"Неужели вы хотите, чтобы я нарядился в подобные брюки?" А отец ответил: "Почему бы и нет? Вы писатель, представитель богемы. Можете носить что угодно".
Фрэнк Хэррис был поистинне замечательным человеком. Он быстро обнаружил работающих в дальней комнате портняжек и заметил, что раскройщик -- личность весьма незаурядная. Он заговаривал о еврейской литературе, Шекспире, Библии, Оскаре Уайлде. Беседовал с портняжками совершенно на равных. Потом они мне сказали: "Кто этот человек? Должно быть, это удивительный, замечательный человек!"
Обычно я помогал Фрэнку Хэррису надевать брюки, когда он приходил на примерку. На нем никогда не было никакого нижнего белья, что отец считал эксцентричностью. Часто после рабочего дня я был мальчиком на посылках. Как-то раз отец поручил мне отнести ему костюм.
736
Когда я пришел к нему домой, то застал своего любимого писателя в постели с женщиной. Я хотел ретироваться, но он настоял на том, чтобы примерить костюм. Выпрыгнул из постели абсолютно голый и примерил брюки.
Я рассказал ему про свое сочинительство, и впоследствии он опубликовал один из моих рассказов в издавна известном журнале "Персонз", который он издавал. Позже, когда я приехал в Париж, Фрэнк Хэррис пригласил меня пожить в своем доме в Ницце -- бесплатно. Я так и не воспользовался его приглашением. Но как любезно это было с его стороны!
Все, что я вынес для себя из работы в ателье за эти два, три или четыре года, свелось к умению на ощупь определять шерстяные и шелковые ткани и нескольким встречам с Фрэнком Хэррисом. Я хорошо определяю ткани наощупь. И знаю, как подобающим образом должен сидеть костюм. Но это почти все.
Родившись в Бруклине, в семье, не имеющей ни малейшего отношения к искусству, мне было негде встретить творческую личность. Я жаждал встречи с каким-нибудь образованным человеком. Для меня стать писателем было все равно что сказать: "Я собираюсь стать святым, мучеником, Богом". Это было так же трудно, так же головокружительно, так же маловероятно. Годами я осмеливался лишь мечтать об этом. Я даже не задумывался о том, хватит ли у меня способностей: я хотел стать писателем и только писателем. Но прежде перепробовал уйму других профессий.
Работал кондуктором трамвая, мусорщиком, библиотекарем, страховым агентом, продавцом книг. Служил на телеграфе. Меня просто уволили с одной перспективной должности, которую я занимал в торгово-посылочной фирме. Меня назначили помощником заведующего отделом. Я проработал всего месяц. Мой начальник во мне души не чаял. Был любителем и знатоком литературы. Я не написал ни строчки, но он что-то во мне почувствовал. Я настолько быстро справлялся со своими обязанностями, что у меня не оставалось почти никакой работы. Передо мной лежал открытый "Антихрист" Ницше, которым я тогда увлекался, и я выписывал из него цитаты, когда ко мне вдруг подошел вице-президент, заглянул мне через плечо и спросил:
"Очень интересно, а каким образом это связано с вашей работой?" Я был пойман с поличным и уволен.
Я был женат, имел дочь, был главой семьи и с отчаяния
737
пошел наниматься курьером в компанию "Вестерн Юнион". Мне почти -28 лет. Я прошу принять меня на должность курьера, и мне отказывают. Это привело меня в такую ярость, что не мог заснуть. На следующее утро я встал и отправился на прием к президенту компании. Меня отослали в контору вице-президента. Я спрашиваю себя:
"Почему, почему я не могу получить самую что ни на есть низкооплачиваемую работу, место курьера?"
В конечном счете меня отослали к главному администратору, который слушал меня около часа, и вместо того, чтобы предложить мне место курьера, сказал: "Мистер Миллер, почему бы вам не возглавить отдел кадров и не стать администратором по найму? Но сначала, чтобы набраться опыта, наденьте форму и поработайте курьером, а я буду перебрасывать вас из отделения в отделение с зарплатой администратора по найму. Об этом не будет знать никто кроме нас двоих, но вы будете работать как администратор". Таким образом я ходил из одного отделения в другое и носился с места на место. Тогда я узнал жизнь. По правде сказать, я еле выдерживал. На улице была зима, кругом снег и лед. В первый вечер я плелся домой так, словно в ступни ног впивались осколки стекла. А во сне стонал от боли.
Я промучился в ранге администратора по найму четыре с половиной года. После выполнения дневной работы я ужинал с детективом компании. Он приходил, когда контора закрывалась, и мы с ним отправлялись проверять почтовые отделения в поисках маленьких мошенников и бродяг. Мы носились по всем углам и закоулкам Нью-Йорка: Бауэри, Ист-Сайд, Уэст-Сайд, Гарлем, повсюду. Знал его как свои пять пальцев. Каждое утро я должен был являться на работу в восемь. Я редко приходил вовремя. Но когда появлялся в приемной, меня уже ждала целая толпа безработных. Я редко ложился спать раньше двух .часов, а иногда трех или четырех часов утра. В те годы я работал минимум за троих.
Безусловно, я многое почерпнул для себя о человеческой натуре, в особенности о мальчишках. В основном мы имели дело с детьми трущоб, с бродяжками. Среди них попадались удивительные экземпляры. Большинство были мошенниками, но это меня мало волновало. Но они были великими лгунами, многие из них. Почти все дети любят приврать. Самыми отъявленными лжецами всегда оказывались самые смазливые и воспитанные. Вечерами я часто
738
ходил по домам, чтобы выяснить, что к чему. Ребятишки умоляли дать им работу, утверждая, что дома нечего есть, отец болен, то да се, и я приходил к ним домой. Потом я попытался привлечь к ним внимание благотворительных организаций. Им нужна целая вечность, чтобы что-то предпринять. В результате я платил из собственного кармана, чтобы их поддержать. Часто занимал у своих коллег по работе. Не вылезал из долгов. Задолжал всему свету, пытаясь помочь этим ребятишкам.
Я еще не дошел до того предела, когда решился изменить свою жизнь. Этому предшествовало множество событий. Во-первых, я влюбился в молодую женщину, с которой познакомился в дансинге на Бродвее, жена застала нас в постели и подала на развод. Так мы с Джун стали жить вместе. Живя с ней, я бросил работу. Она все время говорила: "Послушай, брось ты эту работу. Начни писать". Она подталкивала меня к этому.
Однажды я пришел в отделение, собрал все свои пожитки, сложил их в портфель и сказал своему помощнику: "Скажи боссу, что я ухожу прямо сейчас и не нуждаюсь в своем двухнедельном жаловании". В отделении было полно нанимающихся на работу мальчишек; там всегда толпилось 50-60 ребятишек. Это был сущий ад. В тот день я шел и ощущал себя свободным человеком. Неспешно прошелся по Бродвею, это было около десяти часов утра, наблюдая за всеми теми беднягами с портфелями под мышкой, -- ходатаями, продавцами, покупателями, просителями и вымогателями. Я сказал: "Нет, это не для меня. Никогда не буду этим заниматься. Впредь собираюсь стать писателем, при этом или выживу или умру".
Это благодаря Джун, новой жене, я отважился принять такое решение и жить согласно ему. Она очень поддерживала меня, по-настоящему помогала мне. Она в меня верила. Потом начался период, когда я действительно страдал и голодал, пока не вышла моя первая книга.
Обычно моя влюбленность в одну женщину длится лет семь. После развода с Джун я стал вести более беспорядочную жизнь. Но при нашей совместной жизни я никогда ей не изменял. Я был настолько ею поглощен, был с нею настолько счастлив, особенно в интимных отношениях, что меня не тянуло к другим женщинам.
Но затем начался десятилетний период нищеты, мучительных попыток продать свои сочинения. Желание писать зрело во мне довольно давно. Но дело в том, что я не
739
был уверен в своих способностях. Абсолютно не был уверен. Решил сначала поупражняться. Писал о том, что мне было интересно -- о людях и событиях. Отправился знакомиться с издателями. Побывал у доктора Визетелли, редактора Словаря Фанка и Вэгнэлла. Написал статью -- длинную, прекрасную статью об изречениях -- и продал ее в "Либерти", пятицентовый журнальчик. Там остались мною довольны. Чуть не взяли меня на должность младшего ре дактора. И заплатили мне долларов триста -- в те дни это была приличная сумма. Но так и не напечатали мою статью. Время от времени я об этом справлялся. -- Она слишком хороша, -- отвечали мне. Слишком хороша! Как вам это нравится? В конечном счете я ухватился за идею попытать счастья в таком журнале, как "Snappy Stories"* и ему подобных. Написал пару рассказов, у меня их не взяли, и я решил послать в редакцию красавицу-жену. Тогда они за них ухватились, продав два-три рассказа, я подумал, зачем ломать голову над новыми сюжетами? Взял предшествующие номера журналов, вырвал из них напечатанные рассказы, изменил начало и конец, имена героев и продал это им. Как и следовало ожидать, они с удовольствием приняли свою собственную галиматью. Таким образом я продал несколько рассказов.
Мы переехали в район Бруклинских высот на 91 Римсэн-стрит, где и началась наша семейная жизнь. Это было красивое местечко. Можно сказать, аристократическое. Мы жили на японский лад. Все должно быть эстетично. Мы жили так, словно у нас водились деньги; около четырех месяцев не платили за квартиру. Хозяин дома и его жена были уроженцами Виргинии. Однажды он постучал в дверь; я был один -и, предположительно, писал. Он спросил: "Мистер Миллер, могу я поговорить с вами? -- И присел на кровать. -- Мистер Миллер, вы знаете мою жену, а мне нравитесь вы и ваша жена. Но мне кажется, -- сказал он, -- вы в некотором роде мечтатель. Видите ли, мы не в состоянии держать вас у себя вечно. Нет необходимости платить за прошлое время. Мы знаем, что у вас нет денег. Но не будете ли вы так любезны съехать в благоразумные сроки?" Что за очаровательный человек. Мне на самом деле стало не по себе. Я сказал ему, что, конечно же, заплачу за прошедшие месяцы. -- Вы были ________ * Короткие рассказы (англ.)
740
так добры, -- заметил я. Разумеется, я так и не заплатил. Жена больше не работала, а я ничего не продал.
Из-за крайней нищеты нам пришлось жить отдельно. Я поселился у своих родителей, она -- у своих. Это было ужасно. Мать говорила: "Если кто-то зайдет, сосед или кто-нибудь из друзей, убирай машинку и прячься в туалет. Не надо, чтобы они знали, что ты здесь живешь". Иногда я простаивал в этом туалете около часа, задыхаясь от запаха камфарных шариков. Таким образом она хотела скрыть от соседей и родственников, что ее сын -- писатель. Всю мою жизнь ей была крайне неприятна мысль о том, что я писатель. Она мечтала, чтобы я стал портным и возглавил ателье. Быть писателем было аналогично преступлению.
Даже самые ранние воспоминания о матери связаны с отрицательными эмоциями. Помню, как сидел на маленьком специальном стульчике на кухне у плиты и мы с ней разговаривали. Большей частью она брюзжала. У меня не осталось приятных воспоминаний о наших беседах. Как-то раз у нее на пальце выросла бородавка. Она спросила у меня: "Генри (учтите, мне было всего-навсего четыре года), что мне делать? -- Я ответил: -- Срежь ее ножницами". Бородавку! Не срезайте бородавки! Таким образом у нее начался сепсис. Через два дня она подошла ко мне с забинтованной рукой и сказала: "Ведь это ты сказал мне ее срезать!" И БАЦ, бац, шлепает меня. Шлепает меня! В наказание. За то, что я сказал ей это сделать! Как вам нравится такая мамаша?
Моя сестра родилась умственно отсталой, у нее был ум десятилетней девочки. В детстве она портила мне жизнь, поскольку я должен был ее защищать, когда мальчишки кричали: "Лоретта сумасшедшая, Лоретта сумасшедшая! " Они смеялись над ней, дергали за волосы, обзывали. Это было ужасно. Я всегда гонялся за этими мальчишками и дрался с ними.
Мать обращалась с ней как с рабыней. Я приехал в Бруклин на два-три месяца, когда мать умирала. Сестра превратилась в живые мощи. Она ходила по дому с ведрами и щетками, драила полы, терла стены и т.д. Полагаю, матери казалось целесообразным занимать ее домашней уборкой. Мне же это казалось жестокостью. Тем не менее всю жизнь мать терпела ее и, без сомнения, несла свой тяжелый крест.
Понимаете, сестра не ходила в школу, поскольку отставала в развитии. Поэтому мать решила учить ее сама.
741
Мать была никудышной учительницей. Она была ужасна. Часто шпыняла ее, давала ей затрещины, приходила в ярость. "Сколько будет дважды два? -- и моя сестра, не имевшая ни малейшего представления об ответе, отвечала: -- Пять, нет -семь, нет -- три". Полный абсурд. БАЦ. Еще один шлепок или затрещина. Потом мать поворачивалась ко мне и говорила: "Почему я должна нести этот крест? За что мне такое наказание? -- Спрашивала меня, маленького мальчика. -- За что Бог меня наказывает? " Вот такая это была женщина. Глупая? Намного хуже.
Соседи утверждали, что она меня любила. Говорили, что на самом деле она была ко мне привязана. Но я никогда не чувствовал с ее стороны тепла. Она ни разу меня не поцеловала, никогда не обняла. Не помню, чтобы когда-нибудь подошел и прижался к ней. Я не знал, что матери это делают, пока однажды не зашел к приятелю домой. Нам было по двенадцать лет. Мы пришли из школы, и я слышал, как его встретила мать. "Джекки, Джекки, -- сказала она. -- О, дорогой, как ты, как твои дела? " Она обняла и поцеловала его. Я ни разу в жизни не слышал такого обращения, даже такого тона. Это было для меня открытием. Конечно, в этом тупом немецком квартале жили большие любители муштры, действительно черствые люди. Мои одноклассники говорили мне, когда я заходил к ним домой: -Защити меня. Помоги. Если отец начнет меня бить, схвати что-нибудь и беги.
У нас с матерью не было близости и когда я вырос. Вернувшись из Европы после десятилетнего отсутствия, я увиделся с ней мельком. И мы не общались, пока она не заболела. Тогда я заехал к ней. Однако возникла все та же проблема -- между нами не было ничего общего. Самое ужасное, что в это время она действительно умирала. (Понимаете, до этого я как-то раз приезжал к ней, когда предполагали, что она при смерти.) Через три месяца она скончалась. Это было для меня жуткое время. Каждый день я приходил ее проведать. Но даже умирая, она оставалась тем же непреклонным деспотом, диктующим, что я должен делать, и отказывающимся делать то, о чем просил ее я. Я говорил ей: "Пойми, ты лежишь. Тебе нельзя вставать". Я не говорил ей, что она умирает, но это подразумевалось. "Впервые в жизни я буду говорить тебе, что делать. Сейчас я отдаю распоряжения". Она приподнялась, подняла руку и погрозила мне пальцем: "Не выйдет, -- выкрикнула она". Это на смертном-то одре, и мне пришлось силой опро
742
кинуть ее на подушки. Через минуту я выбежал в коридор, плача как ребенок.
Иногда, лежа в постели, я говорю себе: "Ты примирился с миром. У тебя нет врагов. Нет людей тебе ненавистных. Неужели ты не можешь приукрасить образ матери? Может быть, ты завтра умрешь и встретишься с ней на том свете. Что ты ей скажешь при. встрече? Сейчас могу вам сказать, что последнее слово осталось за ней.
Когда мы ее хоронили, произошла странная вещь. Был морозный, холодный день, шел сильный снег. Гроб никак не могли опустить в могилу. Как будто она все еще нам противостояла. Даже в похоронном зале, где стоял гроб в течение шести дней до погребения, каждый раз, когда я склонялся над ней, один глаз приоткрывался и вперялся в меня.
1971
БЕССМЕРТИЕ ПЛОТИ И ВЕЛИЧИЕ ДУХА (вместо послесловия)
Париж не изменился. Плас де Вож по-прежнему, скажу тебе, квадратна. Река не потекла еще обратно. Бульвар Распай по-прежнему пригож. Из нового -- концерты за бесплатно И башня, чтоб почувствовать -- ты вошь.
Иосиф Бродский
Когда речь заходит о Генри Миллере, трудно устоять от двух искушений: начать пересказывать его жизненную "одиссею" и идентифицировать автора с его лирическим героем. В первом, как согласится читатель, здесь никакой необходимости нет (писатель сам рассказал "о времени и о себе" в заключающей этот сборник автобиографической книге "Моя жизнь и моя эпоха", не говоря уже о многих других произведениях, в которых особенно значителен элемент автобиографии); относительно второго...
Относительно второго -- чрезмерной идентификации Генри Миллера-художника и Генри Миллера -- персонажа вошедших в этот том сочинений в разных жанрах -- от романов и повестей до новелл и эссе: внимательному читателю наверняка припомнится лукавое предостережение, делаемое самим прозаиком. Не раз и не два на страницах своих книг он заговорит о бесчисленных "я", составляющих его духовный мир. А духовный мир этот и, в еще большей мере, новаторство его художественного воплощения, по большому счету, в рекомендациях не нуждается.
И все-таки многое в образной системе Миллера-художника властно взывает к прояснению, сопоставлению, подчас -- к безоговорочному отрицанию. Это и неудивительно: перед нами -- один из самых демонстративно антибуржуазных художников Запада XX столетия.
744
Едва ли сейчас, на пороге нового тысячелетия, в смутную, нелегкую пору, в разгар едва ли не самого бурного десятилетия нашей многотрудной национальной истории на протяжении рекордного по числу войн и катастроф, социально-политических и экологических катаклизмов XX века, стоит всерьез удивляться тому, что из крупнейших писателей США он приходит к нам последним. Слишком многое и в творчестве, и в жизненной ориентации Генри Миллера не могло прийтись по вкусу тем, кто годами дозировали и отмеряли для нас меру "желательного" и "дозволенного", препятствуя изданию хемингуэевского "Колокола" , внося "смягчающие" купюры в книги У. Стайрона и Дж. Апдайка, ниспровергая с высоких трибун Кафку, Джойса, Пруста, Набокова...
Свобода, с которой человек говорит об интимной жизни -- своей и своих героев, -- тоже не в последнюю очередь показатель раскрепощенности мышления. И если Генри Миллер не выстраивал, подобно Оруэллу, Хаксли и Кестлеру, антиутопических моделей "светлого будущего", обреченного стать кошмарным настоящим, то сама его эпатирующая этико-социальная "неангажированность" казалась вызовом не только пуритански ориентированным лицам и институтам его заокеанской родины, но и блюстителям "самой передовой" и "единственно верной" социалистической морали.
И все-таки Генри Миллеру в России, хоть и с многолетним запозданием, но повезло. Повезло с момента, когда журнал "Иностранная литература" опубликовал в 1990 году перевод его первого и, быть может, самого дерзкого, самого шокирующего романа "Тропик Рака" -- первой части автобиографической трилогии, написанной в парижской эмиграции в 30-е годы. (Вторую и третью части трилогии -- романы "Черная весна", 1933, опубликован в 1936, и "Тропик Козерога", 1938, опубликован в 1939 году, -- читатель, будем надеяться, уже обнаружил под обложкой этой книги.)
Повезло, ибо публикация перевода "Тропика Рака" (ныне, включая многочисленные книжные издания, он разошелся в рекордном тираже, приближающемуся к миллиону экземпляров) совпала -- и стала значимым фактором -- в решительной переоценке ценностей, не обошедшей стороной и многие явления и имена в современных литературе и искусстве.
Говоря попросту: роман Г. Миллера читали уже несравненно более свободные люди, нежели их сверстники десять--двадцать лет назад. Читали незашоренными глазами, сами избирая для себя в авторском взгляде на жизнь
745
и авторской индивидуальной образно-поэтической системе, сознательно ориентированной на непривычность, ломку установившихся стереотипов близкое, приемлемое, созвучное и отметая чуждое и непонятное.
Можно сказать, что Генри Миллеру вообще крупно повезло в сравнении со многими его собратьями по перу и тем более -- по бунтарски-анархическому духу. Ровесник Михаила Булгакова и Осипа Мандельштама, он родился в год смерти одного из своих кумиров -- великого французского поэта-символиста Артюра Рембо, дебютировал в литературе в середине десятилетия, когда звезда Булгакова и Мандельштама уже начала закатываться под "гниющим солнцем" (метафора самого Г. Миллера) тоталитарного сталинского режима, пережил с грехом пополам роковое военное десятилетие и, в начале 60-х, удостоился в столь мало отзывчивой к плодам его творчества и "гения" (опять же миллеровское определение собственного таланта, не раз скользящее по страницам его книг) Америке официальных лавров, был даже избран в Национальную академию искусств и литературы, снискал определенное материальное благополучие и умер в 1980 году, чуть-чуть не дожив до 90-летнего юбилея.
Один современный поэт завершал свое стихотворение горько-грустноватым назиданием: "Жить в России надобно долго..." Добавлю от себя: не только в России. Тот же Рембо умер в нищете и безвестности в 37 лет, а на долю еще одного из миллеровских кумиров и учителей -- англичанина Дэвида Герберта Лоуренса (у нас приобрел широкую известность его роман "Любовник леди Чаттерли", 1928) -- выпало неполных 45. Так что поразительная жизнестойкость -- одно из самых примечательных свойств, присущих миллеровскому лирическому герою, -- не подвела и создателя, отмерив ему редкий по продолжительности и творческой насыщенности жизненный срок. Но в конечном счете не это главное.
Главное -- в жизнестойкости обширного миллеровского наследия, отмеченного удивительным разнообразием жанровых форм и в то же время -- редким постоянством тематики, этико-философской структуры и поэтической образности. Главное -- в озадачивающей многозначности его произведений, которые могут быть прочтены и как лирическая пикареска (современная разновидность восходящего к эпохе Возрождения "плутовского романа"), и как своеобразная разновидность сатирико-бытового романа нравов (или, как называл его прародитель этого жанра Бальзак, "физиологического очерка"), и, на ином уровне, как один из новаторских вариантов философского романа XX столе
746
тия, числящего в ряду своих представителей, наряду с Кафкой, Джойсом и Прустом, Сартра и Камю, Кобо Абэ и Кэндзабуро Оэ, Уильяма Голдинга и Джона Фаулза, Макса Фриша и Фридриха Дюрренматта. Одним словом, романа экзистенциального.
Трудно поверить, что все это может сочетаться в пределах одной и той же художнической индивидуальности. А ведь Генри Миллер был не только прозаиком, но и одаренным графиком. Неплохо играл на рояле, тонко разбирался в искусстве театра и кино. Дал мозаичную, но в своем роде уникальную картину насыщенной художественной жизни во Франции первой трети нашего века в многочисленных очерках и эссе, составивших больше двух десятков томов. (Два из них -- о влиянии на него психоанализа и ряда крупных писателей XIX--XX веков -- можно прочитать в этом сборнике. А с более масштабным опытом Г. Миллера в области литературной критики -- эссе "Время убийц. Этюд о Рембо", 1946, не так давно познакомила читателя та же "Иностранная литература", 1992, No 10.)
Относительно же своих учителей в жизни и в искусстве он сам высказался исчерпывающе -- в "Черной весне", да и в ряде других произведений. Это титаны Возрождения:
Боккаччо, Данте и особенно Рабле. Люди универсальных талантов и дарований. Художники редкостно цельного мировосприятия и, как правило, убежденные оптимисты.
Оптимист ли Миллер, не знаю; на этот счет могут быть разные мнения. Но вот относительно его универсальности у меня сомнений нет ни малейших. Я бы даже сказал, что, вкупе с его, во многом восходящей к сюрреализму, образностью, именно широта философского мышления прозаика может поначалу поставить в тупик не слишком привыкшего задумываться над книгой и заложенными в ней уроками читателя.
Но что, спрашивается, поделать, если сама эпоха, которую мы переживаем, властно требует от нас переоценки ценностей -- идеологических, культурных, собственно эстетических?
И тут самое время задуматься о мировоззренческих уроках лирической прозы американского автора, подчас -- скажем, в некоторых главах "Тропика Козерога", на страницах отдельных новелл и эссе, а ярче всего, на мой взгляд -- в финальных главах "Черной весны" -- перерастающей в философскую поэзию, вызывающую в памяти лучшие произведения, например, Фридриха Ницше.
В чем заключаются эти уроки -- тем более для людей, не без ощутимых духовных потерь переживших упадок и
747
крах казавшейся незыблемой "мировой системы социализма", а ныне испытывающих ощутимые сомнения и в перспективности утверждающегося на территории демократической России' жизнеустройства, название которому, судя по всему, еще не успели придумать?
"Жить с иллюзией или по ту сторону иллюзий? -- вот в чем вопрос", -формулирует эту мировоззренческую дилемму XX столетия Г. Миллер. До тех пор, пока в человеке вера в общественный строй, эстетический канон, даже в неведомое всемогущее существо, управляющее нашими помыслами и поступками, будет преобладать над верой в самого себя, со всеми изъянами и недостатками своей природы, этот человек не будет до конца свободен. Не правда ли, актуально?
Или другое: скользящая во всех книгах Г. Миллера идея космополитичности как естественного (и по многим параметрам превосходящего существующий, отмеченный национальными границами, подчинением индивидуальной человеческой воли государственной идее и т. п.) порядка вещей. У Миллера, отдадим ему справедливость, никогда не было типичного для многих его соотечественников культа американского образа жизни как оптимального во всех жизненных ситуациях. Наоборот, именно в процветающей Америке он провидит эмбрионы вселенской болезни, порабощающей человечество. Человеком Европы аттестует себя американский художник, успевший, прежде чем стать писателем, сменить несколько десятков профессий -- от рассыльного, библиотекаря и музыканта в кинотеатре до начальника отдела кадров в транснациональной компании "Вестерн Юнион". Но даже в отношении горячо любимого Парижа и парижан (а эта сторона творчества Миллера -- одна из самых ярких и художественно выразительных) не питает он излишних иллюзий, видя в своих друзьях, знакомых, случайных спутниках, а чаще спутницах, не только привлекательные, но и хищные, порой отталкивающие черты.
Что уж говорить о проявлениях воинственного национализма и шовинизма, находящих порою экстремальные формы и в том климате углубляющегося разобщения, в котором мы пребываем сегодня. Скептически относящийся к формам организованного социального протеста, в этом отношении Генри Миллер поистине бескомпромиссен. Вчитайтесь в великолепный эпизод повести "Тихие дни в Клиши", рисующий посещение автором и его другом "арианизированного" кафе в предвоенном Люксембурге, -- и вам все станет ясно. Включая то, заслуживающее упоминания, обстоятельство, что и со своими родителями
748
будущий писатель расстался не в последнюю очередь потому, что не переваривал их инстинктивного, "нутряного" антисемитизма, свившего себе гнездо не где-нибудь, а в населенном иммигрантами Бруклине, в демократическом районе Нью-Йорка -- крупнейшего города страны, широковещательно аттестующей себя как "плавильный котел наций".
И последнее, но также имеющее отношение к урокам миллеровского творчества современному читателю. Общеизвестно (и долголетний остракизм, которому подверглись лучшие книги писателя в США и других странах английского языка в 30--50-е годы, вплоть до начала сексуальной революции, тому свидетельство: в массовое сознание Запада -- а ныне не только Запада -- Генри Миллер вошел как апологет сексуальной свободы и ее певец. Не считая целесообразным отрицать ни того, ни другого, рискну обратить внимание тех, кто дал себе труд внимательно прочитать эту книгу, на немаловажное обстоятельство: в глазах автора "Тропиков" секс -- не что иное как существенная (хотя никоим образом не единственная) сфера проявления естественной человеческой природы и заслуживает подробного изображения именно как таковая.
Какой бы яркой ни представала эротика в миллеровской прозе, она никогда не приобретает самодовлеющего значения. Для него непреходяще, важно то, что некогда философ и визионер Ф. Ницше определял, с оттенком усталой неудовлетворенности, как "человеческое, слишком человеческое".
Случись Генри Миллеру повторить эти слова, в его устах они прозвучали бы высшей похвалой. Похвалой свободному, естественному, красивому человеку. Привлекающему величием духа не меньше, чем совершенством ликующей плоти.
НИКОЛАЙ ПАЛЬЦЕВ
Фрэнк Хэррис был поистинне замечательным человеком. Он быстро обнаружил работающих в дальней комнате портняжек и заметил, что раскройщик -- личность весьма незаурядная. Он заговаривал о еврейской литературе, Шекспире, Библии, Оскаре Уайлде. Беседовал с портняжками совершенно на равных. Потом они мне сказали: "Кто этот человек? Должно быть, это удивительный, замечательный человек!"
Обычно я помогал Фрэнку Хэррису надевать брюки, когда он приходил на примерку. На нем никогда не было никакого нижнего белья, что отец считал эксцентричностью. Часто после рабочего дня я был мальчиком на посылках. Как-то раз отец поручил мне отнести ему костюм.
736
Когда я пришел к нему домой, то застал своего любимого писателя в постели с женщиной. Я хотел ретироваться, но он настоял на том, чтобы примерить костюм. Выпрыгнул из постели абсолютно голый и примерил брюки.
Я рассказал ему про свое сочинительство, и впоследствии он опубликовал один из моих рассказов в издавна известном журнале "Персонз", который он издавал. Позже, когда я приехал в Париж, Фрэнк Хэррис пригласил меня пожить в своем доме в Ницце -- бесплатно. Я так и не воспользовался его приглашением. Но как любезно это было с его стороны!
Все, что я вынес для себя из работы в ателье за эти два, три или четыре года, свелось к умению на ощупь определять шерстяные и шелковые ткани и нескольким встречам с Фрэнком Хэррисом. Я хорошо определяю ткани наощупь. И знаю, как подобающим образом должен сидеть костюм. Но это почти все.
Родившись в Бруклине, в семье, не имеющей ни малейшего отношения к искусству, мне было негде встретить творческую личность. Я жаждал встречи с каким-нибудь образованным человеком. Для меня стать писателем было все равно что сказать: "Я собираюсь стать святым, мучеником, Богом". Это было так же трудно, так же головокружительно, так же маловероятно. Годами я осмеливался лишь мечтать об этом. Я даже не задумывался о том, хватит ли у меня способностей: я хотел стать писателем и только писателем. Но прежде перепробовал уйму других профессий.
Работал кондуктором трамвая, мусорщиком, библиотекарем, страховым агентом, продавцом книг. Служил на телеграфе. Меня просто уволили с одной перспективной должности, которую я занимал в торгово-посылочной фирме. Меня назначили помощником заведующего отделом. Я проработал всего месяц. Мой начальник во мне души не чаял. Был любителем и знатоком литературы. Я не написал ни строчки, но он что-то во мне почувствовал. Я настолько быстро справлялся со своими обязанностями, что у меня не оставалось почти никакой работы. Передо мной лежал открытый "Антихрист" Ницше, которым я тогда увлекался, и я выписывал из него цитаты, когда ко мне вдруг подошел вице-президент, заглянул мне через плечо и спросил:
"Очень интересно, а каким образом это связано с вашей работой?" Я был пойман с поличным и уволен.
Я был женат, имел дочь, был главой семьи и с отчаяния
737
пошел наниматься курьером в компанию "Вестерн Юнион". Мне почти -28 лет. Я прошу принять меня на должность курьера, и мне отказывают. Это привело меня в такую ярость, что не мог заснуть. На следующее утро я встал и отправился на прием к президенту компании. Меня отослали в контору вице-президента. Я спрашиваю себя:
"Почему, почему я не могу получить самую что ни на есть низкооплачиваемую работу, место курьера?"
В конечном счете меня отослали к главному администратору, который слушал меня около часа, и вместо того, чтобы предложить мне место курьера, сказал: "Мистер Миллер, почему бы вам не возглавить отдел кадров и не стать администратором по найму? Но сначала, чтобы набраться опыта, наденьте форму и поработайте курьером, а я буду перебрасывать вас из отделения в отделение с зарплатой администратора по найму. Об этом не будет знать никто кроме нас двоих, но вы будете работать как администратор". Таким образом я ходил из одного отделения в другое и носился с места на место. Тогда я узнал жизнь. По правде сказать, я еле выдерживал. На улице была зима, кругом снег и лед. В первый вечер я плелся домой так, словно в ступни ног впивались осколки стекла. А во сне стонал от боли.
Я промучился в ранге администратора по найму четыре с половиной года. После выполнения дневной работы я ужинал с детективом компании. Он приходил, когда контора закрывалась, и мы с ним отправлялись проверять почтовые отделения в поисках маленьких мошенников и бродяг. Мы носились по всем углам и закоулкам Нью-Йорка: Бауэри, Ист-Сайд, Уэст-Сайд, Гарлем, повсюду. Знал его как свои пять пальцев. Каждое утро я должен был являться на работу в восемь. Я редко приходил вовремя. Но когда появлялся в приемной, меня уже ждала целая толпа безработных. Я редко ложился спать раньше двух .часов, а иногда трех или четырех часов утра. В те годы я работал минимум за троих.
Безусловно, я многое почерпнул для себя о человеческой натуре, в особенности о мальчишках. В основном мы имели дело с детьми трущоб, с бродяжками. Среди них попадались удивительные экземпляры. Большинство были мошенниками, но это меня мало волновало. Но они были великими лгунами, многие из них. Почти все дети любят приврать. Самыми отъявленными лжецами всегда оказывались самые смазливые и воспитанные. Вечерами я часто
738
ходил по домам, чтобы выяснить, что к чему. Ребятишки умоляли дать им работу, утверждая, что дома нечего есть, отец болен, то да се, и я приходил к ним домой. Потом я попытался привлечь к ним внимание благотворительных организаций. Им нужна целая вечность, чтобы что-то предпринять. В результате я платил из собственного кармана, чтобы их поддержать. Часто занимал у своих коллег по работе. Не вылезал из долгов. Задолжал всему свету, пытаясь помочь этим ребятишкам.
Я еще не дошел до того предела, когда решился изменить свою жизнь. Этому предшествовало множество событий. Во-первых, я влюбился в молодую женщину, с которой познакомился в дансинге на Бродвее, жена застала нас в постели и подала на развод. Так мы с Джун стали жить вместе. Живя с ней, я бросил работу. Она все время говорила: "Послушай, брось ты эту работу. Начни писать". Она подталкивала меня к этому.
Однажды я пришел в отделение, собрал все свои пожитки, сложил их в портфель и сказал своему помощнику: "Скажи боссу, что я ухожу прямо сейчас и не нуждаюсь в своем двухнедельном жаловании". В отделении было полно нанимающихся на работу мальчишек; там всегда толпилось 50-60 ребятишек. Это был сущий ад. В тот день я шел и ощущал себя свободным человеком. Неспешно прошелся по Бродвею, это было около десяти часов утра, наблюдая за всеми теми беднягами с портфелями под мышкой, -- ходатаями, продавцами, покупателями, просителями и вымогателями. Я сказал: "Нет, это не для меня. Никогда не буду этим заниматься. Впредь собираюсь стать писателем, при этом или выживу или умру".
Это благодаря Джун, новой жене, я отважился принять такое решение и жить согласно ему. Она очень поддерживала меня, по-настоящему помогала мне. Она в меня верила. Потом начался период, когда я действительно страдал и голодал, пока не вышла моя первая книга.
Обычно моя влюбленность в одну женщину длится лет семь. После развода с Джун я стал вести более беспорядочную жизнь. Но при нашей совместной жизни я никогда ей не изменял. Я был настолько ею поглощен, был с нею настолько счастлив, особенно в интимных отношениях, что меня не тянуло к другим женщинам.
Но затем начался десятилетний период нищеты, мучительных попыток продать свои сочинения. Желание писать зрело во мне довольно давно. Но дело в том, что я не
739
был уверен в своих способностях. Абсолютно не был уверен. Решил сначала поупражняться. Писал о том, что мне было интересно -- о людях и событиях. Отправился знакомиться с издателями. Побывал у доктора Визетелли, редактора Словаря Фанка и Вэгнэлла. Написал статью -- длинную, прекрасную статью об изречениях -- и продал ее в "Либерти", пятицентовый журнальчик. Там остались мною довольны. Чуть не взяли меня на должность младшего ре дактора. И заплатили мне долларов триста -- в те дни это была приличная сумма. Но так и не напечатали мою статью. Время от времени я об этом справлялся. -- Она слишком хороша, -- отвечали мне. Слишком хороша! Как вам это нравится? В конечном счете я ухватился за идею попытать счастья в таком журнале, как "Snappy Stories"* и ему подобных. Написал пару рассказов, у меня их не взяли, и я решил послать в редакцию красавицу-жену. Тогда они за них ухватились, продав два-три рассказа, я подумал, зачем ломать голову над новыми сюжетами? Взял предшествующие номера журналов, вырвал из них напечатанные рассказы, изменил начало и конец, имена героев и продал это им. Как и следовало ожидать, они с удовольствием приняли свою собственную галиматью. Таким образом я продал несколько рассказов.
Мы переехали в район Бруклинских высот на 91 Римсэн-стрит, где и началась наша семейная жизнь. Это было красивое местечко. Можно сказать, аристократическое. Мы жили на японский лад. Все должно быть эстетично. Мы жили так, словно у нас водились деньги; около четырех месяцев не платили за квартиру. Хозяин дома и его жена были уроженцами Виргинии. Однажды он постучал в дверь; я был один -и, предположительно, писал. Он спросил: "Мистер Миллер, могу я поговорить с вами? -- И присел на кровать. -- Мистер Миллер, вы знаете мою жену, а мне нравитесь вы и ваша жена. Но мне кажется, -- сказал он, -- вы в некотором роде мечтатель. Видите ли, мы не в состоянии держать вас у себя вечно. Нет необходимости платить за прошлое время. Мы знаем, что у вас нет денег. Но не будете ли вы так любезны съехать в благоразумные сроки?" Что за очаровательный человек. Мне на самом деле стало не по себе. Я сказал ему, что, конечно же, заплачу за прошедшие месяцы. -- Вы были ________ * Короткие рассказы (англ.)
740
так добры, -- заметил я. Разумеется, я так и не заплатил. Жена больше не работала, а я ничего не продал.
Из-за крайней нищеты нам пришлось жить отдельно. Я поселился у своих родителей, она -- у своих. Это было ужасно. Мать говорила: "Если кто-то зайдет, сосед или кто-нибудь из друзей, убирай машинку и прячься в туалет. Не надо, чтобы они знали, что ты здесь живешь". Иногда я простаивал в этом туалете около часа, задыхаясь от запаха камфарных шариков. Таким образом она хотела скрыть от соседей и родственников, что ее сын -- писатель. Всю мою жизнь ей была крайне неприятна мысль о том, что я писатель. Она мечтала, чтобы я стал портным и возглавил ателье. Быть писателем было аналогично преступлению.
Даже самые ранние воспоминания о матери связаны с отрицательными эмоциями. Помню, как сидел на маленьком специальном стульчике на кухне у плиты и мы с ней разговаривали. Большей частью она брюзжала. У меня не осталось приятных воспоминаний о наших беседах. Как-то раз у нее на пальце выросла бородавка. Она спросила у меня: "Генри (учтите, мне было всего-навсего четыре года), что мне делать? -- Я ответил: -- Срежь ее ножницами". Бородавку! Не срезайте бородавки! Таким образом у нее начался сепсис. Через два дня она подошла ко мне с забинтованной рукой и сказала: "Ведь это ты сказал мне ее срезать!" И БАЦ, бац, шлепает меня. Шлепает меня! В наказание. За то, что я сказал ей это сделать! Как вам нравится такая мамаша?
Моя сестра родилась умственно отсталой, у нее был ум десятилетней девочки. В детстве она портила мне жизнь, поскольку я должен был ее защищать, когда мальчишки кричали: "Лоретта сумасшедшая, Лоретта сумасшедшая! " Они смеялись над ней, дергали за волосы, обзывали. Это было ужасно. Я всегда гонялся за этими мальчишками и дрался с ними.
Мать обращалась с ней как с рабыней. Я приехал в Бруклин на два-три месяца, когда мать умирала. Сестра превратилась в живые мощи. Она ходила по дому с ведрами и щетками, драила полы, терла стены и т.д. Полагаю, матери казалось целесообразным занимать ее домашней уборкой. Мне же это казалось жестокостью. Тем не менее всю жизнь мать терпела ее и, без сомнения, несла свой тяжелый крест.
Понимаете, сестра не ходила в школу, поскольку отставала в развитии. Поэтому мать решила учить ее сама.
741
Мать была никудышной учительницей. Она была ужасна. Часто шпыняла ее, давала ей затрещины, приходила в ярость. "Сколько будет дважды два? -- и моя сестра, не имевшая ни малейшего представления об ответе, отвечала: -- Пять, нет -семь, нет -- три". Полный абсурд. БАЦ. Еще один шлепок или затрещина. Потом мать поворачивалась ко мне и говорила: "Почему я должна нести этот крест? За что мне такое наказание? -- Спрашивала меня, маленького мальчика. -- За что Бог меня наказывает? " Вот такая это была женщина. Глупая? Намного хуже.
Соседи утверждали, что она меня любила. Говорили, что на самом деле она была ко мне привязана. Но я никогда не чувствовал с ее стороны тепла. Она ни разу меня не поцеловала, никогда не обняла. Не помню, чтобы когда-нибудь подошел и прижался к ней. Я не знал, что матери это делают, пока однажды не зашел к приятелю домой. Нам было по двенадцать лет. Мы пришли из школы, и я слышал, как его встретила мать. "Джекки, Джекки, -- сказала она. -- О, дорогой, как ты, как твои дела? " Она обняла и поцеловала его. Я ни разу в жизни не слышал такого обращения, даже такого тона. Это было для меня открытием. Конечно, в этом тупом немецком квартале жили большие любители муштры, действительно черствые люди. Мои одноклассники говорили мне, когда я заходил к ним домой: -Защити меня. Помоги. Если отец начнет меня бить, схвати что-нибудь и беги.
У нас с матерью не было близости и когда я вырос. Вернувшись из Европы после десятилетнего отсутствия, я увиделся с ней мельком. И мы не общались, пока она не заболела. Тогда я заехал к ней. Однако возникла все та же проблема -- между нами не было ничего общего. Самое ужасное, что в это время она действительно умирала. (Понимаете, до этого я как-то раз приезжал к ней, когда предполагали, что она при смерти.) Через три месяца она скончалась. Это было для меня жуткое время. Каждый день я приходил ее проведать. Но даже умирая, она оставалась тем же непреклонным деспотом, диктующим, что я должен делать, и отказывающимся делать то, о чем просил ее я. Я говорил ей: "Пойми, ты лежишь. Тебе нельзя вставать". Я не говорил ей, что она умирает, но это подразумевалось. "Впервые в жизни я буду говорить тебе, что делать. Сейчас я отдаю распоряжения". Она приподнялась, подняла руку и погрозила мне пальцем: "Не выйдет, -- выкрикнула она". Это на смертном-то одре, и мне пришлось силой опро
742
кинуть ее на подушки. Через минуту я выбежал в коридор, плача как ребенок.
Иногда, лежа в постели, я говорю себе: "Ты примирился с миром. У тебя нет врагов. Нет людей тебе ненавистных. Неужели ты не можешь приукрасить образ матери? Может быть, ты завтра умрешь и встретишься с ней на том свете. Что ты ей скажешь при. встрече? Сейчас могу вам сказать, что последнее слово осталось за ней.
Когда мы ее хоронили, произошла странная вещь. Был морозный, холодный день, шел сильный снег. Гроб никак не могли опустить в могилу. Как будто она все еще нам противостояла. Даже в похоронном зале, где стоял гроб в течение шести дней до погребения, каждый раз, когда я склонялся над ней, один глаз приоткрывался и вперялся в меня.
1971
БЕССМЕРТИЕ ПЛОТИ И ВЕЛИЧИЕ ДУХА (вместо послесловия)
Париж не изменился. Плас де Вож по-прежнему, скажу тебе, квадратна. Река не потекла еще обратно. Бульвар Распай по-прежнему пригож. Из нового -- концерты за бесплатно И башня, чтоб почувствовать -- ты вошь.
Иосиф Бродский
Когда речь заходит о Генри Миллере, трудно устоять от двух искушений: начать пересказывать его жизненную "одиссею" и идентифицировать автора с его лирическим героем. В первом, как согласится читатель, здесь никакой необходимости нет (писатель сам рассказал "о времени и о себе" в заключающей этот сборник автобиографической книге "Моя жизнь и моя эпоха", не говоря уже о многих других произведениях, в которых особенно значителен элемент автобиографии); относительно второго...
Относительно второго -- чрезмерной идентификации Генри Миллера-художника и Генри Миллера -- персонажа вошедших в этот том сочинений в разных жанрах -- от романов и повестей до новелл и эссе: внимательному читателю наверняка припомнится лукавое предостережение, делаемое самим прозаиком. Не раз и не два на страницах своих книг он заговорит о бесчисленных "я", составляющих его духовный мир. А духовный мир этот и, в еще большей мере, новаторство его художественного воплощения, по большому счету, в рекомендациях не нуждается.
И все-таки многое в образной системе Миллера-художника властно взывает к прояснению, сопоставлению, подчас -- к безоговорочному отрицанию. Это и неудивительно: перед нами -- один из самых демонстративно антибуржуазных художников Запада XX столетия.
744
Едва ли сейчас, на пороге нового тысячелетия, в смутную, нелегкую пору, в разгар едва ли не самого бурного десятилетия нашей многотрудной национальной истории на протяжении рекордного по числу войн и катастроф, социально-политических и экологических катаклизмов XX века, стоит всерьез удивляться тому, что из крупнейших писателей США он приходит к нам последним. Слишком многое и в творчестве, и в жизненной ориентации Генри Миллера не могло прийтись по вкусу тем, кто годами дозировали и отмеряли для нас меру "желательного" и "дозволенного", препятствуя изданию хемингуэевского "Колокола" , внося "смягчающие" купюры в книги У. Стайрона и Дж. Апдайка, ниспровергая с высоких трибун Кафку, Джойса, Пруста, Набокова...
Свобода, с которой человек говорит об интимной жизни -- своей и своих героев, -- тоже не в последнюю очередь показатель раскрепощенности мышления. И если Генри Миллер не выстраивал, подобно Оруэллу, Хаксли и Кестлеру, антиутопических моделей "светлого будущего", обреченного стать кошмарным настоящим, то сама его эпатирующая этико-социальная "неангажированность" казалась вызовом не только пуритански ориентированным лицам и институтам его заокеанской родины, но и блюстителям "самой передовой" и "единственно верной" социалистической морали.
И все-таки Генри Миллеру в России, хоть и с многолетним запозданием, но повезло. Повезло с момента, когда журнал "Иностранная литература" опубликовал в 1990 году перевод его первого и, быть может, самого дерзкого, самого шокирующего романа "Тропик Рака" -- первой части автобиографической трилогии, написанной в парижской эмиграции в 30-е годы. (Вторую и третью части трилогии -- романы "Черная весна", 1933, опубликован в 1936, и "Тропик Козерога", 1938, опубликован в 1939 году, -- читатель, будем надеяться, уже обнаружил под обложкой этой книги.)
Повезло, ибо публикация перевода "Тропика Рака" (ныне, включая многочисленные книжные издания, он разошелся в рекордном тираже, приближающемуся к миллиону экземпляров) совпала -- и стала значимым фактором -- в решительной переоценке ценностей, не обошедшей стороной и многие явления и имена в современных литературе и искусстве.
Говоря попросту: роман Г. Миллера читали уже несравненно более свободные люди, нежели их сверстники десять--двадцать лет назад. Читали незашоренными глазами, сами избирая для себя в авторском взгляде на жизнь
745
и авторской индивидуальной образно-поэтической системе, сознательно ориентированной на непривычность, ломку установившихся стереотипов близкое, приемлемое, созвучное и отметая чуждое и непонятное.
Можно сказать, что Генри Миллеру вообще крупно повезло в сравнении со многими его собратьями по перу и тем более -- по бунтарски-анархическому духу. Ровесник Михаила Булгакова и Осипа Мандельштама, он родился в год смерти одного из своих кумиров -- великого французского поэта-символиста Артюра Рембо, дебютировал в литературе в середине десятилетия, когда звезда Булгакова и Мандельштама уже начала закатываться под "гниющим солнцем" (метафора самого Г. Миллера) тоталитарного сталинского режима, пережил с грехом пополам роковое военное десятилетие и, в начале 60-х, удостоился в столь мало отзывчивой к плодам его творчества и "гения" (опять же миллеровское определение собственного таланта, не раз скользящее по страницам его книг) Америке официальных лавров, был даже избран в Национальную академию искусств и литературы, снискал определенное материальное благополучие и умер в 1980 году, чуть-чуть не дожив до 90-летнего юбилея.
Один современный поэт завершал свое стихотворение горько-грустноватым назиданием: "Жить в России надобно долго..." Добавлю от себя: не только в России. Тот же Рембо умер в нищете и безвестности в 37 лет, а на долю еще одного из миллеровских кумиров и учителей -- англичанина Дэвида Герберта Лоуренса (у нас приобрел широкую известность его роман "Любовник леди Чаттерли", 1928) -- выпало неполных 45. Так что поразительная жизнестойкость -- одно из самых примечательных свойств, присущих миллеровскому лирическому герою, -- не подвела и создателя, отмерив ему редкий по продолжительности и творческой насыщенности жизненный срок. Но в конечном счете не это главное.
Главное -- в жизнестойкости обширного миллеровского наследия, отмеченного удивительным разнообразием жанровых форм и в то же время -- редким постоянством тематики, этико-философской структуры и поэтической образности. Главное -- в озадачивающей многозначности его произведений, которые могут быть прочтены и как лирическая пикареска (современная разновидность восходящего к эпохе Возрождения "плутовского романа"), и как своеобразная разновидность сатирико-бытового романа нравов (или, как называл его прародитель этого жанра Бальзак, "физиологического очерка"), и, на ином уровне, как один из новаторских вариантов философского романа XX столе
746
тия, числящего в ряду своих представителей, наряду с Кафкой, Джойсом и Прустом, Сартра и Камю, Кобо Абэ и Кэндзабуро Оэ, Уильяма Голдинга и Джона Фаулза, Макса Фриша и Фридриха Дюрренматта. Одним словом, романа экзистенциального.
Трудно поверить, что все это может сочетаться в пределах одной и той же художнической индивидуальности. А ведь Генри Миллер был не только прозаиком, но и одаренным графиком. Неплохо играл на рояле, тонко разбирался в искусстве театра и кино. Дал мозаичную, но в своем роде уникальную картину насыщенной художественной жизни во Франции первой трети нашего века в многочисленных очерках и эссе, составивших больше двух десятков томов. (Два из них -- о влиянии на него психоанализа и ряда крупных писателей XIX--XX веков -- можно прочитать в этом сборнике. А с более масштабным опытом Г. Миллера в области литературной критики -- эссе "Время убийц. Этюд о Рембо", 1946, не так давно познакомила читателя та же "Иностранная литература", 1992, No 10.)
Относительно же своих учителей в жизни и в искусстве он сам высказался исчерпывающе -- в "Черной весне", да и в ряде других произведений. Это титаны Возрождения:
Боккаччо, Данте и особенно Рабле. Люди универсальных талантов и дарований. Художники редкостно цельного мировосприятия и, как правило, убежденные оптимисты.
Оптимист ли Миллер, не знаю; на этот счет могут быть разные мнения. Но вот относительно его универсальности у меня сомнений нет ни малейших. Я бы даже сказал, что, вкупе с его, во многом восходящей к сюрреализму, образностью, именно широта философского мышления прозаика может поначалу поставить в тупик не слишком привыкшего задумываться над книгой и заложенными в ней уроками читателя.
Но что, спрашивается, поделать, если сама эпоха, которую мы переживаем, властно требует от нас переоценки ценностей -- идеологических, культурных, собственно эстетических?
И тут самое время задуматься о мировоззренческих уроках лирической прозы американского автора, подчас -- скажем, в некоторых главах "Тропика Козерога", на страницах отдельных новелл и эссе, а ярче всего, на мой взгляд -- в финальных главах "Черной весны" -- перерастающей в философскую поэзию, вызывающую в памяти лучшие произведения, например, Фридриха Ницше.
В чем заключаются эти уроки -- тем более для людей, не без ощутимых духовных потерь переживших упадок и
747
крах казавшейся незыблемой "мировой системы социализма", а ныне испытывающих ощутимые сомнения и в перспективности утверждающегося на территории демократической России' жизнеустройства, название которому, судя по всему, еще не успели придумать?
"Жить с иллюзией или по ту сторону иллюзий? -- вот в чем вопрос", -формулирует эту мировоззренческую дилемму XX столетия Г. Миллер. До тех пор, пока в человеке вера в общественный строй, эстетический канон, даже в неведомое всемогущее существо, управляющее нашими помыслами и поступками, будет преобладать над верой в самого себя, со всеми изъянами и недостатками своей природы, этот человек не будет до конца свободен. Не правда ли, актуально?
Или другое: скользящая во всех книгах Г. Миллера идея космополитичности как естественного (и по многим параметрам превосходящего существующий, отмеченный национальными границами, подчинением индивидуальной человеческой воли государственной идее и т. п.) порядка вещей. У Миллера, отдадим ему справедливость, никогда не было типичного для многих его соотечественников культа американского образа жизни как оптимального во всех жизненных ситуациях. Наоборот, именно в процветающей Америке он провидит эмбрионы вселенской болезни, порабощающей человечество. Человеком Европы аттестует себя американский художник, успевший, прежде чем стать писателем, сменить несколько десятков профессий -- от рассыльного, библиотекаря и музыканта в кинотеатре до начальника отдела кадров в транснациональной компании "Вестерн Юнион". Но даже в отношении горячо любимого Парижа и парижан (а эта сторона творчества Миллера -- одна из самых ярких и художественно выразительных) не питает он излишних иллюзий, видя в своих друзьях, знакомых, случайных спутниках, а чаще спутницах, не только привлекательные, но и хищные, порой отталкивающие черты.
Что уж говорить о проявлениях воинственного национализма и шовинизма, находящих порою экстремальные формы и в том климате углубляющегося разобщения, в котором мы пребываем сегодня. Скептически относящийся к формам организованного социального протеста, в этом отношении Генри Миллер поистине бескомпромиссен. Вчитайтесь в великолепный эпизод повести "Тихие дни в Клиши", рисующий посещение автором и его другом "арианизированного" кафе в предвоенном Люксембурге, -- и вам все станет ясно. Включая то, заслуживающее упоминания, обстоятельство, что и со своими родителями
748
будущий писатель расстался не в последнюю очередь потому, что не переваривал их инстинктивного, "нутряного" антисемитизма, свившего себе гнездо не где-нибудь, а в населенном иммигрантами Бруклине, в демократическом районе Нью-Йорка -- крупнейшего города страны, широковещательно аттестующей себя как "плавильный котел наций".
И последнее, но также имеющее отношение к урокам миллеровского творчества современному читателю. Общеизвестно (и долголетний остракизм, которому подверглись лучшие книги писателя в США и других странах английского языка в 30--50-е годы, вплоть до начала сексуальной революции, тому свидетельство: в массовое сознание Запада -- а ныне не только Запада -- Генри Миллер вошел как апологет сексуальной свободы и ее певец. Не считая целесообразным отрицать ни того, ни другого, рискну обратить внимание тех, кто дал себе труд внимательно прочитать эту книгу, на немаловажное обстоятельство: в глазах автора "Тропиков" секс -- не что иное как существенная (хотя никоим образом не единственная) сфера проявления естественной человеческой природы и заслуживает подробного изображения именно как таковая.
Какой бы яркой ни представала эротика в миллеровской прозе, она никогда не приобретает самодовлеющего значения. Для него непреходяще, важно то, что некогда философ и визионер Ф. Ницше определял, с оттенком усталой неудовлетворенности, как "человеческое, слишком человеческое".
Случись Генри Миллеру повторить эти слова, в его устах они прозвучали бы высшей похвалой. Похвалой свободному, естественному, красивому человеку. Привлекающему величием духа не меньше, чем совершенством ликующей плоти.
НИКОЛАЙ ПАЛЬЦЕВ