Страница:
Наконец Клепин поднялся с дивана, надвинул на затылок мятую шляпу, сказал Вялкину «Ну, бывай, Витек, будь, Михаил», пригласил нас проведать его в мастерской. И ушел.
– Болтовня! – сказал Вялкин, выглянув за дверь и прикрыв ее, – Бесконечные разговоры. Знаем мы, как они там ходят в подсознание. Квасят в подвале с Бородой и еще какими-то духами. А туда же: «Дали» да «Бретон»!
– А какие у него картины?
– Картины... Вот именно. Какие у него картины... Ничего общего с сюрреализмом.
– Интересно.
– Интересно? Ну сходи да погляди.
– Да я не в том смысле... Я только хотел сказать, что... как вот у него согласуются картины со словами.
– Да ради бога!
Тут я снова почувствовал в руке картонную папку, в которой принес четыре лучших рисунка. Конечно, сейчас был не самый удачный момент, Вялкин был раздражен. Но что же делать? Не уносить же рисунки. У меня терпения не хватит ждать другого раза!
– Слушай, Витя... Помнишь, ты... Помнишь, мы говорили, что я... могу обратиться к своим подсознательным ресурсам и начать рисовать?
– Ну?
– Ну, я вот пробовал. Может, посмотришь?
– Давай, поглядим, поглядим, – тон его немного смягчился.
Неловкие пальцы развязали тесемку на папке и вынули листки. Вялкин взял рисунки и принялся рассматривать. Он ничего не говорил, только смотрел, а потом подкладывал листок под остальные. Сердце лишилось твердости, на него нельзя было опереться: одно неосторожное слово, один жест, одно неловкое движение бровью – и оно покатится в пустоту. Как он отнесется к тому, что мои рисунки – подражание его картинам? Вдруг сочтет это плагиатом? А может, он молчит, потому что не хочет меня обидеть, сказать, что это никуда не годится?
– Ну-с, молодой чек, – сказал наконец мой друг и учитель с большой буквы, – вполне... Вполне...
Сорвавшееся было в пропасть сердце передумало падать, а решило вспорхнуть и порезвиться под облаками. Даже этих ничего не значащих слов было достаточно, чтобы я осознал свое призвание и мысленно рванулся еще сильнее, еще деятельней ему соответствовать. Но произошло кое-что еще.
Ни говоря ни слова, Вялкин шагнул к шкафчику, порылся на нижней полке и достал какую-то увесистую коробку. На крышке распахнула крылья радужная бабочка и было написано: «Гуашь художественная. 12 цветов».
– Держи вот. Поработай с гуашью. Очень дисциплинирует на первых порах.
– А... Это мне?
– Погоди-ка...
Вялкин задумчиво провел пальцем по частоколу кистей и ловко вынул две штуки: круглую широкую кисть и еще тоненькую, как шило.
– Белка, понимаешь. От себя отрываю. Пользуйся моей добротой.
Я не мог вымолвить ни слова. Виктор раскрыл коробку, стал показывать на звездочки, обозначающие цветостойкость. Он говорил о том, какая важная краска белила, как готовить палитру, как ухаживать за кистями, а я только кивал. Слышны были не только его слова о гуаши, воде и бумаге, но еще – как глубокий аккомпанемент – призыв под общие знамена, дружеское ободрение, вера в меня и самое лучшее «мы», которое когда-нибудь было в моей жизни. Это любовь покачивала кивками мою голову, сияла глуповатой улыбкой, разрасталась до кончиков пальцев, наполняла мастерскую, плясала до потолка и выше, гораздо выше, заставляя меня прямо в эту минуту расти и чувствовать свой невольный рост.
– Ну спасибо тебе, – выдавил я наконец, переставая кивать. Слов не хватило бы даже для названия того гимна, который вызванивало в честь Вялкина все мое существо.
...Помните вы запах свежей гуаши – сытный, завлекательный, сулящий прозрение? По краям янтарно блестит кольцо отстоявшегося клея, а поверхность гладкая, лоснящаяся, чистая. Сразу видно, что здесь плотно – листик к листику – уложены слои образов: лица, руки, облака, песок, холмы, луны, плащи, русые волосы, выгоревшие степные травы. Буду расходовать эту краску бережно, по чуть-чуть, только когда буду готов.
Большая кисточка пахла керосином. Понюхав, я даже поежился. Это была Следующая Ступень. Должно быть, именно от этого меня на секунду завернуло в озноб.
– Обормот! Идем ужинать! – раздался в дверях веселый мамин голос.
12
13
14
15
– Болтовня! – сказал Вялкин, выглянув за дверь и прикрыв ее, – Бесконечные разговоры. Знаем мы, как они там ходят в подсознание. Квасят в подвале с Бородой и еще какими-то духами. А туда же: «Дали» да «Бретон»!
– А какие у него картины?
– Картины... Вот именно. Какие у него картины... Ничего общего с сюрреализмом.
– Интересно.
– Интересно? Ну сходи да погляди.
– Да я не в том смысле... Я только хотел сказать, что... как вот у него согласуются картины со словами.
– Да ради бога!
Тут я снова почувствовал в руке картонную папку, в которой принес четыре лучших рисунка. Конечно, сейчас был не самый удачный момент, Вялкин был раздражен. Но что же делать? Не уносить же рисунки. У меня терпения не хватит ждать другого раза!
– Слушай, Витя... Помнишь, ты... Помнишь, мы говорили, что я... могу обратиться к своим подсознательным ресурсам и начать рисовать?
– Ну?
– Ну, я вот пробовал. Может, посмотришь?
– Давай, поглядим, поглядим, – тон его немного смягчился.
Неловкие пальцы развязали тесемку на папке и вынули листки. Вялкин взял рисунки и принялся рассматривать. Он ничего не говорил, только смотрел, а потом подкладывал листок под остальные. Сердце лишилось твердости, на него нельзя было опереться: одно неосторожное слово, один жест, одно неловкое движение бровью – и оно покатится в пустоту. Как он отнесется к тому, что мои рисунки – подражание его картинам? Вдруг сочтет это плагиатом? А может, он молчит, потому что не хочет меня обидеть, сказать, что это никуда не годится?
– Ну-с, молодой чек, – сказал наконец мой друг и учитель с большой буквы, – вполне... Вполне...
Сорвавшееся было в пропасть сердце передумало падать, а решило вспорхнуть и порезвиться под облаками. Даже этих ничего не значащих слов было достаточно, чтобы я осознал свое призвание и мысленно рванулся еще сильнее, еще деятельней ему соответствовать. Но произошло кое-что еще.
Ни говоря ни слова, Вялкин шагнул к шкафчику, порылся на нижней полке и достал какую-то увесистую коробку. На крышке распахнула крылья радужная бабочка и было написано: «Гуашь художественная. 12 цветов».
– Держи вот. Поработай с гуашью. Очень дисциплинирует на первых порах.
– А... Это мне?
– Погоди-ка...
Вялкин задумчиво провел пальцем по частоколу кистей и ловко вынул две штуки: круглую широкую кисть и еще тоненькую, как шило.
– Белка, понимаешь. От себя отрываю. Пользуйся моей добротой.
Я не мог вымолвить ни слова. Виктор раскрыл коробку, стал показывать на звездочки, обозначающие цветостойкость. Он говорил о том, какая важная краска белила, как готовить палитру, как ухаживать за кистями, а я только кивал. Слышны были не только его слова о гуаши, воде и бумаге, но еще – как глубокий аккомпанемент – призыв под общие знамена, дружеское ободрение, вера в меня и самое лучшее «мы», которое когда-нибудь было в моей жизни. Это любовь покачивала кивками мою голову, сияла глуповатой улыбкой, разрасталась до кончиков пальцев, наполняла мастерскую, плясала до потолка и выше, гораздо выше, заставляя меня прямо в эту минуту расти и чувствовать свой невольный рост.
– Ну спасибо тебе, – выдавил я наконец, переставая кивать. Слов не хватило бы даже для названия того гимна, который вызванивало в честь Вялкина все мое существо.
* * *
Дома я заперся у себя в комнате, включил лампу и открыл коробку. Достал баночку с охрой и поддел крышку за маленький козырек....Помните вы запах свежей гуаши – сытный, завлекательный, сулящий прозрение? По краям янтарно блестит кольцо отстоявшегося клея, а поверхность гладкая, лоснящаяся, чистая. Сразу видно, что здесь плотно – листик к листику – уложены слои образов: лица, руки, облака, песок, холмы, луны, плащи, русые волосы, выгоревшие степные травы. Буду расходовать эту краску бережно, по чуть-чуть, только когда буду готов.
Большая кисточка пахла керосином. Понюхав, я даже поежился. Это была Следующая Ступень. Должно быть, именно от этого меня на секунду завернуло в озноб.
– Обормот! Идем ужинать! – раздался в дверях веселый мамин голос.
12
На большой перемене ко мне подошел лохматый пацан класса из шестого-седьмого. Раньше он мне не встречался, хотя кому придет в голову разглядывать учеников младших классов? Мы стояли у настенного панно, изображающего русских писателей-классиков на фоне сельских пейзажей. Пушкин и Есенин стояли по разные стороны стога сена и смотрели друг на друга с приветливым недоумением.
– Слышь чо, тебя Миша зовут? – спросил младшеклассник равнодушно.
– Да, и что?
– А ничо так. Пришли к тебе там.
– Кто пришел?
– Да я откуда знаю? Просили передать.
Для младшеклассника он разговаривал довольно нахально.
– Ну хорошо. Где они?
– На крыльце.
Странно. Значит, это был кто-то не из школы. Тогда откуда они про меня знают? С прежней школой у меня не осталось никаких связей, в этой за пределами класса я никого толком не знал. Пожав плечами, посмотрел на часы: до начала урока оставалось пять минут.
Мы спустились на первый этаж. Навстречу поднимались возвращавшиеся с перемены школьники. Парнишка шел впереди. Открылась дверь в темноту, потом в холодный свет. «Этот?» – «Да», – услышал я, и свет сразу превратился в соленую вспышку. Удар отбросил меня обратно в проем дверей, опрокинув на кого-то, кто выходил сзади. Отряхиваясь, я выскочил на крыльцо и увидел, что лохматый пацан исчез, а вдоль забора быстро удаляются трое в темных куртках. Вспоминая мельком увиденные лица, я понимал, что никогда не видел этих людей. Губа саднила.
Через три дня меня догнали по дороге домой, между ветхими трехэтажными домами на улице Бажова. И опять их было трое.
– Стоп! – сипло сказал мой испуганный голос. – Вы чего? Что я вам сделал?
Один зашел сбоку. Занеся руку, я достал одного – причем по лицу не попал. Они не старались меня покалечить. От их ударов даже не осталось синяков. Но эпоха моего счастья закончилось. В город вошел Страх.
Тайгуль – город угрюмых пацанов. Взгляды исподлобья, сплевывание сквозь зубы, волосы, поржавленные хной или выжженные гидроперитом, выражение презрительного бездушия, поездка на мопеде с кассетником «Весна», «взяли по две банки на рыло», «дали два года колонии», табачная маета в подъездах, «сломали целку», ну и махалово, конечно – по правилам и без. Правила действуют, только если дерешься один на один. Тогда нельзя бить ногами лежачего, нельзя махаться на ремнях и вообще использовать посторонние предметы. Один на один – драка с привилегиями, почти спорт.
Но когда в Тайгуле дерутся без уговора, правила отменяются. Солдатские ремни с залитыми оловом пряжками, цепи, трубы, ножи, камни, топоры, «дуры» – все идет в ход. По одному дерутся редко – разве что начинают. А потом квартал на квартал, «пятнадцатый» против «Мечты», «четвертый» на «Север», банды из парней от двенадцати до двадцати лет – на горке, во дворах, у кинотеатра, в сквере. Те, кто табуном несется дворами со своим кварталом, срывая на ходу ремни и захлестывая их на руку, чувствуют себя кем-то более важным, более лихим и веселым, чем они есть. За них – свои. Они – сила внутри силы. В этом смысле «враги» – чистая формальность. Враги обязательно найдутся, потому что сила может проявляться только в действии. Иначе сила уже сама себя не понимает и сама в себя не верит.
Не помнить себя – высшая ступень самосознания. Напиться вусмерть, не знать меры в жестокости, убить или быть убитым. Помню Славяна из соседнего дома – он был на год старше меня. Славян застрелился из «дуры» – это было не самоубийство, а лихачество на глазах товарищей. Те, кто видел его выстрел, первые минут десять просто смеялись. Потом не могли договориться, вызывать ли врача. Славян умер от потери крови и до конца держался молодцом. Как им потом восхищались даже те, кто в глаза его не видел! Саню по кличке Ява били по голове железной урной на чужой свадьбе. Он умер на следующий день, а потом его хоронили с почетом. Друзья несли гроб на поднятых руках, лабухи из оркестра «Современник» надрывали прокисшим траурным маршем душу и щеки. Все ребята во дворе шкурой чувствовали, какая это славная гибель. Смерть никого не останавливала. Останавливаться – слабость. Кто-то из юных бандитов исчезал в колонии, кому-то выбивали глаз, зубы, резали бритвой лицо, с возрастом взрослели единицы. Остальные продолжали беспамятство в семьях, в беспробудных буднях, в пьяных ночных криках под разбитыми фонарями.
И все же за последние годы впервые я видел, что родители и сестра снова родные, что это – самый добрый, самый подходящий мне круг. Какие у них заботы? «Полинка, почему до сих пор каша не доедена? – сердилась мама. – Пока не доешь, никакого пирога, слышишь меня?» Вот переживания, думал я с завистью. Кашу доесть, пирога не получить. Мне бы в их безобидный мир... А еще лучше – простыть, схватить бронхит недельки на три... Самое лучшее укрытие – время сна. Сны стали мирными и уютными, как переливчатые шелковые пещеры, словно понимали, как важно спасти меня хотя бы на несколько часов. Кроме сна было рисование. Мои пророки делались все бесплотнее, святые – еще светлей. Впрочем, в Бога я не верил, и святые не могли меня защитить, а могли только помочь забыться.
– Знаешь... В прошлом году я встречалась с одним товарищем... Он учился в нашем классе, а потом ушел.
– Я его знаю?
– Нет, у нас все закончилось, не думай...
«Ну и что? Зачем она мне говорит это?» – подумал я рассеянно, едва удерживаясь от желания оглянуться и посмотреть, не идет ли кто за нами. На траве снег уже не таял, а под ногами хлюпало серое болотце с темными вдавлинами слезящихся следов.
– Он узнал, что мы сейчас с тобой... – продолжала Вольтова сбивчиво. – Я сказала, что больше не хочу его видеть. А он сказал, что и другому никому встречаться не даст.
– Хм... А кто он такой?
– Да в общем нормальный парень... Андреем его зовут. Но в последнее время связался с какой-то компанией, даже в милицию попадал.
Рассеянность развеялась. В луже на верхней ступени крыльца раскисала сигарета в ореоле карего никотина. Все стало на свои места.
– А тебя он не может обидеть?
– Нет, что ты. Нет, – она категорически покачала головой.
Она так это сказала, что я сразу поверил. Видимо, какие-то тормоза у этого Андрея все-таки имеются. Но почему он не подходит ко мне сам? Почему подсылает дружков? Боится? Не хочет засветиться? Раз у него уже были приводы, значит, есть причины быть осторожным.
На мгновенье даже показалось, что я больше не боюсь: так уменьшился размер страха просто оттого, что стала ясна суть происходящего. Маша пригласила меня подняться и посмотрела, как мне показалось, с интересом. Я согласился и в ту же минуту понял, что с этого дня все наши встречи, разговоры, проводы будут нужны мне только как доказательство того, что я не струсил и не отступился. Больше ни для чего. С удивлением я наблюдал, что теперь мне совершенно не нравятся ее кошачьи зубки, а в ее манере пленительно опахивать табурет юбочкой теперь мерещилась что-то хищно-вульгарное. Мы сидели на диване, держались за руки, а мне было все равно. С тем же успехом можно было держать в руках два вареных куриных крылышка.
И сразу стал крутиться в голове вопрос: а не потому ли, милый друг, ты так резко охладел к этой девочке, что боишься из-за нее пострадать и теперь подсознательно подыскиваешь какой-то нейтральный способ расстаться с ней? Дескать, расстаешься ты не из-за того, что тебе запретил встречаться неведомый гад, ее бывший дружок, а только потому, что тебе самому вдруг расхотелось встречаться. Разумеется, как только эта мысль дошла до меня, я понял, что просто не смогу расстаться с Вольтовой, если не хочу потерять также самоуважение.
Словно почувствовав мои мысли, Маша поднялась с дивана и грациозно пересела ко мне на колени. Ее волосы и запах легли мне на лицо и отгородили нас от комнаты. Охлаждение оказалось минутной иллюзией – как и все остальные средства защиты.
– Слышь чо, тебя Миша зовут? – спросил младшеклассник равнодушно.
– Да, и что?
– А ничо так. Пришли к тебе там.
– Кто пришел?
– Да я откуда знаю? Просили передать.
Для младшеклассника он разговаривал довольно нахально.
– Ну хорошо. Где они?
– На крыльце.
Странно. Значит, это был кто-то не из школы. Тогда откуда они про меня знают? С прежней школой у меня не осталось никаких связей, в этой за пределами класса я никого толком не знал. Пожав плечами, посмотрел на часы: до начала урока оставалось пять минут.
Мы спустились на первый этаж. Навстречу поднимались возвращавшиеся с перемены школьники. Парнишка шел впереди. Открылась дверь в темноту, потом в холодный свет. «Этот?» – «Да», – услышал я, и свет сразу превратился в соленую вспышку. Удар отбросил меня обратно в проем дверей, опрокинув на кого-то, кто выходил сзади. Отряхиваясь, я выскочил на крыльцо и увидел, что лохматый пацан исчез, а вдоль забора быстро удаляются трое в темных куртках. Вспоминая мельком увиденные лица, я понимал, что никогда не видел этих людей. Губа саднила.
Через три дня меня догнали по дороге домой, между ветхими трехэтажными домами на улице Бажова. И опять их было трое.
– Стоп! – сипло сказал мой испуганный голос. – Вы чего? Что я вам сделал?
Один зашел сбоку. Занеся руку, я достал одного – причем по лицу не попал. Они не старались меня покалечить. От их ударов даже не осталось синяков. Но эпоха моего счастья закончилось. В город вошел Страх.
Тайгуль – город угрюмых пацанов. Взгляды исподлобья, сплевывание сквозь зубы, волосы, поржавленные хной или выжженные гидроперитом, выражение презрительного бездушия, поездка на мопеде с кассетником «Весна», «взяли по две банки на рыло», «дали два года колонии», табачная маета в подъездах, «сломали целку», ну и махалово, конечно – по правилам и без. Правила действуют, только если дерешься один на один. Тогда нельзя бить ногами лежачего, нельзя махаться на ремнях и вообще использовать посторонние предметы. Один на один – драка с привилегиями, почти спорт.
Но когда в Тайгуле дерутся без уговора, правила отменяются. Солдатские ремни с залитыми оловом пряжками, цепи, трубы, ножи, камни, топоры, «дуры» – все идет в ход. По одному дерутся редко – разве что начинают. А потом квартал на квартал, «пятнадцатый» против «Мечты», «четвертый» на «Север», банды из парней от двенадцати до двадцати лет – на горке, во дворах, у кинотеатра, в сквере. Те, кто табуном несется дворами со своим кварталом, срывая на ходу ремни и захлестывая их на руку, чувствуют себя кем-то более важным, более лихим и веселым, чем они есть. За них – свои. Они – сила внутри силы. В этом смысле «враги» – чистая формальность. Враги обязательно найдутся, потому что сила может проявляться только в действии. Иначе сила уже сама себя не понимает и сама в себя не верит.
Не помнить себя – высшая ступень самосознания. Напиться вусмерть, не знать меры в жестокости, убить или быть убитым. Помню Славяна из соседнего дома – он был на год старше меня. Славян застрелился из «дуры» – это было не самоубийство, а лихачество на глазах товарищей. Те, кто видел его выстрел, первые минут десять просто смеялись. Потом не могли договориться, вызывать ли врача. Славян умер от потери крови и до конца держался молодцом. Как им потом восхищались даже те, кто в глаза его не видел! Саню по кличке Ява били по голове железной урной на чужой свадьбе. Он умер на следующий день, а потом его хоронили с почетом. Друзья несли гроб на поднятых руках, лабухи из оркестра «Современник» надрывали прокисшим траурным маршем душу и щеки. Все ребята во дворе шкурой чувствовали, какая это славная гибель. Смерть никого не останавливала. Останавливаться – слабость. Кто-то из юных бандитов исчезал в колонии, кому-то выбивали глаз, зубы, резали бритвой лицо, с возрастом взрослели единицы. Остальные продолжали беспамятство в семьях, в беспробудных буднях, в пьяных ночных криках под разбитыми фонарями.
* * *
То, что за мной началась охота, в которой участвовало несколько парней, меня не удивляло. Но сколько их? Из-за чего все это началось? Сколько будет продолжаться? Где они подловят меня в следующий раз? На чем они остановятся и остановятся ли? Я давно отбился от прежних дружков, которые могли пойти вместе со мной. Родителям ничего не говорил. Какой толк от родителей в таких делах? Драться они не будут, разговоры ни на кого не подействуют, станет только хуже. Все, что родители узнавали о моей жизни, происходило не по моей воле. И если я не рассказывал о своих встречах с Вялкиным, о Маше Вольтовой, о том, что начал рисовать, то с какой стати жаловаться и искать защиты? Откровенен в хорошем – говори и о плохом. Прячешь хорошее – ну так и с плохим разбирайся сам. С Вялкиным, кстати, тоже не хотелось говорить. Он не должен слышать от меня жалоб.* * *
Приходя домой, я чувствовал, как Страх стоит за дверями. Он не войдет, дома меня никто не тронет. Но до дома нужно дойти, а потом из дома придется выйти. Так что дом – не крепость, а всего лишь короткая передышка.И все же за последние годы впервые я видел, что родители и сестра снова родные, что это – самый добрый, самый подходящий мне круг. Какие у них заботы? «Полинка, почему до сих пор каша не доедена? – сердилась мама. – Пока не доешь, никакого пирога, слышишь меня?» Вот переживания, думал я с завистью. Кашу доесть, пирога не получить. Мне бы в их безобидный мир... А еще лучше – простыть, схватить бронхит недельки на три... Самое лучшее укрытие – время сна. Сны стали мирными и уютными, как переливчатые шелковые пещеры, словно понимали, как важно спасти меня хотя бы на несколько часов. Кроме сна было рисование. Мои пророки делались все бесплотнее, святые – еще светлей. Впрочем, в Бога я не верил, и святые не могли меня защитить, а могли только помочь забыться.
* * *
В пятницу я пошел провожать Машу. На улице ежился хмурый ноль уральского межсезонья. Она молчала, разглядывая свои симпатичные варежки, видимо, что-то обдумывала.– Знаешь... В прошлом году я встречалась с одним товарищем... Он учился в нашем классе, а потом ушел.
– Я его знаю?
– Нет, у нас все закончилось, не думай...
«Ну и что? Зачем она мне говорит это?» – подумал я рассеянно, едва удерживаясь от желания оглянуться и посмотреть, не идет ли кто за нами. На траве снег уже не таял, а под ногами хлюпало серое болотце с темными вдавлинами слезящихся следов.
– Он узнал, что мы сейчас с тобой... – продолжала Вольтова сбивчиво. – Я сказала, что больше не хочу его видеть. А он сказал, что и другому никому встречаться не даст.
– Хм... А кто он такой?
– Да в общем нормальный парень... Андреем его зовут. Но в последнее время связался с какой-то компанией, даже в милицию попадал.
Рассеянность развеялась. В луже на верхней ступени крыльца раскисала сигарета в ореоле карего никотина. Все стало на свои места.
– А тебя он не может обидеть?
– Нет, что ты. Нет, – она категорически покачала головой.
Она так это сказала, что я сразу поверил. Видимо, какие-то тормоза у этого Андрея все-таки имеются. Но почему он не подходит ко мне сам? Почему подсылает дружков? Боится? Не хочет засветиться? Раз у него уже были приводы, значит, есть причины быть осторожным.
На мгновенье даже показалось, что я больше не боюсь: так уменьшился размер страха просто оттого, что стала ясна суть происходящего. Маша пригласила меня подняться и посмотрела, как мне показалось, с интересом. Я согласился и в ту же минуту понял, что с этого дня все наши встречи, разговоры, проводы будут нужны мне только как доказательство того, что я не струсил и не отступился. Больше ни для чего. С удивлением я наблюдал, что теперь мне совершенно не нравятся ее кошачьи зубки, а в ее манере пленительно опахивать табурет юбочкой теперь мерещилась что-то хищно-вульгарное. Мы сидели на диване, держались за руки, а мне было все равно. С тем же успехом можно было держать в руках два вареных куриных крылышка.
И сразу стал крутиться в голове вопрос: а не потому ли, милый друг, ты так резко охладел к этой девочке, что боишься из-за нее пострадать и теперь подсознательно подыскиваешь какой-то нейтральный способ расстаться с ней? Дескать, расстаешься ты не из-за того, что тебе запретил встречаться неведомый гад, ее бывший дружок, а только потому, что тебе самому вдруг расхотелось встречаться. Разумеется, как только эта мысль дошла до меня, я понял, что просто не смогу расстаться с Вольтовой, если не хочу потерять также самоуважение.
Словно почувствовав мои мысли, Маша поднялась с дивана и грациозно пересела ко мне на колени. Ее волосы и запах легли мне на лицо и отгородили нас от комнаты. Охлаждение оказалось минутной иллюзией – как и все остальные средства защиты.
13
Если взрослый человек возненавидел свою работу, он увольняется. Подыскивает новое место или берет отпуск. Может, он и возненавидел работу именно потому, что сознавал свою свободу уйти? Чтобы бросить школу, одних переживаний недостаточно. Именно поэтому школьники так часто болеют. От неприятностей разрешено отгораживаться только другими уважительными неприятностями.
Я простыл в воскресенье. Когда вечером мама заставила меня пить горячее молоко с медом, я заклинал это приторное зелье не портить мне жизнь и не лечить меня. В понедельник вызвали участкового врача. Пока женщина что-то писала в своих бумажках, я сжимал градусник с такой силой, что ртуть из него могла запросто брызнуть в рукав рубахи. Вся моя воля сконцентрировалась в подмышке и нагнетала температуру, потому что одного красного горла участковому никогда не хватает.
– Давай, достаточно, – протянула она руку, не глядя. «Надо еще подержать хотя бы три минутки!» – мысленно крикнул я.
– Небольшая температурка, угу. Нестрашно.
«Что значит нестрашно? Выпишет и заставит лечиться? Не буду! Не хочу! Допростыну до температуры, а там поглядим...»
– Кислое питье – каждый час. Горлышко полощем эвкалиптом. В четверг придешь в поликлинику до обеда.
Уже эти слова были ушатом блаженства, которым плеснуло на мою раскаленную душу. Но самое лучшее мгновение наступило, когда за участковой закрылась дверь и я остался один.
Полное счастье продолжалось до полудня. Потом пришли домой мама с Полинкой.
«Допрыгался», – мрачно сказала мама, видя мою ухмылку.
– Мам! А Мишка уроки будет делать? – спросила сестра, не снимая пальто, как будто в случае нежелательного ответа могла развернуться и уйти.
– Еще бы. Раздевайся.
– А школьные задания? – не унималась мелкота.
– Без сопливых гололед! – Да, это было грубо, ну а чего она?..
– Ты сам в соплях! Мама, он сам в соплях.
– Вот и держись от него подальше, – сказала мама и понесла на кухню две сумки, которые я попытался на радостях у нее отобрать.
– Мама! Мамочка! Смотри кто к нам пришел!
Странно. В дверь никто не звонил. На кухне стукнул отодвинутый стул. Мимо по коридору проследовали шаги мамы.
– Это что тут такое? – мамин голос был театрально удивленным.
Подошел и отец.
– Мишка! Иди скорей сюда! – закричала Полинка.
«Да что ж такое! Не дадут поболеть спокойно», – проворчал я, получая удовольствие от самой возможности ворчать сегодня на всех, нашарил тапки и вышел в коридор.
Родители с растерянным видом нависали над Полинкой, которая стояла на коленях и говорила «Мама, правда она умная? Пришла сама на третий этаж. Узнала нашу квартиру!» Подойдя поближе, я увидел, что на полу сидит маленькая белая собачка, щенок месяцев двух от роду. Щенок плюхнулся на бок и как бы предлагал окружающим делать с ним, что им заблагорассудится.
– Полина! – сказала мама внушительно. – Мы сейчас его накормим, а потом его надо... отпустить...
– Мама! Там зима! Там мороз! Она же замерзнет!
– Откуда ты знаешь, что это она? – поинтересовался я.
– Знаю, она из двора, где почта, это Снежинка, она...
– Так значит, она чья-то? – с надеждой спросил папа.
– Неет, она двороовая, у нее нет никогооо, – голос сестры незаметно возвышался. – Никого на всем белом светеее!
Видимо, встречаются щенки, у которых никого нет в этом городе, зато в Канаде проживает незамужняя тетушка. Но у Снежинки не нашлось даже захудалой канадской тетки.
– А вдруг у нее уже появился хозяин? Вдруг он станет ее искать?
– Мама! Я буду сама с ней гулять, кормить, мыть буду. Я сама всегда буду все делать, и прибираться за ней, и учиться хорошо!
Мало-помалу Полинка перешла от разговора к какому-то молитвенному подвыванию с элементами скороговорки.
Мама с папой переглянулись. Вид у обоих был обескураженный. Если сейчас отправить Снежинку на мороз, Полинка поймет, какие они звери, до сего дня ловко маскировавшиеся под добрых близких родственников. А что еще хуже, начнется такое завывание, по сравнению с которым три кареты «скорой помощи» покажутся просто нарисованными. Но если согласиться, начнется то, что обычно начинается с появлением в доме щенка или котенка: лужи на полу, лохмотья обоев, погрызенная мебель (совсем недавно купленная мебель), выгуливание собаки в любую погоду – словом, разные незапланированные хлопоты.
– Снежинка твоя дома растает, – сипло пошутил я.
– Мы ее назовем по-другому, – запаниковала сестра, – Мы ее давайте-ка назовем Лушей!
– От Луши в прихожей лужи, – сказал папа.
– Тогда пусть она будет Бушка!
(«Почему Бушка?» – подумал я.)
– Ладно, Полина. Пусть она переночует, а завтра посмотрим, – сказала мама. – Но если хоть один писк услышу, что не хочешь с ней гулять...
– Не услышишь, – быстро поклялась Полинка.
– ...Если будешь с ней возюкаться, не сделав уроков...
– Не буду, не буду! – на радостях она готова была пообещать что угодно.
– Смотри! – веско завершил диалог папа и пошел к себе в комнату.
Мама тоже развернулась и направилась к кладовке искать подстилку для щенка. А Полинка прижимала белое мягкое тельце то к одной щеке, то к другой, точно утирая лицо после недавних волнений.
Поскольку работа Общества Защиты Животных, Зверей и Растений сосредоточилась на одном-единственном звере, можно было считать его самораспустившимся. Хотя зверю-животному при этом очень повезло. И нам тоже.
Я простыл в воскресенье. Когда вечером мама заставила меня пить горячее молоко с медом, я заклинал это приторное зелье не портить мне жизнь и не лечить меня. В понедельник вызвали участкового врача. Пока женщина что-то писала в своих бумажках, я сжимал градусник с такой силой, что ртуть из него могла запросто брызнуть в рукав рубахи. Вся моя воля сконцентрировалась в подмышке и нагнетала температуру, потому что одного красного горла участковому никогда не хватает.
– Давай, достаточно, – протянула она руку, не глядя. «Надо еще подержать хотя бы три минутки!» – мысленно крикнул я.
– Небольшая температурка, угу. Нестрашно.
«Что значит нестрашно? Выпишет и заставит лечиться? Не буду! Не хочу! Допростыну до температуры, а там поглядим...»
– Кислое питье – каждый час. Горлышко полощем эвкалиптом. В четверг придешь в поликлинику до обеда.
Уже эти слова были ушатом блаженства, которым плеснуло на мою раскаленную душу. Но самое лучшее мгновение наступило, когда за участковой закрылась дверь и я остался один.
Полное счастье продолжалось до полудня. Потом пришли домой мама с Полинкой.
«Допрыгался», – мрачно сказала мама, видя мою ухмылку.
– Мам! А Мишка уроки будет делать? – спросила сестра, не снимая пальто, как будто в случае нежелательного ответа могла развернуться и уйти.
– Еще бы. Раздевайся.
– А школьные задания? – не унималась мелкота.
– Без сопливых гололед! – Да, это было грубо, ну а чего она?..
– Ты сам в соплях! Мама, он сам в соплях.
– Вот и держись от него подальше, – сказала мама и понесла на кухню две сумки, которые я попытался на радостях у нее отобрать.
* * *
В тот же день прекратило свое существование Общество Защиты Животных, Зверей и Растений. Это случилось вечером, когда все были дома. В комнате было темно, только из настольной лампы, перенесенной к изголовью, на старые страницы книги дышал тихий свет. Родители разговаривали на кухне, я лежал на диване, наслаждаясь свободой и уютом. За окнами похолодало, от незапечатанного балкона слабыми волнами накатывал синий сквознячок. Наконец я отложил книжку, выключил лампу и натянул одеяло на голову. И вдруг услышал звонкий голос сестры:– Мама! Мамочка! Смотри кто к нам пришел!
Странно. В дверь никто не звонил. На кухне стукнул отодвинутый стул. Мимо по коридору проследовали шаги мамы.
– Это что тут такое? – мамин голос был театрально удивленным.
Подошел и отец.
– Мишка! Иди скорей сюда! – закричала Полинка.
«Да что ж такое! Не дадут поболеть спокойно», – проворчал я, получая удовольствие от самой возможности ворчать сегодня на всех, нашарил тапки и вышел в коридор.
Родители с растерянным видом нависали над Полинкой, которая стояла на коленях и говорила «Мама, правда она умная? Пришла сама на третий этаж. Узнала нашу квартиру!» Подойдя поближе, я увидел, что на полу сидит маленькая белая собачка, щенок месяцев двух от роду. Щенок плюхнулся на бок и как бы предлагал окружающим делать с ним, что им заблагорассудится.
– Полина! – сказала мама внушительно. – Мы сейчас его накормим, а потом его надо... отпустить...
– Мама! Там зима! Там мороз! Она же замерзнет!
– Откуда ты знаешь, что это она? – поинтересовался я.
– Знаю, она из двора, где почта, это Снежинка, она...
– Так значит, она чья-то? – с надеждой спросил папа.
– Неет, она двороовая, у нее нет никогооо, – голос сестры незаметно возвышался. – Никого на всем белом светеее!
Видимо, встречаются щенки, у которых никого нет в этом городе, зато в Канаде проживает незамужняя тетушка. Но у Снежинки не нашлось даже захудалой канадской тетки.
– А вдруг у нее уже появился хозяин? Вдруг он станет ее искать?
– Мама! Я буду сама с ней гулять, кормить, мыть буду. Я сама всегда буду все делать, и прибираться за ней, и учиться хорошо!
Мало-помалу Полинка перешла от разговора к какому-то молитвенному подвыванию с элементами скороговорки.
Мама с папой переглянулись. Вид у обоих был обескураженный. Если сейчас отправить Снежинку на мороз, Полинка поймет, какие они звери, до сего дня ловко маскировавшиеся под добрых близких родственников. А что еще хуже, начнется такое завывание, по сравнению с которым три кареты «скорой помощи» покажутся просто нарисованными. Но если согласиться, начнется то, что обычно начинается с появлением в доме щенка или котенка: лужи на полу, лохмотья обоев, погрызенная мебель (совсем недавно купленная мебель), выгуливание собаки в любую погоду – словом, разные незапланированные хлопоты.
– Снежинка твоя дома растает, – сипло пошутил я.
– Мы ее назовем по-другому, – запаниковала сестра, – Мы ее давайте-ка назовем Лушей!
– От Луши в прихожей лужи, – сказал папа.
– Тогда пусть она будет Бушка!
(«Почему Бушка?» – подумал я.)
– Ладно, Полина. Пусть она переночует, а завтра посмотрим, – сказала мама. – Но если хоть один писк услышу, что не хочешь с ней гулять...
– Не услышишь, – быстро поклялась Полинка.
– ...Если будешь с ней возюкаться, не сделав уроков...
– Не буду, не буду! – на радостях она готова была пообещать что угодно.
– Смотри! – веско завершил диалог папа и пошел к себе в комнату.
Мама тоже развернулась и направилась к кладовке искать подстилку для щенка. А Полинка прижимала белое мягкое тельце то к одной щеке, то к другой, точно утирая лицо после недавних волнений.
Поскольку работа Общества Защиты Животных, Зверей и Растений сосредоточилась на одном-единственном звере, можно было считать его самораспустившимся. Хотя зверю-животному при этом очень повезло. И нам тоже.
14
После недели простудного счастья надо было возвращаться школу. Город зарос снегами, деревья кутались в пышные боа, бывшие лужи раскатались в полированные черные длинные коготки, каждый прохожий шел в компании зыбкого изустного дымка.
В школе меня ждала новость. Андрея, моего врага-невидимку, вызывали в милицию по заявлению. Об этом мне рассказала в столовой Наташа Зосимова, пышная курчавая девочка, похожая на негатив негритянской мамочки. Она подсела ко мне, прихватив стакан компота.
– Представляешь, Андрюшу нашего как жалко. Такой парнишка хороший. И вот – опять в милицию. А у него уже и так были приводы. Все-таки Виталя Нарымов – мерзкий, давно это было ясно. И папаша у него мерзкий.
– Какой Андрюша? Какой Виталя, Наташ? Ты уж пожалей меня, я у вас всего-то три месяца.
– Андрюша Плеченков, он у нас до восьмого класса учился. Они встречались с Машкой Вольтовой – ты не знал?
– Что-то такое доносилось... – пробормотал я. Зачем она мне это говорит?
– Машка... Ты извини, я с тобой буду откровенна... Из-за нее столько неприятностей у всех... Между нами, в классе ее не очень любят.
– Почему?
– Да кто с ней свяжется, у того вечно какие-то истории. И что в ней находят? Худая, волосы жирные... Ты знал, что наш Лешечка Ласкер в нее влюблен с четвертого класса?
Вот это да. Алеша Ласкер влюблен? Ууууу! Этот отличник, завсегдатай досок почета, магнит почетных грамот и триумфатор всесоюзных олимпиад? В Машку Вольтову?
– Как-то не верится.
– Это все знают. А она на него внимания не обращает...
– Судя по тому, что ты сказала, это даже к лучшему... А что там этот Нарымов?
– В девятом «Б» есть парень, Виталя, блин, Нарымов. У него отец – директор Вагоностроительного техникума. Кстати, Машка с Нарымовым тоже встречалась в восьмом классе около месяца...
«Ну и Вольтова, просто Клеопатра какая-то...»
– ... И вот у них тут была история с Андреем. То ли подрались они, то ли якобы деньги какие-то у Нарымова отобрали... – Наташа понизила голос. – Но я думаю, что этот Виталя мог просто соврать, потому что у них всегда были с Андреем плохие отношения. Не представляю, что будет, если Андрюшку посадят. Он ведь у матери один, как свет в окошке. Отца нет, родных нет.
Кто такой этот Нарымов, еще неизвестно. А вот Андрюша был заочный гад, и то, что он один у матери, слезы из меня не выжмет. Сколько заочных гадов должно быть у матери? Класс охладел ко мне именно из-за Машки. Иначе зачем Зосимова завела со мной эту беседу? Алеша Ласкер, любивший Машку, вызывал всеобщее сочувствие. Влюбленный идеал, отвергнутый жестокой красавицей. Ай да Вольтова, еще раз подумал я с восхищением.
Молодые волки больше не приходили. То ли они выполнили свою миссию, то ли начали новую охоту, то ли просто испугались. Однажды я пришел к Машке Вольтовой и как всегда сел за английский. Обычно в такие минуты Машка старалась сидеть здесь же, как бы помогая своим присутствием, но при этом всегда молчала. А тут она встала, неслышно подошла ко мне сзади и положила руки на плечи:
– Звонил Плеченков. Андрей, помнишь?
– Как не помнить. В глаза его не видел, а так век не забуду.
– Знаешь что он сказал? – она говорила приподнято, точно собиралась вручить мне подарок. – Можете встречаться. Ну, я и ты.
– Разрешил, значит?
– Ну не то чтобы разрешил. Но теперь мы свободны.
Значит, Вольтова знала о подосланных? И принимала эту жертву, ничего не говорила, да еще беседовала с этим Андреем? Я встал, осторожно освободившись от ее легких рук. Почему-то после Машкиных слов стало совестно смотреть на нее. Но я все же посмотрел. Она была хороша, очень хороша. Именно настолько хороша, чтобы поставить точку. У нее был мягкий, почти вопросительный взгляд. В нем не было игры, а может, мне это только показалось.
– Теперь мы свободны, – повторил я тихо. – Знаешь, мне пора.
В прихожей взгляд сделал снимок ее сапожек на память. Один сапожок – гордый, изящно держащий спинку, как балерина. А другой – распластавшийся по полу распавшимся голенищем.
В школе меня ждала новость. Андрея, моего врага-невидимку, вызывали в милицию по заявлению. Об этом мне рассказала в столовой Наташа Зосимова, пышная курчавая девочка, похожая на негатив негритянской мамочки. Она подсела ко мне, прихватив стакан компота.
– Представляешь, Андрюшу нашего как жалко. Такой парнишка хороший. И вот – опять в милицию. А у него уже и так были приводы. Все-таки Виталя Нарымов – мерзкий, давно это было ясно. И папаша у него мерзкий.
– Какой Андрюша? Какой Виталя, Наташ? Ты уж пожалей меня, я у вас всего-то три месяца.
– Андрюша Плеченков, он у нас до восьмого класса учился. Они встречались с Машкой Вольтовой – ты не знал?
– Что-то такое доносилось... – пробормотал я. Зачем она мне это говорит?
– Машка... Ты извини, я с тобой буду откровенна... Из-за нее столько неприятностей у всех... Между нами, в классе ее не очень любят.
– Почему?
– Да кто с ней свяжется, у того вечно какие-то истории. И что в ней находят? Худая, волосы жирные... Ты знал, что наш Лешечка Ласкер в нее влюблен с четвертого класса?
Вот это да. Алеша Ласкер влюблен? Ууууу! Этот отличник, завсегдатай досок почета, магнит почетных грамот и триумфатор всесоюзных олимпиад? В Машку Вольтову?
– Как-то не верится.
– Это все знают. А она на него внимания не обращает...
– Судя по тому, что ты сказала, это даже к лучшему... А что там этот Нарымов?
– В девятом «Б» есть парень, Виталя, блин, Нарымов. У него отец – директор Вагоностроительного техникума. Кстати, Машка с Нарымовым тоже встречалась в восьмом классе около месяца...
«Ну и Вольтова, просто Клеопатра какая-то...»
– ... И вот у них тут была история с Андреем. То ли подрались они, то ли якобы деньги какие-то у Нарымова отобрали... – Наташа понизила голос. – Но я думаю, что этот Виталя мог просто соврать, потому что у них всегда были с Андреем плохие отношения. Не представляю, что будет, если Андрюшку посадят. Он ведь у матери один, как свет в окошке. Отца нет, родных нет.
Кто такой этот Нарымов, еще неизвестно. А вот Андрюша был заочный гад, и то, что он один у матери, слезы из меня не выжмет. Сколько заочных гадов должно быть у матери? Класс охладел ко мне именно из-за Машки. Иначе зачем Зосимова завела со мной эту беседу? Алеша Ласкер, любивший Машку, вызывал всеобщее сочувствие. Влюбленный идеал, отвергнутый жестокой красавицей. Ай да Вольтова, еще раз подумал я с восхищением.
* * *
Потянулись хмурые зимние деньки. В школе топили от души, в классах было жарко. Мирный шум на уроках истории, а на физике – только стук мелка и шлепающий шепот серой тряпки.Молодые волки больше не приходили. То ли они выполнили свою миссию, то ли начали новую охоту, то ли просто испугались. Однажды я пришел к Машке Вольтовой и как всегда сел за английский. Обычно в такие минуты Машка старалась сидеть здесь же, как бы помогая своим присутствием, но при этом всегда молчала. А тут она встала, неслышно подошла ко мне сзади и положила руки на плечи:
– Звонил Плеченков. Андрей, помнишь?
– Как не помнить. В глаза его не видел, а так век не забуду.
– Знаешь что он сказал? – она говорила приподнято, точно собиралась вручить мне подарок. – Можете встречаться. Ну, я и ты.
– Разрешил, значит?
– Ну не то чтобы разрешил. Но теперь мы свободны.
Значит, Вольтова знала о подосланных? И принимала эту жертву, ничего не говорила, да еще беседовала с этим Андреем? Я встал, осторожно освободившись от ее легких рук. Почему-то после Машкиных слов стало совестно смотреть на нее. Но я все же посмотрел. Она была хороша, очень хороша. Именно настолько хороша, чтобы поставить точку. У нее был мягкий, почти вопросительный взгляд. В нем не было игры, а может, мне это только показалось.
– Теперь мы свободны, – повторил я тихо. – Знаешь, мне пора.
В прихожей взгляд сделал снимок ее сапожек на память. Один сапожок – гордый, изящно держащий спинку, как балерина. А другой – распластавшийся по полу распавшимся голенищем.
15
Декабрь вознесся за ноябрем – еще выше, еще ершистей. Лохматые кустарники морозов, клюквенное солнце за дымами заводских труб, скрип первых валенок. Побежденные дворники сдались и перестали долбить лед на тротуарах и во дворах. Исчез окружающий мир за стеклами, хищные мхи инея закатали окна в три слоя, и только кое-где рядом с трещинкой по стеклу протекал тонкий ручеек прозрачности. На биологии начались беседы про горох и дрозофил, напоминавшие о лете, астрономия остужала параллаксом луны, от рисования осталось одно черчение, как от пышного дерева остается голый остов. Впрочем, чертежник Герман Вадимович был так рассеян и несолиден, словно все еще преподавал рисование. В кабинетах уже и днем не выключали электричество. Класс обсуждал новогоднюю дискотеку, которую собирались устроить в каком-то загородном санатории (спасибо отцу Виталика Нарымова). Обсуждали ее на переменах, в записочках, ходивших между рядами на нестрашных уроках (история, английский, военное дело). Обсуждали и после школы, во время дежурств.
В среду восьмого декабря мы дежурили с Ленкой Кохановской, ну, той самой, что зажимала нос, когда звонила по телефону, и с ее подружкой Светкой Пряниковой. Интересно, кстати, что в том давнем розыгрыше Ленка взяла в товарищи не верную подругу, а ненадежную Вольтову.
Мы решили мыть в две тряпки, чтобы побыстрее разделаться с работой. Мельком я заметил на колготках у Ленки, мывшей пол внаклон, маленькую дырочку. Больше в ее сторону я не смотрел, но дырочка меня смутила. Было что-то детское и нерасчетливое в этой дырочке на неновых колготках.
А фигурка у Кохановской очень даже очень, а кроме того было во всех ее движениях зябкое напряжение, какие-то танцевальные пружинки. Казалось, она не танцует только потому, что это не принято, и с большим усилием переводит естественную свою хореографию на язык походки. Время от времени она поводила-подергивала плечами, барабанила пальцами с коротко постриженными ногтями по парте, отбивала ритм носком сапога. Но всех этих движений было мало, и поэтому во все стороны от Кохановской расходилось бойкое веселое беспокойство.
В среду восьмого декабря мы дежурили с Ленкой Кохановской, ну, той самой, что зажимала нос, когда звонила по телефону, и с ее подружкой Светкой Пряниковой. Интересно, кстати, что в том давнем розыгрыше Ленка взяла в товарищи не верную подругу, а ненадежную Вольтову.
Мы решили мыть в две тряпки, чтобы побыстрее разделаться с работой. Мельком я заметил на колготках у Ленки, мывшей пол внаклон, маленькую дырочку. Больше в ее сторону я не смотрел, но дырочка меня смутила. Было что-то детское и нерасчетливое в этой дырочке на неновых колготках.
А фигурка у Кохановской очень даже очень, а кроме того было во всех ее движениях зябкое напряжение, какие-то танцевальные пружинки. Казалось, она не танцует только потому, что это не принято, и с большим усилием переводит естественную свою хореографию на язык походки. Время от времени она поводила-подергивала плечами, барабанила пальцами с коротко постриженными ногтями по парте, отбивала ритм носком сапога. Но всех этих движений было мало, и поэтому во все стороны от Кохановской расходилось бойкое веселое беспокойство.