Михаил Барановский

Зуб за зуб
Киноповесть

   Первой на все неприятности Максима отреагировала язва луковицы двенадцатиперстной кишки. Потом жена. Она по такому случаю приготовила на ужин манную кашу. Манную кашу с запахом детского сада, с запахом больницы, с запахом начала и конца. Вот и все, на что она способна. Все пикантное, острое, пронзительное на вкус, головокружительное на запах, то, к чему надо прикладывать усилия челюстей, здоровые зубы: резцы, клыки, жевательные, – замазано манной кашей. Жизнь превратилась в манную кашу.
   Семейные отношения – манная каша. Семнадцать лет она стояла на медленном огне, зажженном под марш Мендельсона. И вот каша стала рваться наружу, за края тесной кастрюльки, вскипая и клокоча, позвякивая эмалированной крышкой.
   Максим молча сидит на кухне, над сугробами манной каши, которая бесформенной массой набивается в рот, соскальзывает по горлу в пищевод и тяжело опускается в желудок. Ему кажется, что каша заполняет его, как гипсовую форму. И если эту форму расколоть, немного подождав, пока каша уляжется и застынет, манка приобретет его очертания. Он отольет себе памятник из манной каши. Памятник жертвам семейных отношений, к подножию которого новобрачные в свадебных нарядах будут возлагать цветы из заварного крема. И потом, усевшись в украшенные пупсами и кольцами машины с развевающимися вдоль дороги разноцветными лентами, помчатся с пронзительными криками клаксонов к печкам и конфоркам, чтобы разжечь огонь для своих кастрюлек с манной кашей.
   С навязчивой жаждой близости к нему подлетает муха. Фамильярно усевшись на плечо, насекомое цинично потирает лапки. Сначала Максим отгоняет муху. Потом не выдерживает и хватается за газету с целью немедленного убийства. Он мечется на пяти квадратных метрах не очень-то полезной жилплощади с газетой в руке, испачканной типографскими шрифтами, смазанными в погоне за мухой. Лицо его багровеет, нижняя губа нервно прикушена. В последнюю долю секунды пред ударом муха исчезает, как будто это не муха, а Дэвид Копперфильд. Потом так же внезапно появляется то на стене, то на кухонном шкафчике, то на занавеске, злорадно потирая свои отвратительные лапки. Максим спотыкается о стулья, задевает и с дребезгом опрокидывает посуду. На шум из коридора прибегает собака и на всякий случай громко лает.
   – Фу!!! – орет Максим во все горло – так, что посуду на полках прошибает мелкий озноб, так, что жена, подобно черепахе, вжимает голову в плечи, а собака, спрятав уши и хвост, скрывается под столом.
   Настя наблюдает с потаенным ужасом за тем, как Максим носится от стены к стене, ругаясь и повторяя: «Я прибью тебя, сволочь, прибью». Если бы дело дошло до суда, адвокат утверждал бы, что муха была убита подзащитным в состоянии аффекта.
   – Машку разбудишь, – выдавливает жена.
   – Фу!!! – орет в ответ Максим, но тут же спохватывается. – Извини, извини. – Опустившись в изнеможении на стул, он говорит: – Вот если бы и человека можно было так же безнаказанно убить газетой!
   – Кого бы ты убил?
   – Не знаю.
   – Что с тобой происходит?
   – Не знаю.
* * *
   «Что-то надо менять». Так думает человек, сорвавшийся на жалком, ничтожном насекомом, будто бы в нем заключены все его беды и страдания. Как будто из-за этой несчастной мухи (если только есть на свете счастливые мухи) у него все обострилось: и язва, и обиды, и сомнения. Все обострилось. Даже собственное отражение в зеркале. Заострились нос и подбородок. Сплошные острые углы, отбрасывающие резкие тени, как на картинах французских кубистов.
   «Что-то надо менять». Так иногда говоришь себе, когда вдруг замечаешь на расческе пучок седых волос. И понимаешь, что если в одном месте прибывает, то в другом непременно уменьшается. Да даже не понимаешь, а видишь невооруженным глазом. И в глазах этих тоже какая-то запыленность. И две симметричные темные колеи под ними. И ничего не происходит. То есть происходит, конечно. Все как всегда. Как будто заело пластинку. Монотонно повторяющиеся дни, слова, жесты, эмоции и ощущения скользят по одним и тем же виниловым бороздкам, по одним и тем же маршрутам передвижения, с раздражением тормозя на светофорах: работа – дом, дом – работа, по одним и тем же нехитрым практическим соображениям сорокалетнего мужчины. И только время от одного дня рождения к другому течет все стремительней. И вот тебе сорок. В это невозможно поверить! Казалось бы, совсем недавно прятал от родителей сигареты. И вот уже думаешь: а можно ли курить после смерти? Есть ли там сигареты? Есть ли там хотя бы места для курящих? Есть ли там вообще хоть что-нибудь? И пускаешь дым в черное небо, вписанное в оконную раму безвестным подражателем Малевичу.
* * *
   В человеке столько органов, что никогда не знаешь, что может заболеть. Одних только зубов во рту тридцать две штуки, и в каждом есть нерв. Так устроен человек – весь пронизан нервными окончаниями, весь на нервах.
   В сидячей очереди к стоматологу люди вдоль коридора подпирают щеки и напряженно молчат в ожидании предстоящих мучений.
   Из-за двери доносится монотонное завывание бормашины, бряцанье металлического инструмента. Потом возникает тишина. Потом ее вспарывает острым клыком страшный, нечеловеческий крик.
   Мужчина в белом халате истошно орет, стоя у открытого окна. За окном проходящие мимо люди с испугом поднимают головы; деревья, содрогнувшись, роняют последнюю, осеннюю листву; птицы, направлявшиеся в теплые края, ускоряют полет; дети, спящие в колясках, голосят, сплевывая соски.
   В стоматологическом кресле с открытым ртом, то ли от ужаса, то ли по медицинской необходимости, застывает девушка. Немолодая крупногабаритная медсестра Галина роняет от неожиданности какие-то инструменты, и они с грохотом падают на стеклянный столик:
   – Максим Максимыч, что с вами?
   – Надо разряжаться, – поворачиваясь, спокойно говорит Максим. – Знаете, как нервы успокаивает. Вы, Галочка, когда орали последний раз?
   – Вчера на сына, за очередной кол, – растерянно отвечает медсестра.
   – Это не то. Идите сюда. – Максим подзывает Галю. – И вы присоединяйтесь, – обращается он к пациентке в кресле. – Раз, два, три…
   И все вместе орут.
* * *
   В тихом дворе старого четырехэтажного дома стоят две грузовые машины – прежние жильцы: пожилая дама Светлана Григорьевна и ее дочь Лиза – выселяются, новые: Максим с женой, дочерью Машей и тещей Антониной Павловной – въезжают.
   Солнце отдает последнее осеннее тепло. Ветер шуршит желтыми хрустящими листьями, обрывками вчерашних газет, мелким мусором. Бабушки на скамейках шуршат языками и вставными челюстями. Деревья шуршат своими лысеющими затылками.
   И только грузчики кричат:
   – Легче! Легче! Не заваливай!
   Они с большим трудом заталкивают в грузовик огромный старинный буфет.
   – Господи, – причитает Антонина Павловна, – только сейчас заметила, какая здесь узкая лестница. Тут не то что шкаф и диван – тут даже гроб не пронесешь.
   – Мама! – одергивает ее Настя.
   – Что мама?! Я чувствую. Скоро, скоро меня отсюда будут выносить.
   – Антонина Павловна, – вмешивается Максим, – что вы волнуетесь, вы-то будете лежать. Выносить-то мне придется.
   – Максим! – оскаливается жена.
   – Она первая начала.
   – Детский сад какой-то.
   – Если в том доме он не пролезет в двери, я умру, – делится планами хозяйка шкафа Светлана Григорьевна.
   – Мама! – одергивает ее дочь Лиза.
   – А он не пролезет, – подливает масло в огонь Антонина Павловна, – знаю я эти блочные дома.
   – Мама! – взвивается Настя.
   Все на нервах.
   – Ой, только не уроните… Это еще мамин… – умоляет грузчиков Светлана Григорьевна. – Папа без него не сможет… он с ним разговаривает.
   – Дедушка уже лет десять ни с кем не разговаривает, – мрачно замечает Лиза.
   – А со шкафом разговаривает. Ой, не поцарапайте, миленькие…
   Настя отходит от Антонины Павловны и направляется к Лизе:
   – Вы хоть примерно скажите, когда дедушку заберете… Мы собираемся сразу делать ремонт, и будет неудобно…
   – Вы понимаете, – говорит Лиза, – он в таком возрасте… Мы только разберемся с вещами и тут же его заберем. День-два, не больше. Я буду приезжать кормить его и все такое.
   – А вы, Максим, учтите, – зловещим шепотом предостерегает Антонина Павловна, оставшись наедине с зятем, – я не позволю вам выбросить ничего из моих вещей, даже притронуться… Я музейный работник. – Антонина Павловна вонзает в осенний воздух указательный палец с артритными шишками.
* * *
   Посреди одной из многочисленных комнат неподвижно сидит в кресле древний дед. Его невидящий взгляд направлен в окно. На вписанную в периметр рамы березу с корой, поросшей мхом, с узловатыми ветками, с изъеденными осенней ржавчиной листьями и солнечными бликами, мечущимися от движения ветра.
   От стен комнаты отскакивает эхо. Оно не задевают старика. Кажется, ни жизнь, ни смерть уже не задевают его. Он сидит в своем кресле между жизнью и смертью, как на узкой полосе в центре дороги с двустороннем движением.
   Отвисшие языки отклеившихся обоев безвольно свисают с высоких стен, с потолка облезает штукатурка, с подоконников и дверей отшелушивается потрескавшаяся краска – квартира древняя, как дед.
   Собака возбужденно бегает по комнатам, обнюхивая новую обстановку. Все остальные настороженно-молчаливы.
   – Ну вот. Свершилось, – говорит Настя.
   – Господи! На старости лет! – произносит Антонина Павловна.
   – Мама! Все! Отступать некуда.
   – А этот дед теперь с нами будет жить? – интересуется Маша.
   – Нет, его заберут через день-два.
   – Все. Мне пора, я поехал, – говорит Максим.
   – Макс, купи что-нибудь от тараканов. Они там в кухне стадами бродят, – просит Настя.
   – Лучшее средство против тараканов – это ремонт, – заявляет Максим.
   – Я чувствую, этот ремонт – средство не только от тараканов, – многозначительно вздыхает Антонина Павловна.
   Дверь за Максимом захлопывается, и мелкая дрожь пробегает по голым стенам.
   В коридоре Антонина Павловна находит кое-как подключенный к розетке допотопный телефонный аппарат и нервно набирает номер.
   – Стелла, – говорит она в трубку, – я знаю, что этого не переживу… Стелла, умоляю тебя… это ад, это кошмар, ты просто не представляешь, что мне придется пережить с этим ремонтом!.. Никто не умирал, а я умру… Я каждую минуту думаю о том, что этот сумасшедший старик набросится на меня, и неизвестно что… Он хочет выбросить вещи Ивана Макаровича… Нет, не сумасшедший, а Максим… Что ты, это хуже, хуже, хуже…
* * *
   Марьяна, открыв дверь, тут же интересуется:
   – Как вам моя новая шляпа?
   – Похоже на подвесной потолок, – отвечает Максим.
   – Не слушай его, – говорит Настя. – Шляпа прекрасная. Я тоже такую хочу.
   – Входите и не смотрите на беспорядок. Я сама только пришла. Даже шляпу не успела снять.
   При этом Максим обращает внимание, что халат и домашние тапочки она надеть успела. Иначе можно было бы предположить, что в таком виде она выходила на улицу. Впрочем, от Марьяны можно ожидать чего угодно.
   Об этот беспорядок трудно не споткнуться. То, что Марьяна называет беспорядком, на самом деле настоящий вселенский хаос, случившийся в отдельно взятой квартире. Вероятно, так должно смотреться жилище после многочасового обыска. Возможно, такой предстает поверхность океана в месте, где случилось кораблекрушение.
   – Давайте на кухню.
   Переступая через разбросанные по полу вещи: глянцевые журналы, пепельницу, полную окурков, перевернутый кверху пузом издохший тапок с дыркой в животе, детский носок в застиранную полосочку, скорлупу грецких орехов, – пробираясь будто по минному полю – след в след, все проходят на кухню.
   – Усаживайтесь.
   Со стола спрыгивает огромный кот.
   – Понимаешь, ремонт – это выражение твоего эго, – говорит Марьяна. – Я тебе могу как дизайнер сделать черт-те что. (Кто бы сомневался!) Но это будет мой ремонт. Ты сам должен понять, какой ты хочешь цвет стен, какой потолок…
   – Марьяна, я только что сделал ремонт у себя на работе. Я через это прошел и не хочу вступать в одно и то же дерьмо дважды. Не надо никаких изысков, лепнины, атлантов и кариатид. Ничего этого не надо. Надо сделать необходимый минимум.
   – То, что ты сделал в этом своем застенке, – это не ремонт, – жалуется Настя. – Он просто все выкрасил в белый цвет. Для больницы это, может, и нормально, но для квартиры вы меня извините.
   – Я же не говорю, что все надо выкрасить в белый цвет, – оправдывался Максим. – Можно в зеленый или желтый.
   – Желтый цвет хороший, – говорит Марьяна, доставая из шкафа фужеры и попутно рассыпая по полу пакетики с какими-то специями.
   – Ты не хочешь снять шляпу? – интересуется Максим.
   – Нет. Я только что ее купила.
   – Говорят, желтый цвет к разлуке, – вворачивает Настя.
   – Цвет не бывает к разлуке. Разлука бесцветна, – заявляет Марьяна. – Макс, ты теперь богатенький Буратино. Закажи мне проект, и у тебя голова болеть не будет. Мне главное знать, чего вы хотите, и я беру огонь на себя. Не сиди, как в гостях, открывай свое вино.
   – Ты знаешь, чего ты хочешь? – спрашивает Максим жену, ввинчивая штопор в пробку.
   Настя пожимает плечами.
   – Я так и знал. – Максим разливает по фужерам вино.
   – Ну, давайте за ваш будущий ремонт.
   – За то, что еще не свершилось, не пьют, – говорит Настя.
   – Да? – удивляется Марьяна. – Ну, тогда за ваш переезд в новую квартиру.
   Все чокаются.
   – Не чокайтесь, – предостерегает Марьяна. – Мужу и жене нельзя.
   – Почему?
   – Денег не будет. Примета такая.
   – Все приметы сводятся к двум вещам, – итожит Максим, – к смерти или отсутствию денег.
   – А я с пятью своими бывшими мужьями никогда не чокалась и не чокаюсь, со стола рукой крошки не сметаю, в квартире не свистю… не свищу, что там еще… А денег как не было, так и нет.
   – Зато жива еще, – замечает Максим. – Будем здоровы!
* * *
   В коридоре новоселов все спотыкаются о картонные коробки и мраморную доску с неразборчивой надписью и профилем какого-то человека.
   – Это кто? – интересуется Марьяна.
   На этот раз она без шляпы, зато с новой прической. Во времена юности Максима такие прически назывались что-то типа «Я упала с сеновала – тормозила головой» или «Взрыв на макаронной фабрике».
   – Это мамин любимый писатель Тырдышный, – объясняет Настя. – Мама проработала в его музее-квартире всю жизнь. А потом музей закрыли, и родственники продали квартиру. Шикарную квартиру, какой-то фирме, под офис… Мы прямо не знаем, что теперь со всем этим делать. Мама хранила у себя все вещи Тырдышного и вот перевезла их к нам.
   – Теперь этот музей будет у вас в квартире? Поздравляю.
   Марьяна в сопровождении Максима проводит дислокацию:
   – Я хочу сразу предупредить. Тут малой кровью не обойтись. Тут надо не ремонт делать, а строить. Все практически заново. Батареи и сантехнику новые ставить, десятилетиями не менялись. Какой смысл делать ремонт, а через три месяца отбивать плитку или сдирать обои, когда что-то протечет или засорится?
   – Меня сейчас стошнит, – предупреждает Максим.
   – Учти, заказывать ремонт в фирме нельзя. Ты им заплатишь десять тысяч, они наймут армян за шесть, армяне найдут каких-нибудь украинцев за три.
   – Значит, лучше сразу искать украинцев.
   – Именно. К тому же стены ты видел – их надо выравнивать. А если выравнивать, то заодно и проводку заменить не мешало бы. Стены надо штробить.
   – Штробить, – растерянно повторяет Максим.
   – Да. Не пугайся. А вообще-то я тебе скажу, что надо делать.
   – Кажется, я знаю. Надо напиться.
   – Это не поможет. То же самое, в такой же квартире я спроектировала одной заказчице. Можно будет как-нибудь с ней договориться, чтобы посмотреть.
   – Давай прямо сейчас.
   – Давай, тем более на твоей новенькой машине. Как это ты отважился на старости лет?
   – Ну, знаешь, страшно стало – всю жизнь прожить пешеходом.
* * *
   Уже в машине Марьяна продолжает:
   – У нее квартира один в один ваша. Посмотришь перепланировку. Понравится – поговорим. Слушай, что происходит? Народ взбесился. Все создают прибавочную стоимость. Макс, а у нас с тобой будут товарно-денежные отношения?
   За открытым окном пробегает мимо темно-синяя улица, разукрашенная яркими пятнами витрин, растекшимися желтками фонарей, разлетающимся конфетти из звуков, срывающихся с тротуаров и дороги, подхваченных ветром.
   – Каких только отношений у нас с тобой не было. Зачем тебе товарно-денежные?
   – Да? А какие ты можешь предложить?
   – Бартерные. Ты мне – интерьер, я тебе – зубы.
   – Тьфу! Неинтересно.
   – А что тебе интересно?
   – Ты обо мне думаешь как о женщине? – Ее зрачки скатываются в уголки глаз и застывают, наблюдая за Максимом. – Я прихожу к тебе голой во сне?
   – Регулярно, – не отрываясь от дороги, говорит он.
   – И ты молчишь?! Я, Максик, уже в том возрасте, когда после таких слов надо благодарить и быстро раздеваться.
   – Марьяна, ты что-нибудь про десять заповедей слышала?
   – Перестань. Во всех правилах есть определенная доля условностей и допущений, включая десять твоих библейских заповедей. Например, что считается грехом в постулате: не возлюби жены ближнего своего? До какой степени, спрашивается, нельзя? Даже в мыслях? А поцеловаться? И как насчет петинга? Или вот: «не укради». А если по безналу? Это все давно уже устарело. А ты что, стал набожным?
   – Я серьезно. Ты же собиралась заняться зубами?
   – Я бы тебе и бесплатно сделала, – как бы обижается Марьяна, – а ты видишь какой меркантильный. Здесь тормози! Ее зовут Анна.
* * *
   Дверь в квартиру приоткрыта. Марьяна пропускает вперед Максима, и тут же раздался глухой удар тяжелого неодушевленного предмета, канонада двух упавших тел, залп выплеснувшейся откуда-то воды, громыхание жести. Заглянув в прихожую, она видит перевернутую стремянку, ведро, лежащего в луже Максима, а на нем Анну в смело задранном халате.
   Увы, не так часто, как хотелось бы, нам на голову падают созревшим плодом, подстреленной птицей, сорвавшимся с крыши кирпичом, тунгусским метеоритом, кометой Галлея с огненным хвостом (нужное подчеркнуть) красивые, загорелые женщины с глазами цвета болотной ряски. «Эти глаза напротив», – пел когда-то с хрипотцой виниловой пластинки то ли Хиль, то ли Ободзинский, когда-то тогда в черно-белом, как документальная кинохронь, прошлом. Какие-то секунды эти глаза действительно были напротив, и даже звучала музыка. А может, Максиму только показалось, что звучала музыка. Лишь в кино в такие минуты звучит музыка.
   – Я смотрю: вы уже познакомились! – ерничает Марьяна.
   Анна встает, смущенно запахивает халат, вспархивает ресницами.
   От нее исходит тонкий, еле уловимый кофейный аромат. Кажется, так пахнет ее кожа. Голые плечи, как обжаренные кофейные зерна, блестят загаром, привезенным откуда-то, где растут, упираясь в небо, мохнатые пальмы, где вдоль песчаных пляжей море взбивает пену в гоголь-моголь, и праздные красивые люди пьют крепкий эспрессо из маленьких белых чашек.
   – Вы весь мокрый, – говорит она.
   – Это я… от неожиданности.
 
   В пустой и неуютной комнате Максим снимает с себя намокшие вещи, рассматривает выданную ему одежду. Ему кажется странным и приятным раздеваться здесь, в квартире этой женщины, в точно такой же квартире, как и та, в которую он совсем недавно вселился.
   – Я же тебе о нем говорила, – слышит Максим из-за неплотно закрытых дверей. – Нужный человек – стоматолог, так что пользуйтесь, не стесняйтесь.
   – Боюсь, мне теперь понадобится травматолог.
   Максим выходит, переодетый в огромную майку и нелепые шорты:
   – Хорошо, что меня сейчас не видит моя жена.
   – Хорошо, что вас сейчас не видит мой муж, – говорит Анна.
   – Судя по размеру одежды – действительно хорошо.
   – Хотите кофе? – спрашивает Анна и, не дожидаясь ответа, исчезает в направлении кухни.
   – Давай, я тебе пока все покажу, – предлагает Марьяна. – Коридор мы немного сузили, но зато прихожая стала больше. Тут столовая, а здесь прорубили дверь в кухню – ее расширили за счет коридора, вернее, за счет закутка, здесь был закуток, никому не нужный закуток. Тут будет жить ее мама, она хочет перевезти ее из Севастополя. Здесь спальня… Алле! Ты меня слушаешь?
 
   Из кухни доносится терпкий запах свежемолотого жареного кофе, слышно, как закрываются ящики, звякает посуда, и вот появляется Анна с подносом и чашками с кофе, над которыми колышется паутинка пара:
   – Кофе.
   Она ставит поднос на журнальный столик:
   – Я вчера выбрала пол – роскошный.
   – Жена хочет ковролин.
   – Ковролин – непрактично.
   – Она говорит: уютно.
   Анна по-детски пожимает плечами и трогательными ключицами.
   – Ну что – подходит? – спрашивает Марьяна.
   – Вполне… – неуверенно произносит Максим.
 
   На лестничной площадке Марьяна принимается сплетничать:
   – Мужа никакого у нее нет – вранье. Она его выгнала. А потом один любовник ей квартиру купил и пропал куда-то. Другой дал денег на ремонт.
   – А я думал, она в три смены работала на заводе без выходных и откладывала, – пытается шутить Максим.
   – Умеют же люди устраиваться. С курорта на курорт разъезжает. Загар с нее не слазит. И любовники тоже.
* * *
   Новоселье, пир во время чумы. Вдоль стен – разнокалиберные коробки, свертки и тюки, связки книг. Под резким светом стоваттной лампочки без абажура в центре комнаты стоит стол. За ним – хозяева и приглашенные. На нем – бутылки, приготовленная на скорую руку еда, одноразовая посуда. Хозяева не чувствуют себя дома. Приглашенные – не ощущают себя в гостях. Пикник на обочине. В голое, открытое окно влетает голос улицы и присоединяется к застолью.
   – Значит, все уезжают, а ты пускаешь корни? – спрашивает Максима Илья – друг с детских лет, очкарик, инженер.
   – Все, кто мог и хотел, уже давно уехали, – говорит Максим, – а ты лет десять уже собираешься, но никогда не уедешь.
   – Уеду, – настаивает Илья.
   – Не уедешь!
   – Уеду, – упорствует.
   – Он уедет, – становится на сторону Ильи сидящая с ним рядом Антонина Павловна.
   – Вот! – говорит Илья. – Спасибо, Антонина Павловна! Давайте уедем вместе! И пусть они здесь без нас локти кусают.
   – Спасибо, Илья. Но боюсь, что еще одного переезда я уже не перенесу. Если я куда и перееду, так скорее всего на кладбище.
   – Мама! – одергивает ее Настя.
   – Все туда переедем, – говорит Илья.
   – И вряд ли кто-то будет кусать локти по этому поводу, – при этом теща с укором посматривает на зятя.
   – Мама!
   – Что не так? – вздергивает нарисованные брови Антонина Павловна.
   – Мы его отправляли на разведку, в Израиль, – сообщает жена Ильи Света.
   – Лучше один раз уехать, чем сто раз услышать, – говорит Максим.
   – Ладно, пока все мы еще здесь, пока никто из нас еще никуда не переехал. Макс, я знаю, что дерево, и не одно, ты посадил. Ребенка ты родил – умницу, красавицу…
   – Илюша, извини, конечно, но ребенка я родила, – вмешивается Настя.
   – Ну, хотя бы от него? – пытается шутить Марьяна.
   – Кажется, да.
   – Хорошо. Значит, осталось что? Построить дом… – рискует продолжить Илья.
   – Интересно, – говорит Марьяна. – Можно нескромный вопрос? Вот сколько зубов надо отремонтировать, чтобы купить такую квартиру?
   – Не перебивайте, – просит Илья.
   – Максим, твоя квартира стоит на человеческих зубах, – не унимается Марьяна.
   Все смеются, кроме Антонины Павловны, та серьезно кивает.
   – Макс, в общем, осталось сделать ремонт, и все, – скороговоркой выдыхает Илья.
   – Что – и все? – спрашивает Максим.
   – И можно переезжать, – шипит Антонина Павловна. – Настя, когда я… перееду, обещай мне, что посадишь у могилы акацию. Мне нравится этот запах.
   – Антонина Павловна, – обращается к теще Максим, – вы думаете, будете лежать там и нюхать?
   Все смеются, кроме Антонины Павловны. Она с укором смотрит на зятя, покачивая головой, как игрушечный бульдог на передней панели автомобиля.
   – Давайте за ремонт! – отчаявшись, предлагает Илья.
   – За то, что не свершилось, не пьют, – говорит Марьяна.
   – Тогда за новоселье.
   Все чокаются одноразовыми стаканчиками и пьют.
   – Маша, включи какую-нибудь музыку, – просит Настя.
   – Если она включит свою музыку, я уйду! – угрожает Антонина Павловна. – Я этого не выношу! Это выше моих сил!
   – Спокойно, Маша, спокойно… – демонстративно занимается аутотренингом Маша. Она встает из-за стола и уходит в другую комнату.
   – Ой, ремонт сделаете, обживетесь, дай вам Бог, – говорит Света.
   – Ну, хватит про ремонт, – просит Настя. – Он еще не начался, а я уже думать про него не могу.
   – А что у вас там за мемориальные доски в прихожей? – интересуется Илья.
   – Тырдышный Иван Макарович – великий советский писатель… Неужели не знаете? – оживляется Антонина Павловна, скрипнув в сторону Ильи шейным остеохондрозом.
   – Что-то такое слышал… Но не читал… Нет, не читал.
   – Сейчас вообще хорошую литературу не читают… Все детективы, а на детективах народ не воспитаешь.
   – Это да… – до неправдоподобия участливо вздыхает Илья.
   – Иван Макарович был дважды лауреатом Сталинской премии за великолепные романы «Хмарь» и «Ярь».
   – А-а, ну «Хмарь», «Ярь» конечно…