699
к типу "настоящих мужчин", и меня
всегда влечет к женщинам с сильным характером. Я
это заметил. Борьба с ними сводится к борьбе умов.
К тому же я убедился, что меня интригуют женщины
ускользающие, которые лгут, разыгрывают сцены,
сбивают с толку, все время держат в напряжении.
По-видимому, мне это доставляет удовольствие!
Впрочем, я считал, что они сильно
отличаются друг от друга и по складу ума, и по
физическим данным, хотя должен сказать, что, в
сущности, все любимые мною женщины были красивы.
Большинство моих друзей с этим согласны. Они были
сексуальны. Конечно, это важно, но я никогда не
ставил это во главу угла. Меня интересует
характер женщины, ее индивидуальность, можно
сказать, душа. Трудно поверить, но душа женщины --
то, что больше всего меня озадачивает.
Мужчины всегда твердят: "Женщины,
которых я выбираю". А я утверждаю, что это они нас
выбирают. Здесь нет моей заслуги. Разумеется, я
ухаживаю за ними, всячески стараюсь понравиться
и все такое, но я не могу сказать: "О, эта телка
будет моей. Это мой тип, и я собираюсь ее
поиметь". Далеко не так просто.
Многие мужчины рассматривают
взаимоотношения с женщиной с точки зрения секса.
Мне же интересна именно мысль о сексе. Меня
заинтриговывает все, все, связанное с областью
секса. Конечно, у меня богатое воображение. Я могу
удивляться и озадачиваться тем, как это делается
там и сям, везде, какими разнообразными способами
и т.д. Но секс -- отнюдь не императив. С таким же
успехом я могу обойтись без него.
Я действительно считаю, что женщинам
трудно со мною жить. И, тем не менее, знаете, мне
кажется, что я -- самый легкий человек на свете.
Но, видимо, во мне есть что-то деспотическое. И,
вероятно, критический подход ко всему на свете
усугубляется, когда рядом со мной кто-то
обитает-- неважно, мужчина или женщина. Я склонен
изображать все в карикатурном виде. Быстро
нахожу чьи-то слабые струнки, чьи-то недостатки и
эксплуатирую их. Ничего не могу с этим поделать.
Вот какой я человек. Сначала водружаю
женщин на пьедестал, идеализирую их, а потом их же
изничтожаю. Не знаю, насколько правдиво звучат
мои слова, но, по-видимому, они действительно
срабатывают таким образом. И, тем не менее, со
всеми -- кроме одной женщины -- мы остаемся
друзьями, добрыми друзьями. Они мне пишут и
уверяют, что по-прежнему меня любят и т.д. Как вы
это
700
объясните? Они любят меня таким, каков
я есть, но жить со мной не могут.
Где бы я ни оказывался, я всегда
работаю без особых усилий, наверное, потому, что
пишу лишь тогда, когда чувствую к этому тягу. Я
никогда себя не заставлял. Писал каждый день,
всегда на свежую голову. Я себя дисциплинировал.
Пока я жил в Биг Суре, рано ложился спать. Там не
было ни телевидения, ни радио, ничего. В 21.00 я был в
постели и просыпался на рассвете. Наблюдал за
восходом солнца. После завтрака шел прямо в свой
рабочий кабинет и писал до полудня. Потом ложился
поспать, а после этого, если чувствовал в себе
силы, рисовал. И вместе с тем старался выкроить
время, чтобы поиграть с детьми и погулять в
одиночестве по холмам или в лесу.
Моим близким другом в Биг Суре,
закадычным другом, был Эмиль Уайт, прибывший туда
на месяц позже меня. Он был моим ближайшим другом
и часто заходил ко мне. Или же я приходил в его
хижину на обочине. Наши с ним разговоры в корне
отличались от тех, что мы вели раньше в Париже с
Майклом Фрэнкелем. Эмиль был беспечен и всегда
готов меня покормить. Он
Он еле сводил концы с концами, рекламируя книги
по почте. До приезда в Америку его жизнь была
полна приключений. В 17 лет его как-то раз
приговорили к смертной казни за участие в
революционном движении в Венгрии. Он чудом
спасся.
В Биг Суре было вообще немало
интересных людей. Конечно же, мой ближайший
сосед, Гарри Дин Росс, с которым я часто виделся.
Он тоже был книгоманом и обладателем
замечательной библиотеки, одним из самых
начитанных людей, которых я когда-либо знал.
Каждый год он перечитывал любимых авторов. Я
провел много удивительных часов, беседуя с ним --
не только о книгах, но и обо всем на свете. Подобно
многим незаурядным личностям, он был самоучкой.
Еще там жил Джек Моргенрат, приехавший
из Нью-Йорка. Он был замечательным человеком, к
тому же никогда не жил в деревне. Это был
прирожденный раввин. В Биг Сур он приехал, потому
что мечтал жить той целомудренной жизнью, о
которой был наслышан. Поначалу не знал, чем
заняться, но вскоре нашел себе работу огородника
и ходил по домам. Иногда заходил к нам выпить
стакан вина ц просиживал часами. Мы
беседовали о многом, включая религию и философию.
Он был кротким, спокойным человеком, воплощением
анархизма.
Потом был еще один замечательный
парень, которого я вновь встретил во время своего
последнего приезда в Биг
701
Сур -- Говард Уэлч, мусорщик. Он был
очарователен. Приехал из Миссури. Однажды он
неожиданно объявился и выразил желание
примкнуть к общине Биг Сура. Он заявил: "Не знаю,
что я умею делать. У меня нет никаких талантов, но
я готов делать что угодно". Таким образом,
поначалу он рыл канавы, мыл посуду, чинил
водопровод, брался за любую случайную работу. А
как-то раз обнаружил, что нам не хватает именно
мусорщика. Нам запрещалось выбрасывать мусор и
отбросы в океан. Мы были обязаны перевозить его в
Монтерей, за сорок миль! Итак, Говард купил себе
несколько огромных бочек и грузовик (кто-то его
субсидировал) и каждую неделю собирал наш мусор,
взимая за свои труды умеренную плату. Так
зарабатывал на жизнь и отнюдь не бедствовал. Он
тоже никогда и нигде по-настоящему не учился, но
слушать его было одно удовольствие. Подбирал
всякий хлам, притаскивал его к себе во двор,
сваливал в кучу, копался в ней, сортировал и
находил удивительные вещи, выброшенные людьми на
помойку. Его дом заполонен этими находками --
кроватями, стульями, клетками для птиц, всем. Хочу
заметить, что этот человек преуспел в жизни. Не в
материальном отношении, а в выражении своей
духовности. Этот человек -- счастливец. Сейчас он
пишет, чертит, рисует и всему научился
самостоятельно. Он не знает грамматики, даже
неправильно произносит слова, но пишет! Я говорю
ему: "Говард, это замечательно. Не переживай,
если ничего не напечатают. Тебе нравится писать?
Тогда продолжай". Он ответил: "Генри, ты --
единственный, кто направил меня на верный путь".
Под этим он подразумевал: заниматься тем, что
тебе нравится и ничем другим. Может быть, мусором
распоряжается Бог.
Там жил еще один человек -- не помню,
упоминал ли я о нем, -- с ним я познакомился сразу,
как прибыл на Партингтон-ридж. Тогда мы с ним были
единственными горными жителями. Он жил на
вершине горы. А я -- на высоте тысяча футов. Его
звали Хайме Ди Анхело, его отец был испанским
послом во Франции. Хайме сбежал из Парижа в
Америку 19-летним юнцом, чтобы вести жизнь ковбоя.
И он им стал. Потом жил с индейцами и заделался
шаманом. Он учился в университете Джонса
Хопкинса -- сначала на антрополога, а позже на
врача. Бегло говорил на нескольких языках.
Сколотил себе хижину на самом гребне горы. Перед
приездом в Биг Сур жил в Сан-Франциско на широкую
ногу. В Биг Суре полностью переменил образ жизни.
Жил дикарем, иногда бродил по округе абсолютно
голый. Много ездил верхом, часто нагишом. В центре
построенного им бетонного дома стояла огромная
коло-
702
да для рубки мяса. В нескольких футах
от нее -- стол, заваленный иностранными
словарями. Он написал книгу о происхождении
разговорной речи, которую так и не опубликовали,
поскольку она была слишком неортодоксальной.
Добывал себе пропитание охотой и готовил на
костре. Он проделал дыру в крыше, чтобы через нее
выходил дым. Его постигла трагическая смерть.
В Кармел Хайлэндс у меня был друг,
Эфраим Доунер, художник и прекрасный человек. По
дороге домой из Монтерея, куда я ездил за
покупками, я останавливался у него и мы обедали.
Он был великим кулинаром. А еще мы подолгу играли
в пинг-понг. Доунер был очень беден. Зарабатывал
гроши. Тем не менее, когда я отправлялся в город,
он ждал меня у бензозаправки, чтобы убедиться,
хватит ли мне денег на бакалейные изделия. Если
ему нездоровилось,
дать мне взаймы. Удивительный человек!
Через полгода после моего приезда,
когда по всей округе прошел слух, что я там
поселился, ко мне вереницей повалили посетители.
Должен сказать, это были гости со всего света.
Люди всякого звания, добрые и злые, кто только ко
мне не вторгался. Часто, выполняя какую-нибудь
тяжелую работу во дворе, когда ко мне заявлялся
визитер, я
что у меня нет времени беседовать с ним , но, если
он настаивал на разговоре, то я давал ему лопату
или мотыгу и он мне помогал. И все шло своим
чередом.
Я никогда не претендую на роль умельца
в том деле, какое не могу делать хорошо. Все
плотницкие работы брали на себя мои друзья. Я не
могу прямо вбить гвоздь. У меня вообще
отсутствуют способности к плотницкому делу. Мне
всю жизнь везло на друзей; если я не умею что-то
делать, то мне с радостью помогают в этом друзья.
Хотя я ничего не строил, безусловно,
хватало другой работы, чтобы участок не зарастал
кустарниками. Приходилось расчищать землю от
зарослей. Не забывайте, когда я впервые приехал
туда, в этих местах были буквально джунгли.
Чудовищный дубняк по высоте доходил до потолка
комнаты и его корни занимали площадь около
половины акра, то есть большую часть участка. С
помощью друга мне в основном удалось их
выкорчевать. Примерно через год я принялся
перекапывать весь участок размером в акр. Копал
глубокие траншеи, как во время первой мировой
войны, чтобы добраться до корней проклятого
дубняка. Это была бесполезная работа, поскольку,
по-видимому, их корни бесконечны. Я постоянно вел
с ними борьбу. Даже когда спускался за почтой, у
меня в руке была палка и я крошил вокруг себя
заросли. Это был единственный спо-
703
соб проложить себе путь. Но я ничего не
строил и не крыл крышу черепицей. Черепичной
кровлей занимался мой друг Доунер. Жизнь в Биг
Суре была суровой. Приходилось поддерживать
превосходную физическую форму. Это была очень
активная жизнь. Первые год-два я каждый день
поднимался и спускался с этого холма, проходил в
один конец расстояние в две мили
только гулял, но также таскал на спине тюки,
набитые всякой всячиной -- бакалейными товарами,
керосином для ламп, всевозможными вещами. Часто
мне приходилось ходить по два раза, чтобы забрать
весь этот хлам. А потом, закончив работу, каждый
день я уходил бродить по холмам. Нахаживал за
одну прогулку еще четыре-пять миль. Когда дети
были маленькими, один из них всегда сидел у меня
на закорках.
Один раз я надолго уехал в Европу с Ив,
вскоре после ее приезда, а другой -- еще с кем-то,
что ускорило мой отъезд из Биг Сура.
Видите ли, каждый раз, женившись, я
прекращал встречаться с другими женщинами. В
моей жизни всегда было много женщин, но обычно я
позволял себе эти шалости, если можно это так
назвать, в те периоды, когда был холост. Как я уже
говорил, когда меня пригласили в жюри Каннского
кинофестиваля, я попросил молодую женщину,
проживавшую в Биг Суре, сопровождать меня. Ив
сказала, что не возражает. Но в тот же день, когда
девушка прибыла в Канн, я получил от Ив
телеграмму со словами:
"Подаю на развод".
Вернувшись из Европы, мы с Ив
продолжали какое-то время жить вместе. Как вы
понимаете, мне было нелегко жить с ней после
развода, хотя мы и оставались добрыми друзьями.
Все это время дети жили в Лос-Анджелесе со своей
матерью, которая опять шла замуж и снова
развелась. Дети умоляли меня приехать и общими
усилиями воссоздать семью. Они скучали по мне,
мне не хватало их, так что я согласился. Ив
осталась в Биг Суре и вскоре вышла замуж за моего
ближайшего соседа.
В Париже я вкусил свободы, в Биг Суре
--обрел спокойствие души. Думаю, я действительно
там полностью интегрировался.
Во время недавней поездки в Биг Сур я
не обнаружил никаких радикальных перемен --
просто прибавилось домов и людей. Биг Сур
остается почти таким же, каким был всегда. Он
казался мне первозданным. И, мне кажется, так
будет всегда.
Но жить я бы туда не вернулся. Эта часть
моей жизни закончена. Стоит мне откуда-то
переехать, и я покидаю
704
эти места навсегда. Кроме того, я
больше не выдержал бы этой жизни физически.
Подъемы и спуски с холма -- слишком большая
нагрузка для моего артритного бедра. Но как
чудесно было в Биг Суре, когда я побывал там в
прошлом декабре: и дождь, и все вокруг. Боже, в ту
минуту, когда я туда приехал, я спросил себя, как я
мог покинуть эти места. Бодрящий воздух,
бесконечная линия горизонта. Находясь на своей
веранде, выходившей на безбрежный океан, я всегда
думал о Китае, до которого -- тысячи миль, и о
рождении нового общества, возможно, общества
мирного созидательного труда.
ЖИВОПИСЬ
Важно овладеть
основами мастерства. а в старости набраться
храбрости и рисовать то, что рисуют дети, не
обремененные знаниями.
Мое описание процесса живописи
сводится к тому, что ты что-то ищешь. Думаю, любая
творческая работа -- нечто подобное. В музыке
извлекаешь ноту. Она ведет к следующей ноте. Одно
определяет другое. Если подходить к этому
философски, идея заключается в том, что твоя
жизнь -- вереница мгновений. В таком случае
каждое мгновение определяет последующее. Ты не
должен рваться вперед, перемахивая через пять
ступенек, поднимайся только на самую ближайшую,
и, если можешь этого придерживаться, с тобой
всегда все будет в порядке. Люди слишком далеко
заглядывают, ищут окольных путей и все такое.
Думайте только о ближайшем будущем. Делайте
только то, что у
по-видимому, лишь немногие способны так жить.
Полагаю, вы не представляете себе, как
я начал заниматься живописью. У меня был друг
детства, с которым мы продружили всю жизнь, пока
он не умер -- несколько лет назад. Мы были знакомы
с десяти лет. Разница между нами состояла в том,
что в десять лет он уже был талантливым
художником. Учитель говорил: "Эмиль, иди к доске
и нарисуй нам что-нибудь", и он шел и рисовал. К
сожалению, в юности мой друг превратил свой
талант в источник дохода. Надо было содержать
мать, отца, сестру и брата. Он так никогда и не
стал великим художником, но остался тонким
ценителем искусства. Мы ночи напролет
просиживали с ним, разглядывая книги по
искусству, изучая
705
репродукции, обсуждая школы, периоды,
технику. Это был очень важный период в моей жизни.
Я еще ничего не нарисовал. Считал себя в этой
области бездарью.
Положение изменилось, когда я увидел
альбом акварелей Георга Гроша. На обложке этого
альбома ("Ессе Ното") -- портрет мужчины. Как-то
ночью, не знаю, что на меня нашло, я скопировал
этот портрет и получилось очень неплохо.
"Ей-богу, может быть, я умею рисовать красками",
-- сказал я. Вот так я и начал.
В дни юности, когда я впервые взялся за
кисть, происходило довольно много событий. Я был
тогда отчаянно беден. Все, что я мог сделать,
чтобы развлечься, это добыть бумагу -- любую
бумагу, оберточную, для завертывания мяса,
удивительным образом подходящую для
определенных занятий, -- и рисовать.
Но не надо забывать о моем друге Эмиле,
столь замечательно подковавшем меня, привившем
мне художественный вкус и благоговение перед
искусством. Эмиль Шнеллок из Бруклина. Он был
талантлив, но не состоялся как художник. Он стал
преподавателем в женском художественном
колледже. Должен сказать, что учителем он был
превосходным.
Впоследствии я работал с несколькими
художниками, моими друзьями, -- Эйбом Раттнером,
Хилаиром Хайлером, Хансом Райхлем. Я сказал им,
что хочу лучше узнать технические приемы. После
двух-трех занятий они ответили: "Ну хватит,
Генри. Не старайся научиться. Лучше обойдись без
этого". Сообща они отговаривали меня, но в мягкой
форме. Они имели в виду, что не хотят убивать те
крохи таланта, которые во мне были. К тому же они
поняли, насколько я бездарный ученик. И были
правы.
Из живописцев я больше других чтил
Ханса Райхля -- немецкого художника,
эмигрировавшего в Париж. Его картины нравились
мне даже больше, чем работы Пауля Клее. Пауль Клее
и Джон Марин -- два мастера акварели, к которым я
хотел бы когда-то приблизиться в своей работе, но
мне это не удается. И если говорить о том, кто
повлиял на меня, то, несомненно, на первое место я
поставил бы их и Райхля. Но еще до них, задолго до
того, как я о них услышал, это были японские
мастера. Они и сегодня остаются моими любимыми
художниками и кумирами. Я имею в виду таких
живописцев, как Утамаро, Харосиге и Хокусаи. Мне
никогда не надоедает смотреть на их картины.
Мне говорят: "В этой работе вы
изменили свою манеру". На это я отвечаю, что они
не понимают, о чем говорят. Как вы помните, к этому
времени я нарисовал
706
3000 акварелей; я прекрасно помню все
свои работы и просто не понимаю, что люди хотят
сказать подобными высказываниями. Безусловно,
стиль моего письма меняется. Я и сам меняюсь изо
дня в день, но это не те радикальные перемены, как,
например, у Пикассо, поскольку у меня отсутствует
его дарование.
Порой мне бывает жалко Пикассо, хотя я
и знаю, что он один из великих, поистине великих
людей в таком обществе, как наше. Но я жалею его за
то, что он -- раб или жертва своих творений, своего
рода невольник своей музы. Говорят, он чувствует
себя несчастным, если не работает. Он, так
сказать, не может наслаждаться жизнью, не
работая. Но я должен отметить одно
обстоятельство. Мне кажется, все его
высказывания -- кладезь мудрости, они звучат
образно и остроумно. Его можно спросить о чем
угодно, даже о том, в чем он ничего не смыслит, и
получишь удивительный ответ. Его ум постоянно
работает, и это не тот ум, что повторяет без конца:
"Я знаю, я это изучал, я к этому готовился". Нет,
это ум острый, неожиданный, спонтанный.
Понимаете, я думаю, в мире очень немного
настоящих мыслителей, ведь по сути все мы --
лунатики; мы не думаем, мы просто реагируем.
Говорим то, что слышали, повторяем то, что
заимствовали у других. У нас нет собственного
мнения. А суждения Пикассо оригинальны, и даже
если они сумасшедшие, абсурдные, перевернутые
вверх дном, по-моему, они исполнены величайшего
смысла.
А сейчас мне вспоминается другой факт,
касающийся моей любви к китайской мудрости. Ведь
для китайца все эти размышления и муки
творчества -- просто забава. Он не придает им
первостепенного значения. Возможно, это и самая
захватывающая игра, но всего лишь развлечение.
Живопись -- для меня развлечение. Я знаю одно: я
хочу рисовать; на самом деле больше ни о чем я не
думаю. Мне нравится ощущать в своей руке кисть. Но
что это такое, отчего я занимаюсь живописью, что
происходит, я никогда не узнаю.
Иногда я смотрю на открытку или
рекламу и завожусь: "Как хотелось бы нарисовать
нечто подобное", -- говорю я себе. Цветные
открытки на самом деле вызывают у меня интерес.
Ставлю открытку перед собой и говорю себе, что
собираюсь ее скопировать. Это может быть пейзаж:
гавань с лодками и здания; конечно же,
нарисованный моей рукой, он оказывается
совершенно другим, поскольку я неспособен даже
толком
Было время, когда те или иные страны
ассоциировались У меня с определенными
оттенками красок. Так Китай
707
я помню -- желтый, прежелтый. Китайская
желтизна -- это нечто такое, что всегда меня очень
интересовало. Раньше дни и ночи напролет я
просиживал с Эмилем Шнеллоком, моим первым
другом и художником. Мы часто говорили об
оттенках красок. Однажды я спросил его: "Как у
тебя получается золотистый отлив?" Да, я задавал
подобные наивные вопросы. Это продолжалось всю
ночь, разговор о золотистом оттенке, как его
добиться, кто в этом преуспел и т. д. В течение
недели или более того я сходил с ума по желтому
цвету, все представлял себе в желтых тонах и
рисовал желтыми красками.
Кстати, я часто использую губку.
Временами добиваешься желаемого эффекта в
работе над акварелью. А еще очень люблю -- ив этом,
наверное, я преуспел больше всего, -- когда у меня
ничего не получается. Обычно это лист очень
плотной бумаги, который мне жалко выбрасывать.
Так что я опускаю акварель в ванночку и изо всех
сил тру ее щеткой. Не имеет значения, насколько я
смыл краски: следы все равно остаются. Затем
переворачиваю обесцвеченный лист другой
стороной и рисую на нем что-то прямо
противоположное. Тусклый фон неудавшейся
картины определяет новую работу.
Такого рода технические приемы можно
рассмотреть с философской точки зрения, чего
люди, как мне кажется, никогда себе не
представляют. В наших руках некая великая сила:
превращать одно в другое. Когда что-то не
получается, ты вынужден устранять неполадки. Мне
кажется, это благо ниспослано нам Богом, и это
величайшее обстоятельство касается всей
вселенной: оно заключается в том, что она
поддается изменению. Возможны какие угодно
превращения. Человек наделен частицей этой силы:
взяться за неудавшееся и проигранное дело и превратить его в
нечто новое и удивительное.
Часто случается, что я рисую две
человеческие фигуры. Порой трудно определить,
кто из них мужчина, а кто -- женщина. Много раз,
закончив рисовать одну фигуру, я спрашиваю себя,
мужчина это или женщина? Это не имеет значения.
Нарисую то, что, по моему мнению, является головой
мужчины, а потом пририсую этой фигуре грудь,
поскольку меня не интересует, кому она
принадлежит. Порой грудь -- это именно то, что
интересно само по себе.
Я всегда в поиске. Чем больше я смотрю
на работы Георга Гроша, тем больше восхищаюсь и
удивляюсь тому, как искусно он совмещает цвет и
рисунок. Он может взять большие пятна --
оранжевые, черные, серые, любых оттенков, и
сочетать их с затейливо переплетающимися
линиями. Полагаю, это настоящее
708
терство. Он был великим художником. Его
ранние работы пронизаны жестокостью, и они так и
были задуманы -- как осуждение немецкого
государства; народу, всей нации вынесен смертный
приговор. Не думаю, что даже Гойя обошелся с
испанцами так, как Грош -- с немцами. Он
оставил на них неизгладимый отпечаток.
В его картинах они осуждены навечно. И, тем не
менее, эти картины доставляют эстетическое
наслаждение, несмотря на страшную и жестокую
сюжетную линию.
В моих картинах нет иронии, но я
действительно использую множество символов.
Знаю, что повторяю их. Некоторые символы
появляются неоднократно. Один из них -- звезда
Давида, и если бы вы спросили, почему, я бы не смог
вам ответить. Также часто возникают луна,
полумесяц или серп луны. Думаю, это чисто
декоративное явление. Но у меня нет никаких
побуждений использовать символы. На самом деле, я
все делаю бессознательно. Это интересный и
странный факт, вот почему так трудно говорить или
писать о моих занятиях живописью. Когда я сажусь
рисовать, то почти никогда не знаю, что собираюсь
изобразить. Иногда у меня есть какие-то наметки;
может быть, я хотел бы нарисовать пейзаж, но в
процессе работы пейзаж может превратиться во
что-то совершенно противоположное.
Я все больше и больше убеждаюсь, что
самое правильное, не для всех, а для меня, отнюдь
не прирожденного художника, а бесталанного
дилетанта, -- следовать своей интуиции: пусть
кисть в моей руке решает все за меня.
То же самое и с сочинительством. Я
стараюсь не думать. Пытаюсь обнажить все то, что
рвется изнутри.
Существуют разные виды живописи, и,
безусловно, различные школы. Их представители
придерживаются определенных идей. Одни следуют
этому направлению, другие тому, я -- никакому.
Меня заносит. Каждая картина-- новое приключение.
Астрологические знаки -- очень мощные
символы и они для меня важны, но я слишком ленив,
чтобы сопоставлять их или копировать. Так что я
бездумно рисую нечто, напоминающее
астрологический знак. Иногда они получаются
совершенно удивительно. Безусловно, все символы
пробуждают интерес. По моему мнению, единственно
точным и стабильным выражением мысли является
язык символов. Диапазон нашей разговорной речи
крайне ограничен. Язык символов неизменен,
неизгладим.
Я часто рисую рыб, потому что мне легко
их рисовать. Я не стараюсь изобразить то, что у
меня не получается. художник увидит рыбу на одном
из моих рисунков и ска-
709
жет: "Знаете, она здесь совсем ни к
месту". Ну и что? Могу поклясться: я никогда не
задумывался над тем, почему хотел нарисовать
рыбу. Это получается непроизвольно. С таким же
успехом я мог нарисовать и что-то другое.
Подобные вещи меня не волнуют. Что действительно
меня беспокоит, так это утверждение о том, что я
рисую как Марк Шагал. Я горячий поклонник его
таланта, но у меня никогда и в мыслях не было ему
подражать. Не требуется подробного критического
разбора, чтобы увидеть разницу между Шагалом и
мною.
Я также прихожу в восторг от работ
Утрилло и Сера. Я хотел бы найти время и силы для
монументальных подробных полотен в духе Сера. У
меня много горячо любимых картин, включая
творения старых мастеров. А работы таких великих
художников, как, например, Леонардо да Винчи,
ничего для меня не значат
Иногда мне нравится раскрашивать лист
бумаги заранее. Я могу просто наложить несколько
тонких слоев на голубой или желтый. Часто прежде,
чем начать что-либо рисовать, подбираю красивый
фон. Если бумага еще влажная, тем лучше. Мне