— Она просто распустила слух… Гнусную сплетню. Она всегда была непорядочной!
   Конечно, он не может забыть, как она прятала от него счета, когда они поженились. Как ему пришлось продать конюшню — своих драгоценных лошадей! — чтобы оплатить ее причуды, которые продолжаются и поныне.
   Он, конечно, богаче Папы Римского, но я никогда не прощу ей, что она его использовала. А еще — того, как она обошлась со мной…
   — Это правильное решение — развестись.
   — Да.
   — Я… я ей завтра скажу.
   Но я понимаю, что у него на уме. Привязанность брата к этой женщине противоестественна. В другие времена я бы задумалась, не околдовала ли она его.
   — А можешь поручить это Гортензии, — небрежно бросаю я, будто меня только что осенило. И пусть тогда Жозефина рыдает, ей все равно его не отговорить. Потом я резко меняю тему, так, словно вопрос решен. — Сегодня вечером у меня прием в твою честь.
   — Да, слышал.
   Гости уже, наверное, собрались, и моя парадная гостиная полна смеха и аромата духов.
   — А кое-кого я пригласила специально для тебя.
   — Очередную гречанку?
   — Нет, итальянку. Она блондинка и очень скромная. Не то что твоя старая карга. — Это мое излюбленное прозвище для Жозефины. Забавно, что по-французски оно звучит как «богарнель». — Идем? — Я встаю, зная, что, освещенная со спины, кажусь совершенно голой. Он ужасается:
   — Так ты не пойдешь!
   — Почему это?
   — Это неприлично.
   Я смотрю вниз.
   — Пожалуй, сандалии стоит заменить.
   — У тебя платье просвечивает!
   — Но так одевались в Древнем Египте, — протестую я.
   После завоевания Наполеоном Египта весь Париж помешался на фараонах. Одержав решительную победу в битве у пирамид, военные начали везти домой разные диковины: расписные саркофаги, алебастровые сосуды, маленькие резные фигурки из ярко-синего камня. В моем дворце в Нейи целых три комнаты заняты египетскими артефактами. И на каждый день рождения Наполеон дарит мне что-то новенькое. В прошлом году это была статуя египетского бога Анубиса. А за год до этого — женская корона из золота и лазурита. Когда-нибудь, когда я стану слишком дряхлой, чтобы устраивать празднества в честь брата, я обряжусь в египетский лен и украшу грудь и запястья золотом. А после этого умру с честью — как Клеопатра. Она не стала дожидаться, пока ее убьет Август Цезарь. Она сама распорядилась своим телом.
   — Ты чересчур увлекаешься древностью. — Он встает и, хотя не в силах отвести от меня глаз, говорит: — Надень что-нибудь другое!
   Я стягиваю наряд через голову и бросаю на кресло. После этого иду через комнату и нагишом замираю перед гардеробом.
   — Твое кисейное платье с вышивкой серебром, — говорит он и подходит ко мне.
   — Я в нем была вчера.
   — Другое, новое.
   Мой брат все знает о покупках, произведенных его двором, — от продуктов для дворцовых кухонь до нарядов, заказанных придворными дамами. Последнее его особенно занимает. Он говорит, мы должны затмевать все другие европейские дворы, и если для этого каждой фрейлине надо закупать четыреста платьев в год, значит, так тому и быть. Если же женщина настолько глупа, чтобы появиться на пышном приеме в платье, в котором уже где-то показывалась, ее никогда больше никуда не пригласят. Обожаю своего брата за то, что он это понимает. Я достаю кисейное платье, и Наполеон кивает.
   Он следит, как я одеваюсь, а когда я протягиваю руку за шалью, качает головой.
   — Такие плечи грех закрывать.
   Я поворачиваюсь, кладу шаль на комод и морщусь от резкой боли в животе. Бросаю быстрый взгляд на Наполеона — тот ничего не заметил. Не хочу, чтобы он тревожился о моем здоровье. Впрочем, недалек тот день, когда мою болезнь уже не скроешь ни румянами, ни пудрой. Она будет заметна по морщинам на лице и худобе.
   — Ты никогда не пытался представить себе, каково это — стать египетским фараоном? — спрашиваю я.
 
   Я знаю, при мысли о Египте он вспоминает Жозефину, ведь именно там ему открылась ее неверность. Но в Египте правители никогда не умирают. Прошла тысяча лет, а Клеопатра все так же молода и прекрасна. И чем больше находят золотых корон и фаянсовых ушебти[1], тем больше она приближается к вечности в людской памяти.
   — Да, — усмехается он. — Мертвым и мумифицированным.
   — Я серьезно! — возражаю я. — Императоры и короли были всегда. А вот фараона уже две тысячи лет как нет. Только подумай: ведь мы могли бы править вместе. — Он улыбается. — А почему нет? Правители Древнего Египта брали в жены сестер. Более великой пары во всем мире бы не было!
   — И как ты мне предлагаешь это сделать? — спрашивает он. — Или забыла, что египтяне восставали?
   — Ты завоюешь их снова. Раз уж ты австрияков покорил — мамлюков и подавно. Разве это так трудно?
   — Да не очень.
   Я беру его под руку, и мы направляется в мою гостиную.
   — Подумай об этом, — говорю я. И весь вечер он не сводит с меня глаз. И хотя я уверена, что с той итальяночкой, что я ему нашла, ему будет хорошо, я так же точно знаю, что восхищение у него вызываю только я.

Глава 3. Поль Моро, камергер

   Дворец Тюильри, Париж
   «Из трех сестер Наполеона, Элизы, Каролины и Полины, последняя, известная обольстительница, была его самой любимой».
Жозеф Фуше, герцог Отрантский, министр полиции в правительстве Наполеона
   У Полины Боргезе есть только две вещи, которые никогда не лгут, — ее зеркало и я.
   Когда она с первым мужем приехала на Гаити, я был единственным на плантациях отца, кто предупредил ее о гонорее.
   Аристократы из числа белых и цветных боялись говорить правду ослепительной жене генерала Леклерка. Мне было всего семнадцать, но даже мне было понятно, чем закончатся ее похождения с неразборчивыми в связях мужчинами типа моего сводного брата: сначала болезненные спазмы, затем кровотечение и, наконец, лихорадка. Так что я сказал ей, кто я есть — сын Антуана Моро и его чернокожей любовницы, — и объяснил, какие ее подстерегают опасности.
   Сперва она застыла и сразу стала похожа на деревянную резную статуэтку. Потом заулыбалась.
   — Ревнуешь меня к брату? Обидно, что он француз, а ты всего лишь мулат, и я бы на тебя никогда внимания не обратила?
   Она замолчала в ожидании моей реакции. Но мне уже доводилось видеть, как она таким образом заманивает мужчин.
   — Это означает, что Симона мадам уже забыла? — спросил я. Он был цветной и два месяца состоял у нее в любовниках, при том что был куда темнее меня. Она зарделась, и я испугался, что далеко зашел.
   — Как, ты сказал, тебя зовут?
   — Антуан.
   Она шагнула ко мне. Так близко, что я мог вдыхать аромат жасмина, исходящий от ее кожи.
   — И чем ты занимаешься здесь, на плантации? — спросила она.
   — Я управляющий у отца.
   — В пятнадцать-то лет?
   — Семнадцать, — поправил я. — Я уже с прошлого года управляю плантацией.
   Она вгляделась в мое лицо, а я не мог понять, нравятся ли ей доставшиеся мне от матери высокие скулы и отцовский сильный подбородок. Никто на Гаити не воспринимал меня как француза. Но и в то, что моя мать африканка, тоже мало кто верил. Волосы у меня вьются слишком крупными локонами, глаза тоже не черные.
   — А отец знает, что ты ведешь с его гостями столь откровенные разговоры?
   — Надеюсь. Он же меня воспитывал.
   Впервые с момента нашего знакомства она мне улыбнулась.
   И до конца своего пребывания на Гаити мадам Леклерк обходила со мной вместе поля, наблюдая, как пшеничные колосья наливаются золотом. Так мы с ней и познакомились, и она куда быстрее меня поняла, что ни она, ни я не принадлежим своему кругу. Великий гаитянский полководец Туссен-Лувертюр только что начал революцию, бесстрашно заявив французам, что провозглашает отмену рабства на нашем острове. Но мы были богатейшей в мире колонией — выращивали для Франции индиго, хлопок, табак, сахарный тростник, кофе и даже сизаль, — и Наполеон пришел в ярость. Благодаря этому, собственно, мы с Полиной и познакомились: ее брат направил генерала Леклерка на усмирение Сан-Доминго любыми средствами.
   На момент прибытия Полины черные не доверяли белым, белые — черным, и никто не доверял мулатам. Я как раз был мулат. Одержи победу брат Полины — и моя мать вновь будет обращена в рабство. Мой сводный брат сражался на стороне Наполеона, в то время как моя мать тайно помогала Туссену. Когда я спросил у отца, на чьей стороне он, то получил ответ:
   — На стороне свободы, сынок. Свободы от Франции и от рабства.
   До моего рождения у него было больше двух десятков рабов. Но он говорил, что после того, как впервые взглянул в мои глаза, освободил всех. Так что свободным я буду всегда, но кто я такой? Этот вопрос не давал мне покоя. Мне казалось, я становлюсь Полине все ближе.
   Она-то знала, каково это — жить в стране, раздираемой войной, и какой хаос эта война несет семьям. Как-то она заметила:
   — Ты никогда не говоришь о сводном брате.
   Я опустил глаза. И не потому, что она с ним спала. Просто когда-то она предпочитала общению со мной компанию мужчины, красивого, как принц, и невежественного, как крестьянин. О чем они говорили? О политике Франции? О французском завоевании Гаити?
   — Не говорю, — согласился я. — Да и о чем тут говорить…
   — Это из-за войны?
   — По многим причинам.
   Однако, чтобы сохранять близкие отношения Полиной, я должен был мириться с другими ее мужчинами. Пускай ночами они владели ее телом, зато днем ее сердце принадлежало мне. Теми долгими летними вечерами я научил ее есть сахарный тростник и жарить бананы. Она, в свою очередь, научила меня одеваться на парижский манер и танцевать.
   — Для старой знати этикет превыше всего.
   Меня эти слова удивили.
   — Это и есть залог их богатства?
   — Нет. Это отличает их от таких, как мы.
   — Но вы же из корсиканской знати! — удивился я.
   Она рассмеялась.
   — Для них этого недостаточно.
 
   Так мы и упражнялись в реверансах и поклонах в гостиной в доме моего отца, воображая, что комнату освещают роскошные канделябры, а окна выходят на бескрайние сады какого-то дворца. Мы виделись с ней изо дня в день, и по молодости лет я был уверен, что так мы и станем жить до конца дней — с пикниками на берегах реки Озама, читая друг другу из поэм Оссиана: «Смерть, словно тень, проносится над его воспаленной душой. Ужель я забуду тот светлый луч, белорукую дочь королей?»[2] И слушать пение птиц в кронах манговых деревьев. Я был настолько глуп, что не воспринимал всерьез доносившиеся до нас с гор звуки перестрелки, а в отдельные жуткие ночи — и крики женщин, и это при том, что отцовские плантации лежали в отдалении от города и не представляли интереса для французских солдат.
   Потом ее муж умер от лихорадки, и сказке пришел конец.
   — Мадам, вам не следует находиться у меня, — предостерег я. — Пойдут разговоры.
   Раньше она никогда ко мне не приходила, и сейчас я мог лишь гадать, какое впечатление на нее производит мой жалкий деревянный шкаф и жесткая койка. Совсем не так жил мой сводный брат, у него-то была массивная мебель из тика и большой письменный стол. Но надо сказать, наши работники жили еще беднее меня.
   Она села на койку рядом со мной.
   — Можно подумать, что сейчас о нас не сплетничают!
   Это была правда. Хотя я никогда к ней не прикасался, даже мой сводный брат считал нас любовниками. Как-то утром он подстерег меня возле наших конюшен и пригрозил убить и меня, и мою гулящую мать, если я не перестану видеться с мадам Леклерк.
   Он уже хотел схватить меня за горло, когда я воскликнул:
   — Неужто ты думаешь, что она станет спать с мулатом вроде меня?
   Однажды я видел, как Полина за ужином проделала этот трюк с мужем. Ему было невдомек, что Полина не придает значения цвету кожи, как и то, что я ни за что не взял бы женщину раньше, чем она станет моей женой. После того случая всякий раз, встречая неотразимую мадам Леклерк в обществе жалкого влюбленного полукровки Антуана, он лишь ухмылялся.
   Сейчас она закрыла лицо руками, и слезы ручьем хлынули из ее глаз.
   — Все кончено, Антуан. Я возвращаюсь во Францию.
   — Навсегда?
   — Да. Но ты едешь со мной.
   Я отпрянул.
   — Вы не можете распоряжаться мной как своим слугой!
   — Но ты же меня любишь!
   Она встала и прижала меня к груди.
   — Теперь я вдова. Ты ведь этого ждал, разве нет?
   Я вгляделся в ее лицо, пытаясь определить, правда ли все это. Если правда…
   — Мадам, вы обезумели от горя, — сказал я.
   — Я знаю, от чего я обезумела! И мне невыносима мысль об отъезде домой без тебя.
   Я закрыл глаза и пытаюсь думать, а она прижимается ко мне.
   — Отец не сможет управлять плантацией без меня.
   — Наймет кого-нибудь. Ты мулат, Антуан. Твое место не здесь. Черные тебя в свою армию не возьмут, а если ты встанешь в строй на стороне французов, то отвернешься от родной матери.
   Я молча воззрился на нее. Она была права. Полина погладила меня по щеке. Никогда еще женщина не прикасалась ко мне так. Мелькнула мысль, что так же она прикасалась к моему брату, когда они были вместе.
   — Едем со мной! — повторила она, но я слышал лишь ее дыхание у самого моего уха. — Им ты не нужен, а мне — да. Мы уедем в Париж, пока не кончилась эта война. Там будет еда, мир и ночи без стрельбы. Я сделаю тебя своим камергером. Через несколько лет ты станешь богатым человеком. Сможешь возвратиться в Сан-Доминго и купить себе любую плантацию. И кто знает — может, я тоже захочу сюда вернуться?
   Мое сердце бешено колотилось. Мне открывалась перспектива вернуться на родной остров с прекраснейшей женщиной на свете, и у меня будет достаточно денег, чтобы обзавестись собственной фермой.
   — И вы опять поедете в Сан-Доминго? — спросил я.
   — Почему нет? Сейчас оставаться нам здесь нельзя. Брат зовет меня домой. Поехали! — взмолилась она. — Расценивай это как приключение.
   Судно, на котором мы отплыли во Францию, называлось «Янус». Тут-то я и узнал, что это будет за приключение: еще в море она завела себе двух любовников, за ними последовали бесчисленные мужчины, которых она привечала у себя уже в Париже. Потом был ее второй муж, Камилло Боргезе, толстый коротышка, герцог Гуасталлы.
   — Но он не настолько толст, как его мошна, — шутила Полина.
   — Вы кого-нибудь из них любили? — спросил я как-то вечером, наблюдая в зеркале, как она расчесывает волосы — ибо это именно то, за что мне платят: следить, и ждать, и слушать, и давать советы.
   С момента нашего отъезда с Гаити минуло два года, и глядя в принадлежащее ее мужу зеркало, я не узнавал себя. На меня смотрел мужчина, облаченный в камзол из красного бархата с золотыми эполетами. Его волосы были коротко острижены и едва прикрывали уши. И имя у этого мужчины теперь было иное — на этом имени настояла Полина, когда, подобно солнцу, выжигала себе путь во дворец Тюильри. Это имя было Поль Моро. Антуана я оставил где-то на Гаити, должно быть — в манговых рощах, вместе с песнями моей матери.
   Я получил имя в честь княгини Боргезе и на правах французского придворного теперь говорил с князьями и прохаживался с королями. Будь живы мои родные, они не признали бы меня в человеке, изо дня в день беседовавшем с императором в его личном кабинете. Они бы решили, что прекрасно одетый камергер, цитирующий Руссо и ратующий за независимость Сент-Люсии, Гваделупы, Мартиники и Сенегала, — сын какого-нибудь высокообразованного дипломата.
   Но родные мои умерли и не могут теперь меня видеть. Их, как и имя свое, я оставил на Гаити.
   Полина повернулась ко мне, видно было, что она раздумывает над моим вопросом. Проведя со мной столько дней и отдав мне свое сердце, испытывала ли она любовь к мужчинам, с которыми спала?
   — Конечно, нет, — ответила она. — Ты же знаешь, в моей жизни есть только два мужчины. — Она замолчала, давая мне возможность высказаться. Не дождавшись, она продолжала: — Наполеон и ты.
   Сейчас, спустя пять лет, она такая же необузданная, эгоистичная и ослепительная. Сегодня утром ей с трудом удается сдержать свою радость из-за того, что император наконец это сделал. Он сказал своей супруге, женщине, что следовала за его звездой, даже когда та опускалась в самую низкую часть небосклона, что через две недели объявит о разводе.
   — Господи, Поль, я так счастлива, что готова плакать. Нет: я так счастлива, что готова танцевать! — Она отрывается от зеркала, и по блеску в ее глазах я понимаю, что у нее созрела какая-то потрясающая, с ее точки зрения, идея. — Я сегодня устраиваю бал.
   Я не двигаюсь с места. Продолжаю сидеть в том же кресле. Здесь, в дальнем конце ее будуара, я провожу каждое утро, слушая о планах Полины на день, тем временем как Обри укладывается у меня на коленях и засыпает.
   — И вы считаете, это удачная идея?
   Но когда на нее нападает такое настроение, ее уже не урезонишь.
   — Почему нет? Он мой брат. Он должен знать, как сильно я его люблю.
   — Потому что есть много таких, кто любит и императрицу тоже. А теперь она все потеряла. Этот дворец, мужа, имперскую корону…
   — Чего ей и иметь-то не полагалось, если уж на то пошло!
   Она отворачивается к зеркалу и яростно расчесывает волосы. Если она не избавится от привычки драть себе волосы щеткой всякий раз, как приходит в бешенство, то к сорока годам облысеет.
   — Вот что, Поль, я даю бал, и даже тебе меня не отговорить!
   — Ваша преданность брату мне известна, — говорю я. Но не добавляю, что в этой преданности есть что-то нездоровое. Она жаждет его внимания. Во всей Франции не сыщешь другую пару брата с сестрой с такими необузданными амбициями. И они друг друга стимулируют.
   — А как же императрица? — спрашиваю я. — Что будет с ней?
   Полина подходит к комоду и изучает свои шелковые халаты.
   — Он ее сошлет, — предполагает она, выбирая красный халат. — И тогда она поймет, каково это — потерять желанного мужчину!
   У нее нет необходимости привлекать мое внимание, но она сбрасывает сорочку на пол. При том обилии проституток, что привлекают клиентов на бульваре дю Тампль, я никогда не видел ни одного женского тела, кроме ее. И она начисто лишена стыдливости. После свадьбы со своим богатым итальянским князем Полина подарила ему статую работы Антонио Канова, для которой позировала в обнаженном виде в образе Венеры. Увидев такое, император пришел в бешенство и запретил впредь всякие изваяния. Тогда для дворца Нейи, своей частной парижской резиденции, она заказала обеденные чаши в форме собственных грудей. Я видел, как ее брат ел из такой чаши орехи. «С чего бы мне их прятать? — сказала она мне тогда, довольная своей шуткой. — В Древнем Египте женщины с гордостью демонстрировали свою грудь».
   Завязав халат, Полина проходит через спальню в гостиную.
   — Ты идешь? У меня есть для тебя история про Жозефину.
   Я следую за ней в свой самый любимый зал во всем Тюильри. Двери на балкон распахнуты, и свет с улицы заливает покрытые золотом стены, расписанные картинами из храмовой жизни Египта. На этих картинах женщины в облегающих белых одеяниях воздевают руки к солнцу, а странные боги с головами шакалов и буйволов держат символы власти: посохи, цепы, золотой ключ жизни — словом, все атрибуты власть предержащих.
   Она устраивается на диване, я же сажусь в мягкое кресло напротив.
   — Когда мы познакомились с Фрероном, мне было всего пятнадцать, но я уже знала, чего хочу. Мы собирались пожениться на Мартинике, пока Жозефина… — Ее глаза краснеют от слез. Я в шоке. Мне не приходило в голову, что она испытывает к Фрерону столь сильные чувства, раньше она упоминала о нем только вскользь. — Пока Жозефина не заявила моему брату, что Фрерон для меня никогда не будет подходящей партией.
   Я подаюсь вперед.
   — Так вы его любили?
   — Конечно! Мне же было пятнадцать лет!
   — Но он не был военным, — напоминаю я. Почти все возлюбленные Полины носили форму французской армии.
   — Нет. — Она закрывает глаза. — Я чуть не связала свою судьбу со скромным депутатом. Можешь себе представить? Я бы жила в бедности, уповая лишь на то, что в один прекрасный день правительство поднимет ему зарплату. Но Жозефина не должна была это знать! — с жаром восклицает она.
   — Стало быть, она спасла вас от нужды, — замечаю я и получаю в ответ грозный взгляд.
   — Я была чувствительной девочкой. А он должен был стать моим спасителем. Ты не знаешь…
   Но я-то знаю. Я отлично знаю Полину Боргезе, герцогиню Гуасталлы, которая выросла в нищете на маленьком итальянском острове и вместе с братом поклялась покорить мир. Жаль, что я не знал ее тогда. В то время, когда она не испытала еще столько боли и горя.
   Она рукой смахивает слезы, и редкое проявление нежности, свидетелем которой я сейчас стал, трогает меня до глубины души.
   Как по команде, вбегает Обри и сворачивается в клубок на диване подле хозяйки. Собака для Полины — самое любимое существо. Крошечная, весом всего в десять фунтов, но ее глаза всегда светятся радостным ожиданием и готовностью поиграть.
   — Расскажи, что ты слышал о разводе, — просит Полина, поглаживая нежные уши левретки. Имеется в виду — «Расскажи что-нибудь, что меня позабавит».
   — Говорят, что, когда император сообщил ей о своем решении, Жозефина упала в обморок, и ему пришлось на руках нести ее в спальню, так она была слаба.
   — Ну и артистка! — восклицает Полина. — Я ни разу не просила императора нести меня на руках, хотя мне-то всегда больно! Помнишь, какой ужас был на той неделе?
   — Да, ваше высочество два дня не вставали с дивана.
   — И я что, просила брата прийти и куда-то меня отнести? Или я вставала перед ним и изображала обморок?
   — Нет, вы куда более тонкая натура.
   Она пристально смотрит на меня, но лицо ее непроницаемо.
   — Я говорила ему, пусть ей сообщит о разводе Гортензия, — продолжает она. — Тогда не пришлось бы терпеть эти сцены… Что еще? — вопрошает она после паузы. — Я знаю, брат тебе поверяет свои секреты. Ничего не слышал, как с ней приказано поступить?
   Она садится на диван, и Обри вынуждена поменять позу. Нам обоим было бы легче, если бы я солгал. Но я скажу правду.
   — Император пообещал ей королевство в Италии, включая… — я делаю выдох, — Рим.
   Наступает напряженная тишина, и даже Обри понимает, что сейчас будет, и зарывается носом в лапы.
   — Рим… — повторяет Полина, будто не веря своим ушам. — Да как он может отдавать ей величайшую жемчужину Италии, даже не подумав обо мне? — И тут она восклицает: — Я — княгиня Боргезе, и Рим должен принадлежать мне!
   Я развожу руками так, будто это для меня загадка. На самом же деле я понимаю, что ее брат чувствует себя виноватым. Он прогнал жену, которую по-прежнему любит, ради женщины, способной родить ему сыновей. Это жестоко. Тем более что у него уже есть ребенок от польской любовницы, и этого мальчика вполне можно сделать наследником, одновременно сохранив и брак.
   — А что она ему сказала? — не унимается княгиня.
   То, что сказала бы любая женщина, наделенная достоинством.
   — Что любовь не покупается и не продается, — отвечаю я. — Императрица предложение не приняла.
   Полина откидывается на спинку дивана.
   — Слава богу!
   Раздается стук в дверь, и Обри бросается через гостиную. Она прямо-таки пританцовывает от нетерпения, ее черное тело все извивается.
   — Ты только посмотри! — смеется княгиня. — Успокойся, радость моя, это всего лишь гость.
   Я иду открыть дверь, но при виде посетительницы Обри стремглав возвращается к хозяйке.
   — Ее величество королева Каролина, — провозглашаю я безо всякого энтузиазма.
   Младшая из сестер Бонапарт отодвигает меня в сторону, и я полностью разделяю настроение Обри. Невозможно себе представить женщину, которая менее подходила бы на роль неаполитанской королевы. Приземистая и нескладная, с вечно бегающими глазками и таким цветом лица, будто ее всегда лихорадит.
   — У меня новости. — Она усаживается напротив сестры и поправляет бархатную шляпу, так чтобы перья небрежно свесились с одного боку. Император хоть и сделал ее проходимца-мужа, Иоахима Мюрата, королем Неаполя, но вкуса это не прибавило ни тому, ни другому. Если Полина — само солнце, то Каролина — лишь тусклая звезда, и между сестрами вечно тлеет зависть.
   — А я знаю! — самодовольно отвечает Полина. — Поль мне уже рассказал. Он разводится! — Но Каролина, которой бы следовало сейчас быть разочарованной — ведь не она первая принесла благую весть, — улыбается. — Что? — наседает Полина. — Что-то еще? Он собирается сделать официальное заявление?
   Теперь ее сестра изображает напускную скромность.
   — Не знаю, может, его превосходительство тебе расскажет. — Она переводит взгляд на меня. — Он ведь все знает.
   Полина пожимает плечами.
   — Не хочешь говорить…
   — Он составил список! — проговаривается Каролина. — Там сплошь иностранные принцессы. И ни одной француженки!
   Полина повышает голос.
   — Список невест?
   Довольная реакцией, Каролина важно кивает.