Страница:
И вдруг все четко и ясно стало на место: и грубая папироса в ее холеных пальцах, и стеклянные глаза, глядящие мимо, и страсть, мгновенно переходящая в апатию, и странный блатной репертуар, и жемчужное колье, и даже ванна с шампанским...
Восемь лет назад, увлеченный девушкой с улицы 1905 года, он пропустил мимо ушей, когда кто-то из ребят, учившихся там же, в Куйбышеве, в летном училище, сказал мимоходом, что Валя потихоньку покуривает и покалывается, что путается в городе с самыми крутыми парнями, и вроде даже по какому-то уголовному делу проходила свидетельницей. Тогда он, озабоченный своими проблемами, не придал этим слухам значения, а теперь все выстроилось в логическую цепь...
И вот сегодня, спустя почти двадцать лет, вспоминая тот дивный вечер в Мартуке, когда он чуть не сделал Вале Домаровой предложение, Рушан понимает: в ту пору о наркомании говорить было не принято, как и о многом другом, словно это нас не касалось. Но поразило его -- и тогда, и сейчас, -- другое, не наркомания -- он встречал сколько угодно парней, увлекавшихся блатной романтикой, -- а то, что женщину, клюнувшую на эту приманку, он видел только однажды, и ею оказалась его возлюбленная, девочка, когда-то написавшая в школьном сочинении, что мечтает стать балериной...
Сегодня он знает, что Валя через два года после той летней ночи, вновь вернулась в Мартук. Вернулась с мужем-наркоманом, работавшим механиком в каких-то мастерских, но больше известным скандалами в больнице и аптеках из-за наркотиков, однако в ту пору уже многие знали, что колется и она. С такими наклонностями, да еще с завышенными притязаниями на свое положение в обществе, в маленьком местечке прожить трудно, и они скоро покинули дом на Советской, где одну летнюю ночь Рушан был по-настоящему счастлив, и он больше о ней никогда не слышал.
Хотя однажды, через несколько лет, за тысячи километров от Мартука, ему пришлось вспомнить и про жемчужное колье, и про ванную с шампанским.
XVI
Встреча с Валей помогла сделать и еще одно открытие, пусть связанное не лично с ним, а с его дядей, но все равно ведь это и его жизнь. Он узнал от Эммы Бобликовой, весившей все-таки не сто сорок два килограмма, а всего сто двадцать шесть, что свой знаменательный день рождения, двадцатипятилетие, его дядя Рашид отмечал некогда в доме ее мамы, -- так открылась ему еще одна детская тайна.
А в тот вечер Валя еще сказала беззлобно, что Славик Афанасьев никогда не станет горожанином, и она как в воду глядела. Года через два Славик вернулся из Алма-Аты домой, зарабатывал шальные деньги, ставя золотые коронки разбогатевшим землякам. Пить продолжал по-черному, поскольку наш народ иначе, чем бутылкой, отблагодарить не умеет, и вскоре после одной из пьянок, так и не протрезвев, умер. И ныне перечень тех, о ком они скорбят при встрече, заметно удлинился, и поминают они теперь всех общим списком, как на выборах.
Сегодня он знает о многих своих потерях, но никогда раньше не замечал, не задумывался о том, что лишился своего искреннего смеха к двадцати восьми годам, а может быть, даже раньше. Теперь-то он понимает, почему так горько рыдала Валя в тот вечер: она оплакивала его и свою жизнь, словно наперед знала, что ничего путного из этой жизни не выйдет, не говоря уже о счастье...
Совсем недавно из газет он узнал ошеломляющие цифры. А ведь никто из его знакомых -- ни на работе, ни дома -- не обратил на это внимания, он даже дня два прислушивался в общественном транспорте, вдруг кто скажет: "Какой ужас!" Никто не говорил, не возмущался, не комментировал -- видимо, свыклись. А вычитал он, что каждое шестое преступление в стране совершают женщины, за год две с половиной тысячи женщин привлекались за убийство своих новорожденных детей. Эту цифру наверняка надо умножить еще на десять, чтобы получить реальную картину, с учетом тех, кто не попал в поле зрения милиции. Выходит, ему повезло, что он повстречал в жизни только одну женщину из многомиллионного криминогенного слоя в нашем обществе.
Нет, Валю Домарову Рушан никак не мог назвать своей первой любовью, хотя и чуть не сделал ей предложение, но не мог он и беспристрастно зачеркнуть их отношения: что было, то было. Видимо, точнее было бы назвать давнюю симпатию прелюдией к любви...
Перебирая вехи прошлого, он обнаружил не только утрату собственного смеха, смерть родных и друзей, гибель волшебного вокзала в Актюбинске и исчезающие чайханы Ташкента. Там осталось много тайн и невещественного характера. Сквозь годы он силится понять, что означал жест Светланки Резниковой, когда однажды поздней весенней ночью он шел по улице Орджоникидзе, а из машины, на мгновение ослепившей его фарами на пустынной улице, вдруг высунулась девичья рука и помахала ему. Пока "Волга" Резниковых не скрылась в переулке напротив Дворца железнодорожников, он видел адресованный только ему жест. Что он означал? Ведь "роман", так бурно начавшийся на новогоднем балу, оборвался у них еще в марте...
Или почему Ниночка Новова так настойчиво советовала ему посмотреть американский фильм "Рапсодия", и почему она уехала в Ленинград сразу после выпускного бала, не предупредив его, хотя накануне отъезда они гуляли до утра и встречали рассвет у них в яблоневом саду, на улице Красной? Странно, отчего память хранит такие мелочи?
Но в памяти застряли и мучают не только события, конкретные факты и связанные с ними вопросы, на которые в свое время не нашел ответа, --загадкой проходят через всю жизнь вещи и вовсе необъяснимые...
Однажды на Бродвее он увидел рядом с Жориком Стаиным -- парнем на год старше его самого -- удивительной красоты девушку, но в память врезалась не изящная Сашенька Садчикова, а платье на ней -- необычное и по покрою, и по цвету. Цвет платья очаровательной Садчиковой почему-то преследовал его всю жизнь, он хотел найти ему четкое определение. И вдруг сейчас, спустя почти тридцать лет, увидел по телевизору тибетского далай-ламу, находящегося в изгнании, которого принимал другой диссидент -- Вацлав Гавел, ставший президентом страны, где еще недавно был вне закона. Увидел -- и все сразу стало на свои места, он понял: платье белокурой Сашеньки напоминало желто-оранжевый хитон буддийского далай-ламы, и это вовсе не цвет апельсина, как тогда многим казалось. Так с помощью далай-ламы разрешилась еще одна загадка.
Или, казалось бы, что может связывать его со знаменитой Ниццей? Да, именно с Ниццей, фешенебельным городком на Лазурном берегу. Впрочем, не с самим морским курортом, а всего лишь с ласкающим слух названием.
Ницца... Она тоже долго преследовала его воображение, часто навевая беспричинную грусть. Наверное, Ницца засела в его памяти в тот не по-весеннему мрачный день в конце мая, когда они с Ниночкой Нововой случайно попали на какой-то концерт в "Железке": не бог весть какая программа, концертная труппа была явно наспех сколочена для гастролей по провинциальным городам из музыкантов, некогда подававших надежды, но по большому счету так и не состоявшихся, спившихся, разочаровавшихся во всем, - тех, для кого единственным источником жизни служат ненавистные подмостки захолустных сел.
В том далеком мае Ниночка заканчивала школу, а он техникум, и от предчувствия скорой разлуки встречались ежедневно, как-то жадно, неистово, словно чувствовали, что разойдутся их пути-дороги навсегда, хотя, конечно, вслух они строили грандиозные планы, мечты захлестывали их воображение...
На концерт они опоздали и вошли в полупустой, гулкий зал старинного дворца, когда вяло катившаяся программа набрала темп и какой-то певец даже сорвал жидкие аплодисменты. Едва они заняли свои места, на эстраде появилась женщина, чья песня запала ему в душу надолго, на десятилетия, и потом долго навевала несбыточные мечты о далекой Ницце. Высокая, уже чуть грузная певица в вечернем бархатном, до пят, платье вишневого цвета, с чересчур смелым для провинции декольте, выгодно оттенявшим стройную шею, по-женски мраморно-холеные плечи и грудь, затянутую в жесткий корсет, держа в руках трогательную ветку отцветающей персидской сирени, прижившейся в их степных краях, объявила: "Цветок из Ниццы".
Солистка показалась Рушану пожилой, усталой, хотя вряд ли она преодолела сорокалетний рубеж, но из-за юношеского максимализма тогда виделось так, и он невольно почувствовал ее тоску, понял, почему сейчас она оказалась в полупустом зале заштатного городка. Песня, наверное, была чем-то близка ей, она, видимо, тоже давно поняла, что далекая сказочная Ницца несбыточна, недосягаема для нее. Эта вселенская грусть, пронизывавшая и саму песню, и исполнительницу, и, возможно, давно витавшая в высоких стенах бывшего дворянского собрания, где располагалась "Железка", забрала в плен и Рушана. Наверное, для всех она была просто лирической песней, немного грустной, но для него она звучала иначе. Словно забегая далеко вперед, в свою еще не прожитую жизнь, он как бы заранее ощущал тоску, скорбь о несбывшихся надеждах и несостоявшейся любви. Странное ощущение для юноши, стоящего на пороге самостоятельной жизни, тем более рядом с хорошенькой, кокетливо-изящной Ниночкой Нововой.
Видимо, что-то общее вызвала песня у обоих, потому что Ниночка как-то грустно глянула на Рушана, придвинулась ближе и, найдя в темноте его руку, сжала ее, словно почувствовала внезапную тревогу.
Нечто подобное -- преждевременную скорбь по непрожитой жизни -- он испытает лет через десять, когда Валентина, мечтавшая стать балериной, будет бессознательно оплакивать их несостоявшуюся, по большому счету, судьбу...
После концерта, когда они шли по улице, у Рушана невольно вырвалось: "Цветы из Ниццы..." Нина, видимо, готовая к разговору о грустной любви на Лазурном берегу, тихо ответила: "Оставь, цветы из Ниццы не про нас..."
Тогда он не придал ее словам никакого значения, не пытался спорить. Но сегодня с болью приходится признать, что даже в молодые бесшабашные годы, у порога взрослой жизни, они и мечтать не могли ни о Ницце, ни о Венеции, ни о Монте-Карло, ни об островах Фиджи или Мальорка, -- все они изначально были запрограммированы на иную жизнь, на одоление вечных преград в походе к сияющим вершинам коммунизма. Сегодня Рушан с запоздалой горечью понимает, что народ его родной страны оказался не только за порогом цивилизации ХХ века, но и вовсе отрезанным от нормальной человеческой жизни, где уж тут до Ниццы...
Но Ницца, запавшая ему в душу в полупустом зале Дворца железнодорожников, долго будоражила воображение. Однажды, годы спустя, в Ялте, среди бурной субтропической зелени, он увидел броскую рекламу на огненно красном щите: "Посетите Ниццу!" Троллейбус несся стремительно, и он не успел разглядеть чуть ниже еще одно слово -- "ресторан", и три дня подряд, пока вновь не наткнулся на рекламное объявление, Ницца не шла у него из головы.
"Ницца" оказалась обыкновенной "стекляшкой" с бетонными полами и отличалась от подобных ей заведений тем, что числилась вечерним рестораном с программой варьете. Чтобы скрыть бедность и убожество зала, стекло изнутри задрапировали вишневого цвета занавесями, -- наверное, чтобы тем, кто проходил мимо "Ниццы", казалось, что там протекает невероятно шикарная жизнь.
От неприкрытой бедности зал с пластиковыми обшарпанными столами и железными колченогими стульями спасал лишь полумрак и умелое, с долей фантазии продуманное освещение эстрады, где выступало наспех сколоченное варьете и восседал небольшой оркестрик - музыканты в соломенных шляпах-канотье. Тут шли в ход и елочная мишура, и часто менявшиеся рисованные задники сцены, и светящиеся, кружащиеся зеркальные шары, висевшие и над залом, и над сценой -- они, видимо, должны были означать причастность к какой-то веселой роскошной жизни, бурлящей в сезон на известных морских курортах.
Рушан видел и скудность убранства зала, и убожество доморощенного варьете. Конечно, "стекляшка" с претенциозным названием "Ницца" не могла иметь ничего общего с той прекрасной Ниццей, которой он грезил долгие годы, и возвращался он оттуда в полночь по слабо освещенным улицам Ялты расстроенный: ему казалось, что его в очередной раз обманули.
"Почему у нас кругом пошлость, безвкусица, бедность, которую не в силах скрасить ни темнота, ни умелое освещение?" -- с тоской думал он, шагая по ночным улицам города, и световая реклама "Ялта -- жемчужина курортов мира" -- воспринималась как насмешка, издевательство...
Листая, как страницы книги, отшумевшие годы, вспоминая друзей, Рушан как бы не решался приблизиться к себе, хотя понимал, что все его воспоминания мало чего стоят без откровений о себе, без собственной фотографии на фоне времени. Наверное, его жизнь по-иному осветит события, о которых он хотел бы рассказать. Хотя рассказать - кому? Но это билось в нем и не давало покоя... И он вновь и вновь возвращался назад, во вторую половину пятидесятых, в заносимый песками из великих казахских степей провинциальный Актюбинск, чтобы еще не раз мысленно пройтись или же постоять под окнами дома на улице 1905 года, где жила девочка с голубыми бантами, которую он однажды встретил у "Железки" с нотной папкой в руке и, как зачарованный, пошел вслед за ней. Порою ему кажется, что он до сих пор шагает за нею...
Вспоминать ему о ней легко, она часто приходит к нему в снах. Ему снится шум, запахи давно ушедших лет, их окружает музыка и быт того времени, в снах он вновь приходит в парки и кинотеатры своей молодости. Бродвей в час пик, школьные балы и танцы в "Железке"... И повсюду их сопровождают давно забытые ритмы и мелодии.
Его сны -- своеобразные ретро-фильмы, где сам он -- в главной роли. с собственным участием. Когда ему тяжело, тоска одолевает беспричинно, он заклинает кого-то свыше, властвующего над нашими судьбами: "Пусть приснится моя молодость!" А молодость -- это любовь.
Прекрасные сны-фильмы, где через тридцать лет можно разглядеть то, что не удалось увидеть в свое время. Правда, ни один из них не получается досмотреть до конца, они, как в детективном сериале, обрываются на самом интересном месте, и продолжения, как ни заклинай, не бывает. Эти сны-фильмы -- одноразовые и для единственного зрителя, и после них очень трудно вписаться в повседневную жизнь. Но ни за что на свете Рушан не отказался бы от своих сновидений.
Когда-то друзья, беззлобно посмеиваясь над его безответной любовью к девочке из соседней железнодорожной школы, говорили: "Не грусти, первая любовь -- как корь, переболеешь, встретишь другую и забудешь свою гордую пианистку". Сегодня, считай, жизнь прожита, а он ее не забыл, впрочем, он и тогда чувствовал, что это всерьез и надолго.
Когда в прорабской среди коллег возникают разговоры о первых увлечениях своих детей, которые родители не воспринимают всерьез, у Рушана по лицу пробегает грустная улыбка. Он не вмешивается в такого рода диспуты -- кому нужен его душевный опыт? Да и глядя на него, заезженного жизнью одинокого прораба, разве можно предположить, что и его когда-то одолевали страсти, что и он когда-то чувствовал в себе волшебный огонь обжигающей любви, и что воспоминания о ней -- самое дорогое, что осталось ему, ими он и жив.
"Воспоминания -- единственный рай, откуда нас невозможно изгнать", --вычитал он где-то и запомнил на всю жизнь.
Возвращаясь памятью к девочке с нотной папкой в руках, он мучился сознанием того, что заглянувший ненароком в эту его ненаписанную "книгу" мог бы резонно спросить: "Разве ты не любил Глорию? А как же Светланка Резникова? Или Ниночка Новова? Наконец, Валя Домарова?.." Рушан, привыкший отвечать за свою поступки и никогда не прятавшийся за словеса и чужие спины, сникал от этого незаданного вопроса. Может, потому он и не спешил откровенничать о себе?
Наверное, человек более тонкий, чем прораб, -- художник, например, писатель или артист, -- легко разобрался бы в своих симпатиях, тем более давних, ныне ни к чему не обязывающих, но для Рушана это стало непреодолимой преградой: он не хотел унижать в воспоминаниях ни себя, ни своих любимых, ни тех привязанностей, которыми дорожил. Поэтому он и затруднялся заполнять страницы своей "книги" событиями личной жизни, где каждой из его подруг нашлось достойное место. И вдруг он нашел ход к познанию себя, того давнего, и всех своих привязанностей.
В одной мемуарной книге, совершенно случайно, попались ему на глаза страницы о Жане Кокто. Они-то и дали ключ к пониманию давнишних событий. Оказывается, после смерти писателя биографы обнаружили четыре письма, полных любви, нежности, написанных перед отправкой на фронт, -- послания эти сравнивают с образцами любовной лирики. Но... все письма были написаны словно под копирку, хоть и адресованы четырем разным женщинам. И что еще более странно, ни одна из этих прекрасных дам, проживших долгую и счастливую жизнь, позже, узнав истину, не только не отказалась от "своего" письма, но и настаивала, что содержание адресованного ей признания отражает суть ее истинных отношений с Кокто...
Дасаев, конечно, не француз Кокто, и прямой аналогии здесь не проводил, но пытаясь понять известного драматурга и его поклонниц, столь рьяно отстаивающих приоритет на его любовное послание, он пришел к разгадке некоторых давних событий.
Два коротких, но бурных "романа" -- со Светланкой Резниковой и Ниночкой Нововой, -- кстати, одноклассницами, входившими в одну недоступную компанию, хорошо известную в их городе, -- случились в последние полгода, когда Рушан учился на четвертом курсе техникума и уже корпел нам дипломным проектом. Сегодня он понимает, что дважды "пришелся ко двору", или оказался "кстати" в каких-то их девичьих интригах, до конца не ясных и поныне. Знает лишь одно: они не расставляли ему специально ловушек, просто он подвернулся случайно и как нельзя лучше подходил для задуманной ими роли. Но в том-то и суть: обе они не ожидали, что задуманная легкомысленная затея заденет струны и их сердец и, как выяснится позже, тоже обожжет надолго, -- теперь-то Рушан знал это.
Конечно, он мог бы и не вспоминать об этих "романах", отнести их к разряду легкомысленных юношеских увлечений. Тем более влюбиться за полгода дважды -- все это выглядело несерьезным, недостойным даже упоминания в разговоре о любви. Однако сроки тут ни при чем, в серьезной классической литературе он встречал примеры, когда дни и даже часы многое значили для людей, определяли судьбу или на всю жизнь становились духовной опорой. Был и более веский аргумент -- на всем стоит тавро: "Проверено временем".
XVII
К тому новогоднему балу в сорок пятой железнодорожной школе, где у Рушана неожиданно начался "роман" со Светланкой Резниковой, он уже три с половиной года был безответно влюблен в Томочку Давыдычеву, и, конечно, в их провинциальном городке многие об этом знали. Там все на виду, невозможно уберечься от любопытных взглядов, а Рушан и не таился, да и любовь к такой заметной девочке бросалась в глаза.
В ту пору школьники жили куда более насыщенной жизнью, чем нынешние: каждую субботу в той или иной школе проводились вечера, организовывавшиеся с большой фантазией, куда приглашались старшеклассники из других районов. На такие встречи оказывались званы почти одни и те же лица, среди них и Тамара, а уж где она -- там и Рушан. Среди гостей хозяева сразу выделяли Тамару и наперебой приглашали на танец, но как-то само собой быстро возникал барьер между ней и новыми поклонниками -- по залу неслышной волной прокатывалось: "девушка Рушана". Так бывало и в "Железке", и на летней танцплощадке, и в ОДК. Тамара знала об этом, ей даже иногда нравилось такое опекунство.
В семнадцать мы все бывали кем-то очарованы, часто безответно, и в молодом эгоизме вряд ли замечали, кто в кого влюблен, а уж чтобы помнить об этом через годы... Но их отношения запали кому-то в память, и лет десять спустя, в один из своих наездов в Актюбинск, он получил тому подтверждение.
Остановился он в тот раз в гостинице "Казахстан" и часто прогуливался по улице Карла Либкнехта, давно утратившей претенциозное название "Бродвей". В день по нескольку раз поднимался вверх от парка Пушкина к сорок пятой школе, стоящей на горе, напротив пожарки, и словно воочию видел себя юным, азартным, раскланивавшимся с улыбкой направо и налево -- на Бродвее он был своим парнем. И вот однажды во время прогулки к нему подошла молодая женщина с двумя авоськами и, смущаясь, спросила:
-- Извините, скажите, пожалуйста, как у вас сложились отношения с Тамарой? -- Видя его удивление, она, растерявшись вконец, добавила: -- Не знаю почему, но я часто вспоминаю вас. Я никогда не забуду, как вы выискивали глазами ее на вечерах в нашей школе, мне казалось, ваш взгляд испепелял все на пути к ней. Поверьте, это не только моя фантазия, мне то же самое говорили подружки, многие тогда переживали за вас, Рушан.
-- Спасибо, -- ответил растроганный Дасаев. -- Увы, она вышла замуж за другого и живет в Черновцах.
Пока женщина не скрылась за углом, он долго смотрел ей вслед, пытаясь определить, кто же это, какой она была на тех вечерах, которые он отчетливо помнил до сих пор, но, увы... Он заметил смущение незнакомки и от мятого, невзрачного платья, и от стоптанных туфель, и от тяжелых авосек с картошкой, и понял, как нелегко дался ей вопрос, -- у нее своих забот хватало, это бросалось в глаза сразу, и вот надо же...
Вообще в тех местах, где он появлялся, знали, в кого он был в свое время влюблен, и эта верность у многих вызывала симпатию. Впрочем, по тем временам это был не подвиг, а нечто само собой разумеющееся -- верность окружающими ценилась. Но каково было тогда самому Рушану? Через полгода он заканчивал техникум, а что ожидает путейца? Разъезд или полустанок. Грезить, что Тамара приедет туда, было абсолютно бесполезно, тут даже надежды на переписку были шатки. Она знала, что есть такой парень, что он влюблен в нее, и, кажется, воспринимала это как должное: иногда позволяла проводить после школьного вечера, танцевала с ним, порою даже кокетничала, изредка вдруг объявлялась на его соревнованиях по боксу и очень темпераментно болела. Но все это было не то, не то, он же видел, как "встречались" с девушками его друзья -- Валька Бучкин, Ленечка Спесивцев, да тот же Роберт. Девушкам, которые обращали на него внимание, друзья сразу говорили: оставьте, его никто, кроме Давыдычевой, не интересует, безнадежный однолюб. Вот такая у него была репутация в те годы.
Тот новогодний вечер был последним в Актюбинске. Летом он отбывал по направлению и понимал, что навсегда расстается с беспечной студенческой жизнью, а впереди - нелегкие взрослые будни. Он уже знал, что дорожный мастер, например, не имеет права отбыть с участка ни ночью, ни в праздник, не уведомив о том, где его можно найти -- такова специфика профессии. Возможно, поэтому его в тот праздничный вечер одолевали грустные мысли, хотя после новогоднего бала в школе он был приглашен Жоркой Стаиным в одну интересную компанию.
Жорик метался по залу, пытаясь выяснить, кто же скрывается под номером "14", завалившим его любовными посланиями, а Рушан, задумавшись, стоял у колонны, не решаясь пригласить на танец Тамару, почему-то державшуюся сегодня особенно надменно. Объявили "белый" танец, и Рушана пригласила Светлана Резникова, которую между собой ребята звали "Леди". Светланка --очаровательная, острая на язык девушка из известной в городе семьи --нравилась многим и знала об этом.
Рушан, давно не видевший ее, поздравил с наступающим Новым годом и мимоходом поинтересовался:
-- А где же Славик?
Он знал, что у нее был давний и прочный "роман" с парнем, учившимся в мединституте. Светланка, положив ему обе руки на плечи -- прежние танцы позволяли это, -- сказала весело и без всякого сожаления:
-- А он бросил меня...
-- Тебя, прекрасная Леди? В это трудно поверить, -- подлаживаясь под ее озорной тон, сказал Рушан.
-- Да, такой вот он ветреник, -- шутливо вздохнула Светлана. -- Но, как мне кажется, на сегодня мы -- прекрасная пара. Ты не нужен Давыдычевой, я --Мещерякову, двое отверженных. Ну как, гроза чемпионов бокса, закрутим любовь? -- она глядела на него, улыбаясь, и теснее сжимала пальцы рук у шеи.
Близость девушки, жар ее рук, аромат духов кружили Рушану голову. Видя, что Дасаев не понимает, в шутку или всерьез она говорит, Светланка глазами показала на вальсирующую у елки пару: Славик увлеченно танцевал с ее давней соперницей -- Верочкой Осадчей. Как только кончился танец, Света взяла его под руку и, отойдя к колонне, осталась рядом с ним. Глядя нежно, как не смотрела до сих пор на него ни одна девушка, она поправила Рушану галстук-бабочку и с обворожительной улыбкой, от которой он терялся, решительно заявила:
-- Хочешь не хочешь, Дасаев, я беру тебя сегодня в плен. Уходя на вечер, я слышала по радио призыв: обиженные в любви -- объединяйтесь!
Дасаев, не понимая, разыгрывают его или это всерьез, смущенно улыбался. Выручил объявившийся рядом Жорик -- Светлана оказывается, откуда-то прознала об их дальнейших планах на вечер и вдруг объявила оторопевшему Стаину:
-- Жорик, на Рушана не рассчитывай, он сегодня мой. Я решила его украсть. Могу я позволить себе в качестве новогоднего подарка обаятельного чемпиона по боксу?
И тут Рушан почувствовал, что Светланка не шутит. Стаин с удивлением глядел на нее, хотя знал, что своенравная Резникова под настроение могла учудить и не такое, и ей все прощалось. "Она знает свое место в обществе", -- не однажды высокопарно говорил Жорик, и не зря: когда-то он безуспешно пытался за ней ухаживать.
Восемь лет назад, увлеченный девушкой с улицы 1905 года, он пропустил мимо ушей, когда кто-то из ребят, учившихся там же, в Куйбышеве, в летном училище, сказал мимоходом, что Валя потихоньку покуривает и покалывается, что путается в городе с самыми крутыми парнями, и вроде даже по какому-то уголовному делу проходила свидетельницей. Тогда он, озабоченный своими проблемами, не придал этим слухам значения, а теперь все выстроилось в логическую цепь...
И вот сегодня, спустя почти двадцать лет, вспоминая тот дивный вечер в Мартуке, когда он чуть не сделал Вале Домаровой предложение, Рушан понимает: в ту пору о наркомании говорить было не принято, как и о многом другом, словно это нас не касалось. Но поразило его -- и тогда, и сейчас, -- другое, не наркомания -- он встречал сколько угодно парней, увлекавшихся блатной романтикой, -- а то, что женщину, клюнувшую на эту приманку, он видел только однажды, и ею оказалась его возлюбленная, девочка, когда-то написавшая в школьном сочинении, что мечтает стать балериной...
Сегодня он знает, что Валя через два года после той летней ночи, вновь вернулась в Мартук. Вернулась с мужем-наркоманом, работавшим механиком в каких-то мастерских, но больше известным скандалами в больнице и аптеках из-за наркотиков, однако в ту пору уже многие знали, что колется и она. С такими наклонностями, да еще с завышенными притязаниями на свое положение в обществе, в маленьком местечке прожить трудно, и они скоро покинули дом на Советской, где одну летнюю ночь Рушан был по-настоящему счастлив, и он больше о ней никогда не слышал.
Хотя однажды, через несколько лет, за тысячи километров от Мартука, ему пришлось вспомнить и про жемчужное колье, и про ванную с шампанским.
XVI
Встреча с Валей помогла сделать и еще одно открытие, пусть связанное не лично с ним, а с его дядей, но все равно ведь это и его жизнь. Он узнал от Эммы Бобликовой, весившей все-таки не сто сорок два килограмма, а всего сто двадцать шесть, что свой знаменательный день рождения, двадцатипятилетие, его дядя Рашид отмечал некогда в доме ее мамы, -- так открылась ему еще одна детская тайна.
А в тот вечер Валя еще сказала беззлобно, что Славик Афанасьев никогда не станет горожанином, и она как в воду глядела. Года через два Славик вернулся из Алма-Аты домой, зарабатывал шальные деньги, ставя золотые коронки разбогатевшим землякам. Пить продолжал по-черному, поскольку наш народ иначе, чем бутылкой, отблагодарить не умеет, и вскоре после одной из пьянок, так и не протрезвев, умер. И ныне перечень тех, о ком они скорбят при встрече, заметно удлинился, и поминают они теперь всех общим списком, как на выборах.
Сегодня он знает о многих своих потерях, но никогда раньше не замечал, не задумывался о том, что лишился своего искреннего смеха к двадцати восьми годам, а может быть, даже раньше. Теперь-то он понимает, почему так горько рыдала Валя в тот вечер: она оплакивала его и свою жизнь, словно наперед знала, что ничего путного из этой жизни не выйдет, не говоря уже о счастье...
Совсем недавно из газет он узнал ошеломляющие цифры. А ведь никто из его знакомых -- ни на работе, ни дома -- не обратил на это внимания, он даже дня два прислушивался в общественном транспорте, вдруг кто скажет: "Какой ужас!" Никто не говорил, не возмущался, не комментировал -- видимо, свыклись. А вычитал он, что каждое шестое преступление в стране совершают женщины, за год две с половиной тысячи женщин привлекались за убийство своих новорожденных детей. Эту цифру наверняка надо умножить еще на десять, чтобы получить реальную картину, с учетом тех, кто не попал в поле зрения милиции. Выходит, ему повезло, что он повстречал в жизни только одну женщину из многомиллионного криминогенного слоя в нашем обществе.
Нет, Валю Домарову Рушан никак не мог назвать своей первой любовью, хотя и чуть не сделал ей предложение, но не мог он и беспристрастно зачеркнуть их отношения: что было, то было. Видимо, точнее было бы назвать давнюю симпатию прелюдией к любви...
Перебирая вехи прошлого, он обнаружил не только утрату собственного смеха, смерть родных и друзей, гибель волшебного вокзала в Актюбинске и исчезающие чайханы Ташкента. Там осталось много тайн и невещественного характера. Сквозь годы он силится понять, что означал жест Светланки Резниковой, когда однажды поздней весенней ночью он шел по улице Орджоникидзе, а из машины, на мгновение ослепившей его фарами на пустынной улице, вдруг высунулась девичья рука и помахала ему. Пока "Волга" Резниковых не скрылась в переулке напротив Дворца железнодорожников, он видел адресованный только ему жест. Что он означал? Ведь "роман", так бурно начавшийся на новогоднем балу, оборвался у них еще в марте...
Или почему Ниночка Новова так настойчиво советовала ему посмотреть американский фильм "Рапсодия", и почему она уехала в Ленинград сразу после выпускного бала, не предупредив его, хотя накануне отъезда они гуляли до утра и встречали рассвет у них в яблоневом саду, на улице Красной? Странно, отчего память хранит такие мелочи?
Но в памяти застряли и мучают не только события, конкретные факты и связанные с ними вопросы, на которые в свое время не нашел ответа, --загадкой проходят через всю жизнь вещи и вовсе необъяснимые...
Однажды на Бродвее он увидел рядом с Жориком Стаиным -- парнем на год старше его самого -- удивительной красоты девушку, но в память врезалась не изящная Сашенька Садчикова, а платье на ней -- необычное и по покрою, и по цвету. Цвет платья очаровательной Садчиковой почему-то преследовал его всю жизнь, он хотел найти ему четкое определение. И вдруг сейчас, спустя почти тридцать лет, увидел по телевизору тибетского далай-ламу, находящегося в изгнании, которого принимал другой диссидент -- Вацлав Гавел, ставший президентом страны, где еще недавно был вне закона. Увидел -- и все сразу стало на свои места, он понял: платье белокурой Сашеньки напоминало желто-оранжевый хитон буддийского далай-ламы, и это вовсе не цвет апельсина, как тогда многим казалось. Так с помощью далай-ламы разрешилась еще одна загадка.
Или, казалось бы, что может связывать его со знаменитой Ниццей? Да, именно с Ниццей, фешенебельным городком на Лазурном берегу. Впрочем, не с самим морским курортом, а всего лишь с ласкающим слух названием.
Ницца... Она тоже долго преследовала его воображение, часто навевая беспричинную грусть. Наверное, Ницца засела в его памяти в тот не по-весеннему мрачный день в конце мая, когда они с Ниночкой Нововой случайно попали на какой-то концерт в "Железке": не бог весть какая программа, концертная труппа была явно наспех сколочена для гастролей по провинциальным городам из музыкантов, некогда подававших надежды, но по большому счету так и не состоявшихся, спившихся, разочаровавшихся во всем, - тех, для кого единственным источником жизни служат ненавистные подмостки захолустных сел.
В том далеком мае Ниночка заканчивала школу, а он техникум, и от предчувствия скорой разлуки встречались ежедневно, как-то жадно, неистово, словно чувствовали, что разойдутся их пути-дороги навсегда, хотя, конечно, вслух они строили грандиозные планы, мечты захлестывали их воображение...
На концерт они опоздали и вошли в полупустой, гулкий зал старинного дворца, когда вяло катившаяся программа набрала темп и какой-то певец даже сорвал жидкие аплодисменты. Едва они заняли свои места, на эстраде появилась женщина, чья песня запала ему в душу надолго, на десятилетия, и потом долго навевала несбыточные мечты о далекой Ницце. Высокая, уже чуть грузная певица в вечернем бархатном, до пят, платье вишневого цвета, с чересчур смелым для провинции декольте, выгодно оттенявшим стройную шею, по-женски мраморно-холеные плечи и грудь, затянутую в жесткий корсет, держа в руках трогательную ветку отцветающей персидской сирени, прижившейся в их степных краях, объявила: "Цветок из Ниццы".
Солистка показалась Рушану пожилой, усталой, хотя вряд ли она преодолела сорокалетний рубеж, но из-за юношеского максимализма тогда виделось так, и он невольно почувствовал ее тоску, понял, почему сейчас она оказалась в полупустом зале заштатного городка. Песня, наверное, была чем-то близка ей, она, видимо, тоже давно поняла, что далекая сказочная Ницца несбыточна, недосягаема для нее. Эта вселенская грусть, пронизывавшая и саму песню, и исполнительницу, и, возможно, давно витавшая в высоких стенах бывшего дворянского собрания, где располагалась "Железка", забрала в плен и Рушана. Наверное, для всех она была просто лирической песней, немного грустной, но для него она звучала иначе. Словно забегая далеко вперед, в свою еще не прожитую жизнь, он как бы заранее ощущал тоску, скорбь о несбывшихся надеждах и несостоявшейся любви. Странное ощущение для юноши, стоящего на пороге самостоятельной жизни, тем более рядом с хорошенькой, кокетливо-изящной Ниночкой Нововой.
Видимо, что-то общее вызвала песня у обоих, потому что Ниночка как-то грустно глянула на Рушана, придвинулась ближе и, найдя в темноте его руку, сжала ее, словно почувствовала внезапную тревогу.
Нечто подобное -- преждевременную скорбь по непрожитой жизни -- он испытает лет через десять, когда Валентина, мечтавшая стать балериной, будет бессознательно оплакивать их несостоявшуюся, по большому счету, судьбу...
После концерта, когда они шли по улице, у Рушана невольно вырвалось: "Цветы из Ниццы..." Нина, видимо, готовая к разговору о грустной любви на Лазурном берегу, тихо ответила: "Оставь, цветы из Ниццы не про нас..."
Тогда он не придал ее словам никакого значения, не пытался спорить. Но сегодня с болью приходится признать, что даже в молодые бесшабашные годы, у порога взрослой жизни, они и мечтать не могли ни о Ницце, ни о Венеции, ни о Монте-Карло, ни об островах Фиджи или Мальорка, -- все они изначально были запрограммированы на иную жизнь, на одоление вечных преград в походе к сияющим вершинам коммунизма. Сегодня Рушан с запоздалой горечью понимает, что народ его родной страны оказался не только за порогом цивилизации ХХ века, но и вовсе отрезанным от нормальной человеческой жизни, где уж тут до Ниццы...
Но Ницца, запавшая ему в душу в полупустом зале Дворца железнодорожников, долго будоражила воображение. Однажды, годы спустя, в Ялте, среди бурной субтропической зелени, он увидел броскую рекламу на огненно красном щите: "Посетите Ниццу!" Троллейбус несся стремительно, и он не успел разглядеть чуть ниже еще одно слово -- "ресторан", и три дня подряд, пока вновь не наткнулся на рекламное объявление, Ницца не шла у него из головы.
"Ницца" оказалась обыкновенной "стекляшкой" с бетонными полами и отличалась от подобных ей заведений тем, что числилась вечерним рестораном с программой варьете. Чтобы скрыть бедность и убожество зала, стекло изнутри задрапировали вишневого цвета занавесями, -- наверное, чтобы тем, кто проходил мимо "Ниццы", казалось, что там протекает невероятно шикарная жизнь.
От неприкрытой бедности зал с пластиковыми обшарпанными столами и железными колченогими стульями спасал лишь полумрак и умелое, с долей фантазии продуманное освещение эстрады, где выступало наспех сколоченное варьете и восседал небольшой оркестрик - музыканты в соломенных шляпах-канотье. Тут шли в ход и елочная мишура, и часто менявшиеся рисованные задники сцены, и светящиеся, кружащиеся зеркальные шары, висевшие и над залом, и над сценой -- они, видимо, должны были означать причастность к какой-то веселой роскошной жизни, бурлящей в сезон на известных морских курортах.
Рушан видел и скудность убранства зала, и убожество доморощенного варьете. Конечно, "стекляшка" с претенциозным названием "Ницца" не могла иметь ничего общего с той прекрасной Ниццей, которой он грезил долгие годы, и возвращался он оттуда в полночь по слабо освещенным улицам Ялты расстроенный: ему казалось, что его в очередной раз обманули.
"Почему у нас кругом пошлость, безвкусица, бедность, которую не в силах скрасить ни темнота, ни умелое освещение?" -- с тоской думал он, шагая по ночным улицам города, и световая реклама "Ялта -- жемчужина курортов мира" -- воспринималась как насмешка, издевательство...
Листая, как страницы книги, отшумевшие годы, вспоминая друзей, Рушан как бы не решался приблизиться к себе, хотя понимал, что все его воспоминания мало чего стоят без откровений о себе, без собственной фотографии на фоне времени. Наверное, его жизнь по-иному осветит события, о которых он хотел бы рассказать. Хотя рассказать - кому? Но это билось в нем и не давало покоя... И он вновь и вновь возвращался назад, во вторую половину пятидесятых, в заносимый песками из великих казахских степей провинциальный Актюбинск, чтобы еще не раз мысленно пройтись или же постоять под окнами дома на улице 1905 года, где жила девочка с голубыми бантами, которую он однажды встретил у "Железки" с нотной папкой в руке и, как зачарованный, пошел вслед за ней. Порою ему кажется, что он до сих пор шагает за нею...
Вспоминать ему о ней легко, она часто приходит к нему в снах. Ему снится шум, запахи давно ушедших лет, их окружает музыка и быт того времени, в снах он вновь приходит в парки и кинотеатры своей молодости. Бродвей в час пик, школьные балы и танцы в "Железке"... И повсюду их сопровождают давно забытые ритмы и мелодии.
Его сны -- своеобразные ретро-фильмы, где сам он -- в главной роли. с собственным участием. Когда ему тяжело, тоска одолевает беспричинно, он заклинает кого-то свыше, властвующего над нашими судьбами: "Пусть приснится моя молодость!" А молодость -- это любовь.
Прекрасные сны-фильмы, где через тридцать лет можно разглядеть то, что не удалось увидеть в свое время. Правда, ни один из них не получается досмотреть до конца, они, как в детективном сериале, обрываются на самом интересном месте, и продолжения, как ни заклинай, не бывает. Эти сны-фильмы -- одноразовые и для единственного зрителя, и после них очень трудно вписаться в повседневную жизнь. Но ни за что на свете Рушан не отказался бы от своих сновидений.
Когда-то друзья, беззлобно посмеиваясь над его безответной любовью к девочке из соседней железнодорожной школы, говорили: "Не грусти, первая любовь -- как корь, переболеешь, встретишь другую и забудешь свою гордую пианистку". Сегодня, считай, жизнь прожита, а он ее не забыл, впрочем, он и тогда чувствовал, что это всерьез и надолго.
Когда в прорабской среди коллег возникают разговоры о первых увлечениях своих детей, которые родители не воспринимают всерьез, у Рушана по лицу пробегает грустная улыбка. Он не вмешивается в такого рода диспуты -- кому нужен его душевный опыт? Да и глядя на него, заезженного жизнью одинокого прораба, разве можно предположить, что и его когда-то одолевали страсти, что и он когда-то чувствовал в себе волшебный огонь обжигающей любви, и что воспоминания о ней -- самое дорогое, что осталось ему, ими он и жив.
"Воспоминания -- единственный рай, откуда нас невозможно изгнать", --вычитал он где-то и запомнил на всю жизнь.
Возвращаясь памятью к девочке с нотной папкой в руках, он мучился сознанием того, что заглянувший ненароком в эту его ненаписанную "книгу" мог бы резонно спросить: "Разве ты не любил Глорию? А как же Светланка Резникова? Или Ниночка Новова? Наконец, Валя Домарова?.." Рушан, привыкший отвечать за свою поступки и никогда не прятавшийся за словеса и чужие спины, сникал от этого незаданного вопроса. Может, потому он и не спешил откровенничать о себе?
Наверное, человек более тонкий, чем прораб, -- художник, например, писатель или артист, -- легко разобрался бы в своих симпатиях, тем более давних, ныне ни к чему не обязывающих, но для Рушана это стало непреодолимой преградой: он не хотел унижать в воспоминаниях ни себя, ни своих любимых, ни тех привязанностей, которыми дорожил. Поэтому он и затруднялся заполнять страницы своей "книги" событиями личной жизни, где каждой из его подруг нашлось достойное место. И вдруг он нашел ход к познанию себя, того давнего, и всех своих привязанностей.
В одной мемуарной книге, совершенно случайно, попались ему на глаза страницы о Жане Кокто. Они-то и дали ключ к пониманию давнишних событий. Оказывается, после смерти писателя биографы обнаружили четыре письма, полных любви, нежности, написанных перед отправкой на фронт, -- послания эти сравнивают с образцами любовной лирики. Но... все письма были написаны словно под копирку, хоть и адресованы четырем разным женщинам. И что еще более странно, ни одна из этих прекрасных дам, проживших долгую и счастливую жизнь, позже, узнав истину, не только не отказалась от "своего" письма, но и настаивала, что содержание адресованного ей признания отражает суть ее истинных отношений с Кокто...
Дасаев, конечно, не француз Кокто, и прямой аналогии здесь не проводил, но пытаясь понять известного драматурга и его поклонниц, столь рьяно отстаивающих приоритет на его любовное послание, он пришел к разгадке некоторых давних событий.
Два коротких, но бурных "романа" -- со Светланкой Резниковой и Ниночкой Нововой, -- кстати, одноклассницами, входившими в одну недоступную компанию, хорошо известную в их городе, -- случились в последние полгода, когда Рушан учился на четвертом курсе техникума и уже корпел нам дипломным проектом. Сегодня он понимает, что дважды "пришелся ко двору", или оказался "кстати" в каких-то их девичьих интригах, до конца не ясных и поныне. Знает лишь одно: они не расставляли ему специально ловушек, просто он подвернулся случайно и как нельзя лучше подходил для задуманной ими роли. Но в том-то и суть: обе они не ожидали, что задуманная легкомысленная затея заденет струны и их сердец и, как выяснится позже, тоже обожжет надолго, -- теперь-то Рушан знал это.
Конечно, он мог бы и не вспоминать об этих "романах", отнести их к разряду легкомысленных юношеских увлечений. Тем более влюбиться за полгода дважды -- все это выглядело несерьезным, недостойным даже упоминания в разговоре о любви. Однако сроки тут ни при чем, в серьезной классической литературе он встречал примеры, когда дни и даже часы многое значили для людей, определяли судьбу или на всю жизнь становились духовной опорой. Был и более веский аргумент -- на всем стоит тавро: "Проверено временем".
XVII
К тому новогоднему балу в сорок пятой железнодорожной школе, где у Рушана неожиданно начался "роман" со Светланкой Резниковой, он уже три с половиной года был безответно влюблен в Томочку Давыдычеву, и, конечно, в их провинциальном городке многие об этом знали. Там все на виду, невозможно уберечься от любопытных взглядов, а Рушан и не таился, да и любовь к такой заметной девочке бросалась в глаза.
В ту пору школьники жили куда более насыщенной жизнью, чем нынешние: каждую субботу в той или иной школе проводились вечера, организовывавшиеся с большой фантазией, куда приглашались старшеклассники из других районов. На такие встречи оказывались званы почти одни и те же лица, среди них и Тамара, а уж где она -- там и Рушан. Среди гостей хозяева сразу выделяли Тамару и наперебой приглашали на танец, но как-то само собой быстро возникал барьер между ней и новыми поклонниками -- по залу неслышной волной прокатывалось: "девушка Рушана". Так бывало и в "Железке", и на летней танцплощадке, и в ОДК. Тамара знала об этом, ей даже иногда нравилось такое опекунство.
В семнадцать мы все бывали кем-то очарованы, часто безответно, и в молодом эгоизме вряд ли замечали, кто в кого влюблен, а уж чтобы помнить об этом через годы... Но их отношения запали кому-то в память, и лет десять спустя, в один из своих наездов в Актюбинск, он получил тому подтверждение.
Остановился он в тот раз в гостинице "Казахстан" и часто прогуливался по улице Карла Либкнехта, давно утратившей претенциозное название "Бродвей". В день по нескольку раз поднимался вверх от парка Пушкина к сорок пятой школе, стоящей на горе, напротив пожарки, и словно воочию видел себя юным, азартным, раскланивавшимся с улыбкой направо и налево -- на Бродвее он был своим парнем. И вот однажды во время прогулки к нему подошла молодая женщина с двумя авоськами и, смущаясь, спросила:
-- Извините, скажите, пожалуйста, как у вас сложились отношения с Тамарой? -- Видя его удивление, она, растерявшись вконец, добавила: -- Не знаю почему, но я часто вспоминаю вас. Я никогда не забуду, как вы выискивали глазами ее на вечерах в нашей школе, мне казалось, ваш взгляд испепелял все на пути к ней. Поверьте, это не только моя фантазия, мне то же самое говорили подружки, многие тогда переживали за вас, Рушан.
-- Спасибо, -- ответил растроганный Дасаев. -- Увы, она вышла замуж за другого и живет в Черновцах.
Пока женщина не скрылась за углом, он долго смотрел ей вслед, пытаясь определить, кто же это, какой она была на тех вечерах, которые он отчетливо помнил до сих пор, но, увы... Он заметил смущение незнакомки и от мятого, невзрачного платья, и от стоптанных туфель, и от тяжелых авосек с картошкой, и понял, как нелегко дался ей вопрос, -- у нее своих забот хватало, это бросалось в глаза сразу, и вот надо же...
Вообще в тех местах, где он появлялся, знали, в кого он был в свое время влюблен, и эта верность у многих вызывала симпатию. Впрочем, по тем временам это был не подвиг, а нечто само собой разумеющееся -- верность окружающими ценилась. Но каково было тогда самому Рушану? Через полгода он заканчивал техникум, а что ожидает путейца? Разъезд или полустанок. Грезить, что Тамара приедет туда, было абсолютно бесполезно, тут даже надежды на переписку были шатки. Она знала, что есть такой парень, что он влюблен в нее, и, кажется, воспринимала это как должное: иногда позволяла проводить после школьного вечера, танцевала с ним, порою даже кокетничала, изредка вдруг объявлялась на его соревнованиях по боксу и очень темпераментно болела. Но все это было не то, не то, он же видел, как "встречались" с девушками его друзья -- Валька Бучкин, Ленечка Спесивцев, да тот же Роберт. Девушкам, которые обращали на него внимание, друзья сразу говорили: оставьте, его никто, кроме Давыдычевой, не интересует, безнадежный однолюб. Вот такая у него была репутация в те годы.
Тот новогодний вечер был последним в Актюбинске. Летом он отбывал по направлению и понимал, что навсегда расстается с беспечной студенческой жизнью, а впереди - нелегкие взрослые будни. Он уже знал, что дорожный мастер, например, не имеет права отбыть с участка ни ночью, ни в праздник, не уведомив о том, где его можно найти -- такова специфика профессии. Возможно, поэтому его в тот праздничный вечер одолевали грустные мысли, хотя после новогоднего бала в школе он был приглашен Жоркой Стаиным в одну интересную компанию.
Жорик метался по залу, пытаясь выяснить, кто же скрывается под номером "14", завалившим его любовными посланиями, а Рушан, задумавшись, стоял у колонны, не решаясь пригласить на танец Тамару, почему-то державшуюся сегодня особенно надменно. Объявили "белый" танец, и Рушана пригласила Светлана Резникова, которую между собой ребята звали "Леди". Светланка --очаровательная, острая на язык девушка из известной в городе семьи --нравилась многим и знала об этом.
Рушан, давно не видевший ее, поздравил с наступающим Новым годом и мимоходом поинтересовался:
-- А где же Славик?
Он знал, что у нее был давний и прочный "роман" с парнем, учившимся в мединституте. Светланка, положив ему обе руки на плечи -- прежние танцы позволяли это, -- сказала весело и без всякого сожаления:
-- А он бросил меня...
-- Тебя, прекрасная Леди? В это трудно поверить, -- подлаживаясь под ее озорной тон, сказал Рушан.
-- Да, такой вот он ветреник, -- шутливо вздохнула Светлана. -- Но, как мне кажется, на сегодня мы -- прекрасная пара. Ты не нужен Давыдычевой, я --Мещерякову, двое отверженных. Ну как, гроза чемпионов бокса, закрутим любовь? -- она глядела на него, улыбаясь, и теснее сжимала пальцы рук у шеи.
Близость девушки, жар ее рук, аромат духов кружили Рушану голову. Видя, что Дасаев не понимает, в шутку или всерьез она говорит, Светланка глазами показала на вальсирующую у елки пару: Славик увлеченно танцевал с ее давней соперницей -- Верочкой Осадчей. Как только кончился танец, Света взяла его под руку и, отойдя к колонне, осталась рядом с ним. Глядя нежно, как не смотрела до сих пор на него ни одна девушка, она поправила Рушану галстук-бабочку и с обворожительной улыбкой, от которой он терялся, решительно заявила:
-- Хочешь не хочешь, Дасаев, я беру тебя сегодня в плен. Уходя на вечер, я слышала по радио призыв: обиженные в любви -- объединяйтесь!
Дасаев, не понимая, разыгрывают его или это всерьез, смущенно улыбался. Выручил объявившийся рядом Жорик -- Светлана оказывается, откуда-то прознала об их дальнейших планах на вечер и вдруг объявила оторопевшему Стаину:
-- Жорик, на Рушана не рассчитывай, он сегодня мой. Я решила его украсть. Могу я позволить себе в качестве новогоднего подарка обаятельного чемпиона по боксу?
И тут Рушан почувствовал, что Светланка не шутит. Стаин с удивлением глядел на нее, хотя знал, что своенравная Резникова под настроение могла учудить и не такое, и ей все прощалось. "Она знает свое место в обществе", -- не однажды высокопарно говорил Жорик, и не зря: когда-то он безуспешно пытался за ней ухаживать.