Михайлов Игорь

Аська


   Игорь Михайлов
   Аська
   (лагерная трагикомедия)
   П О С В Я Щ Е Н И Е
   Ивану Алексеевичу Лихачеву -1)
   человеку феноменальной культуры
   и удивительной судьбы.
   Струятся дни. Полгода лишь осталось
   из трех тюремных лет, сужденных мне,
   и в этой неприветливой стране
   мне прозябать теперь совсем уж малость.
   Но я в обман себя не заведу,
   свою судьбу спокойно караулю:
   окончив срок, в штрафбат я попаду 2)
   и встречу предназначенную пулю.
   Случится то тринадцатым числом 3)
   (я даже долгий скучный дождь предвижу),
   и перед тем, как сдать себя на слом,
   я ни родных, ни близких не увижу...
   У повести моей судьба темна:
   дойдет ли до читателя она?
   Надежда слабая, что эти строчки, чудом
   пройдя в века сквозь тысячи преград,
   меня негаданно поставят в славный ряд
   к давно умершим дорогим мне людям...
   Ну что ж... Я тем уж счастлив должен быть,
   что вместе провели сезон в аду мы4)
   и замысел, что при тебе задумал,
   я при тебе успел и завершить...
   ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ К ПЕРВОЙ ЧАСТИ
   Любителям остросюжетных книг
   признаюсь сразу: в этой - первой - части
   сюжета никакого нет, к несчастью:
   в ней только крик души - протяжный крик.
   Здесь вам еще не встретится герой,
   лишь автор, всюду автор - боже мой!
   Чтоб одолеть ее, нужна отвага,
   и мой совет (дабы не дали тягу)
   за чтенье взяться сразу со второй.
   А здесь - не отступленье, но вступленье
   лирическое, нужное лишь мне
   да тем, кто склонен к грустным размышленьям
   и автору сочувствует вполне.
   Предупредил. Теперь не мучит совесть,
   и я уверенно берусь за повесть.
   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ, ВСТУПИТЕЛЬНАЯ ,
   где автор пытается нарисовать таежный пейзаж, вспоминает о своих поэмах, написанных на воле, и травит еще кое-какую баланду.
   Тайга редеет. Каждый день с "горы",
   где наша расположена колонна,
   я наблюдаю рощу, где - пестры
   в последнем блеске листья неуклонно
   проходят гамму осени: с утра
   желтея, золотея, багровея,
   под вечер все бледнее, все мертвее,
   все однотоннее они... Пора
   ветрам свирепым стынуть, леденея...
   И роща вновь теряет очертанья,
   к привычному готовясь состоянью...
   Есть в этой роще, говорят, ручей,
   беглец с Уральских гор, здесь обреченный
   от солнца прятаться, как от властей...
   Но что он мне? Я только заключенный!
   Живи я здесь хоть век - мне все равно
   того ручья увидеть не дано.
   Куда ни глянь - болото подо мною
   (охрана, бодрствующая всегда).
   Пусть наша зона числится "горою"
   здесь тоже всюду хлюпает вода!
   Ну, скажем, скрылся ты за вахту... Что ж?
   В болотах сдохнешь - иль назад придешь.
   Как незаметна здесь людей утрата!
   Где всех упомнить, даже перечесть...
   Все чаще первая моя палата
   мне кажется "палатой номер шесть". 5)
   И только медстатистик Лихачев
   сказал бы вам, кто от чего загнулся
   и кто какой болезни приглянулся ,
   цинге ль, пеллагре ль больше всех почет...
   ...А уж на небе, зябком от морозов,
   рассвет по-мартовски голубоват и розов...
   Так где ж зима? Взаправду ль стужа стыла
   иль бредил я и стих, повременя?
   Засыпанная гарью от коптилок,
   ночная жизнь замучила меня. 6)
   И вот в медлительной тоске ночей
   свои поэмы вздумал перебрать я
   семью, где мало взрослых сыновей,
   но первенцем в которой были "Братья". 7)
   Я их писал еще не пробужденным
   счастливцем, тщетно ищущим печаль,
   то апатичным, то неугомонным
   мальчишкою, чьей смерти мне так жаль.
   Средь давних лиц я повстречал тогда
   былых друзей, когда-то сердцу милых,
   и девушку, что в юные года
   мне много боли нежно подарила.
   Я жил своим еще тогда, вначале,
   свою лишь грусть писанием леча,
   но чувства собственные щеголяли
   в одежке с постороннего плеча.
   Те плечи очень дороги нам были, 8)
   и все ж, не тщась похитить с неба звезд,
   мы собственный костюм себе пошили
   добротный, хоть рассчитанный на рост!
   Давно ли я, в армейские года,
   из всех поэм предпочитал "Матвея"? 9)
   И вспомнил я, жестоко сожалея,
   как счастлив и как волен был тогда,
   как безмятежно проходило лето,
   неслышными заботами согрето,
   в семье простой и милой, что без слова
   меня в себя вобрала, как родного...
   Мне вспомнилось, как море свирепело
   от ветра резкого; как все вокруг темнело,
   а в небе, позабывшем о лазури,
   метались чайки, схожие немножко
   с чаинками, когда в стакане ложкой
   разбудите вы крохотную бурю...
   И что же? Пошло покорясь натуре,
   глупец, я, видите ли, "жаждал бури",
   и были мне тогда почти несносны
   дни мирные - безбедны и бесслезны...
   И как же быстро им пришел конец!
   Теперь, приняв жестокий курс леченья,
   всем детищам своим без исключенья
   я справедливо-любящий отец...
   Могу ли я "Тетнульд" обидеть свой,
   край вечных льдов и год тридцать восьмой? 10)
   Мой милый спутник, где твоя рука?
   Ведь было бы бесстыдно, низко, нагло
   забыть, как резвая в камнях бежала Накра,
   как клокотала Местия-река...
   Болезнь ребенка, горы неурядиц
   меня отбрасывали от тетради,
   но - строчки редкие в рассветной тишине
   вы тем дороже стали нынче мне!
   Ты ж, "Кочмас", все казался мне пятном
   на добросовестной моей работе!11)
   Прошли года, и вот - в конечном счете
   я мягче стал в суждении своем...
   Биографы - придирчивый народ,
   но здесь смолчат, почтительны и немы:
   ведь скучноватая сия поэма
   кормила и поила целый взвод!
   Друзья мои, я вспоминаю вас,
   как - голодом и жаждою томимы
   в издательство калининское шли мы,
   чтоб получить очередной аванс.
   В мою звезду неумолимо веря,
   вы караулили меня у двери,
   и я обманывал в тот незабвенный час
   желудки ваши, право, редкий раз!
   Уж в этот день мы наедались всласть!
   И не было вкусней, даю вам слово,
   беспутного, шального, холостого,
   чутьпенистого пива молодого,
   которое пивали мы в столовой,
   что "Волгой-Волгой" издавна звалась! 12)
   Что ж под конец мне о тебе сказать,
   заветная погибшая тетрадь,
   неконченная милая поэма? 13)
   Я в ней, грустя по дому, рассказал
   про все, чем в детстве жил я и дышал,
   про городок, где мирно вырастал,
   до кровной до своей добравшись темы,
   с тоской, пред коей даже вопли немы!
   Последних дней моих армейских верный
   всегдашний спутник, друг мой, мой близнец
   в корзинке следователя, наверно,
   нашла она безвременный конец!
   Могу ль простить одно лишь это дело
   небрежности Особого отдела?
   Мой следователь, гражданин Шиловский!
   Вы помните, спросил я как-то вас,
   как быть мне с этой темою хреновской,
   внезапно для моих раскрытой глаз?
   Ведь не смогу ж я не писать о том,
   что видел, угодив в их желтый дом?
   Ведь выберусь же я в конечном счете!
   Вы усмехнулись глупости моей:
   - "Кто побывал у нас - как на работе
   секретной служит до скончанья дней!"
   Тогда вам дикой показалась эта
   наивность желторотого юнца,
   однако психологию поэта
   вы вряд ли раскусили до конца...
   Так вот: "в медлительной тоске ночей"
   поэму лагерную я задумал.
   Но пусть рассказ мой не звучит угрюмо
   и насмерть не сразит души ничьей,
   напротив - неуверенной и зыбкой
   пускай он озарит тайгу улыбкой
   взамен нещедрых солнечных лучей.
   Вот если он сквозь лагерную зону
   на волю вырвется когда-нибудь,
   эстет скривится, может быть, резонно,
   нос норовя надменно отвернуть.
   Еще и в том покаюсь всенародно,
   что ты груба, поэма, и резка,
   и вовсе "в завиточках волоска
   ушку девическому" непригодна. 14)
   Но автор этим не смущен ничуть:
   он не берет, пускаясь в дальний путь,
   в расчет ни ангелочков, ни эстетов:
   сюда б их на денек, в болото это,
   как щеников, носишком чистым ткнуть!
   Да, "c'est la vie" - мадмуазель, месье...
   Пусть вас сюжет вульгарный не смущает,
   поскольку, как известно, битие
   сознание людей определяет...
   И вот что дико: в жизни сей беспутной
   я - вне закона, я - без прав, без сил
   сияние свободы абсолютной
   внутри себя впервые ощутил.
   Чего бояться мне? Зачем лукавить,
   черт знает что строкой бесславной славить
   и всяческую нечисть воспевать?
   Мне наплевать на лживую печать !
   Мне не к чему быть лучших строк убийцей,
   смотря предусмотрительно вперед:
   редактор ничего не убоится
   и цензор ничего не зачеркнет,
   поскольку их не будет, как не должно
   быть вообще: поскольку автор сам
   ответчик пред читателем дотошным
   и не подвластен никаким властям.
   Уравнен я отныне с графоманом
   хоть разразись поэмой, хоть романом...
   Слова уже теснятся, рвутся с губ...
   Прости меня, читатель мой условный,
   коль буду я в суждениях не скуп
   и, так сказать, немного-много-словен.
   Да что там! Долгой немотой измучась,
   я буду просто дьявольски болтлив,
   отяжелевшей проливаясь тучей
   над почвою сухой бумажных нив.
   Смешон мне спор писателей-вольняшек:
   "Кто наш читатель?" "Пишем для кого?"
   А пишут, чтоб не сдохнуть, вот с чего,
   чтоб беспросветный быт не так был тяжек!
   До своего спасенья я вот лично
   добрался: пишется - и благодать!
   Пусть марганцовкой на листах больничных -15)
   но только бы писать, писать, писать!
   Наш брат, пытаемый и не питаемый,
   скрываясь сам в себя от всех обид,
   пустыню, остров ли необитаемый
   в рабочий кабинет преобразит!
   Да, я лишен простора в жизни сорной,
   но пусть же будет так - на зло врагам:
   поэту тесно, а словам - просторно
   (за мысли не ручаюсь, но - словам!)...
   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
   ЛЕПИЛА-КАНТОВИЛА,
   где автор, обезопасив себя от обвинений в автобиографичности, рассказывает эпопею своего героя, предшествующую встрече с героиней поэмы.
   О детство, ныне милое и присно!
   В мозгу навеки, память, сбереги
   журнал (литературный, рукописный,
   художественный!) - "Первые шаги"!
   Редактор требовательный и пристрастный
   прекрасный наш руководитель классный - 16)
   заботился, чтоб к нашим повестям
   немало было ярких иллюстраций:
   была возможность посоревноваться
   художникам (их было двое там). 17)
   Я, чередуя с вдохновеньем игры,
   ведя героев в джунгли жарких стран,
   придумал приключенческий роман.
   Он назывался "Победитель тигра".
   Ирине Бер, чей был отчетлив почерк,
   на долю выпал тягостный удел
   переписать немало наших строчек,
   и сей удел Ирине надоел.
   Она, жалея время, и устав
   от всяческих перипетий в сюжете,
   выбрасывала половину глав
   в расчете, что никто и не заметит.
   Была она, возможно, и права,
   я, видно, с детства склонен был к длиннотам,
   не вдруг спохватываясь, что кого-то
   тигр почему-то съесть позабывал.
   Роман был сжат, а темп его ускорен,
   и, верно, выиграл читатель наш...
   Роман не помню. Помню имя - Скорин.
   Так назван был мой главный персонаж.
   Справляя творчество, как торжество,
   и лиру на просторный лад настроя,
   я потянулся вытащить его
   из недр памяти для своего героя.
   Да буду я в пристрастьях неизменен,
   уж коль на путь классический вступил!
   Кому - Езерский, а кому - Арбенин, 18)
   а мне вот Скорин почему-то мил.
   Поэты с пушкинских времен до наших,
   от версий фантастических устав,
   доказывают с пеной на устах,
   что пусть порой близки им персонажи,
   пусть даже словно зеркало - тетрадь,
   но, как их биографии ни схожи,
   героя с автором отождествлять
   при всем их сходстве все-таки не гоже.
   О том же походя предупредив,
   признаюсь вам, что мы с моим героем
   могли бы в армии единым строем
   шагать, горланя на один мотив.
   Он на меня характером похож,
   в нем осмотрительности - ни на грош,
   и забран был на самой на заре,
   чуть не в младенческой своей поре,
   и даже напечатал две поэмы
   (хоть, правда, на совсем другие темы),
   совсем как я - в "Звезде" и "Октябре"!
   Хоть над Невой нам с ним не приходилось
   стоять, "опершись задом о гранит", 19)
   но в лагерях нам встретиться случилось:
   такое память вечно сохранит!
   Имел он столь же полудетский почерк
   и столь же неразвившийся талант,
   был столь же легкомысленным... Короче,
   мой не двойник, а, скажем, вариант!
   Но я свидетельство представить рад,
   чтоб не вступать с потомством в перебранки:
   я, как известно, в армии был взят,
   а Скорин арестован на гражданке.
   Своей душой его я не ссужу,
   за очень многое его сужу.
   Он - подчиненный мой, в конце концов,
   он только действующее лицо,
   он мой герой, а я - его создатель,
   почти всегда пассивный наблюдатель,
   чутьсценарист, немножко режиссер,
   а чаще - гримировщик и суфлер.
   В те дни принципиальностью особой
   не отличался мой герой ничуть.
   Он злобой дня (отнюдь не злобной злобой!)
   мог, как петух, напыжить гордо грудь,
   мог к юбилейной дате стих представить,
   личиной скрыв отсутствие лица,
   и даже по инерции прославить
   в своих стишонках "друга и отца".
   Не будь он недалеким лежебокой,
   дисциплинируй ветрености прыть,
   да если б поднажали - ненароком
   и в партию вступил бы, может быть...
   Была наивность лживости сестрой,
   и в этом был эпохи отпечаток.
   Отметим, что стремился наш герой
   писать лишь то, что можно напечатать.
   Пока разгуливает он на воле,
   еще одну деталь введу в рассказ
   порядка, ну, интимнейшего, что ли,
   но чрезвычайно важную для нас.
   Узнав о ней, уже нельзя забыть ее:
   раскрыв его характер до конца,
   она дальнейшие нам прояснит события,
   согрев меж тем сочувствием сердца.
   Был Скорин влюбчив и сентиментален...
   То по-щенячьи весел и шумлив,
   то - настроенье как-то враз сменив
   по-идиотски нуден и печален.
   Смешно, но под руку не смел он сразу
   взять девушку: застенчиво-немой,
   глядел он томно и голубоглазо
   в глаза возлюбленной очередной.
   Начав знакомство - хорошо ли, плохо ли,
   он позже, сам себе гнуснейший враг,
   обычно ограничивался вздохами,
   дальнейший не решаясь сделать шаг.
   Он мог вздыхать и млеть буквально сутками...
   Недаром, на язык остра и зла,
   его "молочным супом с незабудками"
   подруга детства метко прозвала.
   Порхая мотыльком под тучей грозной,
   не торопил он жизни благодать
   и радости любви лишь в самый поздний,
   в последний час сподобился узнать.
   Уж заждались Лубянка и Бутырки,
   когда - судьбе недоброй вопреки
   прелестнейшей из хищниц, некой Ирке,
   он в цепкие попался коготки.
   Характер разгадав его с налета,
   то в небо вознеся, то скинув вниз,
   она с ним разыграла, как по нотам,
   любви несмелой школьный экзерсис.
   Сражаясь с нашим братом, как с врагами,
   за пядью пядь в продуманном бою
   красотка черепашьими шагами
   сдавала территорию свою.
   Была расчетлива, хоть и мила,
   короче - "постепеновкой" была,
   была сторонницей - ведь вот досада!
   той тактики, что сдерживает прыть,
   позволив не до дома - лишь до сада
   себя на первый случай проводить;
   там - до подъезда, но не до квартиры,
   там - до квартиры, но... войдешь потом!..
   Сперва ему достались губки Иры,
   еще кой-что, но все ж не целиком...
   Все это, право, было б очень мило
   (по капле наслаждение тяни!),
   но невдомек ему в то время было,
   что каждый день бесценен в наши дни!
   Едва лишь отступленье до постели
   дошло и до сдающегося "ах"
   тюремные засовы впопыхах
   "Прощай, любовь!" - ему с издевкой спели.
   Вот, так сказать, и весь любовный опыт
   с фоблазовским, как видим, не сравнишь!
   Неси в тюрьму под сердца горький ропот
   ту шепотом прослоенную тишь
   и в памяти надежно береги
   стук башмачка, упавшего с ноги,
   и долгожданный зной прикосновенья,
   и смутный лепет первых женских тайн,
   а нам теперь вернуться к прозе дай,
   покончив с этим нежным отступленьем...
   Итак, он постепенно выдвигался
   и понемножку в гору лез да лез,
   но, сам того не зная, оказался
   врагом народа (мир не без чудес!).
   И вот явились гости и учтиво
   ему вручили lettre de cachet, *)
   хоть он имел, по правде, на душе
   один лишь грех: большую склонность к пиву...
   Он забран был тем знаменитым годом,
   что редкой из семей не стоил слез,
   что был навеки заклеймен народом
   прозванием "ежовский сенокос",
   ____________
   *) ордер на арест (франц.)
   когда, топча людей во весь опор ,
   не разбирая - пешка или тура,
   ярясь, во вкус входила диктатура,
   все больше смахивая на террор.
   Своих головотяпов ли уловка,
   немецкой ли разведки ловкий ход
   иль попросту нормальная вербовка
   рабочей силы - кто сейчас поймет?
   И обретают плоть и кровь химеры,
   вчерашний идол - проклят как злодей...
   Страна моя не знает чувства меры
   ни в ненависти, ни в любви своей!
   Был путь ее контрастами наполнен
   бог весть куда загадочных рывков.
   Мой современник - многое он помнит
   из тех доисторических деньков...
   Исследователь, может быть, дотошный
   когда-нибудь найдется и для них:
   истории период невозможный
   по полочкам разложит, объяснив,
   как это быть могло, что пол-России
   гнал по этапу сталинский конвой,
   причем циничнейше провозгласили
   "демократичным самым" этот строй!
   И все терпели, будто так и надо,
   доноса ждали от любого гада,
   тряслись в своих кроватях до рассвета:
   минуй меня сегодня, чаша эта!
   В то время о материи такой
   нисколечко не думал наш герой
   сыночек маменькин и белоручка...
   В то время о материи такой
   нисколечко не думал наш герой
   сыночек маменькин и белоручка...
   Хоть и окончил университет,
   он был по сути дела недоучка,
   чьи знания являли винегрет...
   О, наши знанья! Круг-то ваш широк,
   но вы точь-в-точь базарный пирожок:
   приятная, румяная наружность,
   а откуси - внутри одна воздушность!
   Герой наш был студентом нерадивым,
   не жаждущим добраться до корней,
   но был бы Скорин до наук ретивым
   глядишь, в тюрягу б угодил быстрей.
   В иные времена и свет ученья
   опасен (лишний повод для невзгод!):
   затеешь всяких эр сопоставленье
   крамольный вывод в голову придет!
   А впрочем, как понять, кто для ареста
   желанней был и более созрел,
   в той чехарде хватаний повсеместных,
   в абракадабре выдуманных "дел",
   коль участь та на каждого могла
   свалиться кирпичом из-за угла?
   В одну семью был произволом слит
   марксист, в идеализме уличенный,
   неграмотный колхозник и ученый,
   нарком почтенный, маршал и бандит!
   Но лезть в таинственные бездны строя
   куда уж нам! Заткнем фонтан скорей!
   Я лишь бытописатель лагерей,
   я лишь биограф своего героя!
   Что ж, все их "дело" оказалось куцым,
   больших имен не удалось привлечь,
   и перешли от "контрреволюций"
   на их пирушки, на хмельную речь...
   Их следствие не очень интересно,
   а "уличений" техника известна:
   мы верим - ты ни в чем не виноват,
   но, значит, виноват твой сват и брат.
   Сказать нам все, дурного не тая,
   святейшая обязанность твоя!
   Иван припомнил, будто Петр сказал,
   что жизнь в очередях - одно мученье,
   а Петр - что Иван критиковал
   закон об общем платном обученье,
   Семен - что оба о свободе слова
   шепнули чересчур свободно слово,
   и всех троих попутали всерьез
   за агитацию и недонос!
   Пора к тюремным привыкать названьям!
   Он знал, что "вертухай" - тире стрелок,
   что обыск - "шмон" или "сухая баня",
   "кандей" есть карцер, "сидор" есть мешок,
   что "хавать" - пищей набивать живот,
   а "хезать" - то совсем наоборот.
   Итак, он в ад прошел две-три ступени,
   с его обычаями стал знаком,
   уже немного ботать стал по фене,
   овладевая адским языком...
   Народ тюремный должен как-то жить,
   он должен жить - и он не унывает,
   и с горечью, чтоб сердцем не тужить,
   он поговорки про тюрьму слагает.
   "Кто не был здесь, - он говорит, - тот будет,
   а тот, кто побывал - уж хрен забудет!"
   Иль жест широкий: все, мол, в жизни наше!
   А что же "все"? Тюрьма вот да параша!
   Он говорит, что любит кашка-сечка
   вас - арестованного человечка,
   но арестованный-то человечек
   терпеть не может бесконечных сечек.
   Здесь вспоминают дней былых уют
   и песни старые по-новому поют:
   "Дан приказ ему в Бутырки,
   ей - в Новинскую тюрьму..."
   (А песни Лебедева-Кумача
   жестикулируя и хохоча,
   поскольку не было фальшивей слов,
   а в камере всегда всего заметней
   и "террорист" шестнадцати годков,
   и "диверсант" семидесятилетний...
   И мы поем и дланью тычем строго
   то в этот угол камеры, то в тот:
   "Молодым - везде у нас дорога,
   старикам - везде у нас почет!")
   Забуду ль дни тюремной жизни нашей,
   когда я, окружающим на страх,
   шагал с благоухающей парашей
   в нелепо растопыренных руках;
   где день за днем (как это нам велит
   наш следователь) убеждал себя я,
   что просто сам себя прескверно знаю,
   на деле ж - самый вредный индивид;
   где дельца "однодельцев" рикошетом
   жизнь и твою расплющили в желе;
   где о бумаге и карандаше ты,
   ну ей-же-ей, сильней всего жалел...
   ...Но как-то Скорин вызван был на "суд",
   где посадили на него "осу". 20)
   Сказали: "Распишись!" - и с этих пор
   все позади: Бутырки, бани, сечки...
   И арестованные человечки
   влекутся в неприветливый простор...
   Приходит ночь. Уснули кое-как
   на досках, над парашею приткнувшись.
   Вдруг грохот будит только что уснувших.
   Лай, крики... "Это впереди никак"...
   Доходит и до нас. Гремит засов.
   Собаки надрываются. Поверка.
   "Все - с этих нар на те!" Фонарик сверху.
   Озноб испуга. Дробный стук зубов.
   "Чего недружно? Не поймете, да?
   Я объясню! А ну: туда-сюда!
   А ну повторим! Что, опять заснули?
   Сюда-туда, сюда-туда, сюда-туда!
   Быстрее! Пуляй! Разве это пуля?"
   Старик запутался в старинной шубе.
   Упал, не встанет. Топчут старика.
   Все запыхались. "Хватит на пока!
   А ну, отставить!" Страх идет на убыль.
   Опять заснули. Снова грохот, лай.
   "Эй, становись! С тех нар - на эти! Пуляй!"
   Так было трижды. Выждав, чтоб заснули,
   опять за прежнее: "А ну, вставай!"
   Вор объясняет: "Это чтоб пугнуть,
   побег чтоб не задумал кто-нибудь.
   Теперь ложитесь. Покемарить можно.
   Они ж бухие. Весь как есть конвой.
   Три раза - норма. Что, пахан, живой?"
   Да, урка прав. Но сон не в сон: тревожно...
   Конвой, застраховавшись от побега,
   дрых чуть не сутки. Черная земля
   меж тем сменилась пышным, толстым снегом.
   Явилось утро, души веселя.
   Проснулся юмор в утреннем уме.
   Смотря в окно, кричали, как о чуде:
   -"Гляди, гляди: на воле ходят люди!
   Выходит, что не все еще в тюрьме!"
   Потом, сельдями в бочке утеснясь,
   напев затягивали - лагерный, старинный,
   уж вот воистину "отменно длинный-длинный",
   что к воле рвался, в щели просочась:
   "Не для меня приде-о-от весна,
   не для меня Дон разолье-о-отся..."
   В теплушке рядом - как пичужка в клетке,
   выводит тощий, хилый малолетка:
   "Отец посажен был в тюрьму,
   его прозвали вором...
   Тогда родила меня мать
   в канаве под забором..."
   Коль ты хоть чуть культурный человек,
   привыкший каждой дорожить минутой,
   то, как здесь время презирают люто,
   не сразу ты уложишь в голове.
   Здесь истребленье времени - в системе,
   закон, усвоенный буквально всеми:
   "кантовкой" в лагере зовется он,
   ему, как все, ты будешь подчинен.
   День в тупике. Путь километра с два
   и вновь стоим. Час, и другой, и третий.
   Как страшно тяготились мы сперва
   организованным бездельем этим!
   И зло на паровоз кидаем взор мы:
   хоть к черту на рога - но пусть везет!
   А лагерник доволен: срок идет,
   работы нет, и - как-никак - а кормят!
   (Хоть кормят, правда, дьявольски соленой
   селедкой, но в углу - ведро с водой,
   болотной, подозрительно зеленой,
   с налетом нефти, с коркой ледяной.
   И, у кого луженый был желудок,
   тот мог добраться к цели невредим...)
   В вагоне том телячьем трое суток
   я провалялся рядом со своим
   героем (тут впервые с ним столкнулся).
   Свидетельствую, что в этапе том
   кой-кто от дизентерии загнулся,
   но большинство доехало живьем.
   Понадобится несколько годков,
   чтоб люди превратились в мертвяков...
   Но наконец гудок зовет: "Ту-туу!
   К земле обетованной, в Воркуту!"
   Туда, "где вечно пляшут и поют",21)
   где нары - весь домашний твой уют!
   (Не знали мы - какой позор и стыд!
   что нет еще в ту Воркуту дороги,
   что нам ее - в болоте и в тревоге
   как раз прокладывать и надлежит;
   не знали мы, что где-то за Печорой
   этап наш высадят - и очень скоро...)
   Когда-то наш герой любил поохать
   о слабости здоровья средь семьи.
   Здесь он проверил данные свои
   все чушь! Этап он перенес неплохо!
   Лишь общих он работ в краю изгнанья
   побаивался не без основанья.
   Вон, вон, взгляни: втыкают работяги,
   их труд жесток, их вид уныл и сир...
   Но петушиным голосом отваги
   "сынков" к костру скликает бригадир.
   Блатных сынков - известно - очень много,