Страница:
Утром окоченевшее тельце обнаружили среди бумаг, мусора и пищевых отходов дворник и мусорщик. Ребенка отвезли в больницу, оттуда сразу же отправили в Дом ребенка – ребенок чудесным образом оказался жив.
Мать лишили родительских прав по отношению к Юле, и это её вполне устроило. Никакого наказания она не понесла.
Странно, дико, непонятно – почему не судили?
Этим вопросом я не раз задавалась, работая в детдомовской системе. Поразительное спокойствие хранили органы правосудия, когда дело касалось незащищенных маленьких граждан и их матерей-злодеек. Никто не бил в тревожный колокол, никто не возмущался разнузданным попранием прав маленького человечка, вина которого была только в том, что он рожден нерадивой мамой.
Его дальнейшая судьба была вполне предсказуема.
Но об этом – потом.
Замечу лишь, что во времена Макаренко маму-девочку, удушившую новорожденного, приговорили к восьми годам тюрьмы, наши же юристы мне так говорили: «Если ввести наказание за «халатное отношение» (!) к ребенку, которого мать не желает или не может воспитывать, то это приведет к росту криминальных абортов».
На мой взгляд – чушь какая-то, а не объяснение. А может… просто кому-то нужны массы бесхозных детей? Ведь это… «живой товар»?!
Но столь крамольная мысль посетила меня далеко не сразу.
После окончания восьмого класса Юля получила комнату в квартире матери, той самой женщины, что вместе с мусором выбросила и свою собственную плоть и кровь – своё дитя.
Размен площади не разрешили. А как жить им под одной крышей – взрослой злодейке, прижившей и благополучно «сбагрившей» в госучреждение ещё двоих детишек, и чудом уцелевшей дочери? Никто об это этом и не думал.
– Оль, у тебя этого… лишних брюк не найдется? – спрашивает Юля, без особого энтузиазма разглядывая мою одежку. – А то вот вышла из дэдэ, а надеть и нечего.
– Поищу, конечно. Кажется, у меня что-то подходящее есть. Завтра принесу. А что, тебе разве не выдали одежду?
– А куртка лишняя не завалялась?
– Куртка… нет. Не завалялась. Тебе что, теплая одежда нужна? – вяло говорю я, а сама лихорадочно соображаю – что там у меня ещё завалялось дома. В не очень большом шкафу?
– Сумка у тебя хорошая. Вот что. Ну что в отрядной лежит. С ремешками и двумя отделениями. Клёво. Где брала?
От такого нахальства я медленно закипала. Однако стараюсь не очень выдавать своё возмущение – а что как провокация? Они такие – оскандалюсь ни за грош.
– Ты не обижайся, – продолжает она, не обращая ни малейшего внимания на моё смущение, – мы тут без тебя чуток похозяйничали. Вааще-то вещи просто так не советую бросать. Сопрут.
– Ну, знаешь… Не просто так, а закрыв отрядную на ключ.
– Хохмачка. Разве это замок? Забудь. Ну, так как – насчет сумки?
– Бери, конечно, если понравилась… Если очень надо. Только мне нужно документы домой отвезти. Не в кармане же… – скучно лепечу я, ещё не вполне понимая весь трагикомизм моего положения.
– А ты завтра приноси. С остальными шмотками. Нормалёк?
– Договорились, – соглашаюсь я, всё ещё тайно надеясь, что это просто глупый розыгрыш.
Однако – нет, всё всерьёз. Когда уходила домой, встретились на остановке, так она напомнила: «Не забудь, и не жлобствуй, тогда и уважать будут».
Я вообще-то считала себя человеком нежадным, но столь мощный удар по бюджету, конечно же, поверг меня в уныние. И это – только первый день!
(Если и дальше так пойдет, то домой весьма скоро мне придется пробираться закоулками, пугая прохожих вопросом: здесь наши не пробегали?)
…Моё детство прошло в городке, перенесшем все ужасы оккупации. Фашисты пожгли почти все села вокруг, и после освобождения ещё лет десять, а то и больше, по нашим улицам ходили нищенки, ютившиеся в землянках на окраинах городка. Ни в одном доме не отказывали в милостыне – давали чаще еду (ломоть хлеба, шматок сала, картошку), но кто-то мог дать и одежду – платье, кофту, сапоги… Отказать нищенке в латанной-перелатанной одежке или не открыть ей дверь считалось немыслимым делом.
И вот теперь, через тридцать лет после окончания войны, я впервые столкнулась с ситуацией, и ни где-то, а в Москве – стольном городе, когда вполне взрослый и здоровый человек занимается внаглую попрошайничеством.
Однако отказать я не решилась.
Глава 3. День второй: что нам стоит дом построить?
Мать лишили родительских прав по отношению к Юле, и это её вполне устроило. Никакого наказания она не понесла.
Странно, дико, непонятно – почему не судили?
Этим вопросом я не раз задавалась, работая в детдомовской системе. Поразительное спокойствие хранили органы правосудия, когда дело касалось незащищенных маленьких граждан и их матерей-злодеек. Никто не бил в тревожный колокол, никто не возмущался разнузданным попранием прав маленького человечка, вина которого была только в том, что он рожден нерадивой мамой.
Его дальнейшая судьба была вполне предсказуема.
Но об этом – потом.
Замечу лишь, что во времена Макаренко маму-девочку, удушившую новорожденного, приговорили к восьми годам тюрьмы, наши же юристы мне так говорили: «Если ввести наказание за «халатное отношение» (!) к ребенку, которого мать не желает или не может воспитывать, то это приведет к росту криминальных абортов».
На мой взгляд – чушь какая-то, а не объяснение. А может… просто кому-то нужны массы бесхозных детей? Ведь это… «живой товар»?!
Но столь крамольная мысль посетила меня далеко не сразу.
После окончания восьмого класса Юля получила комнату в квартире матери, той самой женщины, что вместе с мусором выбросила и свою собственную плоть и кровь – своё дитя.
Размен площади не разрешили. А как жить им под одной крышей – взрослой злодейке, прижившей и благополучно «сбагрившей» в госучреждение ещё двоих детишек, и чудом уцелевшей дочери? Никто об это этом и не думал.
– Оль, у тебя этого… лишних брюк не найдется? – спрашивает Юля, без особого энтузиазма разглядывая мою одежку. – А то вот вышла из дэдэ, а надеть и нечего.
– Поищу, конечно. Кажется, у меня что-то подходящее есть. Завтра принесу. А что, тебе разве не выдали одежду?
– А куртка лишняя не завалялась?
– Куртка… нет. Не завалялась. Тебе что, теплая одежда нужна? – вяло говорю я, а сама лихорадочно соображаю – что там у меня ещё завалялось дома. В не очень большом шкафу?
– Сумка у тебя хорошая. Вот что. Ну что в отрядной лежит. С ремешками и двумя отделениями. Клёво. Где брала?
От такого нахальства я медленно закипала. Однако стараюсь не очень выдавать своё возмущение – а что как провокация? Они такие – оскандалюсь ни за грош.
– Ты не обижайся, – продолжает она, не обращая ни малейшего внимания на моё смущение, – мы тут без тебя чуток похозяйничали. Вааще-то вещи просто так не советую бросать. Сопрут.
– Ну, знаешь… Не просто так, а закрыв отрядную на ключ.
– Хохмачка. Разве это замок? Забудь. Ну, так как – насчет сумки?
– Бери, конечно, если понравилась… Если очень надо. Только мне нужно документы домой отвезти. Не в кармане же… – скучно лепечу я, ещё не вполне понимая весь трагикомизм моего положения.
– А ты завтра приноси. С остальными шмотками. Нормалёк?
– Договорились, – соглашаюсь я, всё ещё тайно надеясь, что это просто глупый розыгрыш.
Однако – нет, всё всерьёз. Когда уходила домой, встретились на остановке, так она напомнила: «Не забудь, и не жлобствуй, тогда и уважать будут».
Я вообще-то считала себя человеком нежадным, но столь мощный удар по бюджету, конечно же, поверг меня в уныние. И это – только первый день!
(Если и дальше так пойдет, то домой весьма скоро мне придется пробираться закоулками, пугая прохожих вопросом: здесь наши не пробегали?)
…Моё детство прошло в городке, перенесшем все ужасы оккупации. Фашисты пожгли почти все села вокруг, и после освобождения ещё лет десять, а то и больше, по нашим улицам ходили нищенки, ютившиеся в землянках на окраинах городка. Ни в одном доме не отказывали в милостыне – давали чаще еду (ломоть хлеба, шматок сала, картошку), но кто-то мог дать и одежду – платье, кофту, сапоги… Отказать нищенке в латанной-перелатанной одежке или не открыть ей дверь считалось немыслимым делом.
И вот теперь, через тридцать лет после окончания войны, я впервые столкнулась с ситуацией, и ни где-то, а в Москве – стольном городе, когда вполне взрослый и здоровый человек занимается внаглую попрошайничеством.
Однако отказать я не решилась.
Глава 3. День второй: что нам стоит дом построить?
И я принесла всё, что просили. Тюк получился внушительный. Юля, повертев каждую вещь в руках, критически разглядывая её на свет, чуть ли не пробуя на зуб, кое-что забраковала. Я едва не задохнулась от обиды, но виду не подала. Ведь выбирала из того, что сама ношу.
– А ты молодчина, – снисходительно похвалила она. – Я, по правде, не очень-то поверила. Думала, если принесешь, так барахло кой-какое.
Я благоразумно промолчала.
– А пальтеца у тебя лишнего не найдется? – снова принялась Юля за привычное дело.
– Что ж тебе, по арматурке не выдали? Ведь вам положено, – уже без всякого политеса спросила я.
Она посмотрела на меня без всякого понимания и сказала:
– Дирюга старьё давала вааще-то на кой оно мне? Что ж я… всякую рвань носить? Иду к Людмиле Семёновне.
– Простите, это, возможно, не моё дело, – говорю я на взводе, – Но каким образом выпускница детского дома оказалась после выхода буквально разутой-раздетой? Ведь ей положен полный комплект одежды, плюс постельное бельё, одеяло, подушка… – Матрац ещё, – подсказала Людмила Семеновна. – И даже мебель списанную, но вполне приличную – из шефской гостиницы, тоже дали. И посуду – некомплект из шикарных сервизов. Ну, пусть кое-где чуть треснуло, дома такую посуду не выбрасывают! – на самой высокой ноте закончила она.
– Так почему же Юля Самохина… Но я не успела закончить свой вопрос.
– Отчего? – свирепо глядя на дверь кабинета, сказала директриса. – Да оттого, что она всё, что ей дали, продала. Про-да-ла! Понятно, да? А теперь вот здесь промышляет. Говорит – обокрали? Врёт. Ну, пусть. Я предложила ей подобрать из бэ-у, новое вторично выдать не могу. Так не хочет! А вы не беспокойтесь, она в накладе не останется. У кого силой отберет, у кого обманом выклянчит. Первая ворюга в детском доме. А что это вас так волнует? Или… уже и у вас просила? Так не давайте.
– Нет, я просто так спросила, – смущенная и подавленная столь тяжеловесной аргументацией, ответила я. – Просто интересуюсь.
А ещё через несколько дней выпал случай поближе познакомиться с пёстрым племенем бывших.
Мой рабочий день близился к концу. Я просто с ног валилась от усталости, однако всю мебель так и не удалось перетащить в нашу отрядную. Стулья, полки книжные и всякую такую мелочь – это ещё кое-как. А вот письменный стол… И зачем только такие столы вообще делают? Двухтумбовый, неразборный, тяжелый до невозможности… Изо всех сил, напрягшись, я едва сдвинула его с места. Нет, черт возьми, его всё-таки надо как-то перетащить в отрядную!
Подложив под ножки стола и привязав ленточками полиэтиленовые мешки, я кое-как всё же исхитрилась пропихнуть его по прямой до конца коридора – толкая свой груз…э-э-э… спиной. Ну, а мои расчудесные воспитаннички сидели-посиживали на диване и во все глаза любопытствовали – интересно ведь до ужаса, как воспиталка справится с такелажными работами…
Моё профессиональное становление происходило необычайно быстро. Уже к концу второго дня я постигла печальную истину во всей её бездонной глубине – дети понятия не имеют, что такое коллективный труд! Всё, что не «лично для тебя», делали из-под палки, или – «доверяли» воспитателям и… шестеркам. Подбить ребят сделать что-либо не для себя лично, а на общее благо можно было лишь за определенную мзду – в детском доме существовала такса на все виды услуг: действовал и единственно торжествовал железный принцип личной материальной заинтересованности. Что такое – «нужно для всех»? «Ни фи-и-игааа!» – неизменно отвечали они, если им вдруг предлагалось хоть чуть-чуть шевельнуть пальцем «ради общества».
Поэтому и дети, все без исключения, бывали неизменно любезны с завхозом. Ему ведь разрешалось кое-что выдавать и без ведома воспитателей – в порядке частного вознаграждения и материального поощрения. Но за это надо было: помочь разгрузить машину с продуктами или новой одеждой, вынести кухонные бачки с отходами – в общем, сделать, что скажут.
Когда я таскала мебель в отрядную, мои оболтусы, кучно сидевшие на диване, развалясь в самых непринужденных позах, с азартом наблюдая и даже изредка комментируя наблюдаемый процесс, не изъявляли, однако, ни малейшего желания как-нибудь поучаствовать в нём лично. Но стоило на этаже появиться завхозу, как дети уже бежали со всех сторон с криком: «Вам помочь?!» – и тут же мчались исполнять поручение.
Помочь, конечно, всегда оказалось надо – пригласили троих, и уже через четверть часа, возвратившись на прежнюю позицию, они беспечно сорили фантиками, то и дело извлекая из карманов горстями хрустящую карамель. Остальные завистливо заглядывали им в рот.
О том, что именно так «привлекают» детей к труду, мне уже сообщил всезнающий муж кастелянши. Однако – метод, на мой взгляд, «запрещенный». И поэтому, чтобы лишний раз не конфузиться, я и не стала лишний раз укланивать детишек, не идут работать вместе со мной, ну и бог с ними…
Правда, когда волокла мимо них стол, они притихли, даже на время перестали хрустеть карамелью. Может, в ком-то и совесть шевельнулась, как знать? А может, просто пробудился острый технический интерес – «допрёт или не допрёт?». А как – если по лестнице?
Избежать конфуза всё же удалось – на выручку пришёл трудовик.
– За что сослали-то? – сочувственно спросил он, пропихивая стол вбок, на лестничную площадку. – Не могли, что ли распределение получше подыскать?
– Ой, что вы! – говорю я счастливо (стол-то наш! И мы это сделали!). – Я уже пять лет почти отработала в университете, а сюда сама пришла, по собственной инициативе. Понимаете…
– Ясно. По лимиту что ли?
– Да нет же, у меня московская прописка. Просто так получилось… Сама захотела здесь работать, понимаете?
– Просто? Сама захотела? – Он, горько усмехнувшись, покрутил пальцем у виска, а может, волосы поправил… Потом достал пачку «Явы», закурил. – Бред какой-то.
– Что вы! В детском учреждении нельзя курить! – возмутилась я, поглядывая по сторонам – нет ли где поблизости моих деток.
– Эх-хехе…
И я прикусила язык, стушевавшись под его насмешливо-сочувственным взглядом.
– Я вот тоже здесь не от хорошей жизни, – доверительно сказал он, минуту помолчав. – Пью. Примитивный алкаш, ясно? И не надо на меня такими глазами смотреть. Отсюда всё равно не выпрут. Потому как – дураков нет. Разве умный сюда пойдет?
Сигарету он докуривал молча, сосредоточенно сбрасывая аккуратные столбики пепла прямо на пол. Делать ему замечания я больше не решалась – раз так заведено…
Докурив, он снова глухо молчал, думая о чём-то своём. Я же внимательно его разглядывала. Что-то больно умен для «примитивного алкаша»…
Однако какой-то малости ему всё же будто не хватало. Элементарной культурной огранки что ли?
О перипетиях его многотрудной жизни я узнала много позже, лишь следующей осенью. А тогда он мне показался несколько необычным, как будто смятым изнутри, однако неисправимым добряком. Сталкиваясь с ним в различных ситуациях, я с удивлением обнаруживала, что он едва ли не самый порядочный и благородный человек в этом пристанище «униженных» и «оскорбленных». Он был один из тех немногих, а, пожалуй, и единственный, кто имел смелость прямо, без обиняков говорить Людмиле Семеновне всё, что он думает по поводу её «педметодов». Она, конечно, не сильно радовалась этим откровениям, но виду не подавала. И мне даже казалось, что директриса его побаивается.
Кстати, у него был диплом физтеха. Я это тоже потом узнала.
– Так вы с вещами поосторожней, – научал меня он. – Ревизия придёт, не отчитаетесь… Всё-таки, насадочку на дверь сделаю. Да и косяк надо бы посерьёзнее укрепить. Бытовкой займусь отдельно, это надолго, вот с двойными рамами закончу… Надо бы успеть до холодов.
– Какой… бытовкой? А разве надо ещё и…
– А где вещи хранить будете. Просите помещение на промежуточном этаже. И подальше от водосточных труб. Понадежней будет. Думаете, они только государственное тащат? И у своих за милу душу сопрут, если плохо лежит. А за всё вам отвечать.
Он ещё долго рассказывал мне страшилки из жизни «Мадридского двора», и я начинала понемногу понимать, что здесь всё ой-ё-ёй как не просто, и если не проявлять должной бдительности, то очень скоро можно пасть жертвой собственного недомыслия. Потом замолчал, снова закурил, глубоко затянулся и сказал тихо, но жёстко:
– Больше милостыни нищему не давать. Не поймёт, обидится и отомстит.
– За что? – удивлённо усмехнулась я.
– За вашу же доброту.
– Ах, – вот оно что. Так вы ещё и Ницше почитываете?
– Было дело, да только очень давно, – сказал он, напряжённо подняв бровь и сильно стукнув молотком по косяку.
– Зло не может быть нормальным состоянием людей, – всё же сказала я, непонятно кого оправдывая.
Добродушно усмехнувшись, как это делают, реагируя на смешную выходку неразумного ребёнка, он сказал:
– Вы ещё скажите, что и вообще возможно так устроить жизнь людей, чтобы они жили мирно и счастливо, без всякого принуждения, на неубойном питании и даже не съедали друг друга?
– Ну что вы, я далека от мысли призывать беспечное население планеты «любить друг друга по-братски», но я всё же не верю в созидательную силу зла. Это вырождение.
– Ой ли?
– Именно.
Он посмотрел на меня серьёзно и грустно, потом сказал:
– Когда я был студентом, мне пришла в голову вот какая мысль. Вам интересно?
– Конечно, – с готовностью сказала я (он всё больше интересовал меня).
– Хомо сапиенс этот вовсе не «человек разумный», как учат в школе, это «новый человек» – хам прагматичный. И возник он не вчера и не в нашем любимом государсве, а две тысячи лет назад, когда и появилась Римская империя, и успешно расселился во всем мире. Он меняет маски, маршруты, но – всегда идёт вперёд, подминая под себя всех не хамов.
– Две тысячи лет назад появилось христианство, – сказала я, опять желая возразить. – Как это совметить?
– А это как раз пристанище старых или ветхих людей. Они как бы уравновешивали новую идеологию шустрых прагматиков. Так что «права человека» – это и есть безразмерные права хама, который уверенно марширует по большой дороге разбоя, и никто его не хочет и не может остановить.
– Ничего хорошего.
– Верно, ничего хорошего в этом, ясно, нет. Все цивилизации кончали одинаково – распадом на вечно враждующих персоналий и неверием в созидательное единство духовного. Цивилизация – это заразная и тяжёлая болезнь человечества, Раздробленные общества ещё хуже слитых воедино масс. Это уже не человеки в том самом высоком смысле, это чревоугодники – в самом широком понимании. Такие общества всегда кончают одинаково – крахом или массовым сумасшествием.
– А христианство? – снова напомнила я.
– Ну да, христианство. Это финал, полный финал, если взять ситуацию в идеале. Цель указана, дан идеал. Развитие закончено. Потому что закон этого идеала снова возвращает человека в массу, в непосредственную жизнь. Но происходит это уже вполне на новом уровне. И человек уже может жертовать своим «я» ради других, и, замечу, – свободно. А это уже – подвиг, потому что именно в душе человека живёт зло, и нигде больше. Но это, повторяю, идеал. А жизнь идёт своим путём.
– Вот как.
Больше мне нечего было сказать.
Он удалился, негромко напевая:
И каждую пятницу, как солнце закатится
Кого-то жуют под бананом…
.. После этих рассказов трудовика – в жанре жутких страшилок, у меня, конечно, сложилось довольно нелестное мнение о Людмиле Семеновне. Да и сама я уже стала замечать, что она штучка непростая – жёсткая, полновластная правительница дома, единолично решавшая все вопросы.
Только вот каковы её истинные мотивы, пока не было ясно.
Однако нет – не так всё однозначно. Власть эту она всё-таки делила, и с кем? Конечно, с бывшими воспитанниками детдома – отдавая им на откуп некоторые сферы детдомовского бытия.
Это был удивительный в своём цинизме «воспитательный» тандем: диктатура официального начальства сверху и жестокая деспотия снизу – со стороны бывших, бессовестно обворовывавших и терроризировавших тех, кто помладше и слабее. Директриса ловко ухитрялась «не замечать» этого вопиющего безобразия. Это был поразительный преступный симбиоз – внешне всё пристойно, а изнутри…
Конечно, между директрисой и бывшими личные отношения были «ножевые». Но когда дело касалось «контингента», она меняла ориентиры на сто восемьдесят градусов – начальству нужны были уголовно настроенные бывшие, ведь запуганные дети прибегут к ней искать защиты…
И её власть только усилится.
А им, бывшим, было на руку её бросовое отношение к детдомовскому хозяйству. Для бывших это служило оправданием – в большей степени моральным – их собственного поведения. Для директрисы же бывшие являлись теми козлами отпущения, на которых при случае можно было списать любую пропажу или недостачу: воровство и мздоимство здесь процветало…
Воспитанники детского дома, поначалу огульно ненавидя и «верхи» и «низы» эшелонов деспотической власти, оставались практически беззащитными между молотом и наковальней.
В этой ситуации самые сообразительные быстро смекали, какому богу надобно служить, и охотно шли в шестерки к бывшим, а то – и к самой Людмиле Семёновне. Уже к десяти-двенадцати годам они хорошо усваивали нормы детдомовской этики – здесь царит закон джунглей, если не ты сверху, то – тебя подомнут…
У Людмилы Семеновны везде были связи, и довольно влиятельные. Городские власти ей во всем потакали. По этой причине противоречить ей считалось опасным. Однако действовала она хитро и тонко: уберечься от её немилости было просто невозможно. Не по нраву пришелся – дело труба. Нет, конечно, не совсем чтобы «скатертью дорога», но – «мы вас не задерживаем»…
Вот и весь разговор, качать права полная бессмыслица.
Вообще она бесподобно умела унизить подчиненного, сохраняя при этом видимость приличия в обхождении. Придраться не к чему. Если, конечно, считала нужным. Редко-редко позволяла себе (особенно в первые месяцы моего здесь присутствия) банально срываться. Она умела сохранять лицо, тут уже сказать нечего.
.. Итак, ещё один день подошёл к концу – а я всё ещё жива. И даже кое-что успела полезное сделать: повесила полки в отрядной – любуюсь… Просто кошмар до чего криво! А всё равно приятно – висят ведь, не падают. Шурупов под рукой не оказалось, а гвозди держали плохо, приходилось заколачивать всё более длинные и толстые… Разворотила полстены, пока повесила эти злосчастные полки. Последний гвоздь торжественно забила под бой курантов.
Полночь, пора домой. Пока метро не закрыли.
Однако уходила из детского дома не последняя – ещё одна полуночница столь же кропотливо готовилась встретить свою группу – первоклашек. Их завтра привезут всех вместе из дошкольного детского дома. Она тут недели две уже сидит за полночь – сменщицы у неё нет.
Предостерегает:
– Под окнами не ходите. Могут окатить, с них станет.
– Чем… окатить? – содрогнулась я.
– А чем попало. Обычай здесь такой – не понравился воспитатель, так выльют сверху помылки, и это в лучшем случае… Пока отыщешь виновного, сто раз обсохнуть успеешь. Да и как искать? Всё свалят на случай. Скажут, пол мыли, а грязную воду в туалет лень тащить. Ну, вот и плеснули за окно… Хамство и лень здесь узаконены.
– А что, часто здесь воспитателям достаётся? – осторожно спросила я, с опаской поглядывая на таинственную черноту мрачных детдомовских окон.
– Бывает, – ответила она грустно. – Ведь дети не всегда понимают, кто истинный виновник их бед. А воспитатель – вот он, всегда рядом, да ещё и нотации читает по всякому поводу, убирать заставляет, не велит курить.
– А что же директор не вмешивается? – вскипела я, совершенно не вдохновляясь перспективой быть на ночь «умытой» помылками.
– Что вы! Она ещё и провоцирует! Не упустит случая намекнуть при детях, что, мол, воспитатель виноват.
– Текучка большая? – спросила я.
– Ясное дело. Лучшие ходят, садисты приживаются. И вот их-то как раз Людмила Семеновна всегда выгораживает. И перед комиссиями, и перед детьми. Садюги ей ой как нужны.
– Так об этом надо в газету писать! – буквально закричала я.
– Писали. И что? Потом только хуже было. Нам же и доставалось.
И она принялась подробно рассказывать, как здесь чинят расправу над неугодными: воспитатели меняются каждый год, а то и чаще. Редко кто несколько лет выдерживает – кому уж совсем некуда податься…
Ночью я долго не могла уснуть. Находясь под впечатлением этого разговора. А когда под утро всё же уснула, мне приснился очень странный сон.
Сны вообще штука тёмная. Сон – что это? Свободный полёт фантазии, пророчество, предчувствия? Во сне можно одолеть огромные временные и пространственные масштабы, перескакивать самые незыблемые законы бытия и рассудка, оторваться от земли и унестись в небо, достигая тем самым пределов, которые просто невозможно постичь в реальном мире. И всё это будет – правда.
Так вот, сон был такой. Будто в театре меняют декорации. Меняют долго, тайно и неразумно – с одной стороны сцены всё время что-то переносят на другую… Но вот я уже вижу подмену – дерево меняют на пластик, бумагу – на полиэтилен… Один из актёров любовно прилепился к умирающему дереву, которое хотят заменить пластиковой штангой. И его никак не могут отлепить, потому что он… из пластилина… И тут же рядом, в оркестровой яме – ужасная пасть чавкает свеженькое мясцо… Чавкает и что-то бормочет под нос… И уже слышно – что.
«…пятнадцать томов законов и двадцать томов примечаний… пятнадцать томов…»
О чём этот сон был? Я часто о нём думала. О добре и зле грядущего?
И тут мне на глаза попались стихи. Они были перепечатаны мною на машинке, когда я относила последние книги в бук. Это Мережковский. Я стала читать.
Каким путём, куда идёшь ты, век железный?
Иль больше цели не, и ты висишь над бездной!
.. И вот сейчас, через много лет, я вспоминаю тот детский дом, вспоминаю обо всём, что там было, в мельчайших подробностях и спрашиваю себя – пошла бы снова в детский дом, уже на горьком опыте познав – как это бывает?
Да. Пошла бы.
Но только в тот же самый. И к тем же детям…
Потом у меня были и другие воспитанники. Но именно эти, самые трудные, остались моими.
С другими я тоже старалась работать изо всех сил, жить для них. И среди них были любимые. Самые дорогие дети. Но именно эти, детдомовцы из «дэдэ полтинник», первые мои воспитанники так и остались моей болью, моей радостью. Частью моей жизни…
У Лили Кузенковой семья получилась хорошая. Очень хорошая. Хотя и не сразу. Родила девочку почти сразу после выхода из детского дома. Через год стало ясно, что помощи от отца ребенка ждать без толку. Растила свою кроху в малюсенькой комнатушке большой коммуналками, воюя с соседями за право занять ванную для купания ребенка или стирки. Себя не жалела, но делала всё, чтобы дочка росла здоровой, развивалась нормально.
Когда я пришла к Лиле на первые именины ребенка, мои страхи – справится ли? – сами собой развеялись: эта мама ребенка не бросит. Как бы ни трудно ей было.
А ведь ей тогда исполнилось едва семнадцать!
Прошёл ещё год, и Лиле встретился парень, о котором можно только мечтать. Пришел из армии, устроился на автобазу, Лиля устроилась работать в ясли, туда же устроила и свою малышку. Муж заботился о приёмной дочери так, будто всю жизнь к этой миссии готовился.
Недавно они приходили ко мне – теперь уже весьма солидные люди, со стажем семейной жизни. Пили чай с пирожками, Лиля сама испекла, а когда она пошла на кухню – мыть чашки, её супруг очень серьёзно сказал мне:
– Нормально живём, только не нравится мне, что Лилёк курит. Кашель уже сильный, а курить не бросает.
– А сам ты куришь? – спрашиваю.
– Раньше курил. А потом мать сказала – брось! И бросил. Она сердцем болеет. Жалко её…
Проходит около получаса, и в отрядную уже посмелее заглядывают и другие дети. Входят, не здороваются, посидят, послушают, о чем здесь речь, и снова исчезают. Однако никого насильно не удерживаю. Пусть пока привыкают к новому лицу.
И на сей раз хожу глубоко за полночь.
– Уже? – дружно воскликнули мои помощницы, которые, конечно же, сидели со мной в отрядной до упора.
Явно огорчены, наверное, думали, что посиделки у нас на целую ночь.
Я бы и сидела всю ночь, да ведь я не совсем чтобы «освобожденный секретарь» – и свои дети есть. Соседи – люди хорошие, но совесть надо иметь…
Вот уже несколько дней у нас дома царит новый, неожиданный распорядок. Дочкам, их двое, я объяснила без околичностей – у меня новая работа, очень-очень важная. Так что теперь в музыкальную школу будут ходить сами (благо, недалеко, в соседнем переулке, а общеобразовательная и вовсе в нашем дворе).
– А ты молодчина, – снисходительно похвалила она. – Я, по правде, не очень-то поверила. Думала, если принесешь, так барахло кой-какое.
Я благоразумно промолчала.
– А пальтеца у тебя лишнего не найдется? – снова принялась Юля за привычное дело.
– Что ж тебе, по арматурке не выдали? Ведь вам положено, – уже без всякого политеса спросила я.
Она посмотрела на меня без всякого понимания и сказала:
– Дирюга старьё давала вааще-то на кой оно мне? Что ж я… всякую рвань носить? Иду к Людмиле Семёновне.
– Простите, это, возможно, не моё дело, – говорю я на взводе, – Но каким образом выпускница детского дома оказалась после выхода буквально разутой-раздетой? Ведь ей положен полный комплект одежды, плюс постельное бельё, одеяло, подушка… – Матрац ещё, – подсказала Людмила Семеновна. – И даже мебель списанную, но вполне приличную – из шефской гостиницы, тоже дали. И посуду – некомплект из шикарных сервизов. Ну, пусть кое-где чуть треснуло, дома такую посуду не выбрасывают! – на самой высокой ноте закончила она.
– Так почему же Юля Самохина… Но я не успела закончить свой вопрос.
– Отчего? – свирепо глядя на дверь кабинета, сказала директриса. – Да оттого, что она всё, что ей дали, продала. Про-да-ла! Понятно, да? А теперь вот здесь промышляет. Говорит – обокрали? Врёт. Ну, пусть. Я предложила ей подобрать из бэ-у, новое вторично выдать не могу. Так не хочет! А вы не беспокойтесь, она в накладе не останется. У кого силой отберет, у кого обманом выклянчит. Первая ворюга в детском доме. А что это вас так волнует? Или… уже и у вас просила? Так не давайте.
– Нет, я просто так спросила, – смущенная и подавленная столь тяжеловесной аргументацией, ответила я. – Просто интересуюсь.
А ещё через несколько дней выпал случай поближе познакомиться с пёстрым племенем бывших.
Мой рабочий день близился к концу. Я просто с ног валилась от усталости, однако всю мебель так и не удалось перетащить в нашу отрядную. Стулья, полки книжные и всякую такую мелочь – это ещё кое-как. А вот письменный стол… И зачем только такие столы вообще делают? Двухтумбовый, неразборный, тяжелый до невозможности… Изо всех сил, напрягшись, я едва сдвинула его с места. Нет, черт возьми, его всё-таки надо как-то перетащить в отрядную!
Подложив под ножки стола и привязав ленточками полиэтиленовые мешки, я кое-как всё же исхитрилась пропихнуть его по прямой до конца коридора – толкая свой груз…э-э-э… спиной. Ну, а мои расчудесные воспитаннички сидели-посиживали на диване и во все глаза любопытствовали – интересно ведь до ужаса, как воспиталка справится с такелажными работами…
Моё профессиональное становление происходило необычайно быстро. Уже к концу второго дня я постигла печальную истину во всей её бездонной глубине – дети понятия не имеют, что такое коллективный труд! Всё, что не «лично для тебя», делали из-под палки, или – «доверяли» воспитателям и… шестеркам. Подбить ребят сделать что-либо не для себя лично, а на общее благо можно было лишь за определенную мзду – в детском доме существовала такса на все виды услуг: действовал и единственно торжествовал железный принцип личной материальной заинтересованности. Что такое – «нужно для всех»? «Ни фи-и-игааа!» – неизменно отвечали они, если им вдруг предлагалось хоть чуть-чуть шевельнуть пальцем «ради общества».
Поэтому и дети, все без исключения, бывали неизменно любезны с завхозом. Ему ведь разрешалось кое-что выдавать и без ведома воспитателей – в порядке частного вознаграждения и материального поощрения. Но за это надо было: помочь разгрузить машину с продуктами или новой одеждой, вынести кухонные бачки с отходами – в общем, сделать, что скажут.
Когда я таскала мебель в отрядную, мои оболтусы, кучно сидевшие на диване, развалясь в самых непринужденных позах, с азартом наблюдая и даже изредка комментируя наблюдаемый процесс, не изъявляли, однако, ни малейшего желания как-нибудь поучаствовать в нём лично. Но стоило на этаже появиться завхозу, как дети уже бежали со всех сторон с криком: «Вам помочь?!» – и тут же мчались исполнять поручение.
Помочь, конечно, всегда оказалось надо – пригласили троих, и уже через четверть часа, возвратившись на прежнюю позицию, они беспечно сорили фантиками, то и дело извлекая из карманов горстями хрустящую карамель. Остальные завистливо заглядывали им в рот.
О том, что именно так «привлекают» детей к труду, мне уже сообщил всезнающий муж кастелянши. Однако – метод, на мой взгляд, «запрещенный». И поэтому, чтобы лишний раз не конфузиться, я и не стала лишний раз укланивать детишек, не идут работать вместе со мной, ну и бог с ними…
Правда, когда волокла мимо них стол, они притихли, даже на время перестали хрустеть карамелью. Может, в ком-то и совесть шевельнулась, как знать? А может, просто пробудился острый технический интерес – «допрёт или не допрёт?». А как – если по лестнице?
Избежать конфуза всё же удалось – на выручку пришёл трудовик.
– За что сослали-то? – сочувственно спросил он, пропихивая стол вбок, на лестничную площадку. – Не могли, что ли распределение получше подыскать?
– Ой, что вы! – говорю я счастливо (стол-то наш! И мы это сделали!). – Я уже пять лет почти отработала в университете, а сюда сама пришла, по собственной инициативе. Понимаете…
– Ясно. По лимиту что ли?
– Да нет же, у меня московская прописка. Просто так получилось… Сама захотела здесь работать, понимаете?
– Просто? Сама захотела? – Он, горько усмехнувшись, покрутил пальцем у виска, а может, волосы поправил… Потом достал пачку «Явы», закурил. – Бред какой-то.
– Что вы! В детском учреждении нельзя курить! – возмутилась я, поглядывая по сторонам – нет ли где поблизости моих деток.
– Эх-хехе…
И я прикусила язык, стушевавшись под его насмешливо-сочувственным взглядом.
– Я вот тоже здесь не от хорошей жизни, – доверительно сказал он, минуту помолчав. – Пью. Примитивный алкаш, ясно? И не надо на меня такими глазами смотреть. Отсюда всё равно не выпрут. Потому как – дураков нет. Разве умный сюда пойдет?
Сигарету он докуривал молча, сосредоточенно сбрасывая аккуратные столбики пепла прямо на пол. Делать ему замечания я больше не решалась – раз так заведено…
Докурив, он снова глухо молчал, думая о чём-то своём. Я же внимательно его разглядывала. Что-то больно умен для «примитивного алкаша»…
Однако какой-то малости ему всё же будто не хватало. Элементарной культурной огранки что ли?
О перипетиях его многотрудной жизни я узнала много позже, лишь следующей осенью. А тогда он мне показался несколько необычным, как будто смятым изнутри, однако неисправимым добряком. Сталкиваясь с ним в различных ситуациях, я с удивлением обнаруживала, что он едва ли не самый порядочный и благородный человек в этом пристанище «униженных» и «оскорбленных». Он был один из тех немногих, а, пожалуй, и единственный, кто имел смелость прямо, без обиняков говорить Людмиле Семеновне всё, что он думает по поводу её «педметодов». Она, конечно, не сильно радовалась этим откровениям, но виду не подавала. И мне даже казалось, что директриса его побаивается.
Кстати, у него был диплом физтеха. Я это тоже потом узнала.
– Так вы с вещами поосторожней, – научал меня он. – Ревизия придёт, не отчитаетесь… Всё-таки, насадочку на дверь сделаю. Да и косяк надо бы посерьёзнее укрепить. Бытовкой займусь отдельно, это надолго, вот с двойными рамами закончу… Надо бы успеть до холодов.
– Какой… бытовкой? А разве надо ещё и…
– А где вещи хранить будете. Просите помещение на промежуточном этаже. И подальше от водосточных труб. Понадежней будет. Думаете, они только государственное тащат? И у своих за милу душу сопрут, если плохо лежит. А за всё вам отвечать.
Он ещё долго рассказывал мне страшилки из жизни «Мадридского двора», и я начинала понемногу понимать, что здесь всё ой-ё-ёй как не просто, и если не проявлять должной бдительности, то очень скоро можно пасть жертвой собственного недомыслия. Потом замолчал, снова закурил, глубоко затянулся и сказал тихо, но жёстко:
– Больше милостыни нищему не давать. Не поймёт, обидится и отомстит.
– За что? – удивлённо усмехнулась я.
– За вашу же доброту.
– Ах, – вот оно что. Так вы ещё и Ницше почитываете?
– Было дело, да только очень давно, – сказал он, напряжённо подняв бровь и сильно стукнув молотком по косяку.
– Зло не может быть нормальным состоянием людей, – всё же сказала я, непонятно кого оправдывая.
Добродушно усмехнувшись, как это делают, реагируя на смешную выходку неразумного ребёнка, он сказал:
– Вы ещё скажите, что и вообще возможно так устроить жизнь людей, чтобы они жили мирно и счастливо, без всякого принуждения, на неубойном питании и даже не съедали друг друга?
– Ну что вы, я далека от мысли призывать беспечное население планеты «любить друг друга по-братски», но я всё же не верю в созидательную силу зла. Это вырождение.
– Ой ли?
– Именно.
Он посмотрел на меня серьёзно и грустно, потом сказал:
– Когда я был студентом, мне пришла в голову вот какая мысль. Вам интересно?
– Конечно, – с готовностью сказала я (он всё больше интересовал меня).
– Хомо сапиенс этот вовсе не «человек разумный», как учат в школе, это «новый человек» – хам прагматичный. И возник он не вчера и не в нашем любимом государсве, а две тысячи лет назад, когда и появилась Римская империя, и успешно расселился во всем мире. Он меняет маски, маршруты, но – всегда идёт вперёд, подминая под себя всех не хамов.
– Две тысячи лет назад появилось христианство, – сказала я, опять желая возразить. – Как это совметить?
– А это как раз пристанище старых или ветхих людей. Они как бы уравновешивали новую идеологию шустрых прагматиков. Так что «права человека» – это и есть безразмерные права хама, который уверенно марширует по большой дороге разбоя, и никто его не хочет и не может остановить.
– Ничего хорошего.
– Верно, ничего хорошего в этом, ясно, нет. Все цивилизации кончали одинаково – распадом на вечно враждующих персоналий и неверием в созидательное единство духовного. Цивилизация – это заразная и тяжёлая болезнь человечества, Раздробленные общества ещё хуже слитых воедино масс. Это уже не человеки в том самом высоком смысле, это чревоугодники – в самом широком понимании. Такие общества всегда кончают одинаково – крахом или массовым сумасшествием.
– А христианство? – снова напомнила я.
– Ну да, христианство. Это финал, полный финал, если взять ситуацию в идеале. Цель указана, дан идеал. Развитие закончено. Потому что закон этого идеала снова возвращает человека в массу, в непосредственную жизнь. Но происходит это уже вполне на новом уровне. И человек уже может жертовать своим «я» ради других, и, замечу, – свободно. А это уже – подвиг, потому что именно в душе человека живёт зло, и нигде больше. Но это, повторяю, идеал. А жизнь идёт своим путём.
– Вот как.
Больше мне нечего было сказать.
Он удалился, негромко напевая:
И каждую пятницу, как солнце закатится
Кого-то жуют под бананом…
.. После этих рассказов трудовика – в жанре жутких страшилок, у меня, конечно, сложилось довольно нелестное мнение о Людмиле Семеновне. Да и сама я уже стала замечать, что она штучка непростая – жёсткая, полновластная правительница дома, единолично решавшая все вопросы.
Только вот каковы её истинные мотивы, пока не было ясно.
Однако нет – не так всё однозначно. Власть эту она всё-таки делила, и с кем? Конечно, с бывшими воспитанниками детдома – отдавая им на откуп некоторые сферы детдомовского бытия.
Это был удивительный в своём цинизме «воспитательный» тандем: диктатура официального начальства сверху и жестокая деспотия снизу – со стороны бывших, бессовестно обворовывавших и терроризировавших тех, кто помладше и слабее. Директриса ловко ухитрялась «не замечать» этого вопиющего безобразия. Это был поразительный преступный симбиоз – внешне всё пристойно, а изнутри…
Конечно, между директрисой и бывшими личные отношения были «ножевые». Но когда дело касалось «контингента», она меняла ориентиры на сто восемьдесят градусов – начальству нужны были уголовно настроенные бывшие, ведь запуганные дети прибегут к ней искать защиты…
И её власть только усилится.
А им, бывшим, было на руку её бросовое отношение к детдомовскому хозяйству. Для бывших это служило оправданием – в большей степени моральным – их собственного поведения. Для директрисы же бывшие являлись теми козлами отпущения, на которых при случае можно было списать любую пропажу или недостачу: воровство и мздоимство здесь процветало…
Воспитанники детского дома, поначалу огульно ненавидя и «верхи» и «низы» эшелонов деспотической власти, оставались практически беззащитными между молотом и наковальней.
В этой ситуации самые сообразительные быстро смекали, какому богу надобно служить, и охотно шли в шестерки к бывшим, а то – и к самой Людмиле Семёновне. Уже к десяти-двенадцати годам они хорошо усваивали нормы детдомовской этики – здесь царит закон джунглей, если не ты сверху, то – тебя подомнут…
У Людмилы Семеновны везде были связи, и довольно влиятельные. Городские власти ей во всем потакали. По этой причине противоречить ей считалось опасным. Однако действовала она хитро и тонко: уберечься от её немилости было просто невозможно. Не по нраву пришелся – дело труба. Нет, конечно, не совсем чтобы «скатертью дорога», но – «мы вас не задерживаем»…
Вот и весь разговор, качать права полная бессмыслица.
Вообще она бесподобно умела унизить подчиненного, сохраняя при этом видимость приличия в обхождении. Придраться не к чему. Если, конечно, считала нужным. Редко-редко позволяла себе (особенно в первые месяцы моего здесь присутствия) банально срываться. Она умела сохранять лицо, тут уже сказать нечего.
.. Итак, ещё один день подошёл к концу – а я всё ещё жива. И даже кое-что успела полезное сделать: повесила полки в отрядной – любуюсь… Просто кошмар до чего криво! А всё равно приятно – висят ведь, не падают. Шурупов под рукой не оказалось, а гвозди держали плохо, приходилось заколачивать всё более длинные и толстые… Разворотила полстены, пока повесила эти злосчастные полки. Последний гвоздь торжественно забила под бой курантов.
Полночь, пора домой. Пока метро не закрыли.
Однако уходила из детского дома не последняя – ещё одна полуночница столь же кропотливо готовилась встретить свою группу – первоклашек. Их завтра привезут всех вместе из дошкольного детского дома. Она тут недели две уже сидит за полночь – сменщицы у неё нет.
Предостерегает:
– Под окнами не ходите. Могут окатить, с них станет.
– Чем… окатить? – содрогнулась я.
– А чем попало. Обычай здесь такой – не понравился воспитатель, так выльют сверху помылки, и это в лучшем случае… Пока отыщешь виновного, сто раз обсохнуть успеешь. Да и как искать? Всё свалят на случай. Скажут, пол мыли, а грязную воду в туалет лень тащить. Ну, вот и плеснули за окно… Хамство и лень здесь узаконены.
– А что, часто здесь воспитателям достаётся? – осторожно спросила я, с опаской поглядывая на таинственную черноту мрачных детдомовских окон.
– Бывает, – ответила она грустно. – Ведь дети не всегда понимают, кто истинный виновник их бед. А воспитатель – вот он, всегда рядом, да ещё и нотации читает по всякому поводу, убирать заставляет, не велит курить.
– А что же директор не вмешивается? – вскипела я, совершенно не вдохновляясь перспективой быть на ночь «умытой» помылками.
– Что вы! Она ещё и провоцирует! Не упустит случая намекнуть при детях, что, мол, воспитатель виноват.
– Текучка большая? – спросила я.
– Ясное дело. Лучшие ходят, садисты приживаются. И вот их-то как раз Людмила Семеновна всегда выгораживает. И перед комиссиями, и перед детьми. Садюги ей ой как нужны.
– Так об этом надо в газету писать! – буквально закричала я.
– Писали. И что? Потом только хуже было. Нам же и доставалось.
И она принялась подробно рассказывать, как здесь чинят расправу над неугодными: воспитатели меняются каждый год, а то и чаще. Редко кто несколько лет выдерживает – кому уж совсем некуда податься…
Ночью я долго не могла уснуть. Находясь под впечатлением этого разговора. А когда под утро всё же уснула, мне приснился очень странный сон.
Сны вообще штука тёмная. Сон – что это? Свободный полёт фантазии, пророчество, предчувствия? Во сне можно одолеть огромные временные и пространственные масштабы, перескакивать самые незыблемые законы бытия и рассудка, оторваться от земли и унестись в небо, достигая тем самым пределов, которые просто невозможно постичь в реальном мире. И всё это будет – правда.
Так вот, сон был такой. Будто в театре меняют декорации. Меняют долго, тайно и неразумно – с одной стороны сцены всё время что-то переносят на другую… Но вот я уже вижу подмену – дерево меняют на пластик, бумагу – на полиэтилен… Один из актёров любовно прилепился к умирающему дереву, которое хотят заменить пластиковой штангой. И его никак не могут отлепить, потому что он… из пластилина… И тут же рядом, в оркестровой яме – ужасная пасть чавкает свеженькое мясцо… Чавкает и что-то бормочет под нос… И уже слышно – что.
«…пятнадцать томов законов и двадцать томов примечаний… пятнадцать томов…»
О чём этот сон был? Я часто о нём думала. О добре и зле грядущего?
И тут мне на глаза попались стихи. Они были перепечатаны мною на машинке, когда я относила последние книги в бук. Это Мережковский. Я стала читать.
Каким путём, куда идёшь ты, век железный?
Иль больше цели не, и ты висишь над бездной!
.. И вот сейчас, через много лет, я вспоминаю тот детский дом, вспоминаю обо всём, что там было, в мельчайших подробностях и спрашиваю себя – пошла бы снова в детский дом, уже на горьком опыте познав – как это бывает?
Да. Пошла бы.
Но только в тот же самый. И к тем же детям…
Потом у меня были и другие воспитанники. Но именно эти, самые трудные, остались моими.
С другими я тоже старалась работать изо всех сил, жить для них. И среди них были любимые. Самые дорогие дети. Но именно эти, детдомовцы из «дэдэ полтинник», первые мои воспитанники так и остались моей болью, моей радостью. Частью моей жизни…
У Лили Кузенковой семья получилась хорошая. Очень хорошая. Хотя и не сразу. Родила девочку почти сразу после выхода из детского дома. Через год стало ясно, что помощи от отца ребенка ждать без толку. Растила свою кроху в малюсенькой комнатушке большой коммуналками, воюя с соседями за право занять ванную для купания ребенка или стирки. Себя не жалела, но делала всё, чтобы дочка росла здоровой, развивалась нормально.
Когда я пришла к Лиле на первые именины ребенка, мои страхи – справится ли? – сами собой развеялись: эта мама ребенка не бросит. Как бы ни трудно ей было.
А ведь ей тогда исполнилось едва семнадцать!
Прошёл ещё год, и Лиле встретился парень, о котором можно только мечтать. Пришел из армии, устроился на автобазу, Лиля устроилась работать в ясли, туда же устроила и свою малышку. Муж заботился о приёмной дочери так, будто всю жизнь к этой миссии готовился.
Недавно они приходили ко мне – теперь уже весьма солидные люди, со стажем семейной жизни. Пили чай с пирожками, Лиля сама испекла, а когда она пошла на кухню – мыть чашки, её супруг очень серьёзно сказал мне:
– Нормально живём, только не нравится мне, что Лилёк курит. Кашель уже сильный, а курить не бросает.
– А сам ты куришь? – спрашиваю.
– Раньше курил. А потом мать сказала – брось! И бросил. Она сердцем болеет. Жалко её…
Проходит около получаса, и в отрядную уже посмелее заглядывают и другие дети. Входят, не здороваются, посидят, послушают, о чем здесь речь, и снова исчезают. Однако никого насильно не удерживаю. Пусть пока привыкают к новому лицу.
И на сей раз хожу глубоко за полночь.
– Уже? – дружно воскликнули мои помощницы, которые, конечно же, сидели со мной в отрядной до упора.
Явно огорчены, наверное, думали, что посиделки у нас на целую ночь.
Я бы и сидела всю ночь, да ведь я не совсем чтобы «освобожденный секретарь» – и свои дети есть. Соседи – люди хорошие, но совесть надо иметь…
Вот уже несколько дней у нас дома царит новый, неожиданный распорядок. Дочкам, их двое, я объяснила без околичностей – у меня новая работа, очень-очень важная. Так что теперь в музыкальную школу будут ходить сами (благо, недалеко, в соседнем переулке, а общеобразовательная и вовсе в нашем дворе).