Может, будущих писателей в детстве плохо кормили, и им не хватало каких-нибудь витаминов? И все эти муки лишь результат каких-то нарушений в обмене веществ? Вот мне в детстве страшно не хватало шпрот. Когда родители их умудрялись доставать, то мама мне не разрешала наедаться ими до отвала. Не потому, что ей жалко было, а потому, что много шпрот в масле – вредно для печени. Так она считала и до сих пор считает. И что же я имею в результате? Геморрой Печень все равно барахлит. А в ней, точно камни, сидят рассказы и стихи. Хорошо еще, что небольшие. Наверное, потому, что шпроты – мелкая рыбка. У тех, кому в детстве не хватало осетрины, в печени застряли романы.
   Еще бывает, что ребенок растет в семье творческой интеллигенции. Папа – известный писатель или журналист, мама – меццо-сопрано. И даже бабушка была любовницей поэта-футуриста. Короче говоря, в семье атмосфера творческая. Куда ж ему, бедному, подаваться, как не в писатели?
   У меня же ничего такого не было. Папа – инженер, а мама и вовсе милиционер. Мы долгое время жили в коммунальной квартире. Атмосфера там была…
   А встречаются такие дети, которые с младых обкусанных ногтей мечтают написать книгу. Большую и толстую, как лев. Эти дети не могут молчать. Что только не делают родители – а они все одно не молчат. Уже и сидеть не могут, а все не умолкают. Чуть подрастут – и сразу запишутся во внештатные корреспонденты какой-нибудь пионерской правды. Будут писать о добрых делах, о переводе старушек через дороги, о больших и светлых мечтах. А потом литературный институт или журфак, семинары молодых литераторов в домах отдыха, блядки ночные споры до хрипоты о будущем литературы, о своем месте в ней. Публикации в толстых журналах, отзывы критиков, литературные премии, бутерброды с красной рыбой на фуршетах…
   Впрочем, я отвлекся. И устал. И надоело. Нет, я, конечно, продолжу. Непременно продолжу, но в следующий раз, когда буду думать о том, почему люди становятся писателями. Примерно через неделю.

Ионыч

   Секретарь Союза писателей Москвы, оформлявшая мне бумаги для вступления в Литфонд, спросила:
   – Михаил Борисович, вы кто?
   – То есть как – кто?
   – Поэт или прозаик?
   Я смутился, совершенно некстати вспомнив чеховское «сказать о себе «я – писатель» – все равно что сказать о себе «я – красивый», покраснел, побледнел, заметался по кабинету, раскрыл рот, потом закрыл, потом снова открыл и, наконец, пролепетал:
   – Я – поэт.
   Вот так оно все и начинается… Потом, по пьянке, будешь бить себя в грудь и кричать: «Я – поэт! Слышите? Вы слышите, суки?!» Потом брезгливо тыкать пальцем в чужие стихи, сердиться и кричать неприятным голосом:
   – Это что? Это стихи? Вот эта херня – стихи?! Извольте отвечать только на вопросы! Не разговаривать!..

В первой декаде мая,

   когда уже и ночью на земле нет заморозков, вылупляются из яиц первые кузнечики и, еще не отряхнув с себя присохших зеленых скорлупок, начинают скакать и кузнечить. Ясное дело, что ни скакать толком, ни кузнечить они еще не умеют, но зато стараются вовсю. Через неделю-другую кончится их беззаботное детство и юность, собьются они в артели по пять-шесть особей и пойдут по полям и лужайкам зарабатывать себе на пропитание. Поначалу у них заказы в основном от молодых комаров – ножны для жал выковывать. Молодые комары – большие модники. Ты ему не просто так, а с чеканкой, с сафьяном внутри, чтобы не дай бог носа неправильно не подточить. Еще и слюдой стрекозиной требуют украсить. Бывает, летит такой франт на бреющем, а носом в тяжеленных ножнах так и клюет, так и клюет. Комары постарше, поопытнее подобной ерундой не заморачиваются, а покупают себе такие насадки на свой комариный писк из самой тонкой фольги, чтобы никакое человеческое ухо их услышать не могло.
   Ну, а ближе к лету пойдут заказы от клиентов посолиднее – жуков. Кому железные накладки на рога изготовить для брачных игр, а кому и протезы сделать взамен обломанных. Случаются и крупные заказы, сразу на всю артель и надолго. Это когда старые ежи молодятся и желают ежихам пыль в глаза пускать. Тогда велят они себе все иголочки заточить, чтобы старыми и тупыми не выглядеть. Богатый еж себе еще и наперстки на лапки закажет с подковками. Они перед ежихами любят себя конями представлять. Начнут гарцевать – не остановишь. Но такие игольчатые заказы редко бывают, потому как их все прибирают к лапкам жуки-точильщики.
   Месяца через полтора кузнечик набирается такого опыта, что начинает работать не только по металлу, но и по хитину. Тут, в самый разгар полетов, когда все норовят друг дружку облететь, подрезать, а то и просто пополам перекусить, у него работы невпроворот. Кому надкрылья жесткие выправить помятые, кому протез жвал изготовить, а кому усики оборванные аккуратно проволочкой тонкой надставить. Кузнечат они, бедные, от зари до зари. Одно только и облегчает им жизнь – песня. Поют они за работой не переставая. Народные песни поют и собственного сочинения. К примеру, романс «А напоследок стрекочу…» или «Вот залез один я на травинку» – все и не перечесть. Только «В траве сидел кузнечик» поют редко. Кузнечики – народ жизнерадостный, а от этой песни нападает на них такая зеленая тоска… Только на поминках ее и поют или осенью, когда… Ну, что сейчас об осени говорить – до нее еще бог знает сколько. Пока молодежь скачет и кузнечит вовсю. Ничего, что неумело.

Ботинок под снос

* * *
 
древняя клава…
вместо надписи Home
полустертый рисунок избушки
 
* * *
 
жужжу и жужжу…
нектар собирая с цветов
на твоем cарафане
 
* * *
 
тепло и нет мух…
в теньке развалившись,
сон цветной
о сметанне небесной
смотрит и смотрит кот…
 

Завтрак на траве

 
с ветерком
шуршим и шуршим
в твоих юбках
 
* * *
 
влажный купальник…
прилипаем
с обеих сторон
 
* * *
 
магазин закрывается…
уборщица чешет… спину
рукой манекена
 
* * *
 
пустеющее кафе…
мужчина за накрытым столом
роняет вилку за вилкой
 
* * *
 
ботинок под снос…
третий месяц живет в нем
мышь без прописки
 
* * *
 
долгие поминки…
после пятой
начинают чокаться
 
* * *
 
утреннее метро…
не просыпаясь
читает мужчина газету
 
* * *
 
вечер в деревне…
навоз под фонарем
пахнет сильнее
 
* * *
 
мужской монастырь
на огуречных грядках —
сплошь пустоцветы
 
* * *
 
Полоска светлая
На темной от загара
Твоей спине —
Ее и поцелую…
Для начала.
 
* * *
 
Новогодняя ночь.
Возле искусственной елки
Делаю вид, что счастлив…
 

Как упоительны в России вечера

   К девяти часам вечера жара… не спадает. От пристани в центре Вологды отходит в полуторачасовой рейс к Спасо-Прилуцкому монастырю и обратно прогулочный теплоходик «Дионисий». Пиво, чипсы, соленый арахис и живая музыка в виде молодого человека по имени Вова, уже погружены на борт. Всего триста рублей с носа, который у некоторых отдыхающих так и чешется к выпивке. Неугомонный Вова начинает громко петь еще на пристани. Такое ощущение, что даже микрофон у него луженый. Но на воде хоть немного прохладнее. В конце концов – не будет же он петь все полтора часа. Выпьет пива, его разморит…
   Под песню «Ах, белый теплоход, гудка тревожный бас…» мы отчаливаем. Вологда – речка узкая. Теплоходу, чтобы продвигаться вперед, приходится раздвигать ее берега носом. По случаю тридцатиградусной жары и вечера пятницы оба берега густо усыпаны отдыхающими. Они стоят столбиками у мангалов с шашлыками, точно суслики у своих нор, и машут проплывающим мимо руками, шампурами с подгоревшими кусками свинины, бутылками сухого вина и всем, чем машется. Вова запевает шпаликовскую «Ах ты палуба, палуба, ты меня раскачай…».
   На корме празднует день рождения девушка лет двадцати пяти. Приглашены четыре подруги и три молодых человека. Подруги в вечерних платьях с открытыми спинами. Именинница завила на голове множество или даже два множества мелких черных кудряшек. Дым от ее тонкой сигареты – и тот завивается колечками. На столике шампанское, персики, прилипшие ко дну коробки шоколадные конфеты и большая эмалированная кастрюля с салатом оливье. По шортам и линялым майкам молодых людей, по тому, как они цедят слова и пиво из банок, видно, что в Вологде мужиков не то чтобы совсем нет, но…
   Чуть поодаль, возле самого ограждения палубы сидит компания из двух грустных женщин средних лет, пьет клинское, курит и так громко молчит, что заглушает новую песню Вовы «Я сегодня ночевал с женщиной любимою», которую он исполняет по заказу Елены и Виталия из Череповца. На носу начинаются танцы. Огромная старуха, про которую историк церковной архитектуры сказал бы «восьмерик на четверике», вовсю отплясывает со своим худеньким внуком лет пяти. От нашего суденышка начинают расходиться волны. Большие зеленые листья кувшинок, как только их настигает волна, схлопываются в фунтики и уходят на глубину. О многочисленных купальщиках и купальщицах, головы которых торчат по обоим бортам теплохода и даже прямо по курсу, этого сказать нельзя. Капитан дает гудок, потом еще один, потом высовывается из рулевой рубки и кроет всех… Не помогает.
   Наконец показывается Спасо-Прилуцкий монастырь. Под его стенами расположился целый палаточный лагерь. Монументальные башни и стены монастыря щурят бойницы от дыма многочисленных костров и сурово молчат. Солнце наконец-то садится. С облаков сползает нездоровый румянец. Легкий ветерок теребит полосатый купальник, наброшенный на прибрежный кустик для просушки. За кормой на волне беззаботно покачивается пустая пивная банка. Психологически точно выбрав момент, неистовый Вова изо всех сил начинает петь «Как упоительны в России вечера…».

Наперсточник

   Снегу навалило по колено. Мороз еще, конечно, не воевода, но уже и не простой стрелец. По такому морозцу и поехал я покупать себе зимнюю шапку на рынок.
   Продавец, жгучий брюнет-кавказец, в своем вступительном слове докладе тосте о достоинствах той шапки, на которую я имел неосторожность посмотреть, сказал, что ей не будет ни сносу, ни сглаза. В их семье такие шапки передаются от отца к сыну, а от сына к внуку. И все равно – шапка не снашивается. Чтобы добро не выкидывать, потом отдают какой-нибудь дворовой жучке или мурке, а те уж в ней хотят сами бегают в лютые холода, а хотят щенят с котятами высиживают. Отдельно было сказано о достоинствах меха и замшевого верха. Выходило так, что если погладить рукой замшевый верх, а сразу за ним жену, и после этого еще и не убояться сравнить нежность замши и жены… После этих слов я решился на примерку. Шапка была хороша, конечно, но, как мне показалось, немного тесновата, о чем я и сказал продавцу. «Брат, – ответил тот, – посмотри на свою голову. Она такая же, как и моя. Мне эта шапка даже чуть-чуть велика, потому что у меня нет твоей бороды». Он снял с моей головы шапку и надел на свою. Потом он вновь надел ее на меня, а мою старую шапку, в которой я был, нахлобучил на себя. «Ну, – сказал он, – ты видишь разницу? Каким ты пришел сюда и каким можешь уйти?» Я колебался. В последующие пять минут он перемещал шапки с головы на голову со скоростью опытного наперсточника. Я и не заметил, как в процесс примерки вовлекли стоящего рядом похмельного мужичка с бутылкой пива. Его бритая голова была размером с большое антоновское яблоко и приблизительно такого же цвета. На нем, кстати, моя старая шапка приободрилась. Когда от моей головы уже шел пар, я сдался. Продавец настоял, чтобы я шел домой в обновке. Для старой шапки мне был выдан пакетик и наказ отдать ее первой попавшейся жучке.

В дальнем углу городского рынка,

   вдали от ожиревших колбас, дебелых помидоров, никогда не достигающих половой, а только молочной спелости, модных кожаных сумок из лакированной клеенки, продают пушистых пыжиковых утят с розовыми клювами, невозмутимых кроликов и щенков.
   – Отдам дешево, – тараторит дородная тетка с обвислыми бульдожьими щеками, – совершенно готовая собака для вашего ребенка! И лапы, и хвост, и ошейник, и поводок – все есть.
   Готовая собака, размером с ботинок, прижавшись к могучей теткиной груди, виляет готовым крошечным хвостиком и тихонько поскуливает.
   Стоящий перед теткой мальчик лет шести, не сводя глаз со щенка, дергает за рукав маму, которая согласилась только посмотреть – «но не вздумай просить!»:
   – Мам, мам, он когда вырастет – лаять научится?
   – Научится, – лает в ответ выросшая мать и тащит своего готового мальчика покупать картошку, или колбасу, или кожаную сумку из лакированной клеенки.

Две пары кальсон

   Иногда я думаю, что неплохо бы написать хоть какие-нибудь мемуары. Должен же писатель оставить после себя мемуары, записные книжки, трамвайные билеты, квитанции разрозненные мысли о главном. Хорошо, когда в мемуарах много ссылок и примечаний. Здесь, к примеру, перевод какой-нибудь шутки по-французски, а здесь – трехэтажного немецкого существительного. Что-нибудь этакое, философское, из Гегеля или Канта. И сразу видно, что автор не хрен собачий человек культурный, начитанный и интеллигентный. Как и все инженеры человеческих душ. Но с французским и немецким у меня проблемы. То есть сказать «мерд» или «шайсе» я при случае могу. Точно знаю, кому бы я мог сказать, даже крикнуть эти слова. Наизусть помню список этих людей. Но в мемуарах это смотрелось бы…
   Вот еще что. Когда пишешь мемуары, надо рассказывать о встречах со знаменитыми людьми. Без этого никак. Намедни, мол, встречался со знаменитым поэтом М. Говорили с ним о новых стихах поэтов У., Д. и А… Нет, так не годится. В каком порядке фамилии поэтов ни упоминай – все равно… пулемет получается. Но что писать, если из литературных знаменитостей я встречался только со Жванецким. Два или даже три раза. Но как встречался… На фуршетах, на которые приходят все, кто знаком со швейцаром в этом ресторане. Я скромно стоял в углу и ел какое-то канапе на палочке. Или тарталетку. Или то, что бывает на палочке. А Михаил Михайлович был окружен толпой поклонников и поклонниц. Как Поклонная гора. Я бы, конечно, и подошел, чего уж там. Но из меня Магомет, как из… Зато я беседовал с поэтом Иртеньевым. Игорь Моисеевич сказал мне, что я идиотнеправильно поступил, вернувшись из Америки в Россию, поскольку у меня в руках есть хорошая профессия. Вот если бы он был химиком, то ни за что не уехал бы. Я помню, что тогда посмотрел на свои руки и увидел в них палочку от съеденного. Нет, я потом, конечно, много думал и пришел к печальному выводу. Но он тоже не для мемуаров. Вот в анамнезе этот вывод был бы к месту, да.
   Ладно, оставим в покое знаменитостей. Писатель может, в конце концов, пойти в свободное от писательства время в театр или оперу, а потом в мемуарах написать умное о драматургии, о режиссуре, об актерской игре, о ножках актрис… А если я в свободное время был на рынке и купил две пары кальсон? Нет, кальсоны отличные, грех жаловаться. Начес такой, что сам бы я так ни за что не расчесал. Я и сейчас в них сижу и пишу. Не в двух, конечно, парах сразу. Но какая из этого может быть драматургия? Не говоря о режиссуре. Так что с мемуарами…

Как ты залетела

   Сижу, курю. В полуоткрытое окно залетела снежинка и не может вылететь обратно. Все кружится, бьется о стекло… Того и гляди растает. Сбегал к соседям, взял стиморола с зимней свежестью. Сижу, не курю, жую и дышу на нее, чтоб не растаяла… А помнишь, как ты залетела в закрытую дверь? Как не хотела вылетать обратно… как кружила по комнате и билась о мою голову скалкой… как я стал дышать зимней свежестью в ледяном подъезде?..

Мелодия «Cтаросветских помещиков»

   удивительным образом напоминает мне неторопливые джоплиновские регтаймы. Как хороши эти медленные, старинные ноты «ю» в «варениках с вишнею» или «мнишках со сметаною». И в самом деле – что такое это наше нынешнее «с вишней»? Купит хозяйка в каком-нибудь супермаркете пакет с замороженной вишней, которой нас, точно шрапнелью, обстреливает из польских или болгарских окопов Евросоюз, и приготовит на скорую руку… То-то и оно, что ничего хорошего. А вот с вишнею совсем другое. «Ю» – это тонкий хвостик с резным листиком, за который держишь теплую от солнца, немного хмельную, густо-красную ягоду, только что сорванную с дерева. И такие ягодки в варенике не слипнутся в братскую могилу и не вытекут от первого укуса тощей синей струйкой тебе на белую рубашку, а брызнут так задорно, так шампанским, что кружевная блузка твоей соседки по столу окажется в пунцовых пятнышках. А уж вы потом найдете укромный уголок, чтобы их оттереть. Да! Вареники непременно со сметаною! Не с порошковой сметаной, в которой только химия, физика да математика, а c той сметаною, которая… Ну, что я вам все рассказываю – уж и обедать пора. Слюни подбираем, наливаем кипятку в бомж-пакет с высушенным супом и любуемся, как распускается в горячей воде сморщенная горошина или кусочек морковки.

Кусок пряника

   Как свернешь с Симферопольского шоссе, которое москвичи называют Варшавским, на дорогу к Туле – так и начинаются палатки и палатки с тульскими пряниками. Сначала две-три, а потом сразу десять-пятнадцать и одна за одной. Туляки пекут столько сувенирных пряников, что сколько бы туристов ни рождалось, и приезжай они хоть все в Тулу, минуя Париж и египетские пирамиды, а все равно пряники распродать не удастся. Раздавать их просто так тулякам жалко, а самим не съесть. Вот и лежат они штабелями возле палаток, каменеют. По ночам их воруют жители окрестных деревень для постройки пряничных избушек и просто сарайчиков на приусадебных участках. Крытая шифером или оцинковкой, такая избушка стоит десятки лет как новенькая, а в голодный год, один, к примеру, простенок, размером два на три, размоченный сладким чаем, может прокормить семью из трех человек и кошку в течение трех, а то и четырех месяцев. Но и это не все. Окаменевшие пряники некоторые предприимчивые торговцы умудряются сбывать расквартированной в Туле дивизии воздушно-десантных войск. И вовсе не для еды, как можно было бы подумать, а для тренировок. Настоящий десантник может расколоть до дюжины окаменевших пряников. И это только рукой.
   Не будем, однако, ограничивать свое описание пряниками, хотя без них и невозможно представить себе Тулу. Ежели говорить вообще, то город, как и известное всем нам, к несчастью, учение, питают три источника, и состоит он из трех частей – самоварной, оружейной и уже упомянутой пряничной. Любой туляк, практически с младых ногтей, может из любого железного лома собрать винтовку или пулемет, спаять самовар и из любого… чего угодно вылепить пряник. Да! Чуть не забыл. Из любого того же самого туляк может и пулю отлить. Раньше, при Романовых, любой туляк мог еще и подковать блоху. Но ныне это искусство почти утрачено. В чем тут причина – никому не известно. Левши, кажется, и до сих пор уродятся. Мало того, у некоторых не только одна рука левая, а даже и обе. И те неизвестно откуда растут. Да и косоглазых меньше не стало. А, вот, поди ж ты – блоху подковать некому. Старики еще могут подковать, к примеру, таракана, но только крупного. Молодежь же склонна только к баловству – то кошку подкуют, а то собаку. Бывает, что хулиганы подкуют дорогой автомобиль какого-нибудь уважаемого человека.
   Что же касается самоваров, то раньше в городе был целый квартал самоварных дел мастеров. Как только не использовали самовары – в позапрошлом веке в самых больших самоварах жили сами самоварники, точно так же как пряничники в своих избушках, из самоваров поменьше делали зимние кареты с печным отоплением. Были и самовары-бани, но не общественные, конечно, а семейные. Из совсем маленьких самоваров пили водку и никогда – чай. Пить чай из самовара – это московская придумка. Кстати, в музее самоваров видел я кошелек тульской модницы восемнадцатого или девятнадцатого века, сплетенный из мелких кольчужных колец. Что хотите говорите, а хранила она в этом кошельке, размером с небольшую сумку, наверняка не деньги, а пули. Небось и носила его на груди, как бронежилет.
   В наше время, когда Тула стала, по преимуществу, городом оружейников, а самовары и пряники делают все больше для туристов, в самоварах не живут, не катаются и не парятся. Да и сами туляки, как всем известно из старинного анекдота, за что бы ни брались – все у них пулеметы получаются. Если у жителей других городов и весей раз в год и палка стреляет, то у туляков, случается, и самовар, и даже пряник может стрелять одиночными, а то и очередями. В местном музее пряников экскурсовод мне рассказал по секрету, что лет пятнадцать тому назад из пряника в форме пистолета, выпущенного к какому-то юбилею тульских воздушных десантников, мастер-пряничник застрелил по пьяному делу тещу, а потом и сам свел счеты с жизнью. Есть в этом музее и особенная фотография. За столом перед огромным пряником сидит и улыбается сам президент. Пряник тот был испечен специально к его приезду, и надпись на нем была – то ли «Третий срок», то ли «Сорок сороков». Отец наш туляков поблагодарил, однако пряник не взял. Только откусил кусок размером аккурат в два срока и в Москву укатил. Где-то, в специальном хранилище, хранятся остатки этого пряника. Когда-то его достанут, сметут пыль и поставят на стол тому, кто приедет пряник доедать…

Якорь ледокола «Ермак»

   Перед входом в санкт-петербургский Военно-морской музей работает сувенирная лавка. Там продают модели кораблей и подводных лодок, сувенирные компасы, флотские эмблемы, шевроны и значки. Кто больше двух минут будет смотреть на витрины с этими сокровищами – тот пропал. Для семьи, для общества, для всего. Сердце разрывается, когда слышишь из разных углов: «Мама, эти погоны стоят всего двести рублей!» А погоны и впрямь хороши. Они называются «ДМБ-погоны». На них изображена практически чеховская серебристая чайка поверх золотых букв «БФ» и желтые лакированные лычки с белыми каемками. И лычки такой ширины, что им только на адмиральских погонах и красоваться. А в самом музее… Я вам так скажу: кто сможет пройти мимо и не прикоснуться (невзирая на табличку «руками не трогать») к кормовому фонарю шестидесятипушечного турецкого корабля «Мелеки-Бахри», взятого в плен эскадрой контр-адмирала Ушакова в сражении у Тендры 29 августа 1790 года, – тот и не мужчина вовсе, а я не знаю кто. Может, даже и женщина. Еще я погладил якорь ледокола «Ермак», фрагмент обшивки «Святого Фоки», на котором плавал Георгий Седов, и штурвал с колонкой гидравлического управления рулем с эскадренного броненосца «Цесаревич». А вот флаги турецких кораблей и даже фашистский военно-морской флаг я и пальцем не тронул. Тронешь их, как же. Они к потолку подвешены.

Выстрел

   Идешь по скошенному полю куда глаза глядят, и под ноги с утробным чавканьем бросаются заплесневелые, размякшие от дождя и долгого ожидания прохожих, коровьи лепешки. Холодный, сырой осенний туман забирается даже в голову. От этого у ней внутри что-то тихонько всхлипывает, жалобно шмыгает, время от времени сморкается и хочет водки. Далеко, в невидимом из-за тумана лесу, раздается гулкий выстрел. Должно быть, охотник промахивается по зайцам. Сейчас он закончит материться, подует на прищемленный палец, попрыгает на одной ноге, плюнет в сердцах, зачехлит ружье и пойдет, шумно ломая кусты, к костру, где уже заждались его собутыльники товарищи, один из которых еще утром промахнулся по свинье с тремя поросятами, хотя и выстрелил дробью, а другой и безо всякого ружья не помнит, как здесь оказался. Они рассядутся на раскладных брезентовых стульчиках вокруг дымящегося котелка с супом из горохового концентрата, вытащат из рюкзаков объемистые фляги, стопки из нержавейки, сдуют с них налипшие хлебные и табачные крошки, прежде чем наполнить, поднимут упавшего со стульчика товарища и снова рассядутся. С черных веток будут падать прозрачные капли, где-то в непроходимой чаще будет каркать воронье и мучительно умирать от смеха кабан, которому свинья…

Глафира и Константин Сергеевич

   Снега нет, не будет и просили передать, чтоб не занимали. По полю по колено в сером тумане бредет, спотыкаясь о кротовьи кучки и спящие муравейники, голое дерево. Такое голое, как во сне, когда идешь по улице без носков, путаясь в полинявших от множества стирок семейных трусах на какой-нибудь прием во французском посольстве, а прохожие свистят и смеются тебе в спину, покрытую гусиной от холода кожей. Подышишь на горизонт, потрешь его рукавом, и из тумана начинают выступать далекие сосны, березы, можжевеловые кусты и разбредаться в разные стороны. Из лесу навстречу дереву выползает охотник Константин Сергеевич. Вслед за ним выбегает его фокстерьер Глафира. Камуфляжная куртка охотника крест-накрест перетянута цепочками заячьих следов. В левом кармане у него лежит след матерого волка, которого Константин Сергеевич… измучен, зол и трезв. Вернее, трезв, а потому все остальное. Сегодня ночью, когда он спал, охотясь на волка, Глафира, дождавшись попутного ветра, привязала к левой задней ноге Константина Сергеевича початую бутылку горькой полынной настойки. Восемь часов охотник полз во сне на запах. Наконец, увидев, что он окончательно выбился из сил, Глафира сжалилась над ним и разбудила, лизнув в нос. Сейчас Константин Сергеевич окончательно придет в себя, перевернется на другой бок и поползет дальше на запах. Голое дерево тоже пойдет по своим делам. Что же до снега, то его как не было – так и не будет.