Дело в том, что ее крупно подвели Генсы, ее многолетние дачники, сообщив в мае, накануне дачного сезона, что снимать они в этом году не будут, так как всей своей большой семьей поднимаются и едут в Германию – насовсем. Милочка страшно расстроилась, не спала две ночи и много плакала. Во-первых, было жалко себя – любые новые хлопоты ее обычно вводили в транс и пугали, во-вторых, Генсы были уже родными людьми: ключей на зиму она у них не забирала и их дачную жизнь не контролировала – знала, что там и так все в порядке. Огородов они не разводили, жили весело с шашлыками и гитарами, обожали гостей и радостно привечали невредную хозяйку, оставив за ней лучшую из комнат в большом старом доме. Если бы Милочкин муж умер в сознании, он был бы почти спокоен за свою хрупкую и нервную жену: осталась прекрасная старая дача в Валентиновке – полгектара земли и вполне приличная трехкомнатная квартира на Остоженке. Богатство по нынешним временам. Но муж, когда-то крупный чиновник от министерства обороны, здоровяк и крепыш, умер внезапно, скоропостижно, от разрыва брюшной аорты, не понимая того, что произошло. Без него, своего вечного поводыря, Милочка совсем растерялась, год убивалась, не знала, как жить дальше – без опеки, заботы и денег, наконец. Пока умные люди не посоветовали ей сдать роскошную дачу – тут судьба и выбросила ей семейство Генсов. Заезжали Генсы рано, в конце апреля, вывозя сначала двух старух – бабушку и ее бездетную сестру. А с мая уже приезжало все огромное семейство: трое детей, все женатые, с внуками, маленькими и уже подросшими внучками с кавалерами, периодически появлялись двоюродные и троюродные сестры и братья – словом, дом оживал и гудел как улей. А сейчас надо было срочно искать новых дачников, конечно, своих, по знакомству – ведь это были единственные Милочкины деньги на всю долгую зиму, кто говорит о крошечной пенсии бывшей балерины кордебалета? Посодействовала соседка Софа: у ее дальней родственницы была уже сильно беременная дочь, которую оставлять в пыльной и жаркой Москве на лето было бы совсем преступлением. С новыми предполагаемыми дачниками Милочка встречалась у метро «Университет». Описанная серебристая иномарка уже стояла у обочины и Милочка, припарковавшись, подошла к их машине. Навстречу вышел молодой мужчина среднего роста и представился – Анатолий. В машине сидела молодая женщина, печальная и опухшая, с коричневыми пятнами на лице и внушительным животом.
Двинулись на двух машинах – Милочка впереди на своем видавшем виды «жигуленке». Въехали в поселок, Милочка открыла окно и стала вдыхать свежий после дождя дачный воздух. Дачу долго осматривали, ходили по участку вместе с Анатолием, а его тихая жена сидела на стуле, вынесенном в сад. Потом говорили о цене, торговались и наконец сошлись. Милочка отдала им ключи и попросила завтра завезти ей аванс. Дело было сделано. Нормальные люди, приличные, по рекомендации, радовалась Милочка. Все, слава Богу, образовалось. А сколько нервов! Приехав домой, она выпила чаю с крекерами и уснула под пледом на диване – устала.
Анатолий объявился на следующий день – позвонил ближе к вечеру и попросил пару дней подождать с деньгами. Милочка, вздохнув, согласилась. Деньги он привез спустя неделю, опять заставив понервничать слабую Милочку. Она пригласила его зайти в дом и предложила кофе. Он выпил две чашки кофе с бутербродами и уходить, кажется, не собирался. Освоился и долго ходил по квартире, рассматривая Милочкины фотографии на стенах, антикварные часы с боем, старинные вазы и подсвечники – Милочкин покойный муж понимал в этом толк. Потом он сел в кресло с журналом и задремал. Милочка растерялась, долго мыла на кухне посуду, потом ушла в спальню и тихо, почти без звука смотрела телевизор. А потом Анатолий зашел к ней в спальню. Без стука. Без вступлений и разговоров он взял ее грубовато и напористо. Милочка тихо поскуливала. Через час он уже храпел с открытым ртом, широко раскинув руки. Милочка, конечно же, всю ночь не спала, бродила по квартире, пыталась осмыслить произошедшее, плакала, решила оскорбиться, а потом вдруг оживилась, встрепенулась и сказала себе, что все это – счастье и подарок судьбы, на который она уже и вовсе не рассчитывала. Успокоилась, вернулась в спальню, легла на край кровати и под утро уснула счастливым и спокойным сном. Проснулась она, когда Анатолий уже шумно умывался в ванной, вскочила к зеркалу, мазнула помадой по губам и пуховкой по носу, выхватила из шкафа свой самый лучший сиреневый в кружевах пеньюар и полетела на кухню. Когда Анатолий вышел из ванной, на кухонном столе стояли пышный омлет с сыром и укропом и полная турка кофе. Он внимательно посмотрел на Милочку, а потом подошел и по-семейному чмокнул ее в щеку. Ел он медленно и с удовольствием, просил еще поджарить в тостере гренки и сварить еще кофе. В дверях он еще раз клюнул Милочку в щеку и сказал:
– До вечера!
Бог мой! До вечера! Могла ли она мечтать! У нее начиналась новая, совсем другая жизнь! До вечера! Милочка засуетилась. Дел теперь у нее было невпроворот. Во-первых – генеральная уборка квартиры, которую она совсем запустила. Во-вторых – рынок. И там все самое лучшее и свежее: рыба, мясо, овощи, ничего мороженого, все парное и с грядки. В-третьих – обед, обильный, из трех-четырех блюд, с десертом, как раньше когда-то, когда они с мужем ждали нечастых гостей. А в-четвертых – косметичка, парикмахер, педикюр, Боже, как она запустила себя! А гардероб? Все старое, немодное, убогое. Разве это жизнь была у нее все эти годы? Скука смертная – журналы, бесконечные сериалы, грустные романсы на старых пластинках, творог на завтрак и ужин, старые джинсы и хвост на затылке. А оказывается, все только начинается!
К вечеру квартира сияла и сияла сама Милочка с новой короткой стрижкой и яркими красными ноготками на ногах. Ужин накрыла в гостиной – кружевная скатерть, свечи, столовое серебро. На ужин – судак по-польски, цветная капуста под сыром, крохотные пирожки с мясом, желе с фруктами, крюшон. Надела легкую галабею и крупные серьги с бирюзой. Посмотрела в зеркало – и осталась довольна собой, даже очень. На нее смотрела прелестная хрупкая и красивая женщина средних с небольшим лет. Анатолий пришел к девяти, замотанный, усталый – она предложила ему ванну с розовой пеной.
Затем они долго ужинали при свечах, а потом была еще одна бессонная и счастливая Милочкина ночь. Так продолжалось все лето – по будням. В пятницу вечером Анатолий уезжал на дачу, к жене, и Милочка отдыхала и, конечно, грустила. Бродила по квартире, не находя себе места, тосковала, плакала, опять слушала грустные романсы, куталась в шаль, а к вечеру воскресенья – оживала. Ведь завтра наступит понедельник! Мучило еще то, что денег за август Анатолий ей не давал, а спросить ей, конечно же, было неловко. Где-то в двадцатых числах августа он заехал, очень взволнованный, и сказал, что, видимо, будут с дачи съезжать, так как роды уже близко и оставаться за городом становится опасным. И еще с усмешкой сказал ей, что и их истории подошел конец, и то, что, уверен, они были друг другу полезны и наверняка не жалеют о проведенном с пользой для обоих времени. Милочка сидела оцепенев, опустив глаза в пол. Потом она тихо спросила:
– Значит, встречаться мы больше не будем? Анатолий почти возмутился:
– Ты о чем? У меня жена вот-вот родит! Роддом, ребенок, коляски, кроватки! Ты что, не понимаешь, что мне будет не до тебя? И не придумывай себе ничего такого. Скажи еще спасибо, время неплохо провели, вроде должна быть всем довольна. – Анатолий откинулся в кресле и хохотнул.
– А деньги? – побелевшими губами прошептала Милочка.
– Какие деньги? – удивился Анатолий. – Или ты считаешь, что я тебе что-то должен? В твоем возрасте за это приплачивают, дорогая. И вообще, сидишь тут в антиквариате, как сыр в масле – дача, квартира, удовольствия, – и еще денег хочешь. Некрасиво получается!
– Уходи, – твердо сказала Милочка.
– Уйду, не волнуйся, не задержусь. – Он встал и вышел, громко хлопнув дверью.
До вечера Милочка так и просидела в кресле не вставая. А потом на халат набросила жакет, спустилась в гараж и завела мотор «жигуленка». Утром ее нашел сосед – уже почти остывшую. А через неделю у Анатолия родилась дочь. По странному стечению обстоятельств его жена назвала дочь Людмилой, хотя производных у этого имени много: девочка могла оказаться и Люсенькой, и Людочкой, и Люлечкой – совсем не обязательно Милочкой.
В общем, закон природы – если где-то что-то убыло, то в другом месте обязательно прибудет.
Двинулись на двух машинах – Милочка впереди на своем видавшем виды «жигуленке». Въехали в поселок, Милочка открыла окно и стала вдыхать свежий после дождя дачный воздух. Дачу долго осматривали, ходили по участку вместе с Анатолием, а его тихая жена сидела на стуле, вынесенном в сад. Потом говорили о цене, торговались и наконец сошлись. Милочка отдала им ключи и попросила завтра завезти ей аванс. Дело было сделано. Нормальные люди, приличные, по рекомендации, радовалась Милочка. Все, слава Богу, образовалось. А сколько нервов! Приехав домой, она выпила чаю с крекерами и уснула под пледом на диване – устала.
Анатолий объявился на следующий день – позвонил ближе к вечеру и попросил пару дней подождать с деньгами. Милочка, вздохнув, согласилась. Деньги он привез спустя неделю, опять заставив понервничать слабую Милочку. Она пригласила его зайти в дом и предложила кофе. Он выпил две чашки кофе с бутербродами и уходить, кажется, не собирался. Освоился и долго ходил по квартире, рассматривая Милочкины фотографии на стенах, антикварные часы с боем, старинные вазы и подсвечники – Милочкин покойный муж понимал в этом толк. Потом он сел в кресло с журналом и задремал. Милочка растерялась, долго мыла на кухне посуду, потом ушла в спальню и тихо, почти без звука смотрела телевизор. А потом Анатолий зашел к ней в спальню. Без стука. Без вступлений и разговоров он взял ее грубовато и напористо. Милочка тихо поскуливала. Через час он уже храпел с открытым ртом, широко раскинув руки. Милочка, конечно же, всю ночь не спала, бродила по квартире, пыталась осмыслить произошедшее, плакала, решила оскорбиться, а потом вдруг оживилась, встрепенулась и сказала себе, что все это – счастье и подарок судьбы, на который она уже и вовсе не рассчитывала. Успокоилась, вернулась в спальню, легла на край кровати и под утро уснула счастливым и спокойным сном. Проснулась она, когда Анатолий уже шумно умывался в ванной, вскочила к зеркалу, мазнула помадой по губам и пуховкой по носу, выхватила из шкафа свой самый лучший сиреневый в кружевах пеньюар и полетела на кухню. Когда Анатолий вышел из ванной, на кухонном столе стояли пышный омлет с сыром и укропом и полная турка кофе. Он внимательно посмотрел на Милочку, а потом подошел и по-семейному чмокнул ее в щеку. Ел он медленно и с удовольствием, просил еще поджарить в тостере гренки и сварить еще кофе. В дверях он еще раз клюнул Милочку в щеку и сказал:
– До вечера!
Бог мой! До вечера! Могла ли она мечтать! У нее начиналась новая, совсем другая жизнь! До вечера! Милочка засуетилась. Дел теперь у нее было невпроворот. Во-первых – генеральная уборка квартиры, которую она совсем запустила. Во-вторых – рынок. И там все самое лучшее и свежее: рыба, мясо, овощи, ничего мороженого, все парное и с грядки. В-третьих – обед, обильный, из трех-четырех блюд, с десертом, как раньше когда-то, когда они с мужем ждали нечастых гостей. А в-четвертых – косметичка, парикмахер, педикюр, Боже, как она запустила себя! А гардероб? Все старое, немодное, убогое. Разве это жизнь была у нее все эти годы? Скука смертная – журналы, бесконечные сериалы, грустные романсы на старых пластинках, творог на завтрак и ужин, старые джинсы и хвост на затылке. А оказывается, все только начинается!
К вечеру квартира сияла и сияла сама Милочка с новой короткой стрижкой и яркими красными ноготками на ногах. Ужин накрыла в гостиной – кружевная скатерть, свечи, столовое серебро. На ужин – судак по-польски, цветная капуста под сыром, крохотные пирожки с мясом, желе с фруктами, крюшон. Надела легкую галабею и крупные серьги с бирюзой. Посмотрела в зеркало – и осталась довольна собой, даже очень. На нее смотрела прелестная хрупкая и красивая женщина средних с небольшим лет. Анатолий пришел к девяти, замотанный, усталый – она предложила ему ванну с розовой пеной.
Затем они долго ужинали при свечах, а потом была еще одна бессонная и счастливая Милочкина ночь. Так продолжалось все лето – по будням. В пятницу вечером Анатолий уезжал на дачу, к жене, и Милочка отдыхала и, конечно, грустила. Бродила по квартире, не находя себе места, тосковала, плакала, опять слушала грустные романсы, куталась в шаль, а к вечеру воскресенья – оживала. Ведь завтра наступит понедельник! Мучило еще то, что денег за август Анатолий ей не давал, а спросить ей, конечно же, было неловко. Где-то в двадцатых числах августа он заехал, очень взволнованный, и сказал, что, видимо, будут с дачи съезжать, так как роды уже близко и оставаться за городом становится опасным. И еще с усмешкой сказал ей, что и их истории подошел конец, и то, что, уверен, они были друг другу полезны и наверняка не жалеют о проведенном с пользой для обоих времени. Милочка сидела оцепенев, опустив глаза в пол. Потом она тихо спросила:
– Значит, встречаться мы больше не будем? Анатолий почти возмутился:
– Ты о чем? У меня жена вот-вот родит! Роддом, ребенок, коляски, кроватки! Ты что, не понимаешь, что мне будет не до тебя? И не придумывай себе ничего такого. Скажи еще спасибо, время неплохо провели, вроде должна быть всем довольна. – Анатолий откинулся в кресле и хохотнул.
– А деньги? – побелевшими губами прошептала Милочка.
– Какие деньги? – удивился Анатолий. – Или ты считаешь, что я тебе что-то должен? В твоем возрасте за это приплачивают, дорогая. И вообще, сидишь тут в антиквариате, как сыр в масле – дача, квартира, удовольствия, – и еще денег хочешь. Некрасиво получается!
– Уходи, – твердо сказала Милочка.
– Уйду, не волнуйся, не задержусь. – Он встал и вышел, громко хлопнув дверью.
До вечера Милочка так и просидела в кресле не вставая. А потом на халат набросила жакет, спустилась в гараж и завела мотор «жигуленка». Утром ее нашел сосед – уже почти остывшую. А через неделю у Анатолия родилась дочь. По странному стечению обстоятельств его жена назвала дочь Людмилой, хотя производных у этого имени много: девочка могла оказаться и Люсенькой, и Людочкой, и Люлечкой – совсем не обязательно Милочкой.
В общем, закон природы – если где-то что-то убыло, то в другом месте обязательно прибудет.
Зика
Сейчас, оглядываясь назад, я со стыдом вспоминаю, каким наглым, невоспитанным и циничным подростком я была. Откуда? И это у моей-то интеллигентной и терпимой мамы, жалеющей всех и вся не только на словах, но и в делах, спешащей на помощь немедленно всем, кто в этом нуждался. Впрочем, отца, как и меня, раздражали ее бесконечные одинокие и несчастные родственники и подруги.
– «Убогие» к тебе льнут, – неприязненно бросал ей отец. Но он-то, в отличие от меня проживший жизнь, все же это принимал. Поддержку и понимание в мамином доме находили многие, и одной из них была Зика. На самом деле она, конечно, была не Зика, а Зинаида Романовна. Но Зика – так я называла ее в детстве – прочно прилепилось к ней до конца ее жизни. Зика была маминой дальней родственницей, в общем-то какая-то седьмая вода на киселе, и, думаю, если бы Зикина жизнь сложилась более-менее благополучно, мама бы так не опекала и не привечала ее.
В детстве я Зику милостиво терпела, а будучи подростком с кривой физиономией и мерзкой улыбочкой, принимала ее жалкие дары – пакетик сосучек «Барбарис» и шоколадный батончик с царственным названием «Пралине». Вручив мне это и поохав на тему, как я выросла и похорошела, Зика и мама уединялись на кухне, где мама обязательно кормила Зику обедом, а потом они долго, часами, пили чай. Зика удивлялась:
– А почему Танечка с нами не обедает?
– Она поздно завтракала, – отмахивалась мама. На самом деле она боялась моих козней и хамских выпадов.
По-моему, Зика всегда была голодной и много ела.
– Она же большая, – оправдывала Зику мама. Она и вправду была большой, точнее – крупной, не то чтобы полной, но широкой везде – в бедрах, плечах, с крупными руками и ногами и небольшой головой. Свои седые волосы она убирала в неряшливый пучок, из которого вечно торчали и волосы, и шпильки. Зика любила сарафаны – скучные, коричневые или серые, прямые, с поясом, а под них надевала блеклые штапельные блузочки. Обувь у нее была без каблука, тоскливая, похожая на мужскую. Сумку свою, вытертую, непонятного бурого цвета, она называла «радикюль». Из этого самого доисторического «радикюля» она и доставала свои дары – батончик «Пралине», пакет барбарисок и шоколадку маме. Зика любила куриный суп, и бедная мама в те нелегкие годы со вздохом доставала из морозилки дефицитную пухлую венгерскую курочку, а я злилась и представляла, что эта самая курочка вполне могла быть румяным цыпленком табака с чесночинами в ножках, а не грустной и бледной бултыхаться в бульоне с морковкой и вермишелью. Зика съедала две тарелки супа и заодно полкурицы. Если мне совсем нечего было делать, я нагло возникала в дверном проеме и делала «большие глаза». Типа: ну вы, Зинаида Романовна, и жрать здоровы. Зика смущалась, краснела, а мама пыталась замять неловкость. Ей было за меня стыдно. Потом она ругала меня, а я с ангельским взором удивлялась – а что я такого сделала? – доводя маму до слез. Что я знала тогда о жалости и сострадании? Что я знала о Зике, о ее нелепой и печальной судьбе, да что я вообще тогда понимала в жизни?..
Потом Зика стала приходить реже, она подолгу болела, и навещала ее уже мама, с неизменным термосом куриного супа. А однажды, мне было тогда лет восемнадцать, заплаканная мама сказала, что Зика умерла и что надо идти на похороны.
Я заверещала:
– Кто мне твоя Зика? Кладбища наводят на меня тоску, и вообще у меня сегодня важное свидание.
Мама долго увещевала меня, но я ее не пожалела и на похороны не пошла. Совесть меня совсем не мучила. Какая там совесть, ведь у меня было столько неотложных дел. А спустя полгода на мое имя из нотариата пришло письмо, в котором сообщалось, что однокомнатная квартира на улице Островитянова – комната 17 м, кухня 8 м – завещана мне и что я должна явиться на оформление наследства.
– Вот видишь, – сказала мама и заплакала. – А ты ее даже не хоронила. Стерва ты, Танька.
– Ну я же ничего этого не знала, – вяло оправдывалась я.
Квартира оказалась пыльной, заброшенной (а какой она могла быть?), с нищенской мебелью и низеньким пузатым холодильником на «спартанской» кухне. Я таких не видела. Мама сказала, что этот холодильник они с отцом подарили Зике в шестьдесят четвертом году. Здесь вообще было царство бедности и даже нищеты.
– «Убогие» к тебе льнут, – неприязненно бросал ей отец. Но он-то, в отличие от меня проживший жизнь, все же это принимал. Поддержку и понимание в мамином доме находили многие, и одной из них была Зика. На самом деле она, конечно, была не Зика, а Зинаида Романовна. Но Зика – так я называла ее в детстве – прочно прилепилось к ней до конца ее жизни. Зика была маминой дальней родственницей, в общем-то какая-то седьмая вода на киселе, и, думаю, если бы Зикина жизнь сложилась более-менее благополучно, мама бы так не опекала и не привечала ее.
В детстве я Зику милостиво терпела, а будучи подростком с кривой физиономией и мерзкой улыбочкой, принимала ее жалкие дары – пакетик сосучек «Барбарис» и шоколадный батончик с царственным названием «Пралине». Вручив мне это и поохав на тему, как я выросла и похорошела, Зика и мама уединялись на кухне, где мама обязательно кормила Зику обедом, а потом они долго, часами, пили чай. Зика удивлялась:
– А почему Танечка с нами не обедает?
– Она поздно завтракала, – отмахивалась мама. На самом деле она боялась моих козней и хамских выпадов.
По-моему, Зика всегда была голодной и много ела.
– Она же большая, – оправдывала Зику мама. Она и вправду была большой, точнее – крупной, не то чтобы полной, но широкой везде – в бедрах, плечах, с крупными руками и ногами и небольшой головой. Свои седые волосы она убирала в неряшливый пучок, из которого вечно торчали и волосы, и шпильки. Зика любила сарафаны – скучные, коричневые или серые, прямые, с поясом, а под них надевала блеклые штапельные блузочки. Обувь у нее была без каблука, тоскливая, похожая на мужскую. Сумку свою, вытертую, непонятного бурого цвета, она называла «радикюль». Из этого самого доисторического «радикюля» она и доставала свои дары – батончик «Пралине», пакет барбарисок и шоколадку маме. Зика любила куриный суп, и бедная мама в те нелегкие годы со вздохом доставала из морозилки дефицитную пухлую венгерскую курочку, а я злилась и представляла, что эта самая курочка вполне могла быть румяным цыпленком табака с чесночинами в ножках, а не грустной и бледной бултыхаться в бульоне с морковкой и вермишелью. Зика съедала две тарелки супа и заодно полкурицы. Если мне совсем нечего было делать, я нагло возникала в дверном проеме и делала «большие глаза». Типа: ну вы, Зинаида Романовна, и жрать здоровы. Зика смущалась, краснела, а мама пыталась замять неловкость. Ей было за меня стыдно. Потом она ругала меня, а я с ангельским взором удивлялась – а что я такого сделала? – доводя маму до слез. Что я знала тогда о жалости и сострадании? Что я знала о Зике, о ее нелепой и печальной судьбе, да что я вообще тогда понимала в жизни?..
Потом Зика стала приходить реже, она подолгу болела, и навещала ее уже мама, с неизменным термосом куриного супа. А однажды, мне было тогда лет восемнадцать, заплаканная мама сказала, что Зика умерла и что надо идти на похороны.
Я заверещала:
– Кто мне твоя Зика? Кладбища наводят на меня тоску, и вообще у меня сегодня важное свидание.
Мама долго увещевала меня, но я ее не пожалела и на похороны не пошла. Совесть меня совсем не мучила. Какая там совесть, ведь у меня было столько неотложных дел. А спустя полгода на мое имя из нотариата пришло письмо, в котором сообщалось, что однокомнатная квартира на улице Островитянова – комната 17 м, кухня 8 м – завещана мне и что я должна явиться на оформление наследства.
– Вот видишь, – сказала мама и заплакала. – А ты ее даже не хоронила. Стерва ты, Танька.
– Ну я же ничего этого не знала, – вяло оправдывалась я.
Квартира оказалась пыльной, заброшенной (а какой она могла быть?), с нищенской мебелью и низеньким пузатым холодильником на «спартанской» кухне. Я таких не видела. Мама сказала, что этот холодильник они с отцом подарили Зике в шестьдесят четвертом году. Здесь вообще было царство бедности и даже нищеты.