– Так, так!.. Ловко попалась. Мне только этого и не доставало. И до чего я дошла!
   О, да! Я низко пала! Чего хуже.
   Хозяйка одевается без моей помощи и сама причесывает себе волосы. Она запирается на ключ в своей уборной, и я почти не имею права туда зайти. Один Бог ведает, что она там делает по целым часам! В этот вечер я не выдержала, громко постучала в дверь, и между нами завязался небольшой разговор. Тук, тук!
   – Кто там?
   Ах, этот пронзительный, визгливый голос! Так и хотелось бы смазать ее кулаком по роже…
   – Это я, барыня.
   – Что вам нужно?
   – Я хочу убрать комнату.
   – Она убрана, ступайте… И приходите только тогда, когда я позвоню.
   Это значит, что я даже не горничная здесь. Я не знаю, что я здесь и какие у меня обязанности! Одевать, раздевать, делать прическу – это мне больше всего нравится в моем занятии. Я люблю возиться с ночными рубашками, кружевами и лентами, разбирать белье, шляпы, кружева, меха, растирать своих барынь после ванны, пудрить их, шлифовать им ногти, брызгать духи им на грудь, на волосы, наконец, знать их от головы до ног, видеть их совершенно голыми… Они перестают тогда быть для вас только хозяйкой, они становятся почти другом, часто даже рабом… Совершенно невольно становишься поверенной всех их дел, знакомишься с их печалями, пороками, любовными разочарованиями, самыми интимными тайнами супружества, их болезнями. При известной ловкости удается всякими мелочами держать их в руках, и они даже этого не замечают. В убытке от этого не бываешь. Это и выгодно, и забавно. Вот как я понимаю службу горничной.
   Трудно себе представить, сколько – как бы это сказать? – сколько неприличия, непристойности в их тайнах, даже у тех, которые в свете слывут за самых сдержанных, строгих, за неприступную добродетель… Ах, в уборных маски спадают… Какие изъяны, какие трещины появляются на самых гордых фасадах!
   У одной из моих хозяек была смешная привычка. По утрам, прежде чем одеть рубашку, и по вечерам после того, как я раздевала ее, она по четверти часа рассматривала себя, голая, перед зеркалом. Затем она выставляла грудь вперед, откидывала голову назад, быстрым движением поднимала руки вверх, и груди, которые у нее висели как жалкие тряпки, немного поднимались. Она спрашивала меня:
   – Селестина, посмотрите!.. Не правда ли, они еще крепкие?
   Можно было со смеху надорваться. Да и все тело хозяйки походило на жалкие руины. Когда она, снявши рубашку, освобождалась от всех своих повязок и поясов, то можно было подумать, что она сейчас разольется липкой жидкостью по ковру. Живот, торс, груди – все это было похоже на пустые мехи, на вывернутые карманы, которые висят грязными складками… Ляжки дряблые, кожа вся изрытая, в морщинах, как старая губка. И все-таки в этих разрушающихся формах видна была какая-то печальная грация или скорее воспоминание о грации, грации женщины, которая была когда-то красива и всю свою жизнь прожила для любви. Как большинство стареющих женщин, она в своем ослеплении не замечала, как она с каждым днем все более увядает, и прилагала все старания, пускала в ход самое тонкое кокетство, чтобы еще и еще раз вызвать Любовь. И любовь приходила на этот последний зов… Но откуда? Ах, как это было грустно!
   Иногда она, запыхавшись, смущенная, возвращалась перед самым обедом:
   – Скорей, скорей… Я запоздала… Разденьте меня…
   Откуда она возвращалась с таким утомленным лицом, с синевой под глазами, обессиленная, еле держась на ногах? И в каком беспорядке все, что на ней было одето!.. Рубашка изодранная и грязная, юбки наскоро завязаны, корсет криво и слабо затянут, подвязки не застегнуты, чулки опущены… В сбившихся волосах еще висели легкие шерстинки от сукна и пушинки от подушек! От поцелуев румяна на губах и щеках потрескались, и складки и морщины лица зияли, как раны… Чтобы отвести мои подозрения, она начинала жаловаться:
   – Не знаю, что со мною было… У портнихи мне дурно сделалось… Пришлось раздеть меня… Я еще теперь себя плохо чувствую…
   И часто из жалости я делала вид, что принимаю эти глупые объяснения за чистую монету.
   Однажды утром, когда я была с хозяйкой, раздался звонок. Лакей куда-то ушел, и я пошла открыть. Вошел молодой человек, какая-то темная, подозрительная личность – не то рабочий, не то бродяга… Один из тех, которых можно встретить иногда на Дурлановских балах и которые живут воровством или развратом. Лицо бледное, небольшие черные усы, красный галстук. На плечах висел слишком широкий вестон, и он слегка раскачивался, стараясь делать самые изящные движения. Смущенным от неожиданности взглядом он стал рассматривать богатую обстановку передней, ковры, зеркала, картины, обои. Затем он протянул мне письмо для барыни и, картавя и растягивая слова, сказал повелительным тоном:
   – Попросите ответа.
   Пришел ли он по своему делу или это был только посредник?.. Первое предположение было вернее. Люди, которые приходят по чужому делу, не держатся и не говорят с таким авторитетом…
   – Я посмотрю, дома ли барыня, – сказала я из предосторожности, поворачивая письмо в руках.
   – Она дома, – возразил он. – Я знаю… Без лишних слов! Мне некогда…
   Хозяйка прочитала письмо. Она покраснела и, от испуга забыв про меня, прошептала:
   – Он здесь, у меня?.. Вы его оставили одного в передней? Как он узнал мой адрес?
   Но она тотчас же пришла в себя и прибавила:
   – Ничего… Я его не знаю… Это какой-то бедный… и стоящий участия человек… У него мать умирает…
   Она поспешно открыла дрожащей рукой свой стол и вынула стофранковый билет:
   – Отнесите ему… скорее… Бедный малый!..
   – Однако!.. – невольно процедила я сквозь зубы. – Барыня сегодня очень добра, и бедным везет.
   Я особенно подчеркнула слово «бедным».
   – Ступайте же! – приказала она, едва владея собой.
   Барыня особенною любовью к порядку не отличалась, и все ее вещи валялись на столах, на стульях. Но когда я вернулась, письмо уже было разорвано и последние лоскутки его догорали в камине.
   Я так и не узнала, что это был за молодой человек. И я его больше не видала. Но что мне доподлинно известно, так это то, что барыня в это утро, перед тем как надеть рубашку, не стояла голая перед зеркалом и не спрашивала меня, поднимая свои жалкие груди: «Не правда ли, они еще крепкие?» Целый день она оставалась у себя в комнате, беспокойная, нервная, напуганная.
   С этого времени, когда она запаздывала вечером, я всегда боялась, чтобы ее не убили где-нибудь. Мне приходилось иногда говорить по поводу моих опасений с нашим старшим лакеем, маленьким старичком, с отвратительным, пошлым лицом, с красными пятнами на лбу.
   – Еще бы!.. Уверен, что с ней это когда-нибудь случится… Нужно же ей бегать за сутенерами, этой старой распутнице, почему бы ей здесь, в доме, не обратиться к надежному человеку?
   – К вам, может быть?.. – шутила я.
   И старший лакей громко заявлял при общем смехе окружающих:
   – Что ж… Смею уверить, осталась бы довольна, и недорого бы взял…
   Тоже был сокровище…
   С моей предпоследней хозяйкой была другая история. И перемывали же мы ее косточки, когда сидели, бывало, все за столом после ужина! Теперь я вижу, мы были неправы, потому что хозяйка эта не была злой женщиной. Она была мягкая, благородная и несчастная… Сколько подарков я от нее получила! Иногда, нужно сознаться, наш брат бывает слишком груб и неблагодарен. И страдают от нас в таких случаях как раз самые благородные хозяйки.
   Муж этой барыни – какой-то ученый, член не знаю уж какой академии – был крайне невнимателен к ней. И не потому, чтобы она была безобразна; наоборот, она была очень красива. И за другими женщинами он не бегал, это был на редкость скромный человек. Не очень молод и, очевидно, не страстный человек. По целым месяцам он не бывал в супружеской спальне. И она в отчаяние приходила… Каждый вечер я приготовляла ей красивый туалет для любви, прозрачные рубашки, крепкие духи и другие вещи… Она говорила мне:
   – Сегодня, Селестина, он, может быть, придет… Вы не знаете, что он делает?
   Барин в своей библиотеке, работает.
   Она делала нетерпеливый жест.
   – Боже мой! Вечно в этой библиотеке!
   И со вздохом прибавляла:
   – Он все-таки, может быть, придет сегодня…
   Я гордилась ее нарядами, красотой, ее страстностью – это было все до некоторой степени делом моих рук. Я рассматривала ее с восхищением и говорила ей:
   – Барин сделает большую ошибку, если не придет сегодня. Один восторг – смотреть на вас. Уверена, что он в эту ночь совсем потеряет голову!
   – Ах! Молчите… молчите!.. – шептала она.
   Понятно, на другой день были только одни печали, жалобы, слезы…
   – Ах, Селестина!.. Муж не приходил ночью… Я его всю ночь прождала… а он не пришел… Он больше никогда не придет!
   Я ее старалась утешить:
   – Барин был, наверное, очень утомлен своей работой. Ученые редко думают об этом… И не знаешь совсем, о чем они думают. Может быть, вы испробовали бы гравюры для барина? Есть, кажется, такие красивые гравюры, против которых не могут устоять даже самые холодные мужчины…
   – Нет, нет… Зачем?
   – Вы бы сказали, чтобы барину по вечерам подавали побольше пряностей, раков…
   – Нет! Нет!
   Она печально качала головой.
   – Он меня не любит, вот мое горе… Он меня больше не любит…
   Затем, робко, без злобы, скорее с мольбой в голосе, она спрашивала меня:
   – Селестина, будьте откровенны со мной. Мой муж никогда вас не трогал? Он не обнимал вас когда-нибудь? Он вас никогда…
   – Нет… какая мысль!
   – Скажите мне, Селестина!
   – Уверяю вас, что нет, барыня… Ах! Барин просто смеется над этим! И неужели вы думаете, что я могла бы вам доставить такую неприятность?
   – Вы бы лучше сказали мне… – умоляла она. – Вы красивая девушка… У вас такие страстные глаза… у вас должно быть очень красивое тело!..
   Она заставляла меня ощупывать ее грудь, руки, бедра. Она во всех подробностях сравнивала свое тело с моим, с таким бесстыдством, что я смущалась и краснела, и я думала, не уловка ли это с ее стороны и не скрывается ли за этой скорбью покинутой женщины какая-нибудь иная мысль, страсть ко мне… Она не переставала вздыхать:
   – Боже мой, Боже мой!.. Ведь я не старая женщина… И не дурна собой… Не правда ли, у меня не толстый живот?.. Неправда ли, у меня упругая и нежная кожа?.. И у меня столько страсти… если бы вы знали… столько чувства!..
   Часто, вся в слезах, она бросалась на диван, прятала свою голову в подушку, чтобы заглушить рыдания, и бормотала:
   – Ах, Селестина!.. Никогда не любите… не любите… это большое… большое… большое несчастье!
   Когда она однажды плакала более обыкновенного, я вдруг к ней обратилась:
   – На вашем месте, барыня, я завела бы любовника. Вы слишком красивая женщина, чтобы так оставаться…
   Мои слова испугали ее, и она вскрикнула:
   – Молчите… о, молчите…
   Я настаивала:
   – Но у всех ваших подруг есть любовники…
   – Молчите… Никогда не говорите мне больше q6 этом…
   – Но вы такая страстная!
   Совершенно хладнокровно и спокойно я ей назвала одного очень шикарного молодого человека, который часто ходил к ним, и прибавила:
   – Вот кто любил бы!.. И какой он, вероятно, ловкий и деликатный с женщинами!
   – Нет… Нет… Вы не знаете, что говорите…
   – Как хотите… Ведь я только для вас стараюсь.
   И когда барин за лампой в библиотеке выводил какие-то круги и цифры на бумаге, она, погруженная в свои мечты, повторяла про себя:
   – Он, может быть, придет сегодня ночью?..
   Каждый день, когда мы сходились за завтраком, это было единственной темой наших разговоров… У меня все расспрашивали:
   – Ну? Как? Пришел он наконец?..
   – Все еще нет…
   Подумайте только, что это была за благодарная тема для грязных шуток, неприличных намеков, оскорбительных насмешек. Держали даже пари на тот день, когда хозяин наконец решится «прийти».
   Из-за какой-то ничтожной ссоры, в которой я была кругом виновата, я оставила хозяйку. Я ее покинула со скандалом, бросив ей в лицо, в это бедное, удивленное лицо, всю ее плачевную историю, все ее маленькие интимные страдания, все тайны ее маленькой души, все жалобы, капризы, прелести и страсти… Да, все это я ей бросила в лицо, как ком грязи. И еще хуже. Я ее обвинила в самом грязном разврате, в самых низменных страстях… Это была отвратительная сцена.
   Порой у меня появляются какие-то непреодолимые припадки бешенства, какое-то сумасшествие, которое меня толкает на самые невероятные поступки… Я не сопротивляюсь этому, даже когда сознаю, что поступаю против своих интересов, что сама готовлю себе беду.
   На этот раз я зашла слишком далеко в своей несправедливости и невозможных оскорблениях. Вот что я сделала. Через несколько дней после того, как я ушла от своей хозяйки, я взяла открытое письмо и написала это милое послание с таким расчетом, чтобы все в доме могли его прочесть. Да, у меня хватило дерзости так написать:
   «Уведомляю Вас, сударыня, что отсылаю Вам все эти, с позволения сказать, подарки, которые Вы мне сделали. За пересылку заплачено. Я бедная девушка, но у меня слишком много достоинства, я слишком люблю чистоту, чтобы сохранять эти грязные тряпки, которые вы мне подарили вместо того, чтобы их выбросить. Не воображайте, пожалуйста, что из бедности соглашусь носить Ваши безобразные юбки, совершенно истрепанные и пожелтевшие… Имею честь кланяться».
   Это было грубо, что и говорить!.. Но, кроме того, это было и глупо. Как я уже упоминала, хозяйка была очень добра ко мне. Ее вещи я на следующий день продала за четыреста франков.
   Я так поступила, вероятно, просто с досады, что потеряла такое хорошее место, где я жила не как горничная, а как принцесса, в полном довольстве, припеваючи.
   Да что там! С хозяевами некогда быть справедливой. Пусть хорошие платятся за дурных…
   А здесь? В этой деревенской глуши, с этой отвратительной хозяйкой нечего и мечтать о таком раздолье, нечего и надеяться на такие развлечения. Бегать по хозяйству… шить до одурения… больше тут нечего делать. Ах! Когда я вспоминаю про свои прежние места, мое положение мне кажется еще более печальным, еще более несносным. И у меня появляется желание сбежать отсюда, распроститься с этими дикарями…
   Я как-то встретила барина на лестнице. Он шел на охоту… Он посмотрел на меня каким-то шаловливым взглядом и спросил:
   – Ну как, Селестина, привыкли здесь?
   Это решительно какая-то мания у него.
   – Не знаю еще, барин… – ответила я и затем дерзко прибавила:
   – А вы, барин, привыкли?
   Барин рассмеялся… Он понимает шутки. Право, славный парень.
   – Нужно привыкать, Селестина… нужно привыкать, черт возьми!
   Я становилась смелее.
   – Я постараюсь, барин… – ответила я, – при вашей помощи…
   Я думаю, что он хотел сказать мне какую-то сальность.
   Его глаза заблестели, как угли… Но наверху показалась барыня, и мы разошлись каждый своей дорогой. Жаль…
   А вечером, проходя мимо залы, я слышала, как барыня своим милым тоном говорила барину:
   – Я не желаю, чтобы фамильярничали с моей прислугой…
   Ее прислугой! Как будто ее прислуга не его прислуга. Не дурно, право.

Глава третья

   18 сентября.
 
   Сегодня утром по случаю воскресенья я пошла к обедне.
   Я уже упоминала о том, что, не будучи набожной, я довольно религиозна. Можно говорить и делать что угодно, но религия всегда останется религией. Богатые, может быть, и могут обходиться без нее, но нашему брату она необходима. Я знаю, конечно, что и некоторые миряне ею злоупотребляют и что многие попы и монахини не делают ей чести, но это неважно. В трудные минуты жизни, которых так много бывает на службе у чужих людей, ни в чем нельзя найти такого утешения для своей скорби, как в религии… и в любви. Да, но любовь совсем другого рода утешение… Даже в нерелигиозных домах я никогда не пропускала обедни. Обедня прежде всего связана с уходом из дому, это развлечение; хоть на время можно уйти от тоски в этой казарме. Кроме того, встречаешься с подругами, узнаешь новости, знакомишься с новыми людьми. Ах! Если бы я в свое время прислушалась к этим любопытным псалмам, которые мне нашептывали старички у часовни ассомпционистов, я, может быть, не была бы теперь здесь!
   Сегодня погода поправилась. Стоит солнечный день, когда так приятно ходить и когда рассеивается тоска. От этого золотого солнца и голубого неба у меня, не знаю почему, появляется какое-то веселое настроение.
   Мы находимся на расстоянии полукилометра от церкви. Туда ведет красивая дорожка. Весной тут, должно быть, много цветов диких вишен и белых акаций, которые так хорошо пахнут… Я люблю эти белые акации. Они мне напоминают мое детство… Вид кругом самый обыкновенный: широкая долина, окаймленная холмами; по долине протекает речка, а холмы покрыты лесом и все это затянуто прозрачной, золотистой дымкой.
   Странно, я остаюсь верна бретонской природе. Она у меня в крови. И красивее всего она мне кажется, и ближе всего моему сердцу. Даже посреди богатой и роскошной природы Нормандии я испытывала тоску по равнине и великолепному бурному морю, где я родилась. И от этих внезапных воспоминаний поднимается какое-то грустное облачко на веселом фоне красивого утра.
   По дороге встречается очень много женщин. С молитвенниками под мышкой, они также идут к обедне: кухарки, горничные, скотницы; жирные, неповоротливые, они идут медленно, с развальцем. Какие они смешные в своих праздничных костюмах, настоящие увальни! Видно, что они дальше своей деревни носу не показывали, видно что они никогда не служили в Париже. Они меня рассматривают с любопытством, в котором проглядывает и симпатия, и недоверие в то же время. Они с завистью рассматривают во всех подробностях мою шляпу, мое узкое платье, мой маленький бежевый жакет и мой зонт с чехлом из зеленого шелка. Мой туалет и еще более, я думаю, моя кокетливая и элегантная манера носить его вызывают в них удивление. Они толкают друг дружку локтями, чтобы обратить внимание на мой шик и мою роскошь. А я продолжаю свой путь легкой и изящной походкой, смелым движением поднимая платье, которое шуршит на. шелковых юбках… Чего же вы хотите? Я очень довольна, что мной восхищаются.
   Когда они проходят мимо меня, я слышу, как они перешептываются:
   – Это новая, из Приерэ…
   Одна из них, низенькая, толстая, красная, с отдышкой, с огромным животом, на кривых ногах, подошла ко мне и с расплывшейся, жирной улыбкой на губках сказала:
   – Это вы новая горничная из Приерэ? Вас зовут Селестиной? Вы четыре дня назад приехали из Парижа?
   Она уже все знает. Она осведомлена обо всем не хуже меня. Как смешно видеть на голове у этой жирной и толстой особы шляпу мушкетера, черную фетровую шляпу с развевающимися перьями.
   – Меня зовут Розой… – продолжала она. – Я служу у старого капитана Може… рядом с вами. Вы, может быть, уже видели его?
   – Нет, сударыня…
   – Вы его увидите через забор, который разделяет эти два владения. Он постоянно в саду работает. Знаете, он еще красивый мужчина!
   Мы замедляем шаги, потому что Роза еле дышит. Она хрипит, как опоенная лошадь, и грудь у нее тяжело вздымается. Она говорит, глотая слова:
   – У меня мой припадок… О, сколько теперь страданий на свете… прямо невероятно!
   Затем, продолжая шипеть и кряхтеть, она обращается ко мне:
   – Загляните как-нибудь ко мне, моя милая, если вам что-нибудь понадобится… посоветоваться или мало ли что… не стесняйтесь… Я люблю молодых… Выпьем стаканчик настойки, поговорим… К нам много барышень приходит…
   Она остановилась, перевела дух и тихим, таинственным голосом сказала:
   – Вы, может быть, хотите, мадемуазель Селестина, адресовать свои письма на наше имя? Я бы вам это советовала. Не мешает. Госпожа Ланлер читает письма… все письма… Она как-то раз под суд попала за такую историю. Повторяю. Не стесняйтесь.
   Я поблагодарила, и мы продолжали свой путь. Ее тело качается, как старое судно в бурном море, однако она теперь, по-видимому, легче дышит, и мы продолжаем болтать:
   – Ах! тут вы много кое-чего увидите, прежде всего, моя милая, в Приерэ горничные не держатся… это уж всегда так… Или хозяйка прогонит, или забеременеет от хозяина. Это страшный человек, этот Ланлер. Красивые, некрасивые, молодые, старые… и с первого раза, ребенок! Ах, это известный дом… Это вам всякий скажет. Там плохо кормят, никакой свободы не дают, по горло работы… И эти вечные укоры, крики… Настоящий ад! Вы такая благородная и воспитанная; стоит на вас посмотреть, чтобы сказать, что вы у них не усидите.
   Все, что я слышала от лавочницы, мне снова рассказывает Роза с еще худшими подробностями. У нее такая большая потребность болтать, что она совсем забывает о своей болезни. Злословие оказывается сильнее ее астмы… И бесконечно тянется рассказ о домашних делах вперемешку со всякими интимными историями про соседей. Хотя я все уже это знаю, но эти истории так грязны, от них веет таким отчаянием, что меня охватывает тоска. И я задаю себе вопрос, не лучше ли мне уехать… Зачем делать попытку, когда я заранее уверена в неудаче?
   К нам присоединяются еще несколько женщин, которые своими энергичными вставками стараются подтвердить разоблачения Розы. А она, несмотря на отдышку, не перестает тараторить:
   – Може очень хороший человек… и одинокий, моя милая… Мне и приходится хозяйкой быть… старый капитан… как же иначе? Где ему хозяйничать? Разве это его дело? Он любит, чтобы за ним ухаживали, чтобы его баловали, чтобы белье хорошо было вымыто, чтобы исполняли его прихоти, чтобы вкусно готовили… Если бы у него не было надежного и верного человека, его бы со всех сторон обкрадывали… Воров тут, слава Богу, сколько угодно!
   Интонация, с которой она произносит свои короткие фразы, и блеск ее глаз дают мне возможность самым точным образом определить ее положение в доме капитана Може.
   – Не так ли? Человек одинокий, да еще с прихотями. Да и так много работы. Непременно придется взять мальчика на помощь…
   Этой Розе повезло… Я тоже часто мечтала о службе у старика. Это отвратительно… Но спокойно, по крайней мере, да и будущее обеспечено… Хоть бы и капитан, даже с прихотями… Как смешны они должны быть оба под одеялом!
   Во всей местности, по которой мы проходим, право, нет ничего красивого. Ничего похожего на бульвар Мальзерб. Улицы грязные, узкие, кривые, дома ветхие, черные, подгнившие, этажи выступают друг над другом на старинный лад. Среди встречающейся публики ни одного красивого лица. В этой местности занимаются башмачным промыслом. И очень многие, которые не успели за неделю исполнить заказ, заканчивают его теперь. Через окна я вижу эти бедные, исхудавшие лица, согнутые спины и черные руки, которые стучат по кожаным подошвам.
   Вся местность погружена в какую-то глубокую печаль… Настоящая тюрьма.
   Но вот лавочница стоит у своего крыльца, улыбается нам и кланяется:
   – Вы к поздней обедне? Я ходила к ранней… Вы еще успеете. Может быть, зайдете на минуточку?
   Роза благодарит. Она мне советует остерегаться лавочницы, – это злая женщина и злословит про всех… настоящая ведьма! Затем она начинает перечислять добродетели своего хозяина и прелесть ее службы… Я спрашиваю у нее:
   – Значит, у капитана нет семьи?
   – Нет семьи? – вскрикнула она. – Конечно, моя милая, вы не здешняя. Ах, есть ли у него семья? Самая настоящая! Целая куча племянниц и двоюродных сестер. Все бездельники, голые, нищие… Как они его объедали… обкрадывали, нужно было посмотреть! Одна мерзость! Конечно, я навела порядок… очистила дом от всей этой сволочи… Да, моя дорогая, без меня капитан бы с сумой теперь ходил… Ах! Бедный человек! Теперь-то, поди, доволен…
   Я продолжаю иронизировать; впрочем, она меня не понимает.
   – Что, мадемуазель Роза, завещание-то он верно в вашу пользу напишет?
   Она на это осторожно ответила:
   – Хозяин поступит так, как он сам знает… Он свободен… Уж я, конечно, на него влиять не буду. Я у него служу из преданности к нему… Но он сам понимает… Он видит, кто его любит, кто за ним ухаживает, кто корыстно о нем заботится. Не думайте, что он так глуп, как некоторые о нем говорят… И больше всех госпожа Ланлер. Чего она только о нас не болтает! Он, напротив, Селестина, хитрый человек, себе на уме…
   Во время этой красноречивой защиты капитана мы подошли к церкви.
   Толстуха Роза не покидает меня. Она заставляет сесть рядом с ней и начинает бормотать молитвы, класть земные поклоны и креститься… Ах, что это за церковь! Своими толстыми балками, которые поддерживают шатающийся свод, она напоминает сарай. А публика кашляет, плюет, двигает скамейками и стульями, точь-в-точь как в деревенском кабаке. Лица у всех глупые, невежественные и рты, искривленные злобой и ненавистью. Это все бедняки, которые пришли жаловаться Богу на других. Мне трудно овладеть собой, мне как-то холодно, не по душе… Это, может быть, потому, что в церкви нет органа. Звуки органа захватывают меня всю. Я себя так чувствую, когда я люблю. Если бы я всегда слышала звуки органа, я, вероятно, никогда не грешила бы… Здесь вместо органа бренчит на жалком, расстроенном рояле какая-то дама с голубыми глазами, с черной маленькой шалью на плечах. А публика все кашляет и плюет, и этот шум заглушает псалмопение священника и детского хора. И как тут скверно пахнет! Какой-то смешанный запах навоза, хлеба, земли, гнилой соломы, мокрой кожи и ладана… Право, они плохо воспитаны тут, в провинции!