В первую декаду сентября,

   в самое полнолуние, светлячки выползают по ночам на пригорки, пни и давай наливаться лунным светом. Как нальются по самые гланды – так начинаются у них танцы. Светлячки – существа тонкие, со вкусом и понятием. Какой-нибудь насекомый гопак, который отплясывают, не жалея ног, толстомясые медведки или простоватые божьи коровки, они танцевать не станут. У светлячков в моде благородные гавоты и мазурки. Построятся они парами и давай выписывать запятые с многоточиями. То лапки сомкнут, то разомкнут, то разом вспыхнут, то погаснут, то разлетятся, а то снова обнимутся. И каждый кавалер стремится своей даме посильнее свет в глаза пустить. Так они кружатся и кружатся, пока не упадут в траву. А как упадут… Нет, вообще-то для светлячков семья – это святое. Их мужику хоть лампочку стоваттную покажи – он на нее и внимания не обратит. Полетит себе преспокойно домой на свет семейного очага к своей законной супруге и деткам. Даже сяжками не шевельнет. Это все полнолуние на них совратительно действует. До самого утра они в траве такое вытворяют… С первыми лучами солнца, однако, все немедленно прекращается. Все ползают по земле с измятыми крыльями, потухшие, не смея поднять друг на друга глаза. Но как только стемнеет и из-за стены дальнего леса высунется желтая, масляная, нахально ухмыляющаяся физиономия луны…

Зайти далеко-далеко в поле

   и упасть навзничь. Чтобы вокруг высокая, в нечеловеческий рост трава. Чтобы щекотать ее верхушками висящие облака. Чтобы они морщились от щекотки и медленно, точно улитки, отползали в сторону. В таких местах время не плывет, но стоит как вода в омутах или болотах. Переливается блестящими крыльями стрекоз и разноцветными бабочек. Гудят над ним виолончели мух и контрабасы шмелей. Кстати, можно не лежать просто так, а представлять себя каким-нибудь ветераном Куликовской битвы, давно истлевшим, с грудью, пробитой кривой татарской стрелой, предательски пущенной из-за угла, с продолговатым пятном ржавчины, оставшимся от меча в правой руке, с помятым от удара булавой шлемом… Можно вспоминать с грустью об оставленном в Москве или Владимире новом доме, рубленном из толстых сосновых бревен, о баньке, о хмельной медовухе, о краснощекой Пелагее, или Евдокии, или Варваре, или Софье… Нет, Софью лучше не вспоминать – ох, и тяжела у ней рука… Тьфу на нее. И зачем только вспомнил, дурак. Аж кольчуга от страха вспотела. – Да иду я, иду! Соня, ты всегда так кричишь, как на пожар перед цунами. Дети ушли на пруд, ты еще ходишь в купальнике, и он, между прочим, такого цвета, от которого у меня развивается катаракта. Электричка пойдет только через два часа… Куда мы так торопимся, а? Что мы там забыли, в этой чертовой Москве? Твою мать?!

Поезд Москва – Одесса

   Душное купе и чай в ностальгических мельхиоровых подстаканниках. Во время чаепития, по старинному российскому обычаю путешествующих по железной дороге, ложечку из стакана не вынимают и правый глаз рукой не прикрывают.
   Подъезжая к Киеву, с меня слетела шляпа разглядывал многочисленные политические агитки, намалеванные на заборах и домах, стоящих вдоль железной дороги. Почти все лозунги на украинском, и только там, где сторонники Ющенко, кипя и пенясь от негодования, обращаются к сторонникам Януковича, на русском языке написано «казлы донецкие». И еще: «чемодан, вокзал, Донецк». Вспомнилась радистка Кэт из «Семнадцати мгновений весны», которая во время родов закричала «мама» на русском языке. Видать, и тут ребята находились в родильной горячке.
   После Киева поезд идет медленно. Так медленно, что снег за окнами под ярким весенним солнцем тает быстрее. По вагонам шустро бегают туда и обратно разные коробейники. Толстая баба с сумками на спине и груди заунывно кричит голосом муэдзина: «Пирожки с повидлом до чаю… кефирчик… карты…». Кефир покупают плохо – у многих еще не кончилась взятая с собой водка.
   Солнце припекает все сильнее. Поезд замедляет ход перед когда-то белым и красивым зданием вокзала, на каменном фасаде которого вырезано «Казатинъ». Еще видны надписи «Буфетъ» и «Залы ожидания первого и второго классов». Черт знает из каких глубин всплывает и начинает глодать совершенно необъяснимая тоска по империи. На перроне тотчас же воображаются щеголеватые офицеры с нафабренными усами и дамы в шляпках с вуалетками. Сверкающий медный колокол, в который звонит дежурный по станции, пронзительный свисток паровоза, и… поезд трогается. За нами еще какое-то время бежит бедно одетый мальчонка, просящий купить хлеб и минеральную воду, мужик в камуфляжной куртке, выкрикивающий «рубли на гривны…», скалятся вдогонку буквы надписи на бетонном заборе «Юра – поц», и тоска мало-помалу отступает.
   Потом Жмеринка, а может и Винница, с непременно предлагаемыми варениками с вишнею, горячей картошкой в полулитровых баночках, жареные караси и огромная, не желающая исчезать, надпись «Слава труду» на каком-то обветшавшем привокзальном строении.
   Наконец – Одесса. Язык вывесок, постоянно сбивающийся с украинского на русский. Торговки на Привозе, называющие гривны рублями. Кошерный ресторанчик «Розмарин» на углу Малой Арнаутской и Лейтенанта Шмидта, в меню которого среди фаршированной рыбы, форшмаков и цимесов бог знает откуда взявшиеся «чебурекас мясной» и «чебурекас рыбный». Про рыбный написано, что он не хуже мясного. И правда. Хотя им обоим далеко до юной официантки с такими… с такими… и такими… что, кажется, ел бы не с тарелок, ею поданных, а прямо из рук.
   Пляж Ланжерон. Пожилая пара медленно прохаживается вдоль полосы прибоя. Медленно, по глотку, они пьют коктейль из соленого морского ветра, криков чаек, запаха водорослей и гудков далеких пароходов. Щурясь от весеннего солнца, она говорит ему:
   – Как бы я хотела приехать сюда еще раз…. Хоть на пару дней…
   – Ты же знаешь…
   – Но я так хочу этого! Хочу хотя бы надеяться! Возьми пару монеток и брось их в море.
   – Но деньги у тебя…
   – Господи, какой же ты бестолковый! На, возьми мою сумку. Там, в правом кармашке, лежит мелочь.
   Он, безотрывно глядя ей в глаза, долго и неуклюже роется в сумке. Наконец достает горсть ярких, розовых кружочков и, размахнувшись, что есть силы швыряет их в море. Она вдруг вскрикивает:
   – Что ты бросил?!
   – Твои таблетки, – разом выдохнув, отвечает он.
   – И не надейся!
   – Да-да-да! – подхватывают чайки.
   – Да-а-а… – басит пароход на рейде.

Ночью дул сильный ветер,

   летели облака, и три звезды сорвало с неба. Они упали во двор и долго шипели в снегу, пока не остыли. А к утру все стихло. Так обычно начинаются все рассказы. Но у меня не рассказ, а быль. Поэтому я расскажу все, как было на самом деле. Ночью ветер не дул и облака не летели. Летел сосед с крыльца. Его жена выводила из штопора. Вместе с бутылкой. Он кричал ей: «Звезда ты…» И она еще долго шипела ему вслед, пока не остыла. А к утру все стихло. Я встал со свинцовым облаком в голове. Даже с двумя. «Пойду, – думаю, – в лес. Прогуляюсь, проветрюсь». Оделся потеплее, взял перекусить и пошел. До леса от дома полем километра три-четыре. Сначала тропинка идет под гору. Если идти и время от времени оглядываться, то видно, как уходит от тебя за холмы вереница деревенских домов. Последней идет, склонив непокрытую дырявую главу с черным покосившимся крестом, разрушенная церковь. Как она уйдет, так и начинается вокруг язычество. Духи ветра, поля и леса поют тебе протяжные песни, водят вокруг хороводы и кружат, кружат голову. Я шел, болтал с ветром, полем и лесом. Ночью выпал снег, и поле было похоже на мою бороду – немного рыжего от высохшей травы, немного черного от кустов репейника и много белого от снега. Километра через два я заметил кабаньи следы. Не матерого, конечно, секача, а так – годовалого подсвинка. А ружья-то я с собой как раз и не взял. «Что его, – думаю, – брать? И тяжелое оно, и не сезон сейчас. А потом, ежели с ружьем, то уж без водки никак нельзя. Особенно без перцовки». Так что я его не взял. Да и нет у меня его. И собаки не взял. По той же причине. Иду, стало быть, сам. Вон уже и лес впереди – черный, голый и глухой. А к следам кабаньим, между тем, прибавились другие. Я сначала подумал, что собачьи. Деревня же близко. Только не видно ее. Как ни оглядывайся. И следов этих, которые должны были быть собачьи, все больше и больше. Или не должны… Я поднял глаза от земли и вдруг увидел вдали на тропинке два силуэта. Один, большой, как мешок, темно-коричневого цвета, лежал, вытянув в сторону что-то тонкое, вроде ноги. Второй – серый, раза в полтора меньше, сидел рядом и помахивал хвостом. Ветер выл… как волк. Глаза слезились. Видимость была почти нулевой. Я сунул руку в карман куртки за сигаретами и нащупал бутерброд со свиной грудинкой, который взял из дому. Бутерброд был горячим и вспотевшим. Он трепыхался у меня в руке… Опытные охотники в таких случаях советуют пятиться назад к тигру лицом. Или с маской на затылке. Но маски, как на грех, у меня с собой не было. Ноги пятиться отказывались. Поломав с десяток спичек, я закурил. Тигр помахивал хвостом, но не шевелился. Я сделал несколько шагов вперед. Тигр… Когда минут через двадцать, превозмогая все, что можно было превозмочь, делая шаг вперед и два назад, я подошел к месту трагедии, то увидел два полиэтиленовых пакета. Один побольше – вроде тех, что дают в продуктовых супермаркетах, а второй поменьше. В первом лежала мерзлая буханка черного хлеба и две пустые бутылки, а во втором – рваный полосатый шарфик, придавленный помятым алюминиевым котелком. Шарфик махал хвостом не переставая. С размаху пнув пустые бутылки, я зашагал дальше. Ветер пел мне что-то легкомысленное, и я ему громко подпевал. А кабанчик нашелся еще через километр, у самой кромки леса. От него остался только обрывок хвоста и толстый, дрожащий как желе, поросячий визг, который зацепился за нижнюю ветку дуба и раскачивался на ветру. При ближайшем рассмотрении хвост оказался куском измочаленной веревки.

Морские гусары

   Как известно, Петр Алексеевич, когда не строил корабли и не устраивал морских сражений, то натурально места себе не находил. Только супруга его, Екатерина, могла успокоить царя в такие минуты. Плеснет ему на грудь соленой балтийской водой из специального серебряного кувшинчика – ему и полегчает. Как-то раз так плеснула она ему этим кувшинчиком аккурат… Ну, да мы не об том. Однажды наше морское все задумал учредить морскую кавалерию. Да не простую, а настоящую – с морскими конями. Надобно сказать, что Петр хоть и император был, а в ботанике понимал. Знал еще из школьного курса, что морские коньки субтильны очень. Не токмо взрослого гусара или там улана не выдержат, но и ребенка с деревянной сабелькой и игрушечным мушкетиком не вынесут. Потому решено было скрестить морских коньков с сухопутными. Для этих целей велено было князю Меншикову организовать доставку морских коньков обоего полу в подмосковное село Бронницы, в котором еще при Алексее Михайловиче была государева конюшня. Там-то и решили разводить боевых морских коней. Поначалу, конечно, намучались. Что ни день, то дохли морские кобылки от брачных игр с обычными жеребцами. Выписали ученого голландского ветеринара, который посоветовал делать все наоборот. То есть икру брать от обыкновенной земной кобылы, а молоки, стало быть, от морского жеребчика. Тут дело с мертвой точки и сдвинулось. Однако же потомство получалось не очень крупным, хоть и умело плавать рысью или даже галопом. Так что о морских гусарах или уланах, а тем более гренадерах речи быть пока не могло.
   Тем временем Петр Алексеевич приказал долго жить. Некстати обнаружились и большие растраты казенных средств в деле организации морской кавалерии, каковые были отнесены на счет Александра Данилыча. Ну, а князь, конечно, ото всего отказался и с тем отказом и с семьей укатил в Березов.
   При государынях наших дело выведения морских коней шло медленно, но верно. Лет через десять морские кони стали размером с кошку, еще через пятнадцать – с собаку, потом с барана, а ко времени восшествия на престол Павла Петровича уже были нормальных размеров, с могучими плавниками и крупной серебристой чешуей, которую не всякий сабельный удар мог разрубить. Такой конь мог проплыть с седоком в полном вооружении до пяти морских миль. Это при волнении до трех баллов, а в штиль и все десять. Ел конь и рыбу, и овес, а при нужде и морскую траву.
   Император Павел повелел сформировать первый гусарский морской полк. Отдельная рота полка патрулировала ров Михайловского замка. Офицерская форма морских гусаров отличалась от сухопутной тем, что у обер-офицеров серебряный эполет был украшен икринками минтая, а у штаб-офицеров на золотой эполет нашивались красные икринки и вместо шпаги был трезубец с гравированной по эфесу надписью «Рыбу дождем не испугаешь».
   Павел Петрович, однако, воспользоваться услугами морских гусар не успел. По дошедшим до нас архивным документам, во время переговоров в Тильзите Бонапарт закидывал удочки Александру насчет морской кавалерии, о которой доносил ему посол Коленкур. Супостат хотел использовать морских гусар для усиления континентальной блокады и даже для высадки десанта в Англию. Александр даже что-то такое обещал и велел военному министру, а тот в свою очередь товарищу министра… Стали писать отношения, докладные записки, и писали бы их еще долго, кабы не началась война. Она была сухопутной, если не считать переправ через реки. Все секретные работы в Бронницах были свернуты, и конюхи вместе с морскими конями были эвакуированы в одну из южных губерний. Французы, уже уходя из Москвы, проходили через Бронницы и даже искали морских коней, но ничего не нашли, кроме разломанных подводных стойл в Москве-реке, разгневались и предали город огню и мечу. Особенно пострадала улица Парижской Коммуны, которую не только спалили дотла, но и самые таблички с названием были подняты на пики уланами корпуса Мюрата.
   Между тем, наше командование имело намерение с помощью морских гусар помешать переправе Наполеона через Березину, а при случае и взять его в плен. С этой целью армии адмирала Чичагова было придано до батальона морской кавалерии. Увы, успех операции не сопутствовал. То ли несогласованность действий Чичагова и Витгенштейна, подошедшего к переправе слишком поздно, была тому причиной, то ли лед, покрывший Березину, то ли искусные маневры самого Бонапарта – теперь уж не установить.
   Все же, как стало известно из архивов морского министерства, эскадрон морских гусар нес караульную службу вокруг острова Эльба в то время, как там жил в заточении низвергнутый французский император. И еще один прелюбопытный документ историки-краеведы разыскали в самих Бронницах. В середине царствования Николая Павловича корнет Оболенский в нетрезвом виде катал по Москве-реке на тройке с поплавками двух нетрезвых девиц, дочерей купца второй гильдии Брагина. В результате этого катания одна из девиц Брагиных то ли утопла, то ли сделалась русалкой (в материалах следствия неразборчиво). Приблизительно к тому же времени, что и это злополучное катание, относится и строительство Благовещенского моста в Санкт-Петербурге, в узоре ограды которого чередуются морские кони и трезубцы. Наверное утверждать нельзя, но имеются косвенные свидетельства того, что кони и трезубцы были отлиты не просто так, а по высочайшему повелению в честь удачной операции морских гусар. Тайной операции.
   На этом следы морских гусар теряются. Когда в Крымскую кампанию возникла в них самая крайняя нужда, то уж ни одного морского коня найти не смогли. Не сберегли.
   В двадцатом веке о коневодстве и вовсе думать забыли. Что об обычном, что о морском. В Бронницах основали автомобильный институт для нужд армии. Он, кстати сказать, располагается в бывших казармах конного полка. Нет-нет да и дает знать о себе коневодческая традиция. То клаксон у какого-нибудь бронеавтомобиля ржет, точно жеребец, увидавший кобылу, то какой-нибудь грузовик сделают не на бензине, а на самом что ни на есть овсе. Натурально в бак ему засыпаешь мешок овса или два, и он едет. Само собой и навоз от него – все как полагается.
   Кстати, от выведения морских коньков осталась Бронницам удивительная природная аномалия. Понятное дело, что выводить их надо в морской воде, а где ж ее взять – мимо Бронниц протекает только Москва-река, и протекает самым что ни на есть пресным образом. Вопрос еще при Петре решили просто – реку солили. Завозили соль возами и солили. И представьте себе – стали местные жители ловить в черте города морских рыб – хека и треску, и даже, я извиняюсь, бельдюгу. Особенно в советские времена это выручало. Даже и в столице хек тогда был свежемороженый, а в Бронницах – свежевыловленный. Сейчас уж давно реку не солят. Ловят обычных пескарей да плотву. И тех, признаться, мало. А уж когда карась или окунь клюнет – так и вовсе праздник.

…То немцу смерть

   Что ни говори, а немец – существо нам сугубо непонятное и некоторым образом даже противоположное. Ранним утром, в пригороде Берлина Фалькензее, вышел я в уютный дворик маленькой, уютной гостиницы и подумал: наш человек, падая утром с крыльца во двор, что успевает взять себе на заметку? Забор надо бы подпереть, потому как столбы подгнили и все перекосоебилось до последней невозможности. Там вон, в правом углу, куча навалена. Хрен ее знает – что в ней и кто ее наложил. Не шевелится – уже хорошо. Но убрать ее надо бы. Вот еще доску через лужу… Короче говоря – дел по горло. Надо вставать и срочно идти опохмеляться.
   Ну, а немец о чем думает поутру у себя во дворе? А что остается ему думать и делать, глядя на идеально ровный забор, на выметенный до стерильности двор, на посыпанные чистым белым песком дорожки, на чистый хлев, в котором хрюкает розовая, умытая душистым мылом и накрахмаленная свинья… Ничегошеньки ему не остается. Все, все уже сделано! Зачем же, спрашивается, тогда жить? И остается немцу только крикнуть в отчаянье своей розовой, дородной, умытой душистым мылом и накрахмаленной супруге: «Гретхен, душа моя, скорей неси мне удавиться!»
   Так ведь не кричит. Даже и не собирается. Живет себе и живет припеваючи. Почему, спрашивается? А кто ж его разберет. Нам его не понять.

О ценах на редиску

   Что-то есть в дачниках от рыболовов. Даже размер выращенной редиски они показывают двумя руками. А уж на вкус… Я не встречал ни одного дачника, который признался бы, что его редиска на вкус и есть редиска. Какое там… Ананас и апельсин – вот что такое его редиска. Ну, в крайнем случае, яблоко. Белый налив, конечно, а не какая-нибудь антоновка. А как громко хрустит огурец, выращенный собственными руками… Хрустом одного огурца, даже самого маленького, можно, к примеру, отпугнуть стаю ворон. Не говоря о воробьях, которые падают замертво, если случится им пролетать мимо. Или взять картошку. Ну, хоть синеглазку. В магазине подсунут вам в закрытом пакете черт знает что, а не синеглазку. Принесешь ее домой, а там и сероглазка, и зеленоглазка, и даже с бельмом на глазу. Со своей и не сравнить. У своей не глаза – глазищи! И такой небесной синевы… Глаз не оторвать. И рассыпчатая, что твоя мука. Но это все будет потом, в пору сбора урожая. Сейчас надо готовить грядки и рассаду. Дом настоящего дачника – это всегда рассадник. Каждое утро делается внимательный осмотр всех этих коробочек из-под йогуртов с землей и чахлыми зелеными ростками. Ощупывается и обнюхивается каждый листик. Теперь дачнику нужен дождь. Когда он говорит о том, как земле нужен дождь, то у него от волнения пересыхает во рту и… все эти неимоверные страдания и усилия нужны только для того, чтобы, прохаживаясь по рынку, спросить у какой-нибудь торговки – а почем ваша петрушка? И в ответ на предложение купить дешево, почти даром, ответить снисходительно – да у меня самого этой петрушки уродилось нынче столько, что два стога и три копны набралось. И гордо прошествовать дальше, к другой торговке, чтобы спросить – а почем ваша редиска?

Пьяная муха

* * *
 
Комар и жена
Над ухом поют не смолкая…
Что тянете?! Пейте же, пейте…
 
* * *
 
рассвело…
ну и взъерошены мы…
а стог сена взъерошен, как будто
иголку искали мы в нем…
и нашли… и всю ночь ей кололись
 
* * *
 
за полночь…
на дне опустевшей бутылки
жужжит и икает пьяная муха
 
* * *
 
мирный семейный вечер.
вякнула теща в углу…
и вновь тишина
 
* * *
 
Ночь. Молодая луна.
По аллее притихшего парка
Девчонку
Не в гипсе еще, без весла
Ведут под конвоем
К пустому пока пьедесталу…
 
* * *
 
утро нового года.
осколки разбитых вдребезги
пузырьков от шампанского
 
* * *
 
Весенний, погожий денек,
На порхающих девушек глядя,
Так губу раскатать умудрился,
Что какой-то небритый алкаш
Сапожищем своим неумытым
Мне на нее наступил. И стоит,
И мычит про нехватку рубля
Или двух на лекарство от рака.
 
* * *
 
переодеваешься
за дверцей шкафа…
под моим взглядом
она стекленеет
 

Выходной с семьей на пляже

 
загорелые дев…
усилием воли жена
мой взгляд пригибает к земле
 
* * *
 
пожелтела, пожухла трава…
косяк улетающих рыб
провожаю игрой на баяне
 
* * *
 
Разругавшись с женой,
Отвернувшись к стене навсегда,
Изучаю узор на обоях…
 
* * *
 
Сегодня под вечер
О сути вещей размышлял…
О продажной, конечно, их сути.
 
* * *
 
Первый снег.
С каким размахом
Ставит на нем
Свою подпись
Жалкий пьянчуга.
 

Когда спадет жара,

   с первым комариным писком хорошо накрыть стол на открытой веранде. Застелить его толстой белой негнущейся льняной скатертью с заглаженными складками, сервировать толстыми фаянсовыми тарелками без всяких городских каемочек. В тарелки велеть подать холодную окрошку с мелко нарезанной отварной телятиной. Хорошо к телятине добавить говяжий или свиной язык. Нарезанные мелко огурцы, редиску, укроп, петрушку, яйца и лук положить в глиняную миску, из которой порционно раскладывать все это по тарелкам большой расписной хохломской ложкой. Отдельно поставить тарелочку, на которую положить лук с маленькими белыми головками не больше грецкого ореха и молодой чеснок. Тут же поставить дедовскую хрустальную солонку с крошечной серебряной ложечкой. Ложечку потом можно вытащить и умакивать луковые головки прямо в солонку. Сметану, конечно, надо подавать в соуснике темно-синего или зеленого цвета, чтобы оттенить ее подвенечную белизну, но можно и в обычной пол-литровой банке – лишь бы сметана была густой, а молочница, у которой она куплена, – румяной и ядреной. Ледяной квас, приготовленный на ржаном хлебе с добавкой хрена, в тарелки наливаем из большого запотевшего стеклянного графина. Пока вам наливают квас и он шипит в тарелке, необходимо успеть незаметно хлопнуть или легонько ущипнуть по тому месту, куда дотянется рука, кухарку, жену, тещу или даже соседку, зашедшую на минутку за рецептом абрикосового варенья. И уж потом, после получения ответной затрещины от жены… не приступаем к еде, пока не выпьем рюмки настоянной на мяте и меду водки и не закусим огурчиком, только вчера замалосоленным со смородиновыми и вишневыми листьями. Огурцом хрустим так громко, что внезапно просыпаемся, выпиваем чашку растворимого кофе со вкусом жженой пробки, съедаем бутерброд с куском изогнутого от старости, радикулитного пошехонского сыра и быстро бежим на работу.

По вечерам,

   как бы ни было тепло днем, уже холодно. Если идти в сумерках по полю, то почти не видно, как над муравейниками и норками полевых мышей поднимаются тоненькие струйки дыма. С мышами все просто – это у них отопительный сезон начался. Жгут в своих глиняных очажках с наперсток сухую траву, чешуйки от неизвестно как к ним попавших шишек, репейник и разные несъедобные палочки. Дымоходов у мышек нет. Норки у них, можно сказать, курные. Вот и кашляют они от едкого дыма. Осторожно кашляют, в лапку, чтобы лиса не услышала. Муравьи не мышки – они в муравейниках так надышат, что ходят по коридорам и комнатам в чем мать родила. Дым у них идет от коптилен. Зимой-то с продуктами плохо. Ни бабочку с оторванным крылом, ни мотылька не добудешь, не говоря об огрызке яблока или упитанном жуке. Вот они и заготавливают на зиму то, что успели летом натащить к себе. Зато как хорошо, к примеру, в декабре, когда все спят под толстым снежным одеялом и цветные сны про лето видят. Проснешься тихонько, проберешься в общественную кладовку, стянешь копченых кузнечиков или стрекозиный окорочок и уминаешь его с хрустом. Если еще и стаканчик опенковой или земляничной настойки на муравьином спирту принять… Ну, да сейчас мечтать некогда – зима на носу. Надо к ней готовиться.