Итак. Я привык к её постоянному вниманию к моей склочной персоне, но до ответной любви с моей стороны речи, конечно, не было. И это – слава Богу!
   Однако в моем сознании уже сидел по шляпку вколоченный гвоздь – она! Я даже как-то поймал себя на мысли, что ревную её к шефу. Потом стал ревновать к Милеву, а это равнозначно ревности к большому телеграфному столбу, к тому же – поваленному.
   Это была даже не ревность, а уже сложившаяся привычка иметь её в своих мыслях безраздельно. Меня страшно бесила её привычка всем прислуживать.
   Живет она с полоумной теткой, будто нельзя её отправить в богадельню. Если бы это был нормальный человек – тогда ладно. Но ведь это же просто гарпия какая-то бескрылая! Чистый вампир! Не просто век заедает, но и кровь пьет литрами. Но она не страдает от этого, нет! Она просто тащится от себя самой, от своего благородного самопожертвования. Это и есть её хлеб насущный.
   Похоже, в её скудной головке, я это давно заприметил, родилась и уже брыкала ножками какая-то угрюмая решимость – стать юродивой.
   Такие как она, не успев родиться, уже вполне осознают свою виновность и, едва оторвавшись от материнской груди, с энтузиазмом начинают искупать свой несуществующий грех.
   Меня это просто бесит. Почему? Разве не ясно? Да потому что закон своих действий она ищет в другом человеке, вне самой себя. А между тем, личность должна довлеть над общим – и здесь мы с Милевым два сапога пара. Причем – оба правые.
   Чувственное в ней задвинуто в область запредельного, а это ещё одна реальная опасность! Это мощный посыл для превращения простого сермяжного, невинной эротики, в жестокий секс-эпил.
   Я бы мог ей, конечно, на пальцах объяснить, что греха на ней нет вообще, а если бы и был, то его противоположностью должна быть вовсе не постная добродетель, а несокрушимая вера в меня. Ибо только я знаю, что отчаяние – лишь оборотная сторона догмата о первородном грехе. Только отчаявшись окончательно, можно понять, где и как спасаются грешные.
   Отчаиваются многие, но это совсем другое. Многим не нравится их внешность, их положение в обществе и другое. Им бы хотелось поменяться с кем-нибудь местами – с теми, кто более красив, умен, силен, удачлив, талантлив. Мысленно такой человек уже видит себя иным и лишь изредка совершает краткие визиты к своему собственному «я», не начались ли уже долгожданные перемены?
   Но они, эти заскорузлые завистники, ещё более безнадежны, чем те, кто вовсе не задумывается над особенностями блуждающей в потемках национальной души. Отчаянное нежелание быть самим собой приводит к ситуации, когда и вовсе спасать нечего – у живущего «здесь и теперь» собственное «я» рассыпалось в песок мгновений и обратно уже ничего не собрать. Разрозненные вспышки совести лишены последовательности и единства, ничем не скреплены друг с другом, случайны и оторваны от окружающих реалий. И потому вместо собственного «я» наличествуют миражи воображения, раздутая, как мыльный пузырь, безликость, и, в конце концов, – аморализм и настоящий грех.
   Моё же недовольство собой отчаянно в самом высоком смысле – это отчаяние-вызов. Я хочу быть самим собой вопреки всем призывам нашей пошлой жизни. Моё Я – это вовсе не то, что случается с человеком в силу разных обстоятельств, моё Я – это мой личный свободный выбор.
   Реализация моего Я зависит не от мечтаний и грез, моё прошлое никогда не станет прошедшим, ибо для меня всегда существует моральная ответственность.
   И моих собственных сил хватит на то, чтобы сделать это.
   И Я сделаю это! Я за свои слова отвечаю.
   Впрочем, я не создаю никакой системы и не обещаю ничего хорошего создать в этом смысле. Я просто хочу быть в ладу с самим собой, и больше ничего. Я пишу эти записки без всякой надежды на последователей и даже читателей, пишу, потому что для меня это роскошь, – тем более притягательная и очевидная, чем меньше тех, кто, возможно, купит и прочтет написанное. Я вовсе не хочу быть властелином дум своего поколения, а тем более – поколений грядущих, и прочее.
   Я с легкостью предвижу свою судьбу, зная, что придет то время, когда надо будет расстаться со страстями, чтобы всецело служить своей вере в абсолютное знание, и я не буду забивать свою голову тем, как сделать эти записки удобоваримыми для «простого читателя». Я вовсе не тот вежливый помощник садовника из газетного объявления, который, держа шляпу и рекомендации в одной руке, другую протягивает «лодочкой», предлагая себя и свои потроха вниманию почтеннейшей публики.
   Я заранее предвижу свою судьбу – быть забытым или вовсе не узнанным. И я догадываюсь о самом ужасном – о том, как прилежная критика все тайно переделает на школьный лад и выдаст этот «греческий салат» за «вкусную и полезную» пищу, сотворенную не безымянным, а вполне официозным, каким-нибудь автором Пупкиным.
   Но я впадаю в состояние глубочайшего преклонения перед каждым, а может, и тем единственным читателем, который всё же отважится разобраться во всем этом сумбуре до конца с надеждой на духовный контакт с автором сего бредового писания.
   Желаю всего наилучшего всем этим замечательным существам и особенно каждому в отдельности! Успехов в работе и также счастья в личной жизни! Вагон и маленькую тележку. Привет вам от меня с кисточкой!
   Вы теперь видите, я умею быть весьма учтивым и вежливым, когда это надо…

17

   Шли дни и недели. И вот харизма Пасюка стала очевидной для большинства нашего общества, он стал общепризнанным лидером. Первое, что он тогда сделал, это объявил о диктатуре Лиги. Демократы грызли когти и были в ярости. Но Пасюк держался твердо. «Наши четырнадцать мест в парламенте – это просто чепуха! – сказал он и категорически стал радикалом. – Я перегрызу глотку каждому, кто налакается нектара!»
   И все поняли, что будет именно так.
   Нектар стоял в соседнем лабе в большой зеленой бутыли и никем не охранялся, можно считать – в свободном доступе. Его выписывали раз в месяц: один литр на опыты и пять – для протирки оптических осей.
   Его запах распространялся столь агрессивно, что было просто грехом не просочиться в щель под сеткой и не погулять на халяву у соседей до синих чертиков.
   Им таким вот милым способом разрушали сердечную мышцу. Мы, по сравнению с ними, были просто интеллигентами – физика с химией в придачу. Нас били по голове, подключали электричество, сажали в барокамеры – в общем, мучили, как хотели, да ещё кормили черт те чем…
   Не все были «за» – поползли слухи, что скоро опыты с нектаром запретят вовсе, потом стали говорить, что начнут с новой силой. И что запрет – это промежуточная процедура, чтобы аппетит получше разгулялся. Определенности не было ни в чем. Мололи языками безо всякой устали – кто во что горазд.
   Но тогда я восхищался Пасюком безмерно, и это чувство проверило время. Всё так и есть, точно, как часы на Спасской башне.
   Но мы тогда были, в сущности, лимонными крысятами, и это кое-что проясняет…
   Он появился в нашей стае незаметно. Мрачный увалень, нескладный и смешной в своей выставленной напоказ мрачности, он и сейчас, когда всё в прошлом и шерсть на затылках сильно поредела, казался самым значительным из всех крыс – такие всегда появляются незаметно, чтобы потом стать незаменимыми.
   Я никогда не стремился перейти ему дорогу, я не завидовал ему ни в чем.
   Но вот появилась она! И это стало первым серьезным испытанием нашей дружбы.
   Вечер. Последний халат взлетает и мягко приземляется – на вешалке происходит молчаливое ночное бдение. В замочной скважине хрипит большой ключ, дежурный крякнул и уселся на свой стул, через час он передислоцируется на диван в глубине коридора. В обычное время там сплетничают обновленцы – борцы за своевременное обновление рядов трудящейся интеллигенции и замены морально устаревших кадров теми, кто уже успел перестроиться.
   Мы, просунув голову между прутьями решеток, пялились на Большой Безумный Мир, который шумел и пылил за окном, и люди уже не казались нам каким-то чуждым элементом, Бог знает зачем занесенным на нашу планету, опасным и просто отвратительным, – ибо и у них тоже были любовь и дружба, подлость и предательство и разный там прочий геморрой, с неизбежностью присущий всякой мыслящей хотя бы раз в неделю материи.
   Ибо умение мыслить отделяет живое от нежити, а спать и кушать могут даже бактерии, помещенные в глубокий вакуум, – они грызут там металл и пластмассу и весьма активно при этом размножаются.
   Итак, в тот вечер мы, поглощенные созерцанием, сидели у самой решетки, перед большим квадратным окном, но ритмы чудовищного мегаполиса всё же не мешали нам косить глаза на молоденьких самок, которых в нашей стае было не так уж и мало.
   Маленькие, тоненькие, легкие, как ветерок, одетые в прелестные белые пуховики, двуногие крохи, вытянувшись в столбики, самозабвенно танцевали в призрачном свете селены. Передними лапками они плели замысловатые кружева над своими головками, возможно, намекая, что близится час, когда они наденут вуали…
   Среди юных прелестниц особенно выделялась одна. Нет слов, как была она хороша! Это было настоящее чудо природы! Настоящая, к тому же, леди!
   Чистейший бархат белоснежной шубки, алые чудесные глазки фантастического оттенка ранней смородины! А крохотные розовые ушки – эти две миниатюрные раковинки изящнейшего вида!
   Длинные и крепкие задние лапки и такие изящные передние, более похожие на пухленькие ручки миниатюрной фарфоровой куколки, собранные в горсточку столь артистично и даже чуточку жеманно, что этому могла бы позавидовать какая-нибудь модная балеринка, – всё в ней было прелестно и мило до полной потери пульса…
   Природа за всю историю не создавала столь чудесного горлышка и грудки нежного сапфирового отлива, что несомненно было, заметим по секрету, признаком весьма благородного происхождения. Это уже не просто Вистар, а знаете ли, даже выше Августа с его двумя желтыми – от головы до хвоста! – полосками через всю спину.
   Но голубая грудка! Мечта поэта-бунтаря… Это была Рата.
   Стоит ли говорить, она пленила Пасюка с первого свиста – но об этом чуть позже.
   Надеюсь, понимаете, не только его…
   Ах, зачем мы тогда ходили смотреть в ночные окна! И пусть бы сторожа лишили квартальной премии за то, что в соседний хмельной лаб заглядывал он чаще со свой кружкой и соленым огурцом, – он мог, но не хотел препятствовать, и потерпел…
   Память, проклятая память, уймись, Христа ради, убью! Глаза её сияли ангельской кротостью и чистотой. Как только лунный свет падал на её мордочку, длинные эластичные усики кокетливо прижимались к щекам. Вся она казалась олицетворением неукротимой грациозной силы и была наполнена трепетом той вечной жизни, которая существует в природе всегда, как материя, как энергия, как любовь…
   Пасюк потупил морду и я увидел, как в неверном свете ночного светила густая краска проступила под короткой шерсткой на его восторженно раздутых пасючьих щеках.
   – Да как же в неё не влюбиться!
   Он молчал.
   Однажды мне посчастливилось наблюдать за ней, когда рядом никого не было. Наступила послеобеденная сиеста, и крысы сладко спали в своих норах. Я же, имея рано развившуюся склонность к мечтательному философствованию, погрузился в размышления о влиянии мирской суеты на развитие умственных способностей, как вдруг мне послышались легкие шаги. Сердце моё затрепетало – она!
   Но тут случилось неожиданное. Дело в том, что в соседнем помещении вивария содержались гады, и по глупейшему недосмотру, скорее всего, дверца оказалась незапертой.
   Когда, нарушив гармонию мирного отдыха, в дальнем углу что-то громко зашуршало, появилось оно…
   Я весь напрягся и с отвращением отпрянул назад. Прямо на меня ползла злобно шипящая гадина – гнуснейшее существо, известное в науке под названием Амбустома. Эта дрянь является предметом суеверного ужаса жителей всей Южной Америки. Её подлость известна всему миру. Её величеству госпоже Мерзость посвящают трактаты, ею запугивают малышей, но так и не могут решиться избавить от неё свет. Ученые, находясь под гипнозом тезиса о политкорректности, в своё оправдание бормочут что-то об экологической нише и при этом спокойно поедают неполиткорректное мясо…
   А она меж тем продолжает убивать – убивать коварно, тупо и безжалостно!
   Быстро двигаясь по клетке, она весь свой путь покрыла ядовитой зловонной слизью. При этом она весьма гадко колотила хвостом для устрашения.
   Доски клетки ходили ходуном. Можете себе представить, в какой ужас она повергла мою маленькую фею… Кроха упала без чувств.
   Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что случилось дальше. Снайпер на крыше – мир в кишлаке. Но снайпер храпел в коридоре. А в кишлаке назревала драма…
   Когда неравная схватка закончилась, и я изгрыз ужасную голову чудовища в клочья, она, моя прелестная фея, клеверный цветок моей души и самая вкусная дынная семечка, всё ещё пребывала в обмороке.
   Я заглянул краем глаза в жестянку с водой – ну и видок!
   Но моя прелестница лежал неподвижно, и сердце моё вновь наполнилось ужасом. Что мне жизнь, если её в ней не будет!
   Я взвыл от страшного предположения и бросился за Пасюком.
   – Туда, туда! – кричал я, дергая его за лапу, и он, не тратя времени на расспросы, помчался за мной.
   Несколько приемов искусственного дыхания, массаж сердца и… она очнулась!!!
   Пасюк ринулся за водой, опрокинул жестянку, чертыхнулся и помчался к поилке – может, там ещё немного осталось. Она тем временем открыла глаза и, приподняв свою чудесную головку, посмотрела на убитую гадину и снова чуть было не потеряла сознание. Она смотрела на меня и уже хотела что-то спросить, но я поспешил её перебить – так нежно она на меня посмотрела!
   – Это он, он! – прошептал я и махнул лапой в сторону, куда убежал Пасюк. – Но прошу, больше об этом ни слова! Кайн ворт мерх! – добавил я зачем-то по-немецки. – Нас могут списать! И потом, Пасюк скромный, он не любит, когда его благодарят…
   Она понимающе кивнула.
   Он так никогда и не узнал об этом разговоре. Да и зачем ему? Почему я так поступил – не знаю. Возможно, причиной всему была моя врожденная робость в общении с прекрасным полом. Я, сами понимаете, не Бельмондо. А неказистый уродец вроде меня вряд ли мог рассчитывать на внимание такой невозможной красавицы, как Рата. А тут ещё шерсть в клочьях, сломанные когти, испачканное в крови лицо…
   Почему-то мир всегда радовался тому, что ведьмы и прочая нечисть – всегда уродливы. И надо честно сказать – стоит вам встретить урода, как большинство из вас тут же припишет ему склонность к моральным извращениям. Хотя по большей части в жизни все происходит как раз наоборот – именно существование, какое оно есть, и делает нас моральными уродами!
   Изначально быть поставленным за пределы всеобщего – будь то природой или житейскими обстоятельствами, это ли не бесовство в отношении самой жизни? Бесовство всегда проявляет себя в презрении к миру. Вот о чем должно думать всем светлым умам, и первыми тревогу должны бить поэты. Бог их только знает, что за произведения читают и пишут ныне!
   Гений в этом мире изначально обречен на страдание. Гений с самого начала дезертирован относительно всеобщего и поставлен в отношение с парадоксом: либо, отчаявшись окончательно от всего, что на него обрушил мир, обративший всемогущество гениальности, в его глазах, в бессилие, он впадает в бесовство, либо ему ничего другого не остается, как стать набожным и до конца раствориться в любви к Богу.
   Здесь заложены такие задачи, на решение которых может не хватить и всей жизни. Именно поэтому я и предпочел не делать пока окончательного выбора и остановиться на перепутье. И где же оно, психологическое проникновение в тайные беседы, которые сомнение ведет с самим собой? Можно смело предлагать самому «психологичному» писателю современности наклейку на спичечный коробок – уверяю вас, на нем достаточно свободного места, чтобы уместить всё то, что было написано им на эту тему. И это в наше время, когда, пожалуй, нет ни одного мыслящего хотя бы раз в неделю существа, которое не переживало бы сомнения по поводу сомнений!
   Безумство – пугать людей, заставлять само существование дрожать под их ногами, и тот, кто это себе позволяет, уверен, что он и есть верховный уполномоченный на подобные деяния и даже наделен авторитетом мысли!
   Но ещё большее безумство, с точки зрения обязательств гения перед Богом, молчать об этом из одного лишь трусливого желания эгоиста – идти в ногу со временем, хотя это время откровенно нарывается, чтобы ему поставили ножку.
   Бесовство – сжигать внутри себя свои сомнения, превращая таким образом себя в жертву всеобщему.
   Порой мир начинает громко жаловаться на то, что чья-то беспокойная голова приводит в движение водоворот сомнений в кое-как устоявшемся обществе, и вот охранители всеобщего спокойствия начинают кричать: «Да помолчи ты! Заткнись же, наконец!» И только тот, кто имеет хоть какое-то представление о том, как живет дух, знает также, какие муки может причинить голод сомнений. И что мыслящему существу надо не только хлеба для пропитания, но и пропитания духа.
   Да, но куда же меня занесло? Как долго Пасюк ищет воду! Или так скора моя мысль? Всю жизнь свою я успел передумать за эти длинные мгновения…
   Хотя все мучения души, которым я подвергаюсь из-за этой любви, могут быть хорошим аргументом в пользу того, что я не охвачен гордостью в дурном смысле.
   Её возможное разочарование пугало меня больше, чем перспектива погибнуть в схватке с чудовищем.
   Что, если бы она, почувствовав себя обязанной, чисто из благодарности, одарила бы меня своей дружбой?
   Это было бы ужасно. Нет уж, увольте, господа…
   Я слишком гордая крыса – чужого счастья мне не надо. Вот в этом самом смысле я горд, и здесь нет ничего зазорного.
   Не прошло и года, как заявился Пасюк. В дрожащих лапах он держал маленький флакончик с водой.
   – А что так скоро? – ядовито прошипел я, крепко усвоив уроки устрашения, преподанные мне Амбустомой – я смертельно боялся расспросов. – Ещё немного, и я бы откинул сандали от восторга. Иди, целуй её, счастливчик!
   В этот момент я ненавидел Пасюка, и мне не хотелось с ним ни о чем говорить, я отвернулся. Само собой, даже трагический герой имеет право молчать в само мгновение кульминации или сказать пару не лишенных смысла слов в свое оправдание, однако вопрос в том, насколько это вообще нужно в данной ситуации.
   – Потом всё расскажешь, – сказал Пасюк так и не дождавшись от меня разъяснений, и смущенно и понес ей воду.
   Придя в себя окончательно, кроха запела. Даже обычные домашние мыли обладают способностью к пению. Оно немного походит на канареечное. Поют только самки, и это лучшие певицы в мире.
   Пока Рата выводила сладкозвучные рулады, мне казалось, что блаженство будет длиться вечно и самое прекрасное – ещё впереди.
   Легкая, как тень, быстрая, как стрела, грациозная, как мечта импрессиониста – такой была юная жена Пасюка.
   Было ли мне грустно видеть их счастье? Да, потому что лучше Раты нет девушек на белом свете. Нет – потому что я знал также, что больше люблю мечтать о любви, нежели обладать предметом этих мечтаний. И это праздник, который всегда со мной.
   Рата, если вы посмотрите в словарь иностранных слов, означает – «крыса», но совсем иное значение имеет это слово на языке наших предков – «любовью спасенная».

18

   До чего же всё мило и просто прелестно! И какие все замечательные! Просто сойти с ума!
   Я не принял дозу и был участником коллектива на троих, но я всё же был смертельно пьян – мой собственный алкогольный завод в этот день выработал такое количество зелья, что мне впору было опасаться бдительных милиционеров. Олег Боян от счастья пьян!
   Мне хотелось кричать и дурачиться или сойти с ума. И только мысль о том, что это уже произошло, удерживала меня от дальнейших абсурдных поступков. Я всех любил – и надменную Ирборшу, и нерасторопного гениального шефа, и даже прохиндея Милева. Вообще, весь свет и его окрестности в пределах Садового кольца. Я широко шагал по своей родной Москве, просто гулял и ничего больше. Я разглядывал гематогенные плитки дома Жолтовского и видел его впервые, а не сто тысячный раз подряд. То вдруг лезла в глаза какая-то нелепица на стареньком фасаде на доме в Арбатском переулке, и сердце моё начинало сладко щемить…
   Как же всё славненько! Я это выкрикнул очень громко, и тут же услышал емкий комментарий: «Здорово набрался … в такую-то рань!»
   Но пьян я не был. Во всяком случае, в банальном смысле.
   А потом я заплакал. И это было бы верхом идиотизма, если бы я не знал истинной причины этих слез. Они просто помогли мне вернуться на грешную землю и не дали окончательно унестись страну вечной благодати.
   Во мне буйствовала любовь, и это многое может объяснить.
   Но не любовь вообще, к неким абстрактным типам, целому человечеству, включая миллиард китайцев (безликое скопище индивидов на морщинистом теле планеты для меня просто не существовало), и уж конечно, не любовь к прекрасной даме сотрясала мою душу – причиной экстаза была неутолимая любовь к себе.
   В душе моей был праздник Рождества – я страстно любил всё то прекрасное и лучезарное, что там уже было и только рождалось сейчас. А иного и вовсе быть не должно! Ушло-укатилось ощущение бескрылости, ползанья по суходолу, – всего того, что так мешало жить в последние годы и теперь уже – десятилетия. Год назад я оставил кафедру, отказался от покровительства всесильного зава-академика и, не просчитывая шансы на успех, ринулся, как в омут, в это новое для меня дело.
   Здесь начиналась новая жизнь, и это уже было что-то. Мне была дана ещё одна попытка.
   Сотням, тысячам, миллионам людей мы принесем счастье – мы вернем их к жизни! Инфаркт будет побежден! Я ощущал себя Саваофом.
   В этот день меня официально зачислили в штат новой кардиологической лаборатории. В списке счастливчиков было тринадцать человек – чертова дюжина.
   Почти вся наша лаборатория состояла из молодых ученых, уже стоявших на крепких профессиональных ножках, в меру бодливых и многообещающих. Это была реальная фантастика: под одной крышей столько толкового народа – дельных и талантливых.
   В те стародавние времена наш горизонт был чист и ясен, и хотя солнце светлого будущего ещё только готовилось к восходу, мы все жили в предвкушении наших будущих побед.
   Оно не сразу угасло, это ощущение всесокрушающего порыва, который только и порождает эту удивительную способность – захотеть и сделать. И вовсе не в один момент дельные и талантливые превратились в крутых и деловых…
   Оно ещё долго будоражило меня, это, никогда больше не повторившееся состояние…
   Мне казалось, я приобрел чувствительность фантастического сейсмографа, ловившего движения ноосферы.
   С той ночи, когда я вышагивал коротенькие километры по Садово – му кольцу, прошло около десятка лет.
   Это целая вечность.
   И вот сегодня, на перекрестке жизни, я вспоминаю ту, так внезапно охватившую меня эйфорию, и думаю с тоской, которую может испытывать разве что загнанный зверь, отчего же мне не пришло в мою буйную голову рассмотреть пристальнее, изучить со вниманием этот, единственно для меня существующий, мир?
   Я никогда не относился к женщине с пренебрежением или, как это часто бывает у хороших людей, вальяжно покровительственно – считая их «ну очень слабым полом», и я всегда ненавидел тех, для кого женщина была лишь внутренним явлением мужской судьбы.
   Но я знал наверняка: пусть она отдаст мне всё – судьбу, жизнь свою, наконец, я не смогу ответить тем же…
   Мой эгоизм рос и крепчал по мере прохождения мною житейского пути, и, наконец, из привычки, перешел в черту характера и вскоре стал моей второй натурой.
   Для меня стало сложной, почти нерешимой задачей – полюбить. Но не успел я как следует насладиться плодами эгоизма, как на моем горизонте замаячила настоящая беда – это был настоящий спрут с огромными длинными щупальцами-присосками, которые душили меня с ожесточением маньяка, поймавшего наконец-таки свою жертву.
   Это было моё одиночество – и надо было срочно что-то делать. Срочно – потому что я не привык испытывать душевный дискомфорт.
   Теперь эта мысль, как пружина старого дивана-развалюхи, назойливо выпирала над остальными и не давала мне не то чтобы расслабиться (об я уже и не мечтал!), но и просто свободно дышать, в бодром ритме трудового дня.
   Кто хуже убийцы? Разумеется – эгоист.
   Итак – любить. Любить самоотверженно, иначе бессмыслица, пустая трата времени.
   Но я не знал тогда, в момент возникновения этого позыва, сколько злых чувств может это вызвать! Мир как таковой – эгоцентричен, и эту максиму мне ещё предстояло одолеть. Мир богоцентричен – думает она, и маленький флажок ей в руки.
   Но что я мог в своей экологической нише? Пока – быть Вертером, погруженным по самые уши в слюнтявую жалость к самому себе – от обид, возможно, наполовину выдуманных.
   Об этом, однако, можно спокойно молчать – под свою собственную ответственность.
   Моя мать умерла от сердечного приступа. Это произошло внезапно. Конечно, она болела давно, но я мысли не мог допустить, что придет когда-нибудь такой день, когда она уйдет навсегда. Я ещё не ощутил в полной мере хрупкость жизни.