В Ораниенбаум приехали, когда уже смеркалось. Дорога шла мимо пустых заколоченных дач и вилл, ушедших в глубину облетающих садов. Северная осень царствовала в округе: все усыпано опавшими листьями, густо, пряно пахнет увяданием; тишина, безмолвие. Как будто все вымерло. Распогодилось, за сквозными деревьями и крышами угасала поздняя заря, растворив в сумерках лиловый свет. Непонятная тоска сжимает сердце. Или это печаль по невозвратному? Князь Василий проснулся, очевидно, как раз в нужный момент. Поежился, протяжно зевнув, зорко огляделся по сторонам.
   – Так! – бодро заявил он. – Почти на месте. Еще, любезный, два перекрестка – и поворот направо. Кажется, четвертая или пятая вилла. Увидишь: на воротах фамильный герб графов Оболиных – лев держит в зубах голубя. И по краям ворот львы сидят.
   И в это время пролетка обогнала высокого человека в дорогой, из тисненого плюша накидке, правда уже выцветшей и давно не чищенной.
   – Ба! – радостно воскликнул Василий. – Знакомые все лица! Ну-ка, любезный, останови!
   Извозчик натянул вожжи, мерин с запотевшими от дальней дороги боками неохотно остановился. А к пролетке подошел человек в накидке, пожилой, подтянутый, с нерусским продолговатым лицом: нос с горбинкой, глубокие глазницы, массивный подбородок, который пересекает поперечная волевая ложбинка; рыжие густые волосы патлами спадают на плечи.
   – А я гляжу, – радостно заговорил князь Василий, – уж не Иван ли Карлович? Мать честная! Он! Мы потеснимся, садитесь, голубчик! Надо полагать, тоже к Алексею Григорьевичу?
   – Зван, зван! – отрывисто подтвердил Иван Карлович, усаживаясь в пролетке.
   – Разрешите представить стороны, – молвил князь Василий: – Барон Иван Карлович фон Кернстофф – мой университетский друг Кирилл Захарович Любин… Как жизнь, Иван Карлович? – спросил Василий Святославович. – Есть окрыляющие новости?
   Барон выразительно посмотрел на спину извозчика, уронил:
   – Потом.
   Дальше ехали молча. Совсем стемнело, погасла вечерняя заря. Извозчик засветил керосиновую лампу в граненом фонаре слева от себя. Еще совсем немного, несколько минут – и в неверном свете фонаря покажутся ворота из литого чугуна.
 
   Двухэтажная вилла стояла в глубине старого, запущенного сада. В вечернем сумраке она казалась нежилой, вымершей: темные окна, заколоченные парадные двери. Но вот в окнах второго этажа появился движущийся огонь: кто-то нес подсвечник. Еще днем в небольшом зале на втором этаже был растоплен камин, и сейчас сухое тепло невидимо клубилось в помещении. Все убранство зала – длинный дубовый стол, вокруг которого выстроились черные массивные стулья с высокими спинками. Стол был накрыт хрустящей скатертью, и на нем выстроились в ряд пять подсвечников – в каждом по пятнадцать свечей. А у окна, чуть-чуть отодвинув штору, стоял молодой граф Алексей Григорьевич Оболин. Три месяца назад ему исполнилось двадцать семь лет, он был строен и хрупок, черная фрачная пара подчеркивала бледность его лица, которое не покидало несколько капризное и надменное выражение.
   В зал вошел высокий, крепкий молодой человек в сером отглаженном костюме-тройке, дворецкий Никита Никитович Толмачев. В его руках была огромная золотая чаша с носиком уточкой. На боках чаши смутно обозначились контурные рисунки… За Толмачевым семенил старик с лысым удлиненным черепом, похожим на оплывшую свечу. Старик нес стопку золотых тарелок разной величины. Граф Оболин повернулся к вошедшим.
   – Братину – в центр стола, – приказал он.
   Дворецкий поставил чашу, как было велено, – и мгновенно на ее золотой поверхности отразились, затрепетали язычки пламени от свечей двух подсвечников, которые оказались по сторонам братины.
   – На сколько персон накрывать, ваше сиятельство? – спросил дворецкий.
   – На семьдесят, – последовал ответ.
   – Но приглашены всего семеро. – В голосе Толмачева прозвучало удивление.
   – На семьдесят, Никита, – спокойно, но жестко повторил Алексей Григорьевич. – Да поживее. Вот-вот должны быть. Пусть Дарья поможет.
   Дворецкий сделал знак старику, и тот проворно, умело начал расставлять на столе тарелки.
   – Дарья! – позвал Никита.
   В комнате появилась молодая женщина лет двадцати двух в длинном темном платье с глубоким декольте, на шее поблескивал маленький медальон на золотой цепочке. Красота ее была завораживающей, ослепительной, что-то цыганское чудилось в ней: темные волосы, горящий взгляд под капризным изгибом черных бровей, смуглая кожа, движения, в которых сочетались грация, порывистость, нетерпение… Взгляды Дарьи и графа Оболина встретились – и на мгновение лицо Алексея Григорьевича осветилось нежностью и любовью.
   – Весь сервиз на стол, – объявил Дарье Никита. – Помоги.
   Дарья ушла, Толмачев двинулся следом. И когда он проходил мимо графа Оболина, на мгновение их профили совместились, и мелькнуло некое сходство в лицах графа и дворецкого. Только у Никиты все черты были сильнее и грубее выражены. Впрочем, это могло и показаться. Чего не сотворит колышущийся свет свечей!..
   – Принимать будете с черного хода, – в спину Толмачеву сказал Алексей Григорьевич.
 
   В тусклом свете фонаря справа от извозчика завиднелись широко распахнутые чугунные ворота. И Кирилл Любин невольно обратил на них внимание: их форма была одновременно мощна и изящна, а главное – три льва. «Рассмотреть бы внимательнее, не торопясь, – подумал историк. – При дневном освещении». Один лев в грациозной и напряженной позе как бы лежал на воротах, образуя их перекрытие; в его пасти, в сжатых зубах, трепетала птица… По бокам ворот, спаянные с чугунными столбами, сидели еще два льва: один в позе собаки, другой готовился к прыжку, подтянув задние лапы к передним. И вся эта композиция из черного литого чугуна была единством, целостностью, воплощением силы и могущества рода, который львы охраняли.
   Чугунное видение в колеблющемся свете фонаря мелькнуло и исчезло. Навстречу по аллее, усыпанной опавшими листьями, короткими шажками спешил старик, освещая себе дорогу коптящей керосиновой лампой; на руках у него («Вот нелепость!» – подумал Кирилл Любин) были белые перчатки.
   – Добрый вечер, господа! – Голос у старика оказался надтреснутым и слабым. – Прошу-с! Придется с черного хода. Уж не обессудьте. Времена-с!
   Кирилл Любин потерял ощущение реальности. Первым по лестнице на второй этаж стал подниматься за дворецким Иван Карлович – князь Василий никак не мог справиться со своим галстуком-бабочкой, – и Кирилл услышал голос Никиты Толмачева:
   – Их светлость барон Иван Карлович фон Кернстофф!
   – Я рад, барон… – прозвучал взволнованный голос.
   – Ах, Алексей Григорьевич, Алексей Григорьевич! Неужели… – Голос барона прервался от волнения.
   Настал их черед. Они за дворецким поднимались по широкой лестнице, постепенно возникали зал и фигуры людей в слабом освещении. В глубине зала длинный стол, трепет множества свечей – и среди этого живого огня… На мгновение Кирилл Любин даже зажмурил глаза.
   – Их сиятельство князь Василий Святославович Воронцов-Вельяминов… – Никита Толмачев замешкался, – и с ним…
   А князь Василий с распростертыми объятиями уже шел к графу Оболину:
   – Алеша! Друг сердешный!
   Они обнялись и расцеловались трижды, хотя граф, не сумев сдержаться, скривил рот и отвернулся.
   – Извини, Алеша, извини, душа любезная! – беспечно рассмеялся князь Василий. – Ни у Шустова, ни у Люпана коньяками и прочими винами теперь не торгуют. На фамильный портсигар выменял четверть сивухи у одного отвратительного субъекта. Да! Ты уж извини, я с другом… – Он кивнул на Любина. – Ручаюсь как за себя. Вместе университетские науки постигали. Филолог и историк, всяческие рукописи и документы, мышами травленные, изучает. Виноват, я же не представил… Граф Оболин Алексей Григорьевич – Кирилл Захарович Любин, дворянин, если не ошибаюсь, приват-доцент.
   Пожимая руку Любину, граф сдержанно произнес:
   – Что же, Кирилл Захарович, милости прошу. И не удивляйтесь тому, что увидите.
   Кириллу представляли других гостей званого ужина, но имена тут же забывались. Любин все время помимо своей воли, хотя и украдкой, оглядывался в глубину зала, где стоял длинный стол.
   Уже потом, дома, вспомнил имена лишь двоих: князь Владимир Павлович Разумовский – лыс, нервен, подрагивает левое веко – и граф Иван Петрович Панин – тучен, густая шевелюра, пышные бакенбарды. Был еще сухощавый человек лет тридцати, явно офицер, в военном кителе без погон, звали его, кажется, Николаем Илларионовичем. А фамилия? Не задержала память. Как имена и фамилии еще троих гостей? Нет, невозможно вспомнить!.. Потому что… Потому что Кирилл все оглядывался и оглядывался на длинный стол в глубине зала.
   Стол, освещенный пятью подсвечниками с множеством (так казалось Любину) свечей, был заставлен золотыми тарелками, кубками, рюмками, бокалами, блюдами разных форм и размеров. Рядом с каждой тарелкой – ножи, ложки, а в центре этого золотого роскошества, как организующее начало, как сердцевина, красовалась братина. «Золотая братина… Золотая братина…» – повторял про себя Любин, не веря собственным глазам.
   – Что же, господа, – сказал граф Оболин. – Все в сборе. Прошу к столу. Что Бог послал…
   За Алексеем Григорьевичем гости направились к столу. В его центре перед семью тарелками стопками лежали салфетки. И тут же, кучно, – неслыханное дело! («Уж не дивный ли сон?» – подумал князь Василий) – в двух золотых кувшинах водка, несколько темных бутылок с этикетками французских вин, на золотых блюдах белорыбица, черная и красная икра, севрюга, копченый свиной окорок, тонко нарезанный; маринованные анчоусы, крымские краснобокие яблоки… И только хлеб в длинной хлебнице – черный, липкий, с примесями, и нарезать его тонко не получилось. За стулом графа Оболина стоял старик в белых перчатках.
   – Еще один прибор, – сказал ему Алексей Григорьевич.
   – Слушаю-с!
   И еще у одной тарелки появилась стопка салфеток.
   – Прошу, прошу, господа! – Хозяин дома широким жестом пригласил гостей садиться.
   – Алеша! – Князь Василий рассматривал закуски и алчно потирал руки. – Что сей сон означает? Откуда?
   – Вот, Свечка припрятал, пока я по заграницам… – Алексей Григорьевич указал на старика за своей спиной. – Из всей прислуги он и Дарья остались. И дворецкий мой, Никита Никитович Толмачев. Верный Никита. Это славно, когда есть человек, на которого полностью можно положиться. Да и то сказать… Какой слуга? Вместе мы с Никитой выросли. Родитель с младых ногтей и меня, и его на равных обучал. До гимназии. Все домашние учителя – для нас обоих. Родитель еще говаривал: тебе, Алешка, за Никитой тянуться надо, лоботряс. – Алексей Григорьевич засмеялся. – Никита – что правда, то правда – башковитый. Особенно по языкам горазд. Французский и немецкий ухватил сразу, не мне чета… Ладно, приступим.
   Дворецкий стоял чуть в стороне от старика. Граф сделал ему знак рукой: начинайте! Никита и Свечка стали разливать из кувшинов водку по рюмкам – бесшумно и споро.
   – Что же, господа, по обычаю начнем с водочки.
   И в это время, рассматривая орнаментные рисунки на боках золотой братины, что стояла в центре стола, Кирилл Любин невольно произнес:
   – Не может быть…
   – Что с вами, Кирилл Захарович? – повернулся к нему граф Оболин.
   – Я занимаюсь русской историей, эпохой Екатерины Второй, в последнее время – русским искусством восемнадцатого века… – Кирилл с трудом справился с волнением и продолжал: – У Гагарина, летописца Екатерины Второй, есть упоминание… Родовой сервиз графов Оболиных «Золотая братина»…
   – Совершенно верно! – подтвердил граф Оболин. – Наш фамильный сервиз на семьдесят персон, триста пятьдесят один предмет.
   – Но я считал… – Кирилл не находил нужных слов. – Не я… все историки: «Золотая братина» – легенда! У Гагарина и в других источниках говорится, правда невнятно, намеками, что сервиз был расплавлен и потерян для России…
   – Для России! – насмешливо фыркнул князь Воронцов-Вельяминов. – Где она, Россия? – Он уже держал рюмку в руке. – Может, приступим?
   – Сейчас, Вася, потерпи, – перебил граф Оболин. Его явно взволновали слова Кирилла. – Я не занимался этим специально, но в завещании прадеда… Большой оригинал был наш Григорий Григорьевич. В завещании есть об этом. Величайшее повеление: расплавить. Сейчас не помню. Зато дословно держу в памяти такую фразу из этого завещания: «Редкость сия принадлежит не токмо роду Оболиных, но и России». И вроде бы, припоминаю, каким-то образом сервиз имеет касательство к пугачевскому бунту…
   – Именно! – перебил Кирилл Любин. – Вы вглядитесь, что изображено на боках братины!
   И в нереальном, зыбком, колышущемся свете свечей все увидели орнаментные рисунки на братине – картины народной войны под предводительством Емельяна Пугачева, выполненные тонкой пунктирной насечкой: вот на человека с кувалдой в руке, могучего сложения, с повязкой для волос на голове – как у мастеровых демидовских заводов – наседают три всадника в высоких шапках, какие носили в XVIII веке царские драгуны…

Шедевр, достойный царицы

Глава 7
Пугачевцы

Катлинский завод, 10 августа 1774 года
   «Среди уральских взбунтовавшихся заводов, примкнувших к Емельке, этот – последний, и бой, надо полагать, последний – иссякла черная бунтарская сила взбесившихся мужиков». Так думал граф Петр Иванович Панин, командующий войсками подавления, стоя на пригорке в окружении офицеров и наблюдая из-под насупленных бровей, как под самыми стенами завода его молодцы добивают смутьянов.
   Средь уцелевших пугачевцев – а их все меньше оставалось в окружении крутящихся бесами всадников в красных мундирах – особо выделялся могучий человек, совершенно седой, волосы под ленту на лбу собраны. Он крушил железной кувалдой налево и направо, а его старались прикрыть три парня, два – тоже богатырского сложения и третий – хрупкий, тонкий, но верткий, как юла. Падали вокруг них поверженные товарищи, да и драгуны с лошадей валились, стоны, крики, запаленное дыхание, храп лошадей, скрежет металла.
   «Мастеровые, – определил граф Петр Иванович Панин. – Этих мои молодцы положат – и делу конец! Погляжу, как они их…» И в этот миг перед глазами графа явился всадник в белом плаще на белом коне, вставшем на дыбы и замершем перед Паниным. Одно сразу поразило, даже потрясло Петра Ивановича: не был конь взмылен, не дышал запаленно, не спадала с удил розовая пена – как всегда у лошади, остановленной уздой после долгого бега. Хотя явился белый вестник издалека – не было такого среди офицеров и воинов войска подавления. Молод, строен, с бледным картинным лицом, светлые волосы ниспадают на плечи.
   – Граф! – прозвучал спокойный властный голос. – Мастеровых губить – грех перед Россией.
   – Пошто так?… – очумело прошептал граф Панин.
   – Искусники они великие. А искусство творящие – благо. – Ветер развевал волосы белого вестника, и увидел командующий войсками подавления знак под правым ухом незнакомца: крохотную коричневую бабочку. – Благо для страны, в коей им жизнь дана.
   И буквально на глазах растаял белый вестник, вместе со своим конем обратившись в прозрачный силуэт. «Видение! – крестясь, подумал граф Панин. – Нельзя ослушаться…» И крикнул Петр Иванович зычным командирским голосом:
   – Мастеровых живыми! Живыми брать! Вон того, седого, и волчат, что вокруг вертятся. – Однако ж про себя подумал: «Но все одно – бунтовщики! И спрошу с них как с бунтовщиков».
   И уже кончился бой. Нет под стенами Катлинского завода живых пугачевцев. Только мастеровые. Подлетел к графу Панину на взмыленном коне полковник с окровавленным лицом, Николай Демин, отрапортовал:
   – Сделано, ваше сиятельство, Петр Иванович, изловили.
   Среди безжизненных тел пугачевцев и царских воинов спешившиеся драгуны держали седого мастерового и трех его подмастерьев.
   – В пыточную! – приказал граф Панин. – Пусть там как положено… Скоро наведаюсь.
   Петр Иванович отобедал в отведенных ему покоях, запив обильную еду ковшом мятной медовухи, соснул часок и – за дело. В сводчатый подвал, озаренный пылающим горном, сопроводил его полковник Демин, который и организовал все как положено. Были вздернуты на дыбы седой великан и трое его молодых товарищей. Были истерзаны раскаленным железом и кнутом их обнаженные тела. Пять заплечных дел мастеров в красных рубахах колдовали у красного горна и теперь ждали приказаний графа Панина. Сел командующий войсками подавления на табурет возле жаркого горна, посмотрел с усмешкой на седого, у которого голова на плечо уронилась.
   – Так вот где вы Емельке Пугачу оружие ковали! – закричал граф Панин, и страшный голос его эхом отдался под каменными сводами. – Воры! Бунтовщики! Мужицкого царя захотели? Матушка-императрица вам нехороша? Давай, палач, давай! Чтоб неповадно было. – Засвистел кнут, задымилась, трескаясь, кожа на мускулистом теле, нечеловеческий вопль наполнил каменные подвалы. – Я Емельку самолично изловлю, – кричал Петр Панин. – И к ногам государыни нашей доставлю. Это говорю вам я, граф Панин! – Он сделал знак палачам, и двое из них – один с раскаленными щипцами, другой с кожаным кнутом – подошли к седому мастеру.
   И в этот момент ворвался в пыточную, тяжко дыша, пожилой тучный человек с черной растрепанной бородой, бухнулся перед графом Паниным на колени.
   – Ваше сиятельство! Яви божескую милость!..
   – Кто таков? – перебил Петр Иванович.
   – Управляющий заводом, ваше сиятельство! – с колен ответил тучный человек. – Людвиг Штильрах.
   – О чем просишь? – насупил брови граф Панин.
   – Оставь, ваше сиятельство, бунтовщиков сих живыми. Мастера!
   «Оставлю, – подумал граф Панин. – Только не по твоему указанию, рожа басурманская». Тут надо отметить: никогда и никому не говорил потом Петр Иванович о дивном видении у стен Катлинского завода. И не потому вовсе, что не поверят, или поднимут на смех, или, того хуже, сочтут разумом помутившимся. Вовсе нет! А вот будто зарок взят свыше: молчи! Молчи, потому как тайна сия – не твоя… И так было и будет со всеми, с кем соприкоснутся, войдут в контакт Черные и Белые воины, посланцы в наш мир Черного и Белого Братств, на поле вечной битвы за Золото и души людские.
   Между тем Людвиг Штильрах продолжал:
   – Мастера, потому как вот у Прошки Седого руки золотые. А без подмастерьев своих, Данилки, Егорки да Васьки Лаптя, не может он чудо творить.
   – Что за чудо? – спросил граф Панин.
   Хлопнул в ладоши Людвиг Штильрах, и двое слуг внесли в пыточную подносы с посудой дивной, с кубками да блюдами красоты сказочной. Через кровавый туман, через хлад близкой смерти смотрел с дыбы на свои творения Прошка Седой, и два солнца вспыхнули в его гаснущих очах.
   – Бунтовали… Так нечистый их ослепил, – говорил Людвиг Штильрах, по-прежнему стоя на коленях. – Яви к ним милость, ваше сиятельство. Не об их душах молю, о богатстве и славе Государства Российского пекусь.
   Тихо стало в пыточной. Только слабый стон срывался с искусанных губ Данилки-мастерового. Долго не мог граф Панин оторвать взора от изделий мастера Прошки Седого и его подмастерьев.
   – Ладно, – сказал Петр Панин после тяжкого раздумья. – Пусть свой сатанинский грех до конца дней делом искупают. В кандалы их и цепью сковать. Так и посуды свои работать будут.
   И, резко встав с табурета, развернувшись, граф Панин вышел из пыточной. Людвиг Штильрах, отирая рукавом пот с лица, сделал поспешный знак заплечных дел мастерам. Те, не спеша особо, сдернули с дыб Прошку Седого и подмастерьев его, Данилку, Егорку и Ваську Лаптя. Рухнули на земляной пол истерзанные тела.

Путешествие «Золотой братины»

Глава 8
Ожившая легенда

Ораниенбаум, 23 сентября 1918 года, поздний вечер
   – …Еще, любезный Кирилл Захарович, – продолжал граф Оболин, – в завещании прадеда было сказано: сохранять сервиз в тайне сто двадцать шесть лет, а по прошествии срока устроить званый ужин на семьдесят персон. Все рассчитал Григорий Григорьевич: настал новый, тысяча девятисотый год… Батюшка мой, Григорий Александрович, тот новогодний ужин и учинил. Кстати, на нем был барон фон Кернстофф. Помните, Иван Карлович?
   – Как забыть! – воскликнул барон.
   – Только его и нашел из званых тогда… – вздохнул граф Оболин. – Где все? Что сделала с Россией эта красная сволочь… Эти толпы оборванцев, которых спустили с цепи!..
   – Вы, Алексей Григорьевич, – нетерпеливо перебил сухощавый человек в военном кителе без погон, – как пробирались в Питер? Через Мемель?
   – Нет, через Финляндию. – И граф Оболин опять повернулся к Кириллу: – Тогда первый раз в двадцатом веке весь этот сервиз был выставлен на стол. Сегодня – второй… И последний. Аминь!
   – Вот за это и выпьем! – Князь Василий Святославович Воронцов-Вельяминов вскочил со своего места в явном нетерпении.
   За ним поднялись все остальные, чокнулись. Через час стол являл живописный хаос, несмотря на высокие титулы гостей и светское образование, – наголодались люди на большевистских харчах. Раскрасневшиеся лица, гул голосов, смятые салфетки, в золотых тарелках и блюдах – объедки. Но и в таком виде сервиз великолепен, отметил Кирилл Любин. И еще он обнаружил, что на всех предметах сервиза повторяются лаконичные фрагменты сцен, изображенных на боках братины. «Гениями были мастера», – подумал Любин.
   И еще одно наблюдение во время пиршества сделал Кирилл: Свечка и дворецкий по-прежнему молча и профессионально служили господам – подливали в рюмки и кубки, меняли тарелки, подносили тому или другому блюда и закуски. Только на бесстрастном лице Никиты Толмачева временами появлялась тень улыбки. Какой-то особой улыбки… Любин не мог определить какой. Злой? Иронической?
   А барон фон Кернстофф почему-то рыдал над своей тарелкой, бормоча:
   – Пропало, все пропало! Майн готт!
   И тут вскочил князь Василий, уже совершенно пьяный, с золотым кубком в руке, закричал:
   – За Россию, господа! Я предлагаю тост за Россию!
   Человек в военном кителе с силой ударил кулаком по столу – и мгновенно стало тихо.
   – За Россию? – повторил он. – За какую Россию, князь, вы предлагаете выпить? Может быть, за красную Россию? Большевики утверждают, что другой отныне не дано!
   – За белую Россию… – растерянно пролепетал Василий Святославович, трезвея.
   – Белой России нет! – Человек в военном кителе все больше распалялся. – Пока есть только белое движение за Россию. В нем, в нем, князь, наше место! Надо бороться! Все силы, все, что есть, пока не поздно… Крестьянские восстания против большевистского насилия на Урале, в Сибири, на Кубани… – лихорадочно говорил сухощавый военный. – В руках чехословацкого корпуса вся Средняя Волга, на Дальнем Востоке мы получаем американское оружие. Бороться, господа, бороться! Я… Лично я завтра – на Украину, к Деникину. А вы? Вот вы, граф, – повернулся он к хозяину дома, – бежите за границу со своим сервизом?
   – Бегу, – спокойно сказал граф Оболин. – И сегодняшняя наша встреча, господа, простите, не встреча, а прощание. И поминки одновременно. Поминки по бывшей России. Бегу, любезный мой Николай Илларионович. А что прикажете делать? Я сугубо штатский человек, палить из ружей не умею, махать саблей тоже. Слава богу, жену с дочерью еще в семнадцатом, когда жареным запахло, в Женеву отправил. Теперь и сам не вернулся бы, да вот… – Алексей Григорьевич взял в руку золотой кубок, долго, пристально рассматривал рисунок на нем. – Еще в шестнадцатом году сюда сервиз перевезли. Из петербургского дома. Спасибо Никите, сохранил… Через три-четыре дня он будет в Женеве, с Божьей помощью… – Граф Оболин обвел присутствующих долгим взглядом. – Бороться с ними, говорите?… Как?
   Поднялся барон фон Кернстофф и запел неожиданно сильным голосом:
 
Боже, царя храни!
Сильный, державный,
Царствуй на славу нам…
 
   Единая сила подняла сидящих за столом, и Кирилла Любина тоже, он пел вместе со всеми, испытывая горький непонятный восторг, не замечая, что слезы ползут по щекам.
 
Царствуй на страх врагам,
Царь православный…
Боже, царя храни!
 
   Пламя оплывающих свечей отражалось в золоте сервиза. И увидел Кирилл Любин – в дальнем конце стола сидит в одиночестве прекрасный незнакомец, возникший в читальном зале публичной библиотеки: в белом костюме, алая роза в петлице пиджака, только прозрачный он – сквозь него штора на окне видна. «Золотая братина» должна остаться в России», – прозвучало в сознании Любина.