Стаин каждый день в одно и то же время продолжал совершать прогулки с отцом Никанором. Батюшка, человек образованный, эрудированный, рассказывал Стаину о годах своей учебы в семинарии и в духовной академии, о библиотеках с редкими книгами по философии, делился впечатлениями о своей жизни в Киеве, откуда он был родом. Внимание юноши к его речам вселяло в отца Никанора веру в то, что в таком захолустном и безбожном приходе к нему пришла настоящая удача. Он уже мысленно видел своих бывших духовных наставников в семинарии, читающих его рекомендательное письмо, где он просит принять в лоно церкви пытливого ума юношу. Да, быстрым умом, твердостью характера, способностью быть лидером, верой в свою исключительность Стаин вполне мог бы потягаться с любым семинаристом. Отец Никанор понимал это, как понимал и другое: уход в религию заметного в городе молодого человека из благополучной семьи, так легко расстающегося с мирскими соблазнами, мог иметь далеко идущие положительные последствия для его прихода, числившегося в синоде в ряду крайне неблагополучных. И уже в первый год, отправив посланника от прихода в семинарию, отец Никанор показал бы своим бывшим наставникам, что оправдывает возлагавшиеся на него надежды.
   Речам батюшки Жорик, конечно, внимал, но вечером он каждый день приходил в парк на танцы, и в его поведении и внешности, казалось, ничего не изменилось, только на расстегнутой на груди красной рубашке появился тяжелый, искусной работы золотой крест, отделанный ярко-рубиновой перегородчатой эмалью -- щедрый подарок отца Никанора. И когда Жорик, разгорячившись, азартно танцевал рок-н-ролл, этот крест бросался в глаза каждому. Павел Ильич и много лет спустя, видя болтающийся на шее молодых людей крестик, наивно верил, что поветрие это пошло от Жорика, потому что уже через неделю в церкви были раскуплены дешевые медные крестики, пылившиеся десятилетиями, и половина танцплощадки щеголяла в них, выставляя их напоказ. Иные спешно выпиливали кресты из бронзы или латуни, делали их массивными, затейливой формы. В комитете комсомола, конечно, отреагировали на неожиданно возникшую ситуацию, и в парке опять появились карикатуры на Стаина: лихо отплясывающий буги-вуги Жорик в сутане, Жорик, прогуливающийся с отцом Никанором. Первая была подписана кратко, но с намеком: "Дорога в мракобесие"; другая опять же с подтекстом: "Не тот путь". Но Жорик, как говорится, и в ус не дул. Подходил к щиту с дружками и весело обсуждал работу художников,-- правда, один раз возмутился, что изобразили его слишком коротконогим, и эта карикатура провисела заметно меньше обычного. Но уже на следующей Жорж был изображен импозантно, словно специально позировал карикатуристу,-- тщательно была прописана каждая деталь его одежды. Дружки спрашивали у Жорика, не поставил ли он художникам пару бутылок водки за старание, но он загадочно улыбался, не подтверждая и не отрицая сказанного, напуская еще больше тумана вокруг своей личности. Кстати, щит этот, простояв положенное время в парке, исчез и вскоре уже висел в комнате Жорика в новой дорогой раме, а позже Стаин подарил его одной девушке, сокурснице Таргонина, на день рождения. Отец Никанор тоже исчез со щита сатиры, потому что пожаловался городским властям на оскорбление личности, и его персонально больше не затрагивали. Стаина же вызвали в горком комсомола, куда он явился по первому требованию. Жорик уже тогда был большим демагогом по части разговоров о конституционных свободах и гарантиях, а поднатасканный в этом плане более опытным в идеологии батюшкой и наверняка тщательно подготовившийся к этой встрече, вконец заговорил смущавшихся девушек из отдела пропаганды, по возрасту ненамного старше его самого. Он даже пригрозил им, что когда закончит семинарию, непременно вернется в родной город, и уж тогда они повоюют за молодежь. Об этой жоркиной наглости в городе тоже стало известно.
   В общем, скандальная популярность Стаина в ту осень круто шла в гору. На полном серьезе рассказывали даже, что, когда Стаин шел на бал для первокурсников, который ежегодно проводился в медицинском, какая-то дряхлая бабуля, увидев Жорика, вдруг засеменила за ним, запричитала: "Благослови, батюшка!", на что Жорик, ничуть не растерявшийся, спокойно, как и должно, осенил умиленную старушку крестным знамением и продолжил свой путь.
   Что греха таить, и Таргонин в свое время прошел через так называемое стиляжничество, и он носил яркие рубашки и чрезмерно узкие брюки, и у него был галстук с обезьяной -- кстати, подарок Жорика, и он знал молодежную жизнь города изнутри, а не понаслышке. В те годы, совпавшие с молодостью Таргонина, город словно проснулся от многолетней спячки и за все брался с невидимой энергией и энтузиазмом: будь то спорт, учеба, музыка, мода --прямо ренессанс какой-то. Этот взлет культурной жизни, как и любой взлет, сопровождался всякими отклонениями и ответвлениями, но энергичный ритм жизни тех лет и по сей день поражал профессора.
   В какой-то год здесь появились сразу два джазовых оркестра, и главный, самый модный -- в мединституте, где учился Таргонин. Сам Павел играл в этом оркестре ударником. Расскажи сейчас профессор об этом кому-нибудь из коллег, вряд ли поверят: Таргонин -- джазмен? Откуда только бралось время на учебу, на репетиции? Оркестр с ранней весны и до поздней осени играл на танцплощадке в парке, а зимой в городском доме культуры.
   О, этот оркестр стоило послушать, ведь играли они не из-за денег, хотя и в деньгах была огромная необходимость, а потому что ощущали голод на музыку сами и чувствовали колоссальную потребность в ней других. Нет, у них не было заштампованной, надоевшей всем программы. Каждый раз они пытались играть новое, импровизировали. И Жорик, обладатель лучшей в городе фонотеки, не раз выручал музыкантов: то приносил ноты, что присылали ему друзья из Ленинграда, то давал свои пластинки с записями Луи Армстронга, Джорджа Гершвина, Дюка Эллингтона, Элвиса Пресли, Джонни Холидея -- кумиров джаза тех лет. Оркестранты, заполучив редкий диск на ночь, пытались разучить музыку на слух, и это им почти всегда удавалось, потому что их художественный руководитель Ефим Ульман слух имел поразительный и уже тогда прослыл в джазовых кругах известным аранжировщиком. Он и расписывал ноты для каждого инструмента. И, уж конечно, для Жорика на танцах исполняли любой его заказ, хотя такой привилегии у них в городе мало кто удостаивался,-- Рашид, пожалуй, да еще кто-нибудь из молодых преподавателей, фанатиков джаза, ходивших в парк больше слушать оркестр, чем танцевать.
   Медицинский и железнодорожный институты в их городе притягивали и иногородних. Особенно популярным в те годы стал медицинский, в нем учились ребята отовсюду, даже из Москвы и Ленинграда, и, конечно, с Кавказа. Были и среди них большие модники, они тоже по вечерам заполняли парк --единственное притягательное место общения в их небольшом городе. И как-то так сложилось, что приезжие потянулись к Стаину,-- может, оттого, что в парке у них иногда случались стычки с местными по всяким поводам, и Жорик, при широте своих связей и популярности легко улаживал эти конфликты. Да и самому Стаину, видимо, было интересно с ними, и он часто пропадал в общежитиях обоих институтов, где всегда был желанным гостем.
   Таргонину было легко вспоминать жизнь Стаина, потому что в те годы он видел Жорика каждый день и каждый день слышал о нем что-нибудь новенькое.
   На танцах Жорик, и не он один, никогда не был трезвым, да это ему тогда, наверное, и не удалось бы -- отовсюду только и слышалось: Жорик... Жорка... Стаин... Всем он был нужен, всем хотелось перекинуться с ним хоть парой слов, а это означало, прежде всего,-- для начала выпить. Не оставляли его в покое даже накануне футбольного матча: выпивал он и в эти дни, молодой и щедро одаренный природой организм выдерживал высокий ритм и накал спортивной борьбы. Жорик после таких матчей иногда шутил над ослабевшими товарищами -- кто не курит и не пьет, к нам в команду не пойдет. Тогда, видимо, он и уверовал в то, что водка его мощному организму нипочем и ограничения -- не для него, поэтому у него совершенно отсутствовало чувство меры -- он никому не мог отказать, если его звали в компанию.
   Выпивали в те годы по поводу и без повода, и потому эта черта Стаина вряд ли кому бросалась в глаза, тем более что никто не видел его особенно пьяным. Тогда и водочная похлебка, и стакан, наполненный до краев, относились к разряду подростковых забав, считались способом мужского самоутверждения. Так что на чисто алкогольной почве Жорик популярности бы не снискал, но вот его дружба с отцом Никанором...
   Пока не зачастили долгие обложные дожди, как-то неожиданно перешедшие в снегопад, и не наступила зима, Жорик каждый день прогуливался с батюшкой, но теперь уже часто менялся маршрут. Неизменной оставалась лишь прогулка мимо мединститута, базар как-то отмер сам по себе. От матери Павел знал, что у родителей Стаина были из-за Жорика неприятности на работе, их куда-то вызывали, требовали, чтобы приняли к сыну меры. Опять же от матери он знал, что дома с Жориком говорили, и всерьез, и со слезами, но ничего не изменилось, тот продолжал встречаться с батюшкой и часто приходил от него с подарками: роскошно изданными книгами о житиях святых. Больше всего он дорожил библией в дорогом кожаном переплете, отделанной серебром,-- эту книгу он частенько держал в руках, когда прогуливался с попом.
   Зима приглушала жизнь города, и особенно она сказывалась на досуге молодежи. Снежная, холодная, с метелями, приходившими из открытой казахской степи, и ураганными ветрами, иногда валившими прохожих с ног. Парк с почерневшими верхушками лип и тополей, с погребенными под снегом танцплощадкой и летним кафе, белел среди города огромным снежным комом. Поздно светало, рано темнело,-- казалось, конца этой зимней спячке не будет.
   Но вечерняя жизнь, несмотря на холод и метели, все-таки продолжалась, только нужно было в ней хорошо ориентироваться, а это умел далеко не каждый. Павел же, имевший отношение к джаз-оркестру, был и зимой в курсе всех событий.
   Зимой были популярны институтские вечера, к которым долго и тщательно готовились. Что скрывать, институты соперничали друг с другом, и оттого попасть на вечер было делом непростым. Какие давались концерты, как старались оркестры! Дважды в неделю, в субботу и воскресенье, в городском доме культуры проходили танцы под тот же оркестр, где играл на отливающих перламутром ударных инструментах Таргонин. Зал в доме культуры был небольшой, не вмещал даже половины желающих, но, несмотря на это, там собирались одни и те же молодые люди. Были зимой в ходу и иные формы общения, из-за обилия кафе, дискотек, домов молодежи почти забытые ныне: собирались вскладчину по всяким веским и не очень поводам у кого-нибудь дома, и вечеринки возникали зачастую стихийно. Надо ли говорить, что и на труднодоступные вечера в институты, и в дом культуры, и на самые интересные вечеринки Стаин имел доступ -- везде он был приглашен, везде его ждали, на все у него был билет или пропуск.
   В перерыве между танцами, когда оркестр отдыхал, Стаин иногда поднимался к музыкантам на эстраду, чтобы заказать песню или поговорить о новой композиции, а иногда даже оставался после танцев в доме культуры, где оркестр до глубокой ночи репетировал что-то новое. На эти репетиции Жорик приходил не с пустыми руками, а непременно захватив пару бутылок водки и на закуску хорошей колбасы или окорока, редко встречавшегося в магазине,-- у студентов, игравших в оркестре, всегда был отменный аппетит.
   Но в ту зиму Стаин частенько объявлял друзьям-музыкантам: мол, скукота у вас сегодня неимоверная, пойду-ка я к отцу Никанору, прокоротаю у него вечер с пользой для души. Прямо из фойе позвонив по телефону батюшке, который имел привычку засиживаться до глубокой ночи, и получив добро, Жорик, попрощавшись, уходил в церковь. Предупрежденный батюшкой горбун, всякий раз недоверчиво открывая дубовую дверь, провожал ночного гостя, запорошенного снегом, в покои священника. Обычно отец Никанор проводил вечера в зале, у камина, не топившегося до того лет тридцать.
   По углам и на стенах висели редкой работы иконы, возле каждой из них горела свеча, а то и две, жарко топился камин, длинные языки пламени, вырываясь вдруг за решетку, высвечивали дальние углы плохо освещенной комнаты, хотя где-то под потолком горели и лампочки. Тепло, таинственно было в зале с высокими, уходившими в темноту потолками.
   -- А, Георгий...-- радушно говорил святой отец, вложив резную закладку из слоновой кости в книгу, откладывал ее в сторону и поднимался навстречу из жесткого вольтеровского кресла с высокой прямой спинкой, обтянутой толстой бычьей кожей.
   Широким жестом он приглашал Жорика к камину, где уже стояли два низких, с широкими подлокотниками тяжелых кресла, темный бархат обивки которых из-за ярко полыхнувшего вдруг языка пламени из чрева камина озарялся кроваво-красным, обозначая истинный цвет материи. Жорик с удовольствием располагался в кресле, протягивая замерзшие ноги к самой решетке, и завороженно глядел на огонь, на миг отрешаясь от всего: от церкви, батюшки, джазового оркестра Ефима Ульмана, футбольного клуба "Спартак", за который оголтело болела Татарка...
   Отец Никанор никогда не тревожил его в эти минуты, и только когда безмолвно и бесшумно двигавшийся служка ставил рядом уже сервированный низкий столик, Жорик как бы возвращался в реальность и виноватой улыбкой просил прощения за минуты прострации в святом доме.
   В графинчике всегда подавалась водка, но особая, настоянная на каких-то травах явно не из здешних мест, но привкус ее нравился Стаину, да и вообще было приятно с мороза, у пляшущего огня, пропустить за хорошей беседой рюмку--другую.
   Так сидели они у камина не час и не два, пока Жорик вдруг не спохватывался, что засиделся. Отец Никанор предлагал остаться на ночь, но Жорик, испытывая какой-то непонятный внутренний страх, всегда отказывался, ссылаясь на то, что дома будут беспокоиться.
   Только однажды, когда среди ночи разыгралась злая метель и ничего не видно было даже на расстоянии вытянутой руки, ему пришлось остаться --добраться по такой пурге до Татарки было немыслимо, да и батюшка с горбуном вряд ли отпустили бы. Парень в общем-то далеко не робкий, Стаин всю оставшуюся ночь не сомкнул глаз -- ворочался на широкой деревянной кровати, прислушиваясь к шорохам в сонном, притихшем доме, к страшной вьюге, завывавшей за высокими окнами. Рано утром, не дожидаясь рассвета, когда пурга неожиданно унялась и святой дом еще не ожил, Жорик встал, тихо оделся и, сам открыв дубовую дверь, вышел на занесенную снегом улицу.
   В иные дни в доме Стаиных раздавался звонок: звонил батюшка, справлялся о здоровье и настроении Георгия, как он всегда обращался к Стаину. Этот звонок всегда означал приглашение, и если такое случалось в будние дни, когда не намечалось никаких увеселительных мероприятий, от которых Жорик вряд ли мог отказаться, даже в угоду батюшке, Стаин охотно принимал предложение и уже с вечера направлялся в церковь.
   В такие дни батюшка ожидал его к ужину или, как он говорил, вечерять, и заранее предупреждал об этом Стаина. С его приходом вспыхивала в том же зале тяжелая, с потемневшей бронзой ободов хрустальная пыльная люстра под высоким потолком, и оттого сразу становилось заметно, как чадили свечи у икон. Покрытый белой скатертью огромный стол был уже сервирован старинным серебром, принадлежавшим прежнему батюшке, происходившему, оказывается, из древнего русского дворянского рода: это серебро он передал по завещанию церкви и тем, кто будет продолжать его дело. Но столовое серебро, хоть и представлявшее ювелирную ценность, тогда не интересовало Стаина. Пользуясь обилием света, Жорик обходил многочисленные иконы, которые в иные дни не удавалось разглядеть.
   Стаин чувствовал, что батюшке приятен его нескрываемый интерес, потому тот сопровождал его от иконы к иконе, поясняя значение изображенных святых в религиозной иерархии, говорил о времени и эпохе, сопутствовавших рождению этих шедевров, авторы которых за редким исключением оставались неизвестными или обозначались одним ничего не говорящим потомкам именем.
   Обходя просторный зал, Жорик замечал и много вполне светских вещей, заполнявших и украшавших его: старинное пианино известной с прошлого века немецкой фирмы "Ибах", бронзовые часы в виде башни с двумя циферблатами тоже вполне тянули на антиквариат, не ценившийся в те годы, по крайней мере, у них в городе; резные шахматы из слоновой кости с массивной доской из палисандра, и тут же, на изящном столике, инкрустированном перламутром, несколько нераспечатанных колод карт, непривычно узких, длинных, невиданной полиграфии, наверняка оставшихся из старых дореволюционных запасов прошлого батюшки-дворянина. Карты эти более всего заставили дрогнуть сердце Стаина. Неравнодушный этот взгляд не остался незамеченным отцом Никанором, и он спросил, не играет ли Стаин в преферанс? Получив утвердительный ответ, батюшка улыбнулся и неожиданно с азартом сказал:
   -- Прекрасно, как-нибудь обязательно сыграем, а то дьяк, с которым я иногда сажусь за карточный стол, играет слабо, к тому же абсолютно лишен чувства риска, да и жаден больно.
   Ужинали долго, опустошая не один графинчик водки, настоянной на травах, затем, как обычно, переходили к камину, в кресла, и оно теперь было как бы у каждого свое. Безмолвный служка подавал туда чай в серебряных подстаканниках. Глядя на огонь, они подолгу вели свои беседы, не замечая, как гасла люстра, и только свечи обозначали простор зала.
   Так медленно катилась та беззаботная последняя зима Стаина. Уже никто не отговаривал его от странного решения, все свыклись с ним и, откровенно говоря, жалели шалопая Жорика. Были, правда, и восхищавшиеся им, а уж в глазах прекрасной половины их городка, у которой он и без того пользовался успехом, Стаин выглядел чуть ли не великомучеником.
   Похоже, смирились с этим и дома,-- по крайней мере, родителей перестали беспокоить в горкоме, потому что принесли какую-то официальную бумагу о том, что рассматривается вопрос о зачислении Георгия Стаина в Киевскую духовную семинарию. Правда, побеспокоили Стаина еще раз из милиции: почему здоровый парень не работает? Но на этот раз выручил отец Никанор -- дал справку, что Стаин служит при церкви на какой-то хозяйственной должности. Хотя вся "работа" его заключалась в ночных беседах с батюшкой, зарплата шла регулярно, и выдавал ее дьяк раз в месяц. В такие дни Жорик гулял особенно широко, посмеивался: на свои трудовые, мол, гуляю.
   Частые ночные беседы с отцом Никанором, долгие ежедневные прогулки, чтение религиозной литературы, редких книг по теологии, особенно Библии и Евангелия, не прошли для Стаина даром. Его молодая память, еще не разрушенная алкоголем, быстро впитывала все, и Жорик на память цитировал целые страницы, не говоря уж об интересных абзацах, к тому же он увлекся философской литературой, тяготевшей к церковным учениям и мистицизму.
   Бывая на танцах, на вечеринках или на репетиции оркестра, он всегда гладко и к месту вставлял в разговор цитату или приводил высказывание какого-нибудь богослова или святого, читал на память строку из Библии, причем непременно называл стих и главу, из которой она взята. Не исключено, что Жорик иногда извращал смысл стиха, изымая или добавляя какое-то слово, наполнял его новым, необходимым для него самого или ситуации смыслом, ведь никто ни проверить, ни опровергнуть его не мог!
   В любой разговор, даже о девушках, музыке, джазе, моде, в любой треп Стаин так ловко вплетал эти цитаты, афоризмы, выдержки, что у неискушенных молодых людей невольно складывалось впечатление о его духовном превосходстве. Даже чтобы заставить выпить кого-нибудь, он всегда находил религиозный аргумент, устоять против которого было невозможно, хотя церковь отнюдь не поощряла пьянство. Даже лихие, остроумные его тосты были теперь насквозь пронизаны религиозным мистицизмом. Щедрое словоблудие Стаина, при его широчайшем общении -- от компании Рашида до джазового аранжировщика Ефима Ульмана,-- не могло не дать своих результатов, и среди молодежи их городка еще несколько лет спустя были в ходу церковные словечки, цитатки, что считалось среди неискушенных юнцов хорошим тоном, свидетельством высокого уровня культуры. Особенно его словоблудие почиталось среди девушек, на которых действовал не только тщательно подобранный стаинский текст, но и артистизм, с которым Жорик все это излагал, и не исключено, что в девичьих альбомах, модных в те годы, среди прочих дешевых сентенций были записаны перевранные Стаиным библейские заповеди.
   Город уставал от долгой и трудной зимы: от необходимости круглые сутки топить печи,-- ведь в ту пору он на три четверти состоял из собственных разностильных домов; уставал от короткого дня, который в иные дни уже с обеда начинал переползать в сумерки; уставал от метелей и ураганов, свирепствовавших обычно два месяца кряду; страдал от перебоев с транспортом -- дряхлые, латаные и перелатаные автобусы ходили редко и, честно говоря, горожане не особенно рассчитывали на них, оттого в дальний путь без особой надобности не пускались. И как награда за суровую зиму весна в их краях была на удивление красивой, приходила не спеша, с оттепелями, капелями, проталинками, теплыми нежными ветрами, а придя, по примеру зимы, стояла долго, и только в середине мая, когда отцветали яблони в редких садах и палисадниках и сирень уже не кружила голову молодым, только тогда, да и то не спеша передавала она полномочия лету. Оттого весну любили, ждали ее, скучали по ней. Всем хотелось скорее освободиться от громоздкой и неуклюжей зимней одежды, развязать разномастные шали, снять сыпавшие повсюду кроличий пух шапки, закинуть на печку до следующей зимы валенки, без которых трудно было обойтись даже записным модницам.
   В конце марта, когда от тягучих влажных ветров из степи стали оседать сугробы и снежный ком парка резко опал, оголив голые сучья благополучно перезимовавших деревьев, на центральную улицу -- Карла Либкнехта впервые выходили дворники и энергично принимались сгребать остатки снега, словно оправдывая свое долгое зимнее безделье. И если не случался неожиданный снегопад,-- бывало и такое в марте,-- уже через неделю она, единственная в городе, чернела выщербленным асфальтом дороги и тротуаров.
   Уставшие от зимы горожане вряд ли замечали выбоины и колдобины своей главной улицы -- она была для них предвестницей весны, ее первым приветом...
   В апреле, когда в церковном саду еще лежал снег, а аллеи по утрам сверкали тонким ледком, к обеду превращавшимся в лужицы, отец Никанор вместе со Стаиным снова стали выходить на прогулки. Прогулки эти бывали короче осенних, потому что на соседних с центральной улицах, по которым они ходили раньше, стояла непролазная грязь. Было еще прохладно, и отец Никанор поверх сутаны надевал черное касторовое пальто вполне светского покроя. Стаин же, словно готовясь к весеннему выходу, щеголял в новом демисезонном, сшитом зимой, тоже черном, двубортном, с высокими, до плеч, острыми лацканами и имевшим на груди кармашек, как у пиджака, из которого кокетливо торчал беленький платочек. Появилась у него и черная широкополая велюровая шляпа, которую он надевал каждый раз по-новому, и особенно щегольски она выглядела, когда он гулял без батюшки.
   Они так дополняли друг друга, что казались единым целым, и неискушенному человеку вполне могло показаться, что Стаин состоит на церковной службе, а вовсе не на хозяйственной. Оттого, когда Жорик появлялся на улице один, все старухи, встречавшиеся на пути, приостанавливались, и не выгляди Стаин столь недоступным, они не дали бы ему и шагу ступить, но Жорик, когда надо, умел держать дистанцию. Он мог позволить себе лишь погладить по голове ребенка, которого вела за руку старушка. Это расценивалось как милость, и об этом судачили потом на завалинках. Конечно, случалось, и не раз, когда какая-нибудь старушка бросалась к нему, прося благословения, или рвалась поцеловать ему руку, но из этих щекотливых положений он выходил не суетясь, с достоинством, не признаваясь даже экзальтированным старухам, что не имеет никакого церковного сана и не волен никого благословлять. Он раскусил толпу, для которой важен был внешний вид, а не сущность, и потрафлял ее вкусам. Потрафлял щедро, с выдумкой, ибо природой в нем было заложено многое.
   Прогулки эти вскоре пришлось совсем оставить, потому что центральная улица день ото дня становилась все оживленнее, многолюднее, и продираться сквозь толпу, словно на базаре, не доставляло никакого удовольствия, приходилось отвлекаться, извиняться. Но к тому времени подсохла главная аллея в церковном саду, и иногда Стаин с батюшкой прохаживались по ней.
   В мае произошли события, вновь всколыхнувшие городок... Уже, конечно, не осталось никаких следов зимы. Разъезженные ранней весне дороги кое-где подлатали, а лужи высохли сами по себе, и не стало препятствий для прогулок, наоборот, все располагало к ним -- запах цветущих лип, тополей, голубой сирени неудержимо вытягивал всех на улицу. И на Карла Либкнехта, особенно после работы, было так многолюдно, как на Первое мая, когда народ расходился по домам после демонстрации. Уже открылся парк, и вырвавшиеся на простор трубы, тромбоны, саксофоны не знали удержу -- город вступал в лучшую пору года, лучился смехом, улыбками, надеждами... Наверное, в великом и одновременном своем пробуждении старожилы как-то сразу и не заметили, что Стаин перестал гулять с батюшкой, да и сам отец Никанор уже давно не появлялся на весенних улицах. Правда, в мае тому легко можно было найти оправдание: стоял Великий пост, а в конце месяца наступало главное событие в церковной жизни - Пасха, к тому же первая для отца Никанора в новом приходе.