И ещё больше удивило Алесю, что «на двор» здесь ходят куда-то за сарай, в отдельный маленький домик, который закрывается снаружи на вертушку, а внутри – на крючок, а не в специальную комнатку в проходных сенях между летней и зимней частями дома, как у вологодской бабушки Татьяны.
   И хотя здесь всё-всё было не так, и говорили эти люди на каком-то ином языке, не всегда ей понятном, но вскоре Алеся нашла много такого, что заглушило её тоску и полностью захватило воображение. И она уже не так остро тосковала о вологодской бабушке Татьяне и её большом, просторном доме с развесистым кустом каринки во дворе – здесь тоже была жизнь, и тоже очень интересная.
   Василиса ночевать не оставалась, уходила, иногда затемно, в своё село. Но утром, на самой зорьке, она снова приходила к дочке, усаживалась на свою излюбленную скамеечку у печки и чистила картошку, перебирала траву или штопала чулок. Мария же копалась в огороде или возилась в хлеву, а потом, когда работа была приделана, они садились к самовару и пили чай из стаканов с маленькими острыми кусочками колотого сахара и серой булкой под названием «сайка». После чая, посидев ещё немного на своей скамеечке и неспешно погутарив с дочкой о том о сём, Василиса начинала собираться, перед выходом из дома долго кланяясь на образа.
   Однажды, когда Алесе уже исполнилось четыре, она попросила свою старшую бабушку:
   – Василисынька, можно тебя проводить до речки?
   – А дорогу назад найдешь? – спросила старушка, прищуривая на девочку свои острые молодые глазки под крутыми изломами темных бровок.
   – Найду! Найду! – радостно кричала та, – мы всей улицей бегаем к речке каждый день!
   – Куды, куды? – строго переспросила Мария.
   – Да так…
   Алеся поняла, что сболтнула лишнее, и быстро побежала из дома.
   Так и шли они вдвоем, рука в руке, до самой переправы – маленькая сухонькая старушка с лицом веселой девочки и острыми молодыми глазками под бровками с изящным изломом и строгая внучка-малолетка с печальным взглядом старушки…
   В Старом Селе про Василису говорили, что она знает…
   Последний раз пришла она к Марии, когда девочке шел шестой год. Вечером, прощаясь, она сама позвала Алесю и сказала:
   – Хочешь провожать меня? Ножки что-то нейдут.
   – Идзи, деука. Трохи праводишь и вернешся, – поддакнула и Мария, которая всегда с большой неохотой отпускала Алесю к реке. – Ти дойдеш сама ад пераправы? – как-то по-особому внимательно и с тревогой спросила она у Василисы.
   Василиса улыбнулась и кивнула головой, только улыбка получилась какой-то вымученной и жалкой.
   Алеся живо набросила кофтейку и побежала во двор, пока бабушки не передумали. До переправы шли километра два. Алеся, прижимаясь плечом в черной плюшевой жакетке старушки, спрашивала:
   – Василисынька, а тебе не жарко? Зачем ты ходишь летом в кротовке?
   – Малое старому не указ, – сказала Василиса со своим обычным веселым смешком. – Это кто ж тебя так со старшими разговаривать научил? Ти не бабка твоя Вологодская?
   Алеся чмокнула кротовку – в засаленный изгиб на рукаве.
   – А что, я сама не могу видеть? – сказала она и ещё раз поцеловала Василису – в щеку.
   – Шибко грамотная, дочка моя, вот про хусей мне рассказали. Дети не могут так говорить со старшими, поняла, малая?
   – Так они смеялись, и никто на меня не обиделся.
   – Это потому, что любят тебя. Вот и смеялись, а могли бы и плеткой угостить.
   «Хуси» – это гуси. Здесь говорят мягко – «х» во всех словах, кроме трех – ганак, гузик и гвалт. Алеся это правило уже знала твердо.
   Ганак и гузик – это крыльцо и пуговица, это Алеся тоже знала.
   – А что такое гвалт? – спросила она у Василисы. – А то бабушка Мария часто это слово говорит, когда мы под окнами с ребятами бегаем.
   – Вот оно и есть – гвалт, когда вы под окнами бегаете и кричите. А дедушка с работы пришёл и отдохнуть хочет. Нехорошо, детка.
   – А почему ты, Василисушка, на другом языке говоришь, а не на ветковском?
   – Потому что я тоже не местная, как и ты.
   Мария тогда взяла маленькую Алесю на руки и сказала, показывая на гусей:
   – Глядзи, якия хуси тлустыя да белыя! Вясной хусянят прывядуть.
   – Бабушка, надо говорить гуси, а не хуси, это не правильно ты говоришь.
   – Гэта няхай у вас у Волагде гуси будуть, а у нас, у Ветцы, и хуси добра казать. Дети старэйшым не указ. Хоть и дужа вумная деука, а усё ж дитё. Зразумела?
   Так выговаривала ей Мария, строго грозя большим пальцем с коротко остриженным ногтем, однако никогда её не наказывала и даже не сильно ругала за разные шалости.
   От речки потянуло ветерком. Алеся снова погладила рукав Василисиной жакетки.
   – Не сердись, Василисынька, вспотеешь, простудишься, кашлять станешь. Я за тебя боюсь.
   – А ты свою телятинку носишь, ну ту, Вологодскую?
   – Ношу. Только зимой. Она уже совсем короткая стала. Как тебе кротовка. – Алеся снова вспомнила вологодскую бабушку и подумала, что теперь уже никогда её не увидит, хотела заплакать, но сдержалась, обняла Василису и спросила голосом жалобным и слабым: – А когда холодно станет, ты к нам будешь ходить?
   – Зимой по снегу трудно идти. Да и речка ещё долго не встанет.
   – Я буду скучать, – прошептала Алеся и на этот раз, уже не сдерживаясь, в голос заплакала.
   Василиса смотрела спокойно, с улыбкой и гладила девочку по льняным волосам. Глаза её сделались влажными.
   – Ты уже с меня ростом почти.
   – Ещё не с тебя, а с твою хусточку, как раз до самого кончика.
   – Ты вверх растешь, а я – в землю, – сказала она, засмеявшись, и поцеловала девочку.
   Тысячи маленьких серебряных колокольчиков ответили слабым эхом.
   Подошел паром, на берег сошли две лошади в упряжках и хозяйка с теленком. На другой берег народу было немного. Однако девочка не отпускала веселую старушку.
   – Василисынька! Ну, Василёк! Давай чуть-чуть посидим, а то ты устала сильно. Катер во-о-он где! Ещё долго будет разворачиваться.
   – Отдыхать потом будет. Жизнь кончается, хватит уже землю топтать. И другим место дать надо.
   – Василиса, ты злая! – заплакала девочка. – Зачем ты это говоришь? Я хочу, чтобы ты была всегда!
   Мария говорила с Иваном про Василисину болезнь – на спачын тягне…
   – Всегда никто не бывает. Когда-нибудь все умрут.
   – А зачем ты. Василёк, так много работаешь? Сидела бы и отдыхала, тогда бы твои ножки не болели. Приходи к нам зимой и лежи, пока холода, на печке. А? Ну, скажи, ты придешь?
   От кротовки пахло лугом и ещё чем-то новым – незнакомым, пугающим.
   – Малое ты дитя, неразумное, – говорила Василиса, и глаза её часто замигали.
   – Василисушка, так не честно. Ты мне обещала…
   – Обещалку-цацалку три года ждут.
   – Нет! Нет! Ты обещала! Да, обещала! Ты не должна обманывать! Ты же древлерусская бабушка! Обещала рассказать про старо-древние времена, и ничего-ничего не рассказала! Тебе же сто лет? Да?
   – И четыре года, а може, сорок четыре. Я давно свой век не учит ы в а ю.
   Василиса улыбнулась и снова сыпанула веселых серебряных колокольчиков.
   – Ну, пожалуйста! Расскажи! – просила девочка.
   – Так я уже всё забыла.
   – Василисынька, я хочу уже давно спросить – почему про тебя говорят, что ты всё знаешь?
   – Не всё знаю, а просто – знаю.
   – Про что – знаешь?
   – Про кое-что. Так про знахарей говорят.
   – А ты знахарь?
   – Знахарка.
   – Тогда ты все знаешь, не обманывай!
   Алеся обхватила голову Василисы руками и приблизила смеющееся хитрое лицо к себе – в лукавых глазах стали видны даже мелкие крапинки на радужке.
   Колокольчики на этот раз звенели особенно долго.
   – Я обижусь на тебя, если сейчас же не скажешь.
   – Просто я травы разные знаю и все тропки в лесу. Хочешь я тебе песню старинную спою?
   – Спой, спой поскорее!
   Паром уже отходил и разворачивался вверх по течению, Алеся бежала по берегу, а голос Василисы летел над водой, постепенно замирая вдали многократным эхом.
 
«В сластолюбии которыя – тех почтили все,
На седалищах первыми учинили,
А собор нищих возненавидели…
Лихоимцы все грады содержат,
Немилосердные – в городах первые,
На местах злыя приставники…»
 
   Больше Алеся не ходила к парому провожать Василису. Напрасно стояла она у причала и ждала, вот-вот сойдет с парома маленькая старушка в плюшевой кротовке и засмеется веселым серебряным смехом…

3

   Незаметно пришел ноябрь, и мелкая надоедливая морось без устали барабанила по закрытым ещё засветло ставням. Как-то вечером, когда уже двор был закрыт, и все сидели дома, глухо лязгнула клямка на калитке.
   – Иван! Квортку адкрый! – крикнула Мария мужу, который в зале читал газеты. – Хтось иде.
   Она возилась на кухне с большим, начищенным до блеска самоваром, подсыпая в него угли и подкачивая воздух сапогом. Однако самовар никак не разгорался, даже сухие щепки не помогли. Коротко прогорев, они погасли, оставив в помещении запах смолистого дыма и копоти.
   Лицо Марии сделалось бурым от натуги, испачканный сажей лоб сплошь покрывали мелкие бисеринки пота. Белая хустка сползла на затылок и грозилась вот-вот упасть и открыть всему свету красивые волнистые волосы Марии, скрепленные на затылке коричневым гребешком.
   – Иван, ти ты йдешь?
   Стучали всё настойчивее – ту-тук-так! Ту-тук-так!
   – Иду, иду… – ответил муж и, надев калоши, вышел в сени. Он ещё долго не мог открыть дверь – то ли дерево от сырости разбухло, то ли крючок никак не выходил из кольца, но он не сразу ответил пришельцу, стоя ещё какое-то время на крыльце.
   – Тьфу ты, госпади! Не адарвецца нияк! – ругалась ему вслед Мария. – Што у той газетине пишуть такое, что й чалавека не бачыш зза яе? Чаго не адкрывашь, а, Иван? – крикнула она в сени.
   Алеся лежала на печке, на теплых кирпичах, под боком у неё примостился Дым, любимый бабушкин кот. Оба за день намёрзлись и сейчас их дружно сморило в тепле.
   Последняя послелетняя красота отходила, уступая место яркой, чудной, пахнущей пряными вкусными запахами осени.
   На перекладине над полатями висели связки ровного и круглого, ядреного лука. Терпкий запах, исходивший от него, напоминал об ушедшем лете и теплой молодой осени, когда от начала сентября до самого рождества богородицы можно бегать по улице босиком. Кое-кто из ребятни бегал босиком и до снега, но Алесе этого не разрешалось делать. Эта ранняя осень была особенно вкусной и доброй – в огороде у Марии было полно ещё недозрелых, чуть буроватых помидоров, их со – бирали, боясь измороси и ночных заморозков, а те же, что уже успели покраснеть, продолжали висеть на кустах, наливаясь густым сладковатым соком осени и приобретая чудесный красно-золотистый цвет. В коричневых мочалах дозревала кукуруза, сладкие бураки наполовину торчали из земли и обещали быть очень сладкими в соленом винегрете – именно их Алеся всегда выедала из тарелки первыми, потом уже соленые огурцы с морковью, а лук осторожно отодвигала на самый краешек плоской эмалированной миски. Эти сладкие бураки можно даже сырыми грызть, когда долго не покупают конфет, а сахар в кусках наперечет.
   В сенях стояли ящики душистой антоновки – и уже за одно это молодую осень можно было любить бесконечно и жаловать. Алеся улыбалась сквозь сладкую дрёму…
   Снова призывно звякнула клямка, и во дворе громко заговорили. Алеся по голосу узнала – пришел бабушкин племянник, а с ним ещё кто-то, кажется, сын.
   Мария, выпрямившись в струнку, прислушалась.
   Гамонять пад даждем. Ти то нельга у хату увайсти? Она оставила самовар и как была – с перепачканным лицом и черными от угольев руками – вышла вслед за Иваном на двор.
   – Дым ты мой, Дымулечка! – ласкала кота Алеся. – Скоро чай поспеет, я его буду пить из блюдечка с грибочками, а ложечкой с узорчиком – есть варенье из вазочки. А тебе, такому хорошему коту, молочка в мисочку нальют. И будешь есть своим розовым язычком – лак-лак! И потом снова залезем с тобой на печку, и будут нам сниться веселые сны – тебе про мышку, а мне – про …
   Тут она задумалась – про что бы такое загадать себе сон. Хотелось всего сразу, и она никак не могла сделать выбор. Тогда она обратилась к третейскому судье – коту Дыму.
   – Дымуля, а что бы такое мне во сне приснить?
   – Вау-у-у! Вау-у-у! – пропел кот, показывая большую розовую пасть в сладком, до самых ушей, зевке.
   – А, поняла! Спасибо тебе, Котя! Пусть мне Василисынька приснится, я уже сто лет её не видела. А ты, Дымуля, не ешь мышку, когда она тебе приснится. Только поиграй с ней немножко и отпусти до – мой. Пусть себе скребутся ночью мышки, мне от этого не так страшно в темноте. А я тебе кусочек сала дам.
   Алеся прижала к себе Дыма, и тот яростно замурлыкал, сладко впиваясь коготками в её худенькую руку.
   – Дымулечка! Ты не думай, мне не очень больно, но лучше бы ты не царапался! – попросила она кота. – А то следы остаются, мама приедет и будет ругать тебя. Подумает, что ты злой кот. А ты кот добрый. Очень добрый. Правда?
   Во дворе заговорили громче и все разом. Мария заголосила: «Божа ж мой, божа ж мой! Ти ты ёстяка у свете?»
   Когда вся компания ввалилась в хату, принеся с собой холод и сырость, Алеся испугалась ещё больше – Марию было не узнать. Лицо и её и не её одновременно. Глубже обозначились полукружья век. На полотняно-бледном лице разводами сажа. Руки повисли плетьми вдоль тела и мелко трясутся. И только пальцы живут своей нервной жизнью, судорожно перебирая края фартука…
   Марию силком усадили на табурет. Иван достал флакончик и накапал из него снадобье на кусочек колотого сахара. Стало совсем тихо, и Алеся услышала, как стучат зубы Марии о стекло. Звук был неуютный и страшный – дз-з-з… т-т-т– …дз-з-з…
   Все сели. Мария уже не плакала, сидела спокойно, выпрямив спину и поставив ноги крепко и чуть выдвинув стопы вперед, как если бы собиралась вдруг вскочить и куда-то срочно побежать. И только запекшиеся губы тихо повторяли: «Ах, ты, божа ж мой! Божа ж мой…»
   Василису парализовало – случился удар, и отнялись рука и нога. Алеся не могла взять в толк – кто и как, главное, смог отнять их у Василисы? И почему никто её не защитил от злобного врага? И как же она теперь будет ходить к ним в Ветку без ноги? И что будет у неё вместо отнятых конечностей? Но главное – кто, кто отнял? И почему нельзя найти его и забрать назад отнятое?
   Эти ужасные «почему» совершенно выбивали её из колеи – но входить в расспросы она не решалась.
   Ночью Алеся, прижав к себе мокрого от её слёз Дыма, тихо плакала, повторяя и повторяя сказанные Марией слова – «кольки ёй цяпер марнеть засталося?» А когда она уснула наконец, ей приснился тяжелый сон, будто на Василису напали злые духи и в жаркой схватке отняли у прабабки руку и ногу. Она проснулась среди ночи и в голос заплакала. Прибежала Мария и спросила: «Ти ты незнарок з печки звалилася, деука мая?»
   «Нет, бабушка. Я просто плачу, потому что Василисушку жалко-оооо!»
   И она опять в голос заплакала, ещё крепче прижав к себе Дыма.
   «Не рави, деука. Валкоу накликаешь! Спрадвеку так вядецца – старыя хварэють заужды».
   Мария и сама плакала, но в темноте её лица не было видно, и она держалась твердо. Днем же, когда солнце заглянуло в окно, она тоже в голос расплакалась, и Алесе от этого стало почему-то легче. Она почти успокоилась, только губы её продолжали вести свой особый разговор с Василисой: «Бедная моя Василисушка старопечатная, как же ты теперь к нам из села приходить будешь?» – И сама за Василису отвечала: «Да хоть на крыльях прилечу, чтоб тебя повидать!»
   И тут Алеся снова припомнила свою детскую мечту – обнаружить, где все-таки эти люди прячут свои крылья от других людей? Тех самых, у которых крыльев нет.
   Любовь к бабушке старопечатной была особой – Алеся считала её почти что небожительницей, только по доброте своей живущей на земле, и даже мысли не допускала, что придет такой страшный час, когда Василиса вдруг исчезнет. И вот, наконец, пришла такая ночь, когда не стало слез. Алеся легла на спину, а кот, получив внезапно свободу, не убежал, а сел рядом и, тихо мурлыча, стал тереться усатой щекой о её плечо.
   Было воскресное утро, Мария встала раньше обычного – ещё и четырех часов не прокукукало. Алесю разбудил грохот пустых ведер в сенях. Она посмотрела на ходики и спросила испуганно:
   – Ба! А куда ты? И мне можно встать? Да?
   – Спи, деука. Спи, не тваё дела? На ярмалку парысё павязем. А ты спи.
   Мария надела кирзовые сапоги, новый ватник, голову покрыла толстым коричневым платком с розовой обводкой, обмотав вокруг шеи один конец, а другой – расправив на груди клином, взяла с лежанки кашелку и вышла в сени.
   – Ба! И я с тобой! – крикнула её вслед Алеся.
   – Спи, я табе яблык прынясу и мёду, – ответили из сеней и щелкнул замок на клямке.
   – И я с тобой! И я! – кричала Алеся.
   Спрыгнув с лежанки, она подбежала к окну, что выходило во двор. Переступая с ноги на ногу и поджимая озябшие пальцы, она стояла на холодных досках пола и уныло смотрела, как во дворе грузят на телегу поросенка два здоровых мужика в телогрейках, подвязанных ремнями. Она заткнула уши, чтобы не слышать визга на смерть перепуганного животного. Она открыла форточку и сквозь слезы закричала:
   – Яблок антоновых купишь, ба, а, ба?
   – Купишь, кали казу аблупиш! – сердито ответила Мария, помогая мужикам привязывать поросенка.
   К счастью, Марии что-то понадобилось взять в доме, и она отперла сени. Алеся, как была, в одной рубашке, выскочила во двор, подбежала к телеге и стала подпихивать постилку под одуревшего от страха и неизвестности поросенка. Один из мужиков взял её на руки и отнес в дом.
   Когда телега уехала и в доме стало тихо, она слезла с печки, села на пол перед иконой и сбивчиво, на своем детском языке, объяснила небесной заступнице суть дела – мол, бабушка древлерусская живет на свете с давних-давних времен, может, целых сто лет живет или даже больше, но это ещё не повод – покидать вот так сразу её, Алесину, компанию. А руки-ноги её от работы немножко, конечно, испортились, и нельзя человеку, да ещё такому хорошему, с такими поношенными руками-ногами на белом свете жить. Надо бы ей послать с неба новые руки, и ноги тоже поновее не помешают…
   А работать Василисушке больше никто не позволит, просто чтобы ходить к ним, в Ветку могла, вот зачем ей новые руки-ноги нужны.
   И всё. И тогда они долго прослужат, и её, царицу небесную, Алеся не станет больше отвлекать по своим детским делам. А если новых запасных рук-ног там, на небе, вдруг не окажется, может, просто закончились и не сделали ещё запас, то, может быть, можно какие-нибудь старенькие починить.
   А то как же Василисушке на свете жить – гостинцы ведь надо носить, и чай пить – чашку держать?
   Это была её первая серьезная молитва – она даже решилась на посулы, как это обычно делают взрослые, когда о чем-то между собой договариваются, подумав, что надо этой внимательной женщине с грустным ребеночком на руках что-либо пообещать за её работу, и не зная – что именно, сказала про кота – самое большое её сокровище: «Если Василисушка поправится, я ребеночку твоему Дыма отдам! Насовсем! А то малыш твой грустный очень, наверно, скучно ему всё время на руках сидеть. Хочешь? Дым такой ласковый! С ним так сладко спать на печке! И детей очень любит. Будет твоего сыночка ластить».
   Немного подумав, она добавила: «А когда лето придет, я тебе явора с болота принесу, целый угол! Будет под иконой стоять и тебя радовать. Ты же любишь явор? Правда?»
   Больше она не знала, что ещё можно посулить небесной заступнице – ну не обещать же ей своё «хорошее поведение»?
   Перед тем, как закрыть дверь в залу, она помахала рукой женщине на иконе, как своей старой доброй знакомой, и даже, совсем развеселившись от мысли, что теперь Василисушка обязательно поправится, показала ребеночку «гуся» – согнув руку в локте и круто закруглив ладошку, она забавно «гагакала», делая большим и указательным пальцами птичий клюв. Тень «гуся» слабо дрожала в свете лампады, а рядом, по стене в неярких зеленых обоях ползла светлая солнечная полоса.
   Женщина на иконе смотрела вполне благодушно…
   Пора ставни открывать – весело подумала Алеся и вприпрыжку поскакала одеваться.
   …Деньги за поросенка отвезли в Старое Село – на лечение. Да только не помогло. Зиму лежала Василиса «лежнем», а весной, как раз перед Пасхой, померла.
   После кладбища все сидели в горнице, за длинным, некрашеным столом и ели из больших общих мисок деревянными ложками густой кисель…
   На Пасху да ещё по родительским субботам Мария собирала узелок снеди, и они вдвоем с Алесей отправлялись пешком на Старосельское кладбище. Там Алеся, уже не сдерживаясь, горько плакала, ей вдвое было обидно – и за смерть Василисы, и за непригодность кота для какой-либо серьезной мены. Конечно, разве мог кот, даже самый умный и такой сказочной красы, показаться важным подарком такой важной женщине, а явор ей и так приносят на Троицу охапками. Целый угол!
   И она спросила у Марии, когда шли с кладбища домой: «А чем за помощь богу платят?»
   Мария не удивилась её вопросу и, немного подумав, ответила: «А ни чым». Алеся задумалась – как же так? Почему бог должен всем помогать бесплатно? И она решила уточнить: «А бог всем помогает?» – «Усим, усим, деука мая, усим, хто без граха».
   Так вот оно в чем дело! Она – грешница!
   Эта мысль ужаснула её. Особенно страшно делалось оттого, что она, Алеся, спокойно и весело жила на свете всё это время и даже не представляла себе, до какой степени грешна – ведь если кот Дым не смог своей чудесной красотой и вполне человеческим умом искупить её грех, то кто тогда вообще ей поможет?!
   И она, богоматерь, могла сильно обидеться за то, что Алеся пыталась задобрить её, пусть и самым дорогим, с Алесиной точки зрения, но совершенно никчемным – по разумению богоматери, подарком…
   Потом Алеся в ужасе вспомнила, как в пост Дым съел сливки из кринки, а бабушке сказала, что это она, Алеся…
   Грех здесь был двойной – и солгала, и скоромное в пост ела. Не могут же там, на небе за каждой мелочью следить!
   Иначе, зачем на исповеди вопросы всякие задают? Она ведь и на исповеди про сливки сказала – что съела их в пост. А кот вообще дома не был. И батюшка поверил…
   Получалось, что солгала она дважды – Марии и батюшке. И это – только начало! А сколько ещё всяких других грехов за ней числится? А разбитая бутылка алея? А порез на ноге? А побеги на речку без спроса? А ложь на каждом шагу?
   Алеся вполне уже понимала, что прощения ей не будет никогда, и никакие молитвы здесь не помогут…
   Она остановилась и сказала решительно:
   – Бабушка! Я хочу вернуться.
   – Куды? – удивилась Мария, дергая за руку стоявшую столбом посреди дороги внучку.
   – На кладбище.
   – Чаго ты там забыла?
   – Мне надо срочно попросить у Василисы прощения.
   – Чаго, чаго?
   – Прощения. За то, что я ей напрасно обещала новые ноги.
   – Чаго?
   – И руки тоже, – сказала Алеся, безнадежно вздохнув и опуская голову.
   – Ну, пайшли, – внимательно глядя на неё, сказала необычно тихим голосом Мария, и они вернулись с полпути.
   Алеся сидела на траве, рядом с могилкой и горько плакала о том, что вот так живешь на свете и даже не понимаешь, что уже успел всем навредить. А эта женщина с небес смотрит своими зоркими глазами, и ничего не упускает.
   Всё про всё помнит…
   И ей стало неприятно думать о том, что ещё в будущем строгая богоматерь заметит со своей высоты и обязательно припомнит когда-нибудь, когда ты уже про этот свой грех и думать совсем забудешь. Конечно, она не какая-то там вреднючка злопамятная. Просто у неё работа такая – она должна быть справедливой ко всем.
   Но всерьез обидеться на женщину с маленьким скорбным ротиком и большими печальными глазами всё же не получилось – да, просто у неё работа такая! Она и сама, наверное, переживает, что ей надо всё время приглядывать за людьми, запоминать, что они там, на земле, такого страшного нагрешили. Может, ей тоже иногда хочется просто так поиграть со своим ребеночком, как другим женщинам, разрешить ему немного пошалить, а для этого надо отвернуться или закрыть глаза, но она не может, у неё нет времени. Ей надо всё время смотреть за людьми…
   Вот и сидит она день-деньской с несчастным младенцем на руках, который чуть уже не плачет, хотя и рот не открывает, так ему хочется побегать по траве…
   Теперь Алесе стало до смерти жаль богоматерь с её невеселым несчастным младенцем на руках. Ночью, когда все спали, она тихо пробралась в залу, села на пол перед иконой и тихо-тихо прошептала: «Знаешь что, за Василису я не обиделась, даже не бери в голову, слышишь? Ну же, одобрись!»
   Однако глаза на иконе смотрели по-прежнему строго и отстраненно.
   Тогда она немного подумала и обнадеживающе добавила: «Скоро и тебе свобода выйдет! Мне Василисушка в старой песне пела. И ты будешь жить, как тебе захочется! И будешь со своим ребеночком на лужайке вольно играть. И никто не закричит – а ну, иди-ка на своё место! И кот у вас свой будет, правда-правда! Может быть, это будет сынок или внучок нашего Дыма…»
   Дождавшись, когда Иван снова захрапит, она осторожно выбралась из залы и быстро шмыгнула к себе на печку, в приятное тепло и добрую компанию кота Дыма, которому и во сне не могло присниться, какая заманчивая перспектива внезапно появилась у его потомства.