На Татину свадьбу пришла одна, усмехнулась: «Я соло». И осудила красавицу Люку, та была уже слегка беременная, с мужем, врачом из Первой Градской.
– По-моему, пьющий, – заподозрила Нонна Павловна, заметив его оживление при виде спиртного.
– Ей не привыкать, – махнула рукой Пуся. В детстве девочки дружили взахлеб, дня друг без друга прожить не могли. Ссорились яростно, особенно Пуся с Люкой – у тех был темперамент. Мирила их толерантная Тата. В этой команде, да и в жизни вообще, она была центрист и уклонист. Пусе, естественно, отвели место самой умной (так оно и было), Люке – самой красивой (что тоже правда). Тата определялась как самая спокойная и милая. «Милость» ее находили с удовольствием во всем – в ее, Татином, миролюбии, доброжелательстве, слабой улыбке и чуть припухших веках.
Все три девочки были из разной среды, но в те годы, да и вообще в детстве, этому особого значения не придавали. Даже считалось неприличным подчеркнуть, например, Люкино пролетарское происхождение, Татин достаток и интеллигентность Пусиной семьи. В Стране Советов тогда все были равны. Смешно! Что касается родителей, то Татина и Пусина матери изредка и по делу общались, перезванивались. Правда, до дружбы не доходило. Сводили их дела и взаимная необходимость. Девочки чаще собирались в большой и мрачноватой профессорской квартире у Пуси – говорили обо всем: разбирали учителей, знакомых, мальчиков, обожали молодых актеров, у каждой был свой кумир. Остроумничали. Строили планы на долгую будущую жизнь. Привирали про свой любовный, тогда еще совсем ничтожный опыт, подозревали друг друга в обмане, казнили и линчевали, тайно и неумело покуривали. Словом, жили своей девчоночьей жизнью. Сидели допоздна. У Пуси в семье были демократия и сплошной либерализм.
Нонна Павловна, Татина мать, была спокойна – дочь в соседнем подъезде, а Люкиным родичам было глубоко наплевать, где и с кем проводит время их красавица дочь. Поздно вечером, когда мать Пуси, Розалия Львовна, пыталась разогнать девчонок по домам и слышала в ответ капризное и решительное Пусино: «Мама, закрой дверь», – она, усмехаясь и качая головой, бормотала на ходу: «Что устроили по ночам, что устроили, триумвират, ей-богу». Но дочери не перечила.
Люка выскочила замуж раньше Таты. Как говорила Пуся, своего врача она «приперла пузом». У метро, в кафе «Елочка» справили невеселую, скудную и пьяную свадьбу. Глаза у Люки были несчастные, но хороша тем не менее она была необыкновенно. Недружно кричали «Горько». Кафе «Елочка» предлагало: салат «Столичный» – картошка, соленый огурец, майонез, все горкой, селедку с подвядшим зеленым луком, резиновый лангет с комковатым картофельным пюре. И много водки. Казалось, что и вправду пропивают красавицу Люку.
Когда вышли покурить на лестницу, Пуся Тате сказала:
– И аборт бы ей Розалия (так она называла свою мать) устроила, и черт с ним, с задатком за эту вонючую столовку, так нет ведь, надо ей замуж выйти и заранее знать, что мыкаться придется.
– Может, любит его? – робко предположила Тата.
– Может! – жестко припечатала Пуся и затушила сигарету.
– Ну не дает Бог все вместе, – опять заступилась Тата.
– Из одного болота в другое. Причем добровольно. С ее-то данными.
Можно представить, что в этот момент подумала она про себя.
После скромной Татиной свадьбы – так, посидели – жизнь особенно не изменилась. Денег Борис, конечно, не носил или почти не носил. Зато открывал холодильник и спрашивал:
– А что, сырок у нас не завалялся?
– А у вас? – желчно спрашивала теща. Но он не обижался, посвистывал (дурацкая привычка), что-то напевал себе под нос.
– Ну значит, помажем просто маслицем, – не унывал он. И сверху дефицитный венгерский конфитюр. Нонна Павловна заводила очи к потолку и яростно хлопала дверью.
Все происходило именно так, как она и предполагала: он громко сморкался в ванной, шаркал тапочками, подкладывал под ванну грязные носки (!), шумно втягивал в себя бесконечный чай. От всех этих звуков она просыпалась и потом в три-четыре утра принимала феназепам, забываясь под утро тяжелым сном. Раздражал он ее безмерно. «Ну хоть бы Татка его любила, – с тоской думала она. – А то как катится, так и катится».
Под майские уезжала на дачу в Голицыно, лишь бы «этого» не видеть. Там ей было спокойнее, а в Москве у молодых – каникулы. Тате вскоре после свадьбы наскучили эти сборища в мастерских. Она на это уже смотрела глазами жены. И приходят туда с девицами, а ведь почти все – женатые люди. И болтают впустую, и завидуют, и осуждают. И мания величия у каждого первого! Надоело. Все это стало утомлять.
А развязка этой истории под названием «Татина семейная жизнь» произошла сама собой, спустя три года, как водится, случайно и пошленько. Как в классическом анекдоте, когда кто-то возвращается из командировки. В данном случае это была Тата. Командировка была в Минск, с начальницей – у той в городе была родня. Работать начальнице не хотелось, для этой цели взяла Тату. Принимали их в республиках – да здравствует империя! – роскошно: как же, Москва едет проверять! Прием, поход на премьеру. Но свернулись быстро: начальница все это видела-перевидела, а с родней разругалась. Вернулись на два дня раньше. А они даже дверь на «собачку» не удосужились закрыть. Открыла своим ключом. Услышала – вода в ванной льется, дым – коромыслом, музыка. Открыла дверь в мамину комнату – там на софе голый Борис, а из ванной выскакивает завернутая в махровую простыню – Боже, дай на ногах устоять! – Люка. Смутилась, вспыхнула, залепетала: это у нас в первый раз, всего один раз было, честное слово!
Истинно идиотка.
Около двух часов Тата сидела на кухне в ступоре. Борис суетливо убирал, проветривал, ползал вокруг Таты, целовал колени. Тут, первый раз в жизни, она проявила твердость – вытурила его со всеми манатками в течение часа. Где силы взяла? Все собрала, ничего не забыла. Сгребала с полок и из шкафа в чемодан и приговаривала, чтобы духу не было, чтобы духу...
«Дух» выветривался сутки, окна – настежь. Брызгала освежителем воздуха «Хвойный». Проверила – ничего от него не осталось, как не было. Стало легче. Выпила стакан водки и легла спать. Уснула, поставив жирную точку на своем браке и своей дружбе. А утром собралась и поехала в Голицыно на дачу. К маме. Нонна Павловна уже ушла из ателье, шила частно и была сама себе хозяйка, приговаривая, что заслужила уже обшивать, кого самой хочется, а не кого прикажут. Дачу свою обожала, разводила только цветы и крупную садовую землянику. Увидев дочь, испугалась ее вида, а услышав рассказ, вздохнула с облегчением и вынесла свой вердикт:
– Баба с возу... и еще спасибо, что это случилось сейчас, а не на закате женской жизни – ты еще сто раз свою судьбу устроишь. А про твою Люку-подлюку мне давно все было ясно.
– Что «все»? – удивилась Тата.
– Да то, что завистливая. Только глазами и шарила по квартире и по столу.
– Да ты что, правда?
– А ты все спишь, глаза у тебя прикрыты вечно, – разозлилась мать.
– Это разрез такой, – тихо напомнила Тата. Когда у Таты случались неприятности или стрессы, она начинала спать, спать с небольшими перерывами на перекус и всякие нужды. Вначале Нонна Павловна пугалась, но доктор, хороший невролог старой школы, сказал, что это замечательная реакция организма на стресс – защита. И назвал Тату спящей красавицей.
Нонна Павловна сбегала в сторожку, позвонила на работу дочери, сдержанно объяснила ситуацию и заочно оформила Тате отпуск. В кадрах, конечно, поохали, посочувствовали, отпуск дали и понесли по длинным и гулким коридорам статистического управления последние новости про Татину жизнь – все развлечение. Ну в общем, ушел муж к лучшей подруге, а та уже на «сносях». Короче, сволочи все. И et cetera. Словом, не скучали.
Отсидев, а вернее, отлежав и отоспавшись десять дней на даче, Тата как-то довольно легко пришла в себя. Ходили с матерью в лес, набирали мелких лисичек, жарили с картошкой. Сварили любимое крыжовенное варенье на вишневом листе. И потом засобиралась в Москву. Когда электричка отъезжала, Нонна Павловна вслед украдкой Тату перекрестила, чего не делала раньше никогда.
В Москве сразу позвонила Пуське, Розалия с гордостью сказала, что Пуська в командировке в Таллине, что послали ее из лаборатории одну, самую молодую, между прочим.
– Ну а у тебя-то что, Татуль?
Тата поведала последние новости. Розалия поохала и тоже объявила, что Люка «не вашего поля ягода», про Борьку сказала, что и он «слова доброго не стоит, никчемный мужичонка, грошовый во всех смыслах.
– Слава Богу, что такая быстрая развязка – уж извини. И даже Пуське, а у нее на этом фронте «не ах» (совсем «не ах», – согласилась про себя Тата), я бы такого, как твой Борька, не пожелала.
Тата сухо попрощалась, слегка обидевшись. Пуська появилась через неделю, забежала наспех, была возбуждена, сказала, что в Таллине был грандиозный «перепих» с одним доктором наук. Пусть без особых перспектив, но все равно – сказка. «Виру», свечи, кофе с пирожными. Люку осудила гневно, а про Борьку бросила: «Забудь». Но вся была в своем романе и трындычила только об этом. Потом рассказала, что в лаборатории у нее большие перспективы, ее очень ценят, напечатали ее статью в большом научном журнале и даже американцы заинтересовались ее темой. И еще, по секрету, что ждет приглашение в Америку на симпозиум. И действительно, через несколько месяцев позвонила, возбужденно смеялась и сказала, что едет в Бостон, в университет.
Когда Тата спросила про таллинского доктора наук, та сразу не поняла, а когда дошло, отмахнулась – уже забыла. И все спрашивала, что из Америки привезти. Тата попросила грацию.
Но грации она так и не дождалась – Пуся решила не возвращаться. Позвонила Тате из Бостона, сказала, что работой обеспечена лет на десять вперед, а это в Америке главное.
– А родители не главное? – удивилась Тата.
Пуся сказала, что как только появится малая возможность, она их заберет к себе, и на том эту грустную тему прикрыла. Пуся восхищалась Америкой безмерно, сразу и безоговорочно полюбив эту страну. И машины, и магазины, и чистота, и улыбки: «Нет-нет, не вернусь ни за что». Потом, слегка смутившись, попросила не забывать родителей, заходить.
Тата возмутилась: «Я тебя им не заменю!» Но Пуся ее уже не слышала. Так Тата лишилась второй подруги. Невозвращение дочери безумно тяжело переживал старенький академик, отец Пуси, Марк Самойлович. Пуся была его единственным и поздним ребенком. Слушать про «нормальную» страну, про «жизненные и профессиональные перспективы», про то, что его умная дочь сделала единственно правильный выбор, – ничего не желал. Всех, кто одобрял поступок дочери, – отрицал, да и тех, кто осуждал, тоже.
Сначала гневался, кричал, плакал. Потом затих, сник и сразу резко сдал. Страдал безмерно. Как это часто бывает, забыл сразу все ужасное и страшное: репрессированного отца, антисемитизм государственный и бытовой, ее, Пусину, женскую неустроенность – все меркло перед его непомерной обидой и болью. Говорил, что эта страна дала ему, нищему еврею из белорусского местечка, образование, кафедру, квартиру, забыв начисто, что всего этого заслуженно и с кровью добился он сам.
Называл Пусю предательницей. Не обсудив, не предупредив...
– А ты что, разрешил бы? – ехидно спрашивала умная Розалия. Она-то практичным женским умом понимала, что все правильно сделала ее смелая и умная дочь, правильно, прибавив еще себе шанс там устроить как-нибудь и свою личную жизнь. «Америка все-таки», – тяжело вздыхала Розалия. А боль свою и тоску спрятала глубоко-глубоко, никому не видно.
Через полгода от инфаркта умер Марк Самойлович, и вслед за ним начала потихоньку угасать и сдавать Розалия. От Пуси приходили какие-то клочки, обрывки – как шифрованные записки. Понять, что у нее происходит, было сложно.
Но грянула перестройка, и изменилась вся жизнь. Татину контору стали сокращать. Все начало стремительно и в корне меняться. Клиентов у мамы прибавилось – достать готового ничего было нельзя. Но и шить стало не из чего, и стали перелицовывать, переделывать – мудрить, одним словом. Лишь бы выжить. Выживали.
Впервые посадили на участке зелень, редиску, кабачки, морковь, но потом поняли, что все это не имеет ни малейшего смысла. Вырастить – труд огромный, а стоит все равно копейки. Погоды не делает. Помогали выживать и старые материнские связи – теперь без них совсем никуда.
Про Бориса Тата ничего не слышала. Знакомых из той жизни не встречала, на выставки не ходила – как будто не было той жизни вовсе.
– По-моему, пьющий, – заподозрила Нонна Павловна, заметив его оживление при виде спиртного.
– Ей не привыкать, – махнула рукой Пуся. В детстве девочки дружили взахлеб, дня друг без друга прожить не могли. Ссорились яростно, особенно Пуся с Люкой – у тех был темперамент. Мирила их толерантная Тата. В этой команде, да и в жизни вообще, она была центрист и уклонист. Пусе, естественно, отвели место самой умной (так оно и было), Люке – самой красивой (что тоже правда). Тата определялась как самая спокойная и милая. «Милость» ее находили с удовольствием во всем – в ее, Татином, миролюбии, доброжелательстве, слабой улыбке и чуть припухших веках.
Все три девочки были из разной среды, но в те годы, да и вообще в детстве, этому особого значения не придавали. Даже считалось неприличным подчеркнуть, например, Люкино пролетарское происхождение, Татин достаток и интеллигентность Пусиной семьи. В Стране Советов тогда все были равны. Смешно! Что касается родителей, то Татина и Пусина матери изредка и по делу общались, перезванивались. Правда, до дружбы не доходило. Сводили их дела и взаимная необходимость. Девочки чаще собирались в большой и мрачноватой профессорской квартире у Пуси – говорили обо всем: разбирали учителей, знакомых, мальчиков, обожали молодых актеров, у каждой был свой кумир. Остроумничали. Строили планы на долгую будущую жизнь. Привирали про свой любовный, тогда еще совсем ничтожный опыт, подозревали друг друга в обмане, казнили и линчевали, тайно и неумело покуривали. Словом, жили своей девчоночьей жизнью. Сидели допоздна. У Пуси в семье были демократия и сплошной либерализм.
Нонна Павловна, Татина мать, была спокойна – дочь в соседнем подъезде, а Люкиным родичам было глубоко наплевать, где и с кем проводит время их красавица дочь. Поздно вечером, когда мать Пуси, Розалия Львовна, пыталась разогнать девчонок по домам и слышала в ответ капризное и решительное Пусино: «Мама, закрой дверь», – она, усмехаясь и качая головой, бормотала на ходу: «Что устроили по ночам, что устроили, триумвират, ей-богу». Но дочери не перечила.
Люка выскочила замуж раньше Таты. Как говорила Пуся, своего врача она «приперла пузом». У метро, в кафе «Елочка» справили невеселую, скудную и пьяную свадьбу. Глаза у Люки были несчастные, но хороша тем не менее она была необыкновенно. Недружно кричали «Горько». Кафе «Елочка» предлагало: салат «Столичный» – картошка, соленый огурец, майонез, все горкой, селедку с подвядшим зеленым луком, резиновый лангет с комковатым картофельным пюре. И много водки. Казалось, что и вправду пропивают красавицу Люку.
Когда вышли покурить на лестницу, Пуся Тате сказала:
– И аборт бы ей Розалия (так она называла свою мать) устроила, и черт с ним, с задатком за эту вонючую столовку, так нет ведь, надо ей замуж выйти и заранее знать, что мыкаться придется.
– Может, любит его? – робко предположила Тата.
– Может! – жестко припечатала Пуся и затушила сигарету.
– Ну не дает Бог все вместе, – опять заступилась Тата.
– Из одного болота в другое. Причем добровольно. С ее-то данными.
Можно представить, что в этот момент подумала она про себя.
После скромной Татиной свадьбы – так, посидели – жизнь особенно не изменилась. Денег Борис, конечно, не носил или почти не носил. Зато открывал холодильник и спрашивал:
– А что, сырок у нас не завалялся?
– А у вас? – желчно спрашивала теща. Но он не обижался, посвистывал (дурацкая привычка), что-то напевал себе под нос.
– Ну значит, помажем просто маслицем, – не унывал он. И сверху дефицитный венгерский конфитюр. Нонна Павловна заводила очи к потолку и яростно хлопала дверью.
Все происходило именно так, как она и предполагала: он громко сморкался в ванной, шаркал тапочками, подкладывал под ванну грязные носки (!), шумно втягивал в себя бесконечный чай. От всех этих звуков она просыпалась и потом в три-четыре утра принимала феназепам, забываясь под утро тяжелым сном. Раздражал он ее безмерно. «Ну хоть бы Татка его любила, – с тоской думала она. – А то как катится, так и катится».
Под майские уезжала на дачу в Голицыно, лишь бы «этого» не видеть. Там ей было спокойнее, а в Москве у молодых – каникулы. Тате вскоре после свадьбы наскучили эти сборища в мастерских. Она на это уже смотрела глазами жены. И приходят туда с девицами, а ведь почти все – женатые люди. И болтают впустую, и завидуют, и осуждают. И мания величия у каждого первого! Надоело. Все это стало утомлять.
А развязка этой истории под названием «Татина семейная жизнь» произошла сама собой, спустя три года, как водится, случайно и пошленько. Как в классическом анекдоте, когда кто-то возвращается из командировки. В данном случае это была Тата. Командировка была в Минск, с начальницей – у той в городе была родня. Работать начальнице не хотелось, для этой цели взяла Тату. Принимали их в республиках – да здравствует империя! – роскошно: как же, Москва едет проверять! Прием, поход на премьеру. Но свернулись быстро: начальница все это видела-перевидела, а с родней разругалась. Вернулись на два дня раньше. А они даже дверь на «собачку» не удосужились закрыть. Открыла своим ключом. Услышала – вода в ванной льется, дым – коромыслом, музыка. Открыла дверь в мамину комнату – там на софе голый Борис, а из ванной выскакивает завернутая в махровую простыню – Боже, дай на ногах устоять! – Люка. Смутилась, вспыхнула, залепетала: это у нас в первый раз, всего один раз было, честное слово!
Истинно идиотка.
Около двух часов Тата сидела на кухне в ступоре. Борис суетливо убирал, проветривал, ползал вокруг Таты, целовал колени. Тут, первый раз в жизни, она проявила твердость – вытурила его со всеми манатками в течение часа. Где силы взяла? Все собрала, ничего не забыла. Сгребала с полок и из шкафа в чемодан и приговаривала, чтобы духу не было, чтобы духу...
«Дух» выветривался сутки, окна – настежь. Брызгала освежителем воздуха «Хвойный». Проверила – ничего от него не осталось, как не было. Стало легче. Выпила стакан водки и легла спать. Уснула, поставив жирную точку на своем браке и своей дружбе. А утром собралась и поехала в Голицыно на дачу. К маме. Нонна Павловна уже ушла из ателье, шила частно и была сама себе хозяйка, приговаривая, что заслужила уже обшивать, кого самой хочется, а не кого прикажут. Дачу свою обожала, разводила только цветы и крупную садовую землянику. Увидев дочь, испугалась ее вида, а услышав рассказ, вздохнула с облегчением и вынесла свой вердикт:
– Баба с возу... и еще спасибо, что это случилось сейчас, а не на закате женской жизни – ты еще сто раз свою судьбу устроишь. А про твою Люку-подлюку мне давно все было ясно.
– Что «все»? – удивилась Тата.
– Да то, что завистливая. Только глазами и шарила по квартире и по столу.
– Да ты что, правда?
– А ты все спишь, глаза у тебя прикрыты вечно, – разозлилась мать.
– Это разрез такой, – тихо напомнила Тата. Когда у Таты случались неприятности или стрессы, она начинала спать, спать с небольшими перерывами на перекус и всякие нужды. Вначале Нонна Павловна пугалась, но доктор, хороший невролог старой школы, сказал, что это замечательная реакция организма на стресс – защита. И назвал Тату спящей красавицей.
Нонна Павловна сбегала в сторожку, позвонила на работу дочери, сдержанно объяснила ситуацию и заочно оформила Тате отпуск. В кадрах, конечно, поохали, посочувствовали, отпуск дали и понесли по длинным и гулким коридорам статистического управления последние новости про Татину жизнь – все развлечение. Ну в общем, ушел муж к лучшей подруге, а та уже на «сносях». Короче, сволочи все. И et cetera. Словом, не скучали.
Отсидев, а вернее, отлежав и отоспавшись десять дней на даче, Тата как-то довольно легко пришла в себя. Ходили с матерью в лес, набирали мелких лисичек, жарили с картошкой. Сварили любимое крыжовенное варенье на вишневом листе. И потом засобиралась в Москву. Когда электричка отъезжала, Нонна Павловна вслед украдкой Тату перекрестила, чего не делала раньше никогда.
В Москве сразу позвонила Пуське, Розалия с гордостью сказала, что Пуська в командировке в Таллине, что послали ее из лаборатории одну, самую молодую, между прочим.
– Ну а у тебя-то что, Татуль?
Тата поведала последние новости. Розалия поохала и тоже объявила, что Люка «не вашего поля ягода», про Борьку сказала, что и он «слова доброго не стоит, никчемный мужичонка, грошовый во всех смыслах.
– Слава Богу, что такая быстрая развязка – уж извини. И даже Пуське, а у нее на этом фронте «не ах» (совсем «не ах», – согласилась про себя Тата), я бы такого, как твой Борька, не пожелала.
Тата сухо попрощалась, слегка обидевшись. Пуська появилась через неделю, забежала наспех, была возбуждена, сказала, что в Таллине был грандиозный «перепих» с одним доктором наук. Пусть без особых перспектив, но все равно – сказка. «Виру», свечи, кофе с пирожными. Люку осудила гневно, а про Борьку бросила: «Забудь». Но вся была в своем романе и трындычила только об этом. Потом рассказала, что в лаборатории у нее большие перспективы, ее очень ценят, напечатали ее статью в большом научном журнале и даже американцы заинтересовались ее темой. И еще, по секрету, что ждет приглашение в Америку на симпозиум. И действительно, через несколько месяцев позвонила, возбужденно смеялась и сказала, что едет в Бостон, в университет.
Когда Тата спросила про таллинского доктора наук, та сразу не поняла, а когда дошло, отмахнулась – уже забыла. И все спрашивала, что из Америки привезти. Тата попросила грацию.
Но грации она так и не дождалась – Пуся решила не возвращаться. Позвонила Тате из Бостона, сказала, что работой обеспечена лет на десять вперед, а это в Америке главное.
– А родители не главное? – удивилась Тата.
Пуся сказала, что как только появится малая возможность, она их заберет к себе, и на том эту грустную тему прикрыла. Пуся восхищалась Америкой безмерно, сразу и безоговорочно полюбив эту страну. И машины, и магазины, и чистота, и улыбки: «Нет-нет, не вернусь ни за что». Потом, слегка смутившись, попросила не забывать родителей, заходить.
Тата возмутилась: «Я тебя им не заменю!» Но Пуся ее уже не слышала. Так Тата лишилась второй подруги. Невозвращение дочери безумно тяжело переживал старенький академик, отец Пуси, Марк Самойлович. Пуся была его единственным и поздним ребенком. Слушать про «нормальную» страну, про «жизненные и профессиональные перспективы», про то, что его умная дочь сделала единственно правильный выбор, – ничего не желал. Всех, кто одобрял поступок дочери, – отрицал, да и тех, кто осуждал, тоже.
Сначала гневался, кричал, плакал. Потом затих, сник и сразу резко сдал. Страдал безмерно. Как это часто бывает, забыл сразу все ужасное и страшное: репрессированного отца, антисемитизм государственный и бытовой, ее, Пусину, женскую неустроенность – все меркло перед его непомерной обидой и болью. Говорил, что эта страна дала ему, нищему еврею из белорусского местечка, образование, кафедру, квартиру, забыв начисто, что всего этого заслуженно и с кровью добился он сам.
Называл Пусю предательницей. Не обсудив, не предупредив...
– А ты что, разрешил бы? – ехидно спрашивала умная Розалия. Она-то практичным женским умом понимала, что все правильно сделала ее смелая и умная дочь, правильно, прибавив еще себе шанс там устроить как-нибудь и свою личную жизнь. «Америка все-таки», – тяжело вздыхала Розалия. А боль свою и тоску спрятала глубоко-глубоко, никому не видно.
Через полгода от инфаркта умер Марк Самойлович, и вслед за ним начала потихоньку угасать и сдавать Розалия. От Пуси приходили какие-то клочки, обрывки – как шифрованные записки. Понять, что у нее происходит, было сложно.
Но грянула перестройка, и изменилась вся жизнь. Татину контору стали сокращать. Все начало стремительно и в корне меняться. Клиентов у мамы прибавилось – достать готового ничего было нельзя. Но и шить стало не из чего, и стали перелицовывать, переделывать – мудрить, одним словом. Лишь бы выжить. Выживали.
Впервые посадили на участке зелень, редиску, кабачки, морковь, но потом поняли, что все это не имеет ни малейшего смысла. Вырастить – труд огромный, а стоит все равно копейки. Погоды не делает. Помогали выживать и старые материнские связи – теперь без них совсем никуда.
Про Бориса Тата ничего не слышала. Знакомых из той жизни не встречала, на выставки не ходила – как будто не было той жизни вовсе.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента