Страница:
Снег уже потемнел и стал ноздреватым, как всегда весной. В это время года в Москве уже продают привезенные с юга мимозы.
«Будут от Светланы письма? Сколько? Одно, два, а быть может, три?» — думал Нагорный и, не останавливаясь, прошел мимо почты. Чем больше ему хотелось получить голубые конверты, надписанные знакомым мелким, округлым почерком, тем больше он старался отдалить эти минуты радости.
За клубным штакетником стояла заботливо укутанная снегом молодая рябина. Нагорный с нежностью посмотрел на деревце — он вспомнил другую, подмосковную рябинку…
…Это было осенью позапрошлого года. У военкомата уже дожидался автобус. Неторопливо поглядывая на часы и вороша ногами палый желтый лист, Андрей ходил по аллее парка.
Света была взволнованная и растерянная. Прощаясь, она притянула его к себе и поцеловала в губы. Ощущение этого первого поцелуя Андрей помнит и сейчас. Тогда у калитки он оглянулся и увидел Светлану с косынкой в беспомощно опущенной руке. И, словно врачуя боль первого расставания, рябина положила на ее плечо ветку с гроздьями ярких ягод…
Туман редел. С бухты доносился жалобный крик чаек. Птицы спорили с мощными звуками рояля — трансляционный узел клуба передавал урок гимнастики. Казалось странным, что в этот день и час и в Москве и в родной Кашире, так же как здесь, в Заполярье, звучат одни и те же звуки рояля… Только сейчас Нагорный сообразил, что еще очень рано, а почта открывается в десять часов.
Медленно он пошел к старому причалу. Здесь швартовались сухогрузные баржи, буксиры, катера «Касатки», прозванные так за их высокие мореходные качества.
Нагорный прислонился к штабелю бревен. По ту сторону бухты в редеющем тумане высился силуэт «Вьюги». Узкие, словно бойницы, порты фальшборта, гордая форма носа, чуть скошенная назад труба — весь его вытянутый, длинный корпус выглядел даже здесь, у стенки, настороженным, сильным и готовым к стремительному движению.
Может быть, впервые Нагорный подумал о том, что это его корабль, с которым он связан крепким, выстраданным чувством привязанности.
Мороз крепчал, пробираясь за шинель, ноги стыли. Нагорный решил вернуться на корабль. Он шел быстро и, поднимаясь по трапу, почувствовал, что идет в свой дом, где его ждет тепло обжитого кубрика, знакомые шумы, запахи, а главное, люди — матросы, так же как и он, познающие суровые законы моря.
На корабле шла приборка: скалывали лед, драили медные части, смывали щетками горячей водой морскую соль с надстроек полубака.
Захватив ветошь, Нагорный поднялся на полубак.
— Ты что же так скоро? — спросил его старшина 2-й статьи Хабарнов.
— Почта закрыта, — ответил Андрей.
— По дому соскучился, — понимающе сказал Хабарнов. — На что мой дом близко, из поморов я, мезенский, а веришь, ночью в кубрике лежишь — о доме думаешь, душу греешь…
Легкость, с которой Хабарнов проник в его душевное состояние, поразила Нагорного. Отжимая швабру, Хабарнов оглядел проясняющийся горизонт и сказал:
— Юго-западный будет. У нас, поморов, юго-западный ветер шалоником называют. — Сгоняя через шпигат[9] воду с полубака, он рассмеялся: — Знаешь, паря, как помор в старину ветер на таракана гадал? Мне отец сказывал. Ходили тогда под парусом. Ветра нет — трески нет. А «тресшоцки» не поел — худо помору, весь день голодный. Берет тогда помор большого черного таракана, за борт бросает, на таракана смотрит да приговаривает:
— Он от старости помер? — спросил рыжеватый матрос, надраивая медные дощечки с номерами шпангоутов.
— Нет, от водки, — помрачнел Хабарнов. — Фактория у нас была английская, поморов спиртом спаивала. Что человеку по жизни спиртного положено, мой дед дважды выпил, ну и помер раньше времени.
Буксир подтянул к борту «Вьюги» наливную баржу с горючим, затем интендант подвез на грузовике продукты. Только после обеда дежурный по кораблю разрешил Нагорному сойти на берег.
Четыре письма получил Андрей: от мамы, Фомы Лобазнова, друга с пограничной заставы, и два от Светланы.
Письмо матери, как всегда, было проникнуто тревогой за сына. Здесь, в этом краю, в сорок четвертом году в боях за Большой Криницей погиб ее первенец, Владимир. Мать всегда не замечает того, как мужают ее дети, и Андрей для нее оставался ребенком. Длинными ночами, одинокими и бессонными, разговаривая с сыном, она писала ему о всем том, что беспокоило материнское сердце.
«Андрюша, у нас уже теплые ветры, и на улицах стаял снег. На тополях налились почки, — писала она. — В тех местах, что ты служишь, скоро быть весне, но ты не доверяйся первой весенней весточке, она обманчива, ноги держи сухими и в тепле. Я тебе шерстяные носки связала, завтра соберу посылку. Денег, сыночек, мне хватает. Сегодня была у меня Светлана, славная девушка, и любит она тебя. Береги, Андрюша, это хорошее, чистое чувство…».
Ночь стояла непривычно тихая. Электроэнергию корабль получал от базы. Корабельные двигатели отдыхали, словно набирались сил. Было слышно, как билась о пирс волна. Комендор не спал. Его койка была верхняя, и у самого изголовья горела сильная электрическая лампа под колпаком из молочного стекла. Почти с головой накрывшись одеялом, Нагорный лежал на боку и в который раз перечитывал письма.
«Друг Андрей! — писал Лобазнов. — Вот ведь как получилось, я уже скоро год, как служу на границе, а ты, заводила, всего только шестой месяц. Помнишь, как мы с тобой еще мальчишками клялись друг другу всегда и везде быть вместе? Теперь дело прошлое, но, когда я узнал в военкомате, что ты уезжаешь в училище, а я в Мурманск, такая обида меня взяла, что я чуть не разревелся. Теперь мы с тобой близко и далеко, на одной границе, а свидимся неизвестно когда. Ты пишешь о трудностях, а где их нет? Мечтая с тобой о будущем, разве мы искали легких путей? Помнишь, мы говорили о романтике, о полной приключений пограничной службе? Мы представляли себе погоню, борьбу, перестрелку, смертельную схватку с врагом, а на деле? За целый год службы я еще ни разу не видел нарушителя. Но если пораскинуть мозгами, так в этой службе нужно больше мужества, чем в схватке с врагом. Обязанности у нас с тобой маленькие, а делу мы служим большому. Легче совершить подвиг, чем все время, всегда и везде быть готовым к этому подвигу. Ты скажешь: „Ну вот, опять наш Фома — горе от ума!“ Что сделаешь, Андрюшка, у тебя сердце — коренник, а башка за пристяжную, у меня мой котелок коренником ходит…»
Услышав за спиной тяжелые шаги боцмана (Ясачный дежурил этой ночью по кораблю), Нагорный спрятал письмо под одеяло.
Боцман обошел кубрик, подоткнул свесившееся с матроса одеяло, остановился возле Нагорного и спросил:
— Почему, комендор, не спите?
Нагорный приподнялся, чтобы ответить, и письмо, лежавшее под подушкой, упало к ногам боцмана. Ясачный нагнулся, поднял голубой конверт и, положив его под подушку комендора, сказал:
— Понятно, от Светланы. После отбоя матросу положено спать.
Ясачный включил ночное освещение. В голубоватом свете ночника лицо боцмана показалось Нагорному мягче и приветливее. Это был человек большой физической силы и неистребимого жизненного оптимизма. Рассказывали про боцмана, что однажды на талях поднимали двигатель, ходовой конец лопнул, двигатель упал и придавил матроса. Ясачный ломиком приподнял станину и держал ее на весу до тех пор, пока не вытащили пострадавшего. Немного погодя, когда надо было подвести под станину конец, три человека не смогли поднять ее рычагом.
Как бы в раздумье, боцман постоял у трапа, ведущего ив кубрика, затем вернулся к Нагорному и тихо, чтобы не разбудить спавшего рядом матроса, сказал, вынув из кармана флакон с витаминным драже:
— Возьмите, Нагорный. Это аскорбиновая кислота. В море, когда будет худо, разгрызите таблетку и держите за щекой — станет легче.
— Спасибо, товарищ мичман! — поблагодарил Нагорный.
— И вот еще что, комендор. Ты, верно, слыхал, — неожиданно перешел боцман на «ты», что всегда служило у него признаком расположения к собеседнику: — море любит сильных. Тут речь о силе человеческого духа. Понял? У тебя, Нагорный, упрямства хватит, моряк из тебя получится.
Боцман вышел из кубрика, но уснуть Андрей не мог. То, что сказал ему сейчас Ясачный, перекликалось с письмом Светланы — она любила и верила в него.
Три года назад они впервые встретились в девятом классе школы. Хрупкая, словно тоненькое деревце на ветру, с жиденькими льняными косичками, серыми глазами и бровями вразлет, вздернутым носиком и пухлыми, чуть приоткрытыми губами, она не понравилась Андрею. Он прозвал ее «фитюлькой», и это прозвище пристало к ней, как ириска к нёбу. Девушка, однако, взяла по отношению к Андрею покровительственный тон. Она подсказывала ему на уроках, приносила понравившиеся ей книги, хотя он и не просил ее об этом. Завертывала его учебники в красивую цветную бумагу, меняла перья на его ручке. Она опекала его бережно и в то же время требовательно до тех пор, пока, распаленный насмешками сверстников, Андрей не взбунтовался. Они поссорились. Тогда свое неукротимое стремление к заботе и опеке Светлана перенесла на Тихона Жевакина. Этот тихоня — его так и звали Тихоней — не только терпеливо сносил опеку, но и быстро приспособился к новым обстоятельствам, стал даже требовать, чтобы Светлана приносила ему в школу завтрак. Однажды Нагорный встретил Жевакина на Оке, это было весной на рыбалке, и так его отдубасил, что Тихоня два дня не ходил в школу. Андрей был наказан, а Светлана демонстративно пересела за парту к Жевакину.
Зимой следующего года, когда они уже были в десятом классе, умер отец Андрея.
Василий Иванович Нагорный был преподавателем географии в Каширской школе-семилетке. Умер он в классе, во время урока — подошел к карте, поднял указку и… упал, словно скошенный пулей.
Оглушенный горем, Андрей был дома один, когда вошла Светлана. Со времени их ссоры прошло больше года, за все это время они не сказали друг другу ни слова. Девушка молча сняла свою рыженькую шубку. повесила ее на вешалку, вымыла посуду, прибрала комнату, так же молча села рядом с Андреем и взяла его за руку. Вечерело. Были холодные серые сумерки. Стекла окна, разрисованные морозным узором, пропускали совсем мало света.
«Если бы ты знал, Андрюша, как я тебя люблю!..» — сказала Света и громко, навзрыд, заплакала на его плече.
От этих слов и от искреннего девичьего признания стало так хорошо и тепло, что Андрей сказал то, чего, быть может, никогда не сказал бы еще несколько минут назад:
«Мне отец оставил письмо. Я еще не читал. Хочешь, Света, прочтем его вместе?»
Письмо отца, начатое давно, еще в сорок шестом году, писалось им долго, до пятидесятого года. Хранилось оно в большом самодельном конверте, в углу которого было написано: «Моему меньшому сыну Андрею, в день его совершеннолетия».
Это было большое письмо, вернее даже не письмо, а серая ученическая тетрадь, содержащая краткую историю жизни Владимира Нагорного, старшего брата Андрея. Между исписанными знакомым почерком отца страницами были аккуратно вклеены чуть пожелтевшие фотографии, письма Владимира, вырезки из фронтовых газет…
Они читали тетрадь, сидя рядом у окна, дожидаясь, пока каждый из них закончит последнюю строчку, чтобы перевернуть страницу.
С тех пор они никогда не говорили друг с другом о своих чувствах, но в этот, именно в этот вечер они оба выросли и возмужали…
Осторожно, чтобы не разбудить соседа, Андрей спустился с койки, сунул ноги в холодные, пропитанные сыростью сапоги, накинул шинель, надел шапку, поднялся на верхнюю палубу и вышел на ют.
Было морозно. По чистому звездному небу триумфальной аркой горело, сверкало, переливалось изумрудными искрами северное сияние.
СЕРАЯ ТЕТРАДЬ
«Будут от Светланы письма? Сколько? Одно, два, а быть может, три?» — думал Нагорный и, не останавливаясь, прошел мимо почты. Чем больше ему хотелось получить голубые конверты, надписанные знакомым мелким, округлым почерком, тем больше он старался отдалить эти минуты радости.
За клубным штакетником стояла заботливо укутанная снегом молодая рябина. Нагорный с нежностью посмотрел на деревце — он вспомнил другую, подмосковную рябинку…
…Это было осенью позапрошлого года. У военкомата уже дожидался автобус. Неторопливо поглядывая на часы и вороша ногами палый желтый лист, Андрей ходил по аллее парка.
Света была взволнованная и растерянная. Прощаясь, она притянула его к себе и поцеловала в губы. Ощущение этого первого поцелуя Андрей помнит и сейчас. Тогда у калитки он оглянулся и увидел Светлану с косынкой в беспомощно опущенной руке. И, словно врачуя боль первого расставания, рябина положила на ее плечо ветку с гроздьями ярких ягод…
Туман редел. С бухты доносился жалобный крик чаек. Птицы спорили с мощными звуками рояля — трансляционный узел клуба передавал урок гимнастики. Казалось странным, что в этот день и час и в Москве и в родной Кашире, так же как здесь, в Заполярье, звучат одни и те же звуки рояля… Только сейчас Нагорный сообразил, что еще очень рано, а почта открывается в десять часов.
Медленно он пошел к старому причалу. Здесь швартовались сухогрузные баржи, буксиры, катера «Касатки», прозванные так за их высокие мореходные качества.
Нагорный прислонился к штабелю бревен. По ту сторону бухты в редеющем тумане высился силуэт «Вьюги». Узкие, словно бойницы, порты фальшборта, гордая форма носа, чуть скошенная назад труба — весь его вытянутый, длинный корпус выглядел даже здесь, у стенки, настороженным, сильным и готовым к стремительному движению.
Может быть, впервые Нагорный подумал о том, что это его корабль, с которым он связан крепким, выстраданным чувством привязанности.
Мороз крепчал, пробираясь за шинель, ноги стыли. Нагорный решил вернуться на корабль. Он шел быстро и, поднимаясь по трапу, почувствовал, что идет в свой дом, где его ждет тепло обжитого кубрика, знакомые шумы, запахи, а главное, люди — матросы, так же как и он, познающие суровые законы моря.
На корабле шла приборка: скалывали лед, драили медные части, смывали щетками горячей водой морскую соль с надстроек полубака.
Захватив ветошь, Нагорный поднялся на полубак.
— Ты что же так скоро? — спросил его старшина 2-й статьи Хабарнов.
— Почта закрыта, — ответил Андрей.
— По дому соскучился, — понимающе сказал Хабарнов. — На что мой дом близко, из поморов я, мезенский, а веришь, ночью в кубрике лежишь — о доме думаешь, душу греешь…
Легкость, с которой Хабарнов проник в его душевное состояние, поразила Нагорного. Отжимая швабру, Хабарнов оглядел проясняющийся горизонт и сказал:
— Юго-западный будет. У нас, поморов, юго-западный ветер шалоником называют. — Сгоняя через шпигат[9] воду с полубака, он рассмеялся: — Знаешь, паря, как помор в старину ветер на таракана гадал? Мне отец сказывал. Ходили тогда под парусом. Ветра нет — трески нет. А «тресшоцки» не поел — худо помору, весь день голодный. Берет тогда помор большого черного таракана, за борт бросает, на таракана смотрит да приговаривает:
Куда таракан головой повернется, с той стороны и ветер будет. Вот, паря, посмотрел бы мой дед, что тараканом счастья пытал, на каком корабле его Тихон в море ходит, второй бы раз от зависти концы отдал!
У встока да обедника[10]
Женка хороша!
У запада, шалоника,
Женка померла.
Встоку да обеднику
Каши наварю,
А западу, шалонику,
Блинов испеку.
— Он от старости помер? — спросил рыжеватый матрос, надраивая медные дощечки с номерами шпангоутов.
— Нет, от водки, — помрачнел Хабарнов. — Фактория у нас была английская, поморов спиртом спаивала. Что человеку по жизни спиртного положено, мой дед дважды выпил, ну и помер раньше времени.
Буксир подтянул к борту «Вьюги» наливную баржу с горючим, затем интендант подвез на грузовике продукты. Только после обеда дежурный по кораблю разрешил Нагорному сойти на берег.
Четыре письма получил Андрей: от мамы, Фомы Лобазнова, друга с пограничной заставы, и два от Светланы.
Письмо матери, как всегда, было проникнуто тревогой за сына. Здесь, в этом краю, в сорок четвертом году в боях за Большой Криницей погиб ее первенец, Владимир. Мать всегда не замечает того, как мужают ее дети, и Андрей для нее оставался ребенком. Длинными ночами, одинокими и бессонными, разговаривая с сыном, она писала ему о всем том, что беспокоило материнское сердце.
«Андрюша, у нас уже теплые ветры, и на улицах стаял снег. На тополях налились почки, — писала она. — В тех местах, что ты служишь, скоро быть весне, но ты не доверяйся первой весенней весточке, она обманчива, ноги держи сухими и в тепле. Я тебе шерстяные носки связала, завтра соберу посылку. Денег, сыночек, мне хватает. Сегодня была у меня Светлана, славная девушка, и любит она тебя. Береги, Андрюша, это хорошее, чистое чувство…».
Ночь стояла непривычно тихая. Электроэнергию корабль получал от базы. Корабельные двигатели отдыхали, словно набирались сил. Было слышно, как билась о пирс волна. Комендор не спал. Его койка была верхняя, и у самого изголовья горела сильная электрическая лампа под колпаком из молочного стекла. Почти с головой накрывшись одеялом, Нагорный лежал на боку и в который раз перечитывал письма.
«Друг Андрей! — писал Лобазнов. — Вот ведь как получилось, я уже скоро год, как служу на границе, а ты, заводила, всего только шестой месяц. Помнишь, как мы с тобой еще мальчишками клялись друг другу всегда и везде быть вместе? Теперь дело прошлое, но, когда я узнал в военкомате, что ты уезжаешь в училище, а я в Мурманск, такая обида меня взяла, что я чуть не разревелся. Теперь мы с тобой близко и далеко, на одной границе, а свидимся неизвестно когда. Ты пишешь о трудностях, а где их нет? Мечтая с тобой о будущем, разве мы искали легких путей? Помнишь, мы говорили о романтике, о полной приключений пограничной службе? Мы представляли себе погоню, борьбу, перестрелку, смертельную схватку с врагом, а на деле? За целый год службы я еще ни разу не видел нарушителя. Но если пораскинуть мозгами, так в этой службе нужно больше мужества, чем в схватке с врагом. Обязанности у нас с тобой маленькие, а делу мы служим большому. Легче совершить подвиг, чем все время, всегда и везде быть готовым к этому подвигу. Ты скажешь: „Ну вот, опять наш Фома — горе от ума!“ Что сделаешь, Андрюшка, у тебя сердце — коренник, а башка за пристяжную, у меня мой котелок коренником ходит…»
Услышав за спиной тяжелые шаги боцмана (Ясачный дежурил этой ночью по кораблю), Нагорный спрятал письмо под одеяло.
Боцман обошел кубрик, подоткнул свесившееся с матроса одеяло, остановился возле Нагорного и спросил:
— Почему, комендор, не спите?
Нагорный приподнялся, чтобы ответить, и письмо, лежавшее под подушкой, упало к ногам боцмана. Ясачный нагнулся, поднял голубой конверт и, положив его под подушку комендора, сказал:
— Понятно, от Светланы. После отбоя матросу положено спать.
Ясачный включил ночное освещение. В голубоватом свете ночника лицо боцмана показалось Нагорному мягче и приветливее. Это был человек большой физической силы и неистребимого жизненного оптимизма. Рассказывали про боцмана, что однажды на талях поднимали двигатель, ходовой конец лопнул, двигатель упал и придавил матроса. Ясачный ломиком приподнял станину и держал ее на весу до тех пор, пока не вытащили пострадавшего. Немного погодя, когда надо было подвести под станину конец, три человека не смогли поднять ее рычагом.
Как бы в раздумье, боцман постоял у трапа, ведущего ив кубрика, затем вернулся к Нагорному и тихо, чтобы не разбудить спавшего рядом матроса, сказал, вынув из кармана флакон с витаминным драже:
— Возьмите, Нагорный. Это аскорбиновая кислота. В море, когда будет худо, разгрызите таблетку и держите за щекой — станет легче.
— Спасибо, товарищ мичман! — поблагодарил Нагорный.
— И вот еще что, комендор. Ты, верно, слыхал, — неожиданно перешел боцман на «ты», что всегда служило у него признаком расположения к собеседнику: — море любит сильных. Тут речь о силе человеческого духа. Понял? У тебя, Нагорный, упрямства хватит, моряк из тебя получится.
Боцман вышел из кубрика, но уснуть Андрей не мог. То, что сказал ему сейчас Ясачный, перекликалось с письмом Светланы — она любила и верила в него.
Три года назад они впервые встретились в девятом классе школы. Хрупкая, словно тоненькое деревце на ветру, с жиденькими льняными косичками, серыми глазами и бровями вразлет, вздернутым носиком и пухлыми, чуть приоткрытыми губами, она не понравилась Андрею. Он прозвал ее «фитюлькой», и это прозвище пристало к ней, как ириска к нёбу. Девушка, однако, взяла по отношению к Андрею покровительственный тон. Она подсказывала ему на уроках, приносила понравившиеся ей книги, хотя он и не просил ее об этом. Завертывала его учебники в красивую цветную бумагу, меняла перья на его ручке. Она опекала его бережно и в то же время требовательно до тех пор, пока, распаленный насмешками сверстников, Андрей не взбунтовался. Они поссорились. Тогда свое неукротимое стремление к заботе и опеке Светлана перенесла на Тихона Жевакина. Этот тихоня — его так и звали Тихоней — не только терпеливо сносил опеку, но и быстро приспособился к новым обстоятельствам, стал даже требовать, чтобы Светлана приносила ему в школу завтрак. Однажды Нагорный встретил Жевакина на Оке, это было весной на рыбалке, и так его отдубасил, что Тихоня два дня не ходил в школу. Андрей был наказан, а Светлана демонстративно пересела за парту к Жевакину.
Зимой следующего года, когда они уже были в десятом классе, умер отец Андрея.
Василий Иванович Нагорный был преподавателем географии в Каширской школе-семилетке. Умер он в классе, во время урока — подошел к карте, поднял указку и… упал, словно скошенный пулей.
Оглушенный горем, Андрей был дома один, когда вошла Светлана. Со времени их ссоры прошло больше года, за все это время они не сказали друг другу ни слова. Девушка молча сняла свою рыженькую шубку. повесила ее на вешалку, вымыла посуду, прибрала комнату, так же молча села рядом с Андреем и взяла его за руку. Вечерело. Были холодные серые сумерки. Стекла окна, разрисованные морозным узором, пропускали совсем мало света.
«Если бы ты знал, Андрюша, как я тебя люблю!..» — сказала Света и громко, навзрыд, заплакала на его плече.
От этих слов и от искреннего девичьего признания стало так хорошо и тепло, что Андрей сказал то, чего, быть может, никогда не сказал бы еще несколько минут назад:
«Мне отец оставил письмо. Я еще не читал. Хочешь, Света, прочтем его вместе?»
Письмо отца, начатое давно, еще в сорок шестом году, писалось им долго, до пятидесятого года. Хранилось оно в большом самодельном конверте, в углу которого было написано: «Моему меньшому сыну Андрею, в день его совершеннолетия».
Это было большое письмо, вернее даже не письмо, а серая ученическая тетрадь, содержащая краткую историю жизни Владимира Нагорного, старшего брата Андрея. Между исписанными знакомым почерком отца страницами были аккуратно вклеены чуть пожелтевшие фотографии, письма Владимира, вырезки из фронтовых газет…
Они читали тетрадь, сидя рядом у окна, дожидаясь, пока каждый из них закончит последнюю строчку, чтобы перевернуть страницу.
С тех пор они никогда не говорили друг с другом о своих чувствах, но в этот, именно в этот вечер они оба выросли и возмужали…
Осторожно, чтобы не разбудить соседа, Андрей спустился с койки, сунул ноги в холодные, пропитанные сыростью сапоги, накинул шинель, надел шапку, поднялся на верхнюю палубу и вышел на ют.
Было морозно. По чистому звездному небу триумфальной аркой горело, сверкало, переливалось изумрудными искрами северное сияние.
СЕРАЯ ТЕТРАДЬ
Воскресный день на корабле начинается позже, но, по привычке, Нагорный проснулся в шесть. Кубрик, освещенный ночником, был погружен в голубоватый сумрак. Только Федя Тулупов, встав чуть свет, гладил белую тужурку вестового кают-компании — накануне он проиграл Лаушкину в шашки и расплачивался утюжкой.
Нагорный повернулся на бок, нащупал под подушкой письмо, закрыл глаза и попытался представить себе, что сегодня будет делать Света. По выходным дням Светлана уходила на лыжах. Для прогулок у них были свои любимые места на берегах Оки. Мать писала, что снег стаял и на тополях налились почки. Стало быть, синяя спортивная шапочка и свитер до времени сложены в бабкин сундук, пересыпаны нафталином, а лыжи лежат на шкафу в сенях. Причудливый свет в сенях — фрамуга над дверью забрана разноцветными стеклами. На стене высоко, у самого потолка, висят пучки трав — мяты, ромашки и багульника, отчего во всем старом доме стоит особый пряный запах. Андрей слышит этот запах и сейчас, словно рыжая шубка Светы прикасается мехом к его лицу.
Открыв глаза, Андрей видит Тулупова — высунув язык, Федя старательно водит утюгом. По распластанной на рундуке тужурке гуляет утюг вперед-назад, вперед-назад… Света протирает окна — весна! Гонимое ветром белое облако мчится по темному небу. Тряпка скользит по стеклу, вперед-назад, вперед-назад… Но вот в беспомощно опущенной руке — смятая газовая косынка. Парк. Осень. Медленно, вороша ногами лист, идет Андрей по аллее парка. Прощаясь с ним, Света поднимает руку, пичуга доверчиво садится на ее ладонь и заливается звонкой песней…
Не сразу доходит до сознания Андрея звук корабельной дудки.
Подражая боцману Ясачному, дежурный, напевно вытягивая последние слога, дает побудку. Заливисто поет дудка.
— Команде вставать! Койки убрать!
Девять часов. Горн играет «большой сбор». Экипаж выстраивается по правому борту корабля.
Торжественные минуты тишины.
— На флаг смирно! — звучит команда. Слышно, как сердце отсчитывает секунды.
— Флаг поднять!
И вот на свежем морозном ветру затрепетал пограничный флаг.
После команды «разойтись», предоставленный самому себе, Нагорный вновь почувствовал знакомую неуверенность в ногах и легкое головокружение. Без всякой цели он спустился на ют. Возле обреза — надвое распиленной бочки — курили матросы и, как всегда в праздничные дни, неторопливо «травили» байки.
Немилосердно дымя и прикуривая один «гвоздик» от другого, «травил» Даниил Панков, первый корабельный балагур. Матросы слушали Панкова с недоверчивой, скептической улыбкой, но слушали — весело человек врет!
Левой рукой Даниил изображал разбушевавшуюся стихию, коробок спичек в правой был кораблем, застигнутым штормом.
— Такой мордотык! — рассказывал Панков. — Такая волна — полундра! Корабль зарылся с пушкой по мостик — ни тпру ни ну… «Полный назад!» — командует капитан. Нос из волны вытащил и па-а-шел! «Это, — говорит, — разве шторм?! Вот раньше бывал шторм, так шторм!..»
Не дослушав Панкова, Андрей открыл дверь в надстройку. Из камбуза пахнуло аппетитным запахом жареной трески. Нагорный прошел до носового кубрика, снял шинель, шапку и спустился вниз. Осторожно, чтобы не смять отглаженную форменку, достал из рундука серую тетрадь.
Когда море бывало особенно враждебно и чувство недомогания посеяло в Андрее неуверенность в своих силах, он обращался к этой тетради, черпал в ней духовную силу и мужество.
В кубрике было шумно: редколлегия готовила к выпуску очередной номер стенной газеты. Тулупов пытался отыграться в шашки у Лаушкина, старшина Хабарнов с мотористом разбирали шахматную партию.
Заметив торчащий из-за пазухи Андрея уголок конверта, Хабарнов спросил:
— Ты что, комендор, письма хочешь писать?
— Да, хотел… — нерешительно ответил Нагорный.
— Хочешь, пущу в машинное? — предложил моторист.
— Хорошо бы…
— Ну, пойдем, — сказал моторист и поднялся из кубрика.
В машинном отделении непривычно тихо, словно в зверинце, где живых, мятущихся и рычащих зверей в клетках заменили набитыми чучелами. У конторки, освещенной дежурной лампочкой, вентиляционная труба. Покрытая пробковой крошкой и выкрашенная белой краской труба похожа на заиндевевший ствол дерева.
Тишина.
Андрей раскрыл тетрадь, в которой были аккуратно подклеены фотографии, письма, газетные вырезки. На первой странице — фотография: вооруженный автоматом бронзовый воин указывает рукой на запад. Это памятник всем тем, кто в крови и огне сражений освободил Печенгу — искони русскую землю — от фашистской нечисти, тем, кто остался жив, и тем, кто пал в этой борьбе.
«Моему меньшому сыну…» — прочел Андрей. Строки письма волновали его и сейчас так же, как в тот холодный памятный вечер, когда он и Светлана впервые вскрыли толстый пакет.
Вырезка из газеты Карельского фронта «За Родину» от 15 декабря 1941 года:
Вырезка из фронтовой газеты «За Родину» от 14 ноября 1944 года:
Помедлив, Андрей осторожно складывает пожелтевшую вырезку и открывает новую страницу:
Нагорный повернулся на бок, нащупал под подушкой письмо, закрыл глаза и попытался представить себе, что сегодня будет делать Света. По выходным дням Светлана уходила на лыжах. Для прогулок у них были свои любимые места на берегах Оки. Мать писала, что снег стаял и на тополях налились почки. Стало быть, синяя спортивная шапочка и свитер до времени сложены в бабкин сундук, пересыпаны нафталином, а лыжи лежат на шкафу в сенях. Причудливый свет в сенях — фрамуга над дверью забрана разноцветными стеклами. На стене высоко, у самого потолка, висят пучки трав — мяты, ромашки и багульника, отчего во всем старом доме стоит особый пряный запах. Андрей слышит этот запах и сейчас, словно рыжая шубка Светы прикасается мехом к его лицу.
Открыв глаза, Андрей видит Тулупова — высунув язык, Федя старательно водит утюгом. По распластанной на рундуке тужурке гуляет утюг вперед-назад, вперед-назад… Света протирает окна — весна! Гонимое ветром белое облако мчится по темному небу. Тряпка скользит по стеклу, вперед-назад, вперед-назад… Но вот в беспомощно опущенной руке — смятая газовая косынка. Парк. Осень. Медленно, вороша ногами лист, идет Андрей по аллее парка. Прощаясь с ним, Света поднимает руку, пичуга доверчиво садится на ее ладонь и заливается звонкой песней…
Не сразу доходит до сознания Андрея звук корабельной дудки.
Подражая боцману Ясачному, дежурный, напевно вытягивая последние слога, дает побудку. Заливисто поет дудка.
— Команде вставать! Койки убрать!
Девять часов. Горн играет «большой сбор». Экипаж выстраивается по правому борту корабля.
Торжественные минуты тишины.
— На флаг смирно! — звучит команда. Слышно, как сердце отсчитывает секунды.
— Флаг поднять!
И вот на свежем морозном ветру затрепетал пограничный флаг.
После команды «разойтись», предоставленный самому себе, Нагорный вновь почувствовал знакомую неуверенность в ногах и легкое головокружение. Без всякой цели он спустился на ют. Возле обреза — надвое распиленной бочки — курили матросы и, как всегда в праздничные дни, неторопливо «травили» байки.
Немилосердно дымя и прикуривая один «гвоздик» от другого, «травил» Даниил Панков, первый корабельный балагур. Матросы слушали Панкова с недоверчивой, скептической улыбкой, но слушали — весело человек врет!
Левой рукой Даниил изображал разбушевавшуюся стихию, коробок спичек в правой был кораблем, застигнутым штормом.
— Такой мордотык! — рассказывал Панков. — Такая волна — полундра! Корабль зарылся с пушкой по мостик — ни тпру ни ну… «Полный назад!» — командует капитан. Нос из волны вытащил и па-а-шел! «Это, — говорит, — разве шторм?! Вот раньше бывал шторм, так шторм!..»
Не дослушав Панкова, Андрей открыл дверь в надстройку. Из камбуза пахнуло аппетитным запахом жареной трески. Нагорный прошел до носового кубрика, снял шинель, шапку и спустился вниз. Осторожно, чтобы не смять отглаженную форменку, достал из рундука серую тетрадь.
Когда море бывало особенно враждебно и чувство недомогания посеяло в Андрее неуверенность в своих силах, он обращался к этой тетради, черпал в ней духовную силу и мужество.
В кубрике было шумно: редколлегия готовила к выпуску очередной номер стенной газеты. Тулупов пытался отыграться в шашки у Лаушкина, старшина Хабарнов с мотористом разбирали шахматную партию.
Заметив торчащий из-за пазухи Андрея уголок конверта, Хабарнов спросил:
— Ты что, комендор, письма хочешь писать?
— Да, хотел… — нерешительно ответил Нагорный.
— Хочешь, пущу в машинное? — предложил моторист.
— Хорошо бы…
— Ну, пойдем, — сказал моторист и поднялся из кубрика.
В машинном отделении непривычно тихо, словно в зверинце, где живых, мятущихся и рычащих зверей в клетках заменили набитыми чучелами. У конторки, освещенной дежурной лампочкой, вентиляционная труба. Покрытая пробковой крошкой и выкрашенная белой краской труба похожа на заиндевевший ствол дерева.
Тишина.
Андрей раскрыл тетрадь, в которой были аккуратно подклеены фотографии, письма, газетные вырезки. На первой странице — фотография: вооруженный автоматом бронзовый воин указывает рукой на запад. Это памятник всем тем, кто в крови и огне сражений освободил Печенгу — искони русскую землю — от фашистской нечисти, тем, кто остался жив, и тем, кто пал в этой борьбе.
«Моему меньшому сыну…» — прочел Андрей. Строки письма волновали его и сейчас так же, как в тот холодный памятный вечер, когда он и Светлана впервые вскрыли толстый пакет.
«Сынок, тебе было два года, когда Владимир ушел в армию. Придет день, и ты, Андрейка, уйдешь из дома с повесткой военкомата.Андрей перевернул страницу и стал читать письма Володи к отцу:
Вчера вечером спустился я покурить во двор. Ты, Андрей, со своим дружком Фомой забрался в кузов грузовой машины. Оба вы вслух мечтали о будущем, и, конечно, пределом вашей детской мечты был этот старенький, полуразбитый грузовик. Вы хотели водить машину так, «чтобы ветер свистел в ушах»… Вам обоим по девяти лет. Перед вами много путей-дорог, но, выбирая свою, Андрейка, не ищи легкую и проторенную дорогу. Не бойся трудностей. Самая большая радость — когда, преодолевая препятствия на своем пути, человек достигает большой и благородной цели.
Мне, Андрей, много лет, и я не знаю, сумею ли помочь тебе выбрать жизненный путь. Но не только поэтому я решил обратиться к тебе с письмом. На эту мысль меня натолкнуло еще одно обстоятельство: на стапелях отличнейшей верфи заложен сторожевой корабль «Вьюга». Корабль назван так по морской традиции — в честь торпедированного в сорок втором году сторожевого корабля «Вьюга», на котором служил комендором твой старший брат Владимир. Пройдет несколько лет, и новый, технически еще более совершенный корабль будет нести сторожевую службу в водах Баренцева моря, только комендора Нагорного не будет в его экипаже.
Я люблю раздумье. Мать в шутку называет меня «доморощенным философом», но кажется мне, что в некоторых традициях заключается неистребимая сила жизни. Подумай, сынок, над этим…
Когда ты получишь письмо, быть может, многое изменится. Прочти все то, что мне удалось собрать из писем, воспоминаний однополчан Владимира, из фронтовых газет, присланных комиссаром полка. Сын писал часто, но я отобрал из его писем лишь те, что были вехами на его пути».
17 марта 1941 года. Коргаева Салма
Дорогой отец!
Это письмо я посылаю тебе на школу, чтобы не огорчать маму. Надо с тобой посоветоваться. Видишь ли, появилась у меня мысль остаться на сверхсрочной.
Вчера после отбоя сон долго не шел, разговорились мы. Один парень — он из-под Рязани — сказал: «Скоро отслужу срок, поеду в Рязань. Будь он неладен, Мурманский край! Сопки и тундра, болота и топи, чахлая рябина, по колено береза…»
Ты знаешь, отец, как я люблю родную Каширу и быстрые воды нашей Оки, ее смоляные запахи. Но, мне кажется, нигде я не увижу таких закатов, какие бывают здесь, на Баренцевом море! Такой суровой и красивой природы, ярких цветов тундры, грибного раздолья, лютых штормов и необыкновенной тишины на морских просторах.
Да, служба здесь нелегкая, но край этот наш, и кому же нести здесь службу, если не нам — молодым и сильным?
Что скажешь, отец?
Буду с нетерпением ждать твоего письма.
Целую. Владимир.
29 июня 1941 года.
Дорогой отец!
Получил, отец, твое письмо. Читаю, и как-то не по себе — в каждой строке холодное раздумье, а ствол моего орудия еще не успел остыть — вели огонь по врагу.
Война!
Теперь и думать нечего: мое место здесь.
Присматриваюсь к товарищам, таким же, как я, двадцатилетним. За эти несколько дней мы все изменились, стали строже к себе самим — мы на переднем крае. За нами — Родина. Часто мы и раньше говорили: «Родина», но только теперь все мы, и каждый по-своему, прочувствовали и поняли все, что входит в это понятие.
Спешу, через несколько минут уходит почтовый катер.
Пиши мне по новому адресу.
Завтра отправлю подробное письмо маме. Знаю, она не спит по ночам, волнуется.
Целую. Твой Владимир.
Вырезка из газеты Карельского фронта «За Родину» от 15 декабря 1941 года:
Мужество матроса Нагорного
На корабле был получен приказ высадить разведгруппу в глубоком тылу противника.
Ночью, пользуясь непогодой — с утра бушевала пурга, — наш корабль скрытно вошел в залив. Бесшумно спущена на воду шлюпка. Тихо. Не слышно всплеска весел, дыхания гребцов.
В густой снежной пелене смутно вырисовывается скалистый берег. Шумит прибой, набегая на камни. Казалось, что тяжело перегруженная шлюпка стоит на месте, теперь все мы видим быстро приближающиеся скалы.
Вдруг сильный толчок — шлюпка с полного хода врезается в отмель. До берега метров десять. Снег начинает редеть. Слышно, как переговариваются гитлеровцы. Через равные промежутки времени взлетают осветительные ракеты и, вспыхнув тусклым светом, гаснут на снегу.
Время идет. Шлюпка перегружена, и киль плотно заклинился в прибрежных камнях. Разведчики не могут сойти в воду — впереди немалый путь, их ноги должны быть сухими.
Минутное состояние растерянности.
Не дожидаясь приказа, матрос Нагорный прыгает в ледяную воду и, ощупывая ногами дно, направляется к берегу. Местами вода достигает пояса. Вскоре Нагорный возвращается к шлюпке и, посадив на закорки, выносит разведчика на берег. Семь раз возвращается Нагорный к шлюпке и, посадив на закорки, выносит семерых разведчиков на берег.
Приказ командования выполнен.
Вырезка из фронтовой газеты «За Родину» от 14 ноября 1944 года:
Черная Брама
Решительное наступление войск Карельского фронта в Заполярье началось утром 7 октября.
На участке реки Западная Криница в обороне были: 6-я горно-егерская дивизия гитлеровцев и батальон стрелков альпийской дивизии «Эдельвейс». Гитлеровское командование считало, что глубоко эшелонированная оборона на этом рубеже, созданная за тридцать восемь месяцев позиционной войны, неприступна и может отразить любые атаки.
Главный удар наших войск наносился южнее озера Ропач. На правом фланге наступали части полковника Равенского.
Надо было вызвать точный прицельный огонь нашей артиллерии по батареям противника.
Над укрепрайоном 6-й горно-егерской дивизии господствует высота 412, выступающая вперед клином, похожая на поднятый нос баржи. Гранитная скала называется Черной Брамой.
Старшина 1-й статьи Нагорный и радист Облепихин добровольно вызвались обойти укрепрайон и с высоты 412 разведать батареи тяжелых минометов и артиллерии противника, сообщить данные на КП и скорректировать огонь наших орудий.
Старшина Нагорный подполз к парторгу роты, молча передал ему аккуратно сложенный лист бумаги, махнул Облепихину рукой, сбросил каску и, надев бескозырку, пополз в сторону колючей проволоки.
Парторг долго следил за разведчиком. Когда они скрылись за снежным пологом, он развернул сложенный лист и прочел:
«Если погибнем, просим считать коммунистами. Владимир Нагорный, Антон Облепихин».
Это было написано химическим карандашом на листе, вырванном из тетради в косую линейку.
На пути разведчиков девять рядов колючей проволоки, их надо преодолеть под плотным огнем противника, выйти к берегу, по грудь в ледяной воде обойти укрепрайон и с тыла подобраться к подножию Черной Брамы.
Прошел час.
Наши бойцы отбивали третью, самую яростную контратаку альпийских стрелков, когда на КП получили донесение:
«Занят пост наблюдения на высоте 412. Дивизион тяжелых минометов — квадрат 187. Артиллерийская батарея — квадраты 191 — 193. Пятый». Это был индекс Нагорного.
Сорок минут бушевал огненный шквал. Все это время разведчики корректировали огонь наших орудий. Снаряды ложились точно в цель, вздымая глыбы гранита и обломки вражеской техники.
Батареи противника подавлены!
В наступательном порыве части полковника Равенского прорвали вторую линию укреплений, соединились с частями, наступающими южнее озера Ропач, и, преследуя гитлеровцев, успешно форсировали губу Тимофеевку.
Два бойца — коммунисты Владимир Нагорный и Антон Облепихин — до конца выполнили свой воинский долг.
Вечная слава верным сынам Родины, павшим в боях за Отчизну!
Помедлив, Андрей осторожно складывает пожелтевшую вырезку и открывает новую страницу:
Карельский фронт. 20 октября 1944 г.
Дорогие Варвара Тимофеевна и Василий Иванович!
Ваш сын Владимир героически пал в бою за Родину.
Командование наградило посмертно Владимира орденом Красного Знамени.
О подробностях не пишу, так как несколько дней назад я послал вам вырезку из фронтовой газеты.