Шарлотта выходит. Рене встает.
Шарлотта вводит баронессу де Симиан в монашеском одеянии.
Баронесса, вы? Сколько лет, сколько зим.
БАРОНЕССА (сильно постаревшая). Да, давненько у вас не была. День добрый вам обеим.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Что-нибудь случилось?
БАРОНЕССА. Меня пригласила Рене.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Да?
РЕНЕ. Спасибо за то, что пришли.
БАРОНЕССА. У ворот я встретила вашу сестру. Кажется, она уезжает в Италию?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Так, во всяком случае, она нам сказала.
БАРОНЕССА. Я рада, что вы, Рене, наконец решились. Я ждала от вас этого шага.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Решилась? На что решилась?
РЕНЕ. Матушка, я не стала с вами советоваться, а обратилась прямо к госпоже де Симиан. Я попросила принять меня в тетушкин монастырь.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ (пораженно). Ты? В монастырь? Хочешь удалиться от мира?
РЕНЕ. Да.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ничего не понимаю… Извините, баронесса. Благодарю вас за доброту и участие, но, вы ведь понимаете, речь идет о судьбе моей родной дочери, и я должна… В первый раз об этом слышу! Да и как же – ведь со дня на день маркиз выходит на свободу…
БАРОНЕССА. Ваше удивление вполне естественно. Поговорите между собой, а я, с вашего позволения, пройду в соседнюю комнату и подожду там. (Идет к правой кулисе.)
РЕНЕ. Постойте!
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Рене…
РЕНЕ. Нет, пусть тетушка останется здесь. Я хочу, чтобы она все слышала. Двадцать лет я бегала к ней советоваться об Альфонсе, так что теперь секретничать просто глупо.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Да, конечно, но…
РЕНЕ. Прошу вас, тетушка, останьтесь.
БАРОНЕССА. Ну, если вы настаиваете…
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Раз вы обе заодно, я буду говорить без обиняков. Но прежде, будьте любезны, баронесса, объясните поподробней – о чем именно просила вас Рене.
БАРОНЕССА. Особенно рассказывать нечего. В последние месяцы Рене бывала у меня очень часто, мы много говорили. И я обещала свою помощь, если она твердо решит удалиться от мира. Вот и все.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Значит, когда ты перестала ходить к Альфонсу и вдруг так увлеклась вышиванием, ты готовилась к этому решению?
РЕНЕ. Нет, я уже очень давно думала об этом. Теперь мои мысли просто переросли в решимость.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Именно сейчас, когда должны освободить Альфонса?
РЕНЕ. Это было последним толчком, последней каплей. Прежде в моей душе боролись два желания – уйти от мира и встретиться с мужем. После каждого свидания я решала: «Все, следующая встреча будет последней, а потом ухожу». Но сердцу не хватало твердости… И все же каждое такое половодье мало-помалу углубляло новое русло реки.
БАРОНЕССА. Это Господь взирал на вас с небес, это он был вашей путеводной нитью. Вы – рыбка, выловленная Всевышним. Не раз срывались вы с крючка, но втайне всегда знали: рано или поздно вам не уйти. Вы посверкивали чешуей, плавая в бренном море суеты. Когда взор Божий, подобно лучам предвечернего солнца, падал на вас, вы вспыхивали ослепительным блеском и, трепеща, мечтали только об одном – поскорее быть выловленной. Господь вездесущ, его божественным очам несть числа, и каждое из них обращено в мир. Они бдительнее и неотступнее самого рьяного королевского соглядатая, им видны как на ладони потаен-нейшие закоулки человеческих душ. Господь обладает неистощимым терпением, он ждет, пока заблудшие души сами придут в его сети, и лишь тогда препровождает их в свою сияющую тюрьму, в свои блаженные чертоги. Стыдно признаться, но мне Божий промысел открылся лишь несколько лет назад, уже в преклонные годы. Раньше я лишь изображала набожность, лишь любовалась собственными добродетелями – а это иссушает душу. Есть воспоминания, которые и сегодня заставляют меня краснеть. Сколько же лет назад это было… Девятнадцать. Осенним днем в этой самой зале графиня де Сан-Фон рассказывала мне о вашем зяте. Неужели миновало уже столько лет! Девятнадцать… Потом вошли вы, мадам, – от перенесенных душевных мук ваше лицо обрело особый внутренний свет. Наконец, приехала и Рене – чистая, прекрасная, бесконечно печальная… Кажется, все это было вчера. А может быть, время, меняющее наш облик, тихо вышло из залы, а мы просто не расслышали шелеста его одежд?.. Перед тем как вы, госпожа де Монтрей, присоединились к нам, графиня, помахивая хлыстиком, рассказывала мне о марсельских похождениях маркиза – простите, что говорю об этом. Слушая графиню (как молю я Бога, чтобы Он упокоил ее грешную душу!), я сотворяла крестное знамение, а сама чувствовала, что радужное сияние, дьявольское наваждение страшного ее рассказа завладевает мной. Признаться ли – я вся просто обратилась в слух, боясь пропустить хоть словечко… Уже одно то, что я сейчас так открыто могу говорить об этом, показывает, насколько ближе стала я к Богу. Теперь-то мне ясно: это самолюбование собственной чистотой и праведностью ввергло меня в соблазн, и грех был во мне, а не в поступках маркиза или рассказе мадам де Сан-Фон. Если б меня не одолела гордыня, я поняла бы: мои чистота и праведность – не более чем камешки на берегу реки, и нечего терзаться, если в лучах божественного солнца вспыхивают не они, а соседние. Я полагаю, что ныне и Рене избавилась от пут и обрела свободу. Только предназначенное ей испытание было в сотни раз труднее, поэтому перенесенные ею муки не сравнимы с моими.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Вы высказались. Позвольте и мне, женщине из этого, грешного мира, просто матери, тоже сказать Рене несколько слов. Я хотела бы, чтобы ты, прежде чем удалиться в мир молитвы, закончила свои дела и в нашем суетном мире. Прими его последнее причастие.
Баронесса де Симиан хочет что-то возразить, но госпожа де Монтрей перебивает ее.
Нет уж, дайте мне закончить. Каким бы ни был Альфонс, но разве теперь, когда он наконец обретает свободу, ты не хочешь разделить с ним остаток жизни?
РЕНЕ. Но, матушка…
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Погоди. Девятнадцать лет я твердила тебе: «Оставь его», но ты меня не слушала. Отчего же нынче ты вдруг так переменилась? Ведь я больше этому не противлюсь. Хочешь быть ему верной супругой – ради Бога. Но в монастырь-то зачем? Придворные связи Альфонса по нынешним временам не имеют никакой ценности, скорее даже опасны. Но, видишь, меня это не пугает, я согласна видеть его своим зятем… С другой стороны, если взглянуть на дело глазами Альфонса, – наконец пробил его час, и он может сполна рассчитаться за все удары, которые вынес.
РЕНЕ. И будет, матушка, совершенно прав.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Возможно. Но ведь в душе-то он человек не злой, я знаю. И, надеюсь, поймет, что все мои действия в конечном итоге были только ему на пользу.
РЕНЕ. Вам на пользу.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Это когда же я думала о своей пользе? Лишь о чести и репутации рода де Садов, о сохранении твоего доброго имени. Сейчас весь мир перевернулся, род, имя уже ничего больше не значат, о приличиях все забыли. Нечего больше защищать, так что нет никакого смысла держать Альфонса под замком. Пускай теперь машет себе кнутом сколько влезет, щелкает своей бонбоньеркой. Мир взбесился, никто ему слова не скажет. Откровенно говоря, я и сегодня считаю твоего муженька распутником и негодяем. Но теперь всем заправляют безумцы, преступники и бродяги. Альфонс прекрасно будет смотреться в этой компании. Может, он даже станет спасителем нашей семьи.
РЕНЕ. Я вижу, вы намерены его использовать.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Намерена. И ты должна мне в этом помочь. У Альфонса ведь добрая душа.
РЕНЕ. Да, он всегда был просто добрым ребенком. Златокудрым, с широко раскрытыми глазами. Иногда шалил, но всякий раз искупал провинности лаской и нежностью. Я так и вижу перед собой его стремительный, как изумрудная ящерка на весеннем лугу, взгляд.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Госпожа де Симиан, я думаю так. В нынешнем хаосе, именуемом революцией, бесстыдные выходки Альфонса могут быть сочтены весьма похвальными – уже хотя бы потому, что они бросали вызов обществу. Негодование, которое они прежде вызывали у всех порядочных людей, станет лучшим доказательством невиновности Альфонса, а заключение в королевскую тюрьму теперь почетней любого ордена. Вон как все перевернулось. Когда золото не в цене, медь и даже олово чувствуют себя благородными металлами – только лишь потому, что они не золото… Если Альфонс будет вести себя умно, кто знает, может, ему суждено остаться единственным аристократом, не вздернутым толпой на фонарь. Былые злодейства маркиза спасут от гибели и его, и всех нас. В самой большой опасности сейчас такие люди, как я, люди с безупречной репутацией… И все же это ничего не меняет – Альфонс как был отребьем, так им и остался. Но когда мир сходит с ума, в цене лишь такие, как он, – распутники и лиходеи… Поразительно, до чего мелкими и незначительными кажутся сегодня грехи Альфонса, из-за которых я так мучилась когда-то. Подумаешь, выпорол кнутом каких-то девок. Ну, пролил несколько капель крови. Накормил дурацкими безвредными пилюлями. (Смеется.) Ну, чуть не прикончил одну из моих дочерей – да хоть бы и обеих. Оказывается, тот, с кем я воевала двадцать лет, – добрый ребенок и все это были милые шалости.
БАРОНЕССА. Не стоит так говорить, мадам. Не важно, с кем вы воевали, главное, что вы отважились на эту войну. Вы боролись не с Альфонсом, а с тем злом, которое он олицетворял. Если вы не поймете этого, то можете, подобно Альфонсу, утратить в себе Бога. Что бы ни происходило в окружающем мире, Господь всегда ясно показывает нам, что хорошо, а что дурно, – черта, разделяющая Добро и Зло, подобна линии, которую дети проводят мелом по мостовой.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Вы так полагаете? А по-моему, эта линия скорее походит на границу моря, перемещающуюся по мере приливов и отливов. Альфонс как раз оседлал полосу прибоя – одной ногой он всегда в воде и шарит по дну, подбирает кроваво-красные ракушки и длинные, как кнуты, водоросли.
РЕНЕ. Матушка, вы заговорили прямо как Альфонс. Может быть, вы и в самом деле легко найдете с ним общий язык.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ох, Рене, как же я устала. И ты тоже – только этим объясняю я твое неожиданное решение.
РЕНЕ. Вы устали? От кого – от Альфонса или от самой себя?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Не будь такой злой, Рене. Мы обе очень устали – так давай возьмемся за руки и будем утешать друг друга, помогать друг другу.
БАРОНЕССА. Рене, ваша матушка заплутала во тьме бытия, сбилась с пути, который связывает наш мир с Богом. Вы должны прийти ей на помощь, спасти ее.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Не нужно мне, чтобы ты меня спасала. Скажи лучше, правда ли, что Альфонс в Венсенском замке сдружился с самим Мирабо, чья звезда нынче сияет так ярко?
РЕНЕ. Нет. Они, кажется, все время ссорились.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ах так, значит, они были до того близки, что даже ссорились? Прямо как мы с Альфонсом.
РЕНЕ. Если в вас есть хоть капля гордости, вы не станете просить помощи у того, кому доставили столько зла…
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. А кто просит? Он сам написал об этом в письме. Мол, если у меня возникнут неприятности, он замолвит за меня словечко перед нынешними заправилами.
БАРОНЕССА. Он так написал? Благородное сердце! Воскрес тот чистый, златокудрый мальчик, которого я знала. Маркиз возлюбил врагов своих и простил им все. Должно быть, он раскаялся во всех своих прегрешениях. Кончилась кровавая ночь, и в душе грешника зажглась божественная заря. Как я понимаю ваши чувства, милая Рене. Вы распознали в Альфонсе первые проблески чудесного сияния и решили уйти из суетного мира, чтобы и самой приблизиться к источнику священного огня. И повести за собой душу маркиза, ведь правда? Увлеченный вашим примером, Альфонс не позволит, чтобы зажегшийся в нем огонек угас, станет лелеять его и последует, непременно последует за вами. Вы оба ступите в край, озаренный беспредельным сиянием. Рене, вы воистину зерцало добродетели для всех женщин этого мира. И вы займете истинно высокое, достойное ваших совершенств положение Христовой невесты. За свою долгую жизнь я видела разных женщин, но ни одна из них не была столь добродетельна, как вы.
РЕНЕ. Но, тетушка…
БАРОНЕССА. Что, дитя мое?
РЕНЕ. Вы правы, отказаться от мужа и от мира меня и в самом деле заставило сияние, но… Как бы вам объяснить… Это не то сияние, которое имеете в виду вы.
БАРОНЕССА. Как так?
РЕНЕ. Чудесное-то оно чудесное, это сияние, только источник его несколько иной…
БАРОНЕССА. О чем вы? Разве может у чудесного сияния быть иной источник, кроме Бога?
РЕНЕ. Может. Впрочем, я не знаю – вдруг и в самом деле источник один и тот же. Просто свет отразился от чего-то и его лучи дошли до меня с противоположной стороны.
БАРОНЕССА (встревоженно). Это с какой такой противоположной?
РЕНЕ. Я и сама не вполне понимаю. Знаю только одно: свет забрезжил после того, как я прочитала страшную книгу, присланную Альфонсом из тюрьмы. Он сам написал ее и назвал «Жюстина, или Несчастья добродетели». Получив ее от Альфонса, я вначале не ждала ничего дурного – ведь я не читала раньше ни одного из его сочинений. В книге описаны приключения двух сестер: Жюльетты – старшей, и Жюстины – младшей, лишившихся родителей и вынужденных скитаться. Все в этой истории перевернуто с ног на голову: на младшую сестру, свято хранящую добродетель, обрушиваются одно за другим страшные несчастья, а старшая, ступившая на стезю порока, осыпана дарами судьбы. Мало того, гнев самого Господа обрушивается не на распутную Жюльетту, а на невинную Жюстину, погибающую самым жалким и нелепым образом. Она имеет чистую душу и придерживается самой высокой нравственности, но вечно попадает в постыдные ситуации, подвергается унижениям, ей отрезают пальцы, выбивают зубы, ставят позорное клеймо, без конца то избивают, то похищают, и в завершение всего, когда по ложному обвинению Жюстину должны казнить, спасает ее не кто иной, как погрязшая в грехе старшая сестра! Но не подумайте, что несчастной Жюстине улыбнулась удача, – ее ждет бессмысленная и страшная смерть от удара молнии… Вот что, оказывается, писал Альфонс день за днем, ночь за ночью! Зачем, для чего? Тетушка, разве не ужасный, смертельный грех такое творение?
БАРОНЕССА. Грех, да еще какой. Не только свою душу осквернить, но и чужие души ядом отравить. Это страшный грех.
РЕНЕ. Какой же грех тяжелее – написать такую книгу или пороть до крови проституток и нищенок?
БАРОНЕССА. Оба одинаково тяжелы. Зло, содеянное в душе, столь же греховно, как содеянное наяву.
РЕНЕ. А каков, по-вашему, Альфонс? Понесший кару от людей за свои поступки, лишенный возможности творить зло в жизни, он продолжает творить его в своей душе.
БАРОНЕССА. Монастырский устав, дитя мое, изгоняет в равной степени грехи и содеянные, и помысленные. Зло погибает там, лишенное корней. А тюрьма – дело другое. Альфонс не может там совершать злодейство, но он вцепился в корни греховности, уцелевшие в его сердце.
РЕНЕ. Нет, это не так! Альфонс, тот Альфонс, которого я знала прежде, ушел от меня, скрылся в иной, неизвестный мне мир.
БАРОНЕССА. Ты имеешь в виду преисподнюю?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Господи, ну сочинил он какие-то там дурацкие сказки, так что с того? Когда-то и я придавала много значения подобной ерунде, считала, что сочинительство зловредных книг хуже любого преступления, – то, по крайней мере, раз совершено, да потом и забыто. Но сейчас я думаю иначе. Книгу достаточно бросить в огонь, и от нее останется лишь кучка пепла. Преступление – это то, что оставляет след. Книга же, если никто ее не прочел, следа не оставляет.
РЕНЕ. Если никто ее не прочел? Но ведь я-то прочла.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Всего один человек, к тому же жена сочинителя.
РЕНЕ. Да, один человек, но зато – жена. Эта злосчастная Жюстина – добрая, ранимая, печальная, нелюдимая, так не похожая на ветреную сестру стыдливостью и целомудрием… Полудетское лицо, огромные задумчивые глаза, белоснежная кожа, хрупкая фигура, тихий и грустный голос… Вам не кажется, что Альфонс нарисовал мой портрет – какой я была в девичестве? И еще я подумала: уж не для меня ли написал он историю женщины, которую добродетель обрекла на несчастье и погибель? Помните, матушка, тринадцать лет назад, в этой самой комнате, когда я затеяла с вами ту постыдную перебранку, я еще, вслед за графиней де Сан-Фон, сказала: «Альфонс – это я».
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Еще бы мне не помнить, до сих пор так и слышу эти твои слова: «Альфонс – это я».
РЕНЕ. Так вот – я ошибалась. Я сказала совсем не то, что следовало. «Жюстина – это я», – вот что говорю я теперь. У Альфонса в тюрьме было достаточно времени для раздумий. Он писал, писал и в конце концов посадил меня в темницу своего романа. Меня, живущую на воле, он всю без остатка запер в мрачный плен. Из-за Альфонса вся моя жизнь, все мои бесчисленные страдания обернулись тщетой и тленом. Оказывается, я жила, действовала, горевала, рыдала лишь ради того, чтобы попасть в некую страшную сказку! О-о, лишь прочтя ее, я впервые поняла, чем занимался Альфонс все эти годы в своей камере. Бастилию захватили и разрушили извне, а он свою тюрьму взорвал изнутри, и без всякого пороха. Сила его воображения разнесла каменные стены в прах. Можно сказать, что после этого он сам, по доброй воле, предпочел оставаться в камере – он все равно был свободен. Мои многолетние терзания, подготовка побега, королевский эдикт, мздоимцы-тюремщики, прошения и петиции – все было впустую, все было ни к чему. Этот человек, не удовлетворившись грехами плоти, которые неспособны насытить душу, решил воздвигнуть некий нетленный Храм Порока. Не единичные злодейства, а настоящий кодекс Зла; не деяния, а Догмат; не одна ночь греховных наслаждений, а бесконечная Всенощная, переходящая в вечность; не рабство кнута, а Царство кнута – вот что замыслил он создать. Он, который испытывал блаженство лишь раня и разрушая, кончил тем, что пришел к созиданию. В нем зародилась некая неясная субстанция, некая чистейшая эссенция Зла, и образовала совершенный кристалл Зла. А мы с вами, матушка, живем в мире, созданном маркизом де Садом!
БАРОНЕССА (крестится). Что вы такое говорите!
РЕНЕ. Я следовала повсюду за душой Альфонса. Я следовала повсюду за его телом. Я всегда была там, где был он. И что же! Внезапно его руки обрели крепость стали и сокрушили, раздавили меня. У этого человека больше нет души. Тот, кто написал такое, не может иметь человеческую душу. Это уже нечто совсем иное. Человек, отказавшийся от своей души, запер весь мир людей в железную клетку, а сам похаживает вокруг да знай себе ключами позвякивает. И, кроме него самого, нет больше ключей от этой клетки ни у кого на всем белом свете. Мне этот замок уже не открыть – никогда. И нет сил даже на то, чтобы просовывать меж железных прутьев руки и молить о милосердии… А по ту сторону решетки я вижу всех вас – матушку, вас, мадам, Альфонса. Как хорошо, привольно вам там, на свободе! А он – он растопырил свои длинные руки так широко, что достает до самого края Земли, до самого предела времен; он сгреб целую гору из Зла, забрался на нее и пальцами вот-вот коснется самой вечности. Альфонс намерен влезть по чердачной лестнице прямо в рай!
БАРОНЕССА. Господь разрушит его жалкую лестницу.
РЕНЕ. Нет. Как знать, быть может, Господь сам поручил Альфонсу эту работу. Вот я и хочу провести остаток дней в монастыре, чтобы никто не мешал мне расспросить Бога как следует.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Так ты все-таки…
РЕНЕ. Да, это решено.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Даже если Альфонс придет сюда? Твой муж, которого ты так ждала целых девятнадцать лет?
РЕНЕ. Это не изменит моего решения. Альфонс… самый странный из людей, которых мне довелось видеть в жизни. Из тьмы злодейства он извлек сияние, из мерзости и грязи сотворил возвышенное – он выковал роскошные доспехи, достойные его громкого имени, и обратился в рыцаря без страха и упрека. Лиловое свечение, исходящее от Альфонса, озаряет окружающий мир, и доспехи рыцаря тускло мерцают в этом таинственном свете. На ржавой от крови стали – причудливые узоры, арабески из роз, фестоны из вервий. Огромный щит раскален докрасна, он цвета обожженной женской кожи. Рогатый шлем из чистого серебра окружен нимбом страданий и стонов. Рыцарь прижимает к устам свой меч, досыта напившийся крови, и торжественно произносит слова обета. Золотые волосы, спадая из-под шлема, обрамляют мертвенно-бледное, подобное лучу света лицо. Несокрушимые латы похожи на замутившееся от дыхания серебряное зеркало. Когда рыцарь, снимая кованую рукавицу, своей белой и тонкой, почти женской рукой касается чьего-нибудь чела, самый жалкий, самый обездоленный из людей обретает мужество и следует за своим господином на поле брани, над которым уже занимается заря. Рыцарь не идет – он летит по небу. А после кровавой битвы на широком нагруднике его серебряного панциря начинается беззвучный пир миллионов павших. От рыцаря исходит холодная как лед сила, под чарами которой забрызганные кровью лилии опять становятся белее снега. А белый конь воина, весь в алых пятнах, расправив широкую, как бушприт фрегата, грудь, взлетает в утреннее небо, рассекаемое вспышками молний. И небо рушится, неудержимым потоком разливается по нему божественное сияние, от которого слепнут все, кто наблюдал чудесное зрелище. Альфонс… Быть может, он – дух этого лучезарного света?..
Входит Шарлотта.
ШАРЛОТТА. Его светлость маркиз де Сад. Прикажете просить?
Всеобщее молчание.
Так просить или как?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Рене…
БАРОНЕССА. Рене…
РЕНЕ (после паузы). Шарлотта, а как он выглядит?
ШАРЛОТТА. Да он же тут, за дверью. Привести?
РЕНЕ. Я спрашиваю, как он выглядит?
ШАРЛОТТА. Так переменился – я насилу узнала. Он в черном плаще, на локтях – заплаты, ворот рубахи весь засаленный. Поначалу, грех сказать, я его за старика нищего приняла. И потом, его светлость так располнел – лицо бледное, опухшее, сам весь жирный, еле одежда на нем сходится. Я прямо думала – в дверь не пройдет. Ужас до чего толстый! Глазки бегают, подбородок трясется, а чего говорит, не сразу и разберешь – зубов-то почти не осталось. Но назвался важно так, представительно. «Ты что, – говорит, – Шарлотта, никак, забыла меня? Я – Донасьен Альфонс Франсуа маркиз де Сад».
Все молчат.
РЕНЕ. Отошли его прочь. И скажи: «Вам никогда больше не увидеться с госпожой маркизой».
ЗАНАВЕС
Шарлотта вводит баронессу де Симиан в монашеском одеянии.
Баронесса, вы? Сколько лет, сколько зим.
БАРОНЕССА (сильно постаревшая). Да, давненько у вас не была. День добрый вам обеим.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Что-нибудь случилось?
БАРОНЕССА. Меня пригласила Рене.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Да?
РЕНЕ. Спасибо за то, что пришли.
БАРОНЕССА. У ворот я встретила вашу сестру. Кажется, она уезжает в Италию?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Так, во всяком случае, она нам сказала.
БАРОНЕССА. Я рада, что вы, Рене, наконец решились. Я ждала от вас этого шага.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Решилась? На что решилась?
РЕНЕ. Матушка, я не стала с вами советоваться, а обратилась прямо к госпоже де Симиан. Я попросила принять меня в тетушкин монастырь.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ (пораженно). Ты? В монастырь? Хочешь удалиться от мира?
РЕНЕ. Да.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ничего не понимаю… Извините, баронесса. Благодарю вас за доброту и участие, но, вы ведь понимаете, речь идет о судьбе моей родной дочери, и я должна… В первый раз об этом слышу! Да и как же – ведь со дня на день маркиз выходит на свободу…
БАРОНЕССА. Ваше удивление вполне естественно. Поговорите между собой, а я, с вашего позволения, пройду в соседнюю комнату и подожду там. (Идет к правой кулисе.)
РЕНЕ. Постойте!
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Рене…
РЕНЕ. Нет, пусть тетушка останется здесь. Я хочу, чтобы она все слышала. Двадцать лет я бегала к ней советоваться об Альфонсе, так что теперь секретничать просто глупо.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Да, конечно, но…
РЕНЕ. Прошу вас, тетушка, останьтесь.
БАРОНЕССА. Ну, если вы настаиваете…
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Раз вы обе заодно, я буду говорить без обиняков. Но прежде, будьте любезны, баронесса, объясните поподробней – о чем именно просила вас Рене.
БАРОНЕССА. Особенно рассказывать нечего. В последние месяцы Рене бывала у меня очень часто, мы много говорили. И я обещала свою помощь, если она твердо решит удалиться от мира. Вот и все.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Значит, когда ты перестала ходить к Альфонсу и вдруг так увлеклась вышиванием, ты готовилась к этому решению?
РЕНЕ. Нет, я уже очень давно думала об этом. Теперь мои мысли просто переросли в решимость.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Именно сейчас, когда должны освободить Альфонса?
РЕНЕ. Это было последним толчком, последней каплей. Прежде в моей душе боролись два желания – уйти от мира и встретиться с мужем. После каждого свидания я решала: «Все, следующая встреча будет последней, а потом ухожу». Но сердцу не хватало твердости… И все же каждое такое половодье мало-помалу углубляло новое русло реки.
БАРОНЕССА. Это Господь взирал на вас с небес, это он был вашей путеводной нитью. Вы – рыбка, выловленная Всевышним. Не раз срывались вы с крючка, но втайне всегда знали: рано или поздно вам не уйти. Вы посверкивали чешуей, плавая в бренном море суеты. Когда взор Божий, подобно лучам предвечернего солнца, падал на вас, вы вспыхивали ослепительным блеском и, трепеща, мечтали только об одном – поскорее быть выловленной. Господь вездесущ, его божественным очам несть числа, и каждое из них обращено в мир. Они бдительнее и неотступнее самого рьяного королевского соглядатая, им видны как на ладони потаен-нейшие закоулки человеческих душ. Господь обладает неистощимым терпением, он ждет, пока заблудшие души сами придут в его сети, и лишь тогда препровождает их в свою сияющую тюрьму, в свои блаженные чертоги. Стыдно признаться, но мне Божий промысел открылся лишь несколько лет назад, уже в преклонные годы. Раньше я лишь изображала набожность, лишь любовалась собственными добродетелями – а это иссушает душу. Есть воспоминания, которые и сегодня заставляют меня краснеть. Сколько же лет назад это было… Девятнадцать. Осенним днем в этой самой зале графиня де Сан-Фон рассказывала мне о вашем зяте. Неужели миновало уже столько лет! Девятнадцать… Потом вошли вы, мадам, – от перенесенных душевных мук ваше лицо обрело особый внутренний свет. Наконец, приехала и Рене – чистая, прекрасная, бесконечно печальная… Кажется, все это было вчера. А может быть, время, меняющее наш облик, тихо вышло из залы, а мы просто не расслышали шелеста его одежд?.. Перед тем как вы, госпожа де Монтрей, присоединились к нам, графиня, помахивая хлыстиком, рассказывала мне о марсельских похождениях маркиза – простите, что говорю об этом. Слушая графиню (как молю я Бога, чтобы Он упокоил ее грешную душу!), я сотворяла крестное знамение, а сама чувствовала, что радужное сияние, дьявольское наваждение страшного ее рассказа завладевает мной. Признаться ли – я вся просто обратилась в слух, боясь пропустить хоть словечко… Уже одно то, что я сейчас так открыто могу говорить об этом, показывает, насколько ближе стала я к Богу. Теперь-то мне ясно: это самолюбование собственной чистотой и праведностью ввергло меня в соблазн, и грех был во мне, а не в поступках маркиза или рассказе мадам де Сан-Фон. Если б меня не одолела гордыня, я поняла бы: мои чистота и праведность – не более чем камешки на берегу реки, и нечего терзаться, если в лучах божественного солнца вспыхивают не они, а соседние. Я полагаю, что ныне и Рене избавилась от пут и обрела свободу. Только предназначенное ей испытание было в сотни раз труднее, поэтому перенесенные ею муки не сравнимы с моими.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Вы высказались. Позвольте и мне, женщине из этого, грешного мира, просто матери, тоже сказать Рене несколько слов. Я хотела бы, чтобы ты, прежде чем удалиться в мир молитвы, закончила свои дела и в нашем суетном мире. Прими его последнее причастие.
Баронесса де Симиан хочет что-то возразить, но госпожа де Монтрей перебивает ее.
Нет уж, дайте мне закончить. Каким бы ни был Альфонс, но разве теперь, когда он наконец обретает свободу, ты не хочешь разделить с ним остаток жизни?
РЕНЕ. Но, матушка…
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Погоди. Девятнадцать лет я твердила тебе: «Оставь его», но ты меня не слушала. Отчего же нынче ты вдруг так переменилась? Ведь я больше этому не противлюсь. Хочешь быть ему верной супругой – ради Бога. Но в монастырь-то зачем? Придворные связи Альфонса по нынешним временам не имеют никакой ценности, скорее даже опасны. Но, видишь, меня это не пугает, я согласна видеть его своим зятем… С другой стороны, если взглянуть на дело глазами Альфонса, – наконец пробил его час, и он может сполна рассчитаться за все удары, которые вынес.
РЕНЕ. И будет, матушка, совершенно прав.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Возможно. Но ведь в душе-то он человек не злой, я знаю. И, надеюсь, поймет, что все мои действия в конечном итоге были только ему на пользу.
РЕНЕ. Вам на пользу.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Это когда же я думала о своей пользе? Лишь о чести и репутации рода де Садов, о сохранении твоего доброго имени. Сейчас весь мир перевернулся, род, имя уже ничего больше не значат, о приличиях все забыли. Нечего больше защищать, так что нет никакого смысла держать Альфонса под замком. Пускай теперь машет себе кнутом сколько влезет, щелкает своей бонбоньеркой. Мир взбесился, никто ему слова не скажет. Откровенно говоря, я и сегодня считаю твоего муженька распутником и негодяем. Но теперь всем заправляют безумцы, преступники и бродяги. Альфонс прекрасно будет смотреться в этой компании. Может, он даже станет спасителем нашей семьи.
РЕНЕ. Я вижу, вы намерены его использовать.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Намерена. И ты должна мне в этом помочь. У Альфонса ведь добрая душа.
РЕНЕ. Да, он всегда был просто добрым ребенком. Златокудрым, с широко раскрытыми глазами. Иногда шалил, но всякий раз искупал провинности лаской и нежностью. Я так и вижу перед собой его стремительный, как изумрудная ящерка на весеннем лугу, взгляд.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Госпожа де Симиан, я думаю так. В нынешнем хаосе, именуемом революцией, бесстыдные выходки Альфонса могут быть сочтены весьма похвальными – уже хотя бы потому, что они бросали вызов обществу. Негодование, которое они прежде вызывали у всех порядочных людей, станет лучшим доказательством невиновности Альфонса, а заключение в королевскую тюрьму теперь почетней любого ордена. Вон как все перевернулось. Когда золото не в цене, медь и даже олово чувствуют себя благородными металлами – только лишь потому, что они не золото… Если Альфонс будет вести себя умно, кто знает, может, ему суждено остаться единственным аристократом, не вздернутым толпой на фонарь. Былые злодейства маркиза спасут от гибели и его, и всех нас. В самой большой опасности сейчас такие люди, как я, люди с безупречной репутацией… И все же это ничего не меняет – Альфонс как был отребьем, так им и остался. Но когда мир сходит с ума, в цене лишь такие, как он, – распутники и лиходеи… Поразительно, до чего мелкими и незначительными кажутся сегодня грехи Альфонса, из-за которых я так мучилась когда-то. Подумаешь, выпорол кнутом каких-то девок. Ну, пролил несколько капель крови. Накормил дурацкими безвредными пилюлями. (Смеется.) Ну, чуть не прикончил одну из моих дочерей – да хоть бы и обеих. Оказывается, тот, с кем я воевала двадцать лет, – добрый ребенок и все это были милые шалости.
БАРОНЕССА. Не стоит так говорить, мадам. Не важно, с кем вы воевали, главное, что вы отважились на эту войну. Вы боролись не с Альфонсом, а с тем злом, которое он олицетворял. Если вы не поймете этого, то можете, подобно Альфонсу, утратить в себе Бога. Что бы ни происходило в окружающем мире, Господь всегда ясно показывает нам, что хорошо, а что дурно, – черта, разделяющая Добро и Зло, подобна линии, которую дети проводят мелом по мостовой.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Вы так полагаете? А по-моему, эта линия скорее походит на границу моря, перемещающуюся по мере приливов и отливов. Альфонс как раз оседлал полосу прибоя – одной ногой он всегда в воде и шарит по дну, подбирает кроваво-красные ракушки и длинные, как кнуты, водоросли.
РЕНЕ. Матушка, вы заговорили прямо как Альфонс. Может быть, вы и в самом деле легко найдете с ним общий язык.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ох, Рене, как же я устала. И ты тоже – только этим объясняю я твое неожиданное решение.
РЕНЕ. Вы устали? От кого – от Альфонса или от самой себя?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Не будь такой злой, Рене. Мы обе очень устали – так давай возьмемся за руки и будем утешать друг друга, помогать друг другу.
БАРОНЕССА. Рене, ваша матушка заплутала во тьме бытия, сбилась с пути, который связывает наш мир с Богом. Вы должны прийти ей на помощь, спасти ее.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Не нужно мне, чтобы ты меня спасала. Скажи лучше, правда ли, что Альфонс в Венсенском замке сдружился с самим Мирабо, чья звезда нынче сияет так ярко?
РЕНЕ. Нет. Они, кажется, все время ссорились.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ах так, значит, они были до того близки, что даже ссорились? Прямо как мы с Альфонсом.
РЕНЕ. Если в вас есть хоть капля гордости, вы не станете просить помощи у того, кому доставили столько зла…
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. А кто просит? Он сам написал об этом в письме. Мол, если у меня возникнут неприятности, он замолвит за меня словечко перед нынешними заправилами.
БАРОНЕССА. Он так написал? Благородное сердце! Воскрес тот чистый, златокудрый мальчик, которого я знала. Маркиз возлюбил врагов своих и простил им все. Должно быть, он раскаялся во всех своих прегрешениях. Кончилась кровавая ночь, и в душе грешника зажглась божественная заря. Как я понимаю ваши чувства, милая Рене. Вы распознали в Альфонсе первые проблески чудесного сияния и решили уйти из суетного мира, чтобы и самой приблизиться к источнику священного огня. И повести за собой душу маркиза, ведь правда? Увлеченный вашим примером, Альфонс не позволит, чтобы зажегшийся в нем огонек угас, станет лелеять его и последует, непременно последует за вами. Вы оба ступите в край, озаренный беспредельным сиянием. Рене, вы воистину зерцало добродетели для всех женщин этого мира. И вы займете истинно высокое, достойное ваших совершенств положение Христовой невесты. За свою долгую жизнь я видела разных женщин, но ни одна из них не была столь добродетельна, как вы.
РЕНЕ. Но, тетушка…
БАРОНЕССА. Что, дитя мое?
РЕНЕ. Вы правы, отказаться от мужа и от мира меня и в самом деле заставило сияние, но… Как бы вам объяснить… Это не то сияние, которое имеете в виду вы.
БАРОНЕССА. Как так?
РЕНЕ. Чудесное-то оно чудесное, это сияние, только источник его несколько иной…
БАРОНЕССА. О чем вы? Разве может у чудесного сияния быть иной источник, кроме Бога?
РЕНЕ. Может. Впрочем, я не знаю – вдруг и в самом деле источник один и тот же. Просто свет отразился от чего-то и его лучи дошли до меня с противоположной стороны.
БАРОНЕССА (встревоженно). Это с какой такой противоположной?
РЕНЕ. Я и сама не вполне понимаю. Знаю только одно: свет забрезжил после того, как я прочитала страшную книгу, присланную Альфонсом из тюрьмы. Он сам написал ее и назвал «Жюстина, или Несчастья добродетели». Получив ее от Альфонса, я вначале не ждала ничего дурного – ведь я не читала раньше ни одного из его сочинений. В книге описаны приключения двух сестер: Жюльетты – старшей, и Жюстины – младшей, лишившихся родителей и вынужденных скитаться. Все в этой истории перевернуто с ног на голову: на младшую сестру, свято хранящую добродетель, обрушиваются одно за другим страшные несчастья, а старшая, ступившая на стезю порока, осыпана дарами судьбы. Мало того, гнев самого Господа обрушивается не на распутную Жюльетту, а на невинную Жюстину, погибающую самым жалким и нелепым образом. Она имеет чистую душу и придерживается самой высокой нравственности, но вечно попадает в постыдные ситуации, подвергается унижениям, ей отрезают пальцы, выбивают зубы, ставят позорное клеймо, без конца то избивают, то похищают, и в завершение всего, когда по ложному обвинению Жюстину должны казнить, спасает ее не кто иной, как погрязшая в грехе старшая сестра! Но не подумайте, что несчастной Жюстине улыбнулась удача, – ее ждет бессмысленная и страшная смерть от удара молнии… Вот что, оказывается, писал Альфонс день за днем, ночь за ночью! Зачем, для чего? Тетушка, разве не ужасный, смертельный грех такое творение?
БАРОНЕССА. Грех, да еще какой. Не только свою душу осквернить, но и чужие души ядом отравить. Это страшный грех.
РЕНЕ. Какой же грех тяжелее – написать такую книгу или пороть до крови проституток и нищенок?
БАРОНЕССА. Оба одинаково тяжелы. Зло, содеянное в душе, столь же греховно, как содеянное наяву.
РЕНЕ. А каков, по-вашему, Альфонс? Понесший кару от людей за свои поступки, лишенный возможности творить зло в жизни, он продолжает творить его в своей душе.
БАРОНЕССА. Монастырский устав, дитя мое, изгоняет в равной степени грехи и содеянные, и помысленные. Зло погибает там, лишенное корней. А тюрьма – дело другое. Альфонс не может там совершать злодейство, но он вцепился в корни греховности, уцелевшие в его сердце.
РЕНЕ. Нет, это не так! Альфонс, тот Альфонс, которого я знала прежде, ушел от меня, скрылся в иной, неизвестный мне мир.
БАРОНЕССА. Ты имеешь в виду преисподнюю?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Господи, ну сочинил он какие-то там дурацкие сказки, так что с того? Когда-то и я придавала много значения подобной ерунде, считала, что сочинительство зловредных книг хуже любого преступления, – то, по крайней мере, раз совершено, да потом и забыто. Но сейчас я думаю иначе. Книгу достаточно бросить в огонь, и от нее останется лишь кучка пепла. Преступление – это то, что оставляет след. Книга же, если никто ее не прочел, следа не оставляет.
РЕНЕ. Если никто ее не прочел? Но ведь я-то прочла.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Всего один человек, к тому же жена сочинителя.
РЕНЕ. Да, один человек, но зато – жена. Эта злосчастная Жюстина – добрая, ранимая, печальная, нелюдимая, так не похожая на ветреную сестру стыдливостью и целомудрием… Полудетское лицо, огромные задумчивые глаза, белоснежная кожа, хрупкая фигура, тихий и грустный голос… Вам не кажется, что Альфонс нарисовал мой портрет – какой я была в девичестве? И еще я подумала: уж не для меня ли написал он историю женщины, которую добродетель обрекла на несчастье и погибель? Помните, матушка, тринадцать лет назад, в этой самой комнате, когда я затеяла с вами ту постыдную перебранку, я еще, вслед за графиней де Сан-Фон, сказала: «Альфонс – это я».
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Еще бы мне не помнить, до сих пор так и слышу эти твои слова: «Альфонс – это я».
РЕНЕ. Так вот – я ошибалась. Я сказала совсем не то, что следовало. «Жюстина – это я», – вот что говорю я теперь. У Альфонса в тюрьме было достаточно времени для раздумий. Он писал, писал и в конце концов посадил меня в темницу своего романа. Меня, живущую на воле, он всю без остатка запер в мрачный плен. Из-за Альфонса вся моя жизнь, все мои бесчисленные страдания обернулись тщетой и тленом. Оказывается, я жила, действовала, горевала, рыдала лишь ради того, чтобы попасть в некую страшную сказку! О-о, лишь прочтя ее, я впервые поняла, чем занимался Альфонс все эти годы в своей камере. Бастилию захватили и разрушили извне, а он свою тюрьму взорвал изнутри, и без всякого пороха. Сила его воображения разнесла каменные стены в прах. Можно сказать, что после этого он сам, по доброй воле, предпочел оставаться в камере – он все равно был свободен. Мои многолетние терзания, подготовка побега, королевский эдикт, мздоимцы-тюремщики, прошения и петиции – все было впустую, все было ни к чему. Этот человек, не удовлетворившись грехами плоти, которые неспособны насытить душу, решил воздвигнуть некий нетленный Храм Порока. Не единичные злодейства, а настоящий кодекс Зла; не деяния, а Догмат; не одна ночь греховных наслаждений, а бесконечная Всенощная, переходящая в вечность; не рабство кнута, а Царство кнута – вот что замыслил он создать. Он, который испытывал блаженство лишь раня и разрушая, кончил тем, что пришел к созиданию. В нем зародилась некая неясная субстанция, некая чистейшая эссенция Зла, и образовала совершенный кристалл Зла. А мы с вами, матушка, живем в мире, созданном маркизом де Садом!
БАРОНЕССА (крестится). Что вы такое говорите!
РЕНЕ. Я следовала повсюду за душой Альфонса. Я следовала повсюду за его телом. Я всегда была там, где был он. И что же! Внезапно его руки обрели крепость стали и сокрушили, раздавили меня. У этого человека больше нет души. Тот, кто написал такое, не может иметь человеческую душу. Это уже нечто совсем иное. Человек, отказавшийся от своей души, запер весь мир людей в железную клетку, а сам похаживает вокруг да знай себе ключами позвякивает. И, кроме него самого, нет больше ключей от этой клетки ни у кого на всем белом свете. Мне этот замок уже не открыть – никогда. И нет сил даже на то, чтобы просовывать меж железных прутьев руки и молить о милосердии… А по ту сторону решетки я вижу всех вас – матушку, вас, мадам, Альфонса. Как хорошо, привольно вам там, на свободе! А он – он растопырил свои длинные руки так широко, что достает до самого края Земли, до самого предела времен; он сгреб целую гору из Зла, забрался на нее и пальцами вот-вот коснется самой вечности. Альфонс намерен влезть по чердачной лестнице прямо в рай!
БАРОНЕССА. Господь разрушит его жалкую лестницу.
РЕНЕ. Нет. Как знать, быть может, Господь сам поручил Альфонсу эту работу. Вот я и хочу провести остаток дней в монастыре, чтобы никто не мешал мне расспросить Бога как следует.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Так ты все-таки…
РЕНЕ. Да, это решено.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Даже если Альфонс придет сюда? Твой муж, которого ты так ждала целых девятнадцать лет?
РЕНЕ. Это не изменит моего решения. Альфонс… самый странный из людей, которых мне довелось видеть в жизни. Из тьмы злодейства он извлек сияние, из мерзости и грязи сотворил возвышенное – он выковал роскошные доспехи, достойные его громкого имени, и обратился в рыцаря без страха и упрека. Лиловое свечение, исходящее от Альфонса, озаряет окружающий мир, и доспехи рыцаря тускло мерцают в этом таинственном свете. На ржавой от крови стали – причудливые узоры, арабески из роз, фестоны из вервий. Огромный щит раскален докрасна, он цвета обожженной женской кожи. Рогатый шлем из чистого серебра окружен нимбом страданий и стонов. Рыцарь прижимает к устам свой меч, досыта напившийся крови, и торжественно произносит слова обета. Золотые волосы, спадая из-под шлема, обрамляют мертвенно-бледное, подобное лучу света лицо. Несокрушимые латы похожи на замутившееся от дыхания серебряное зеркало. Когда рыцарь, снимая кованую рукавицу, своей белой и тонкой, почти женской рукой касается чьего-нибудь чела, самый жалкий, самый обездоленный из людей обретает мужество и следует за своим господином на поле брани, над которым уже занимается заря. Рыцарь не идет – он летит по небу. А после кровавой битвы на широком нагруднике его серебряного панциря начинается беззвучный пир миллионов павших. От рыцаря исходит холодная как лед сила, под чарами которой забрызганные кровью лилии опять становятся белее снега. А белый конь воина, весь в алых пятнах, расправив широкую, как бушприт фрегата, грудь, взлетает в утреннее небо, рассекаемое вспышками молний. И небо рушится, неудержимым потоком разливается по нему божественное сияние, от которого слепнут все, кто наблюдал чудесное зрелище. Альфонс… Быть может, он – дух этого лучезарного света?..
Входит Шарлотта.
ШАРЛОТТА. Его светлость маркиз де Сад. Прикажете просить?
Всеобщее молчание.
Так просить или как?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Рене…
БАРОНЕССА. Рене…
РЕНЕ (после паузы). Шарлотта, а как он выглядит?
ШАРЛОТТА. Да он же тут, за дверью. Привести?
РЕНЕ. Я спрашиваю, как он выглядит?
ШАРЛОТТА. Так переменился – я насилу узнала. Он в черном плаще, на локтях – заплаты, ворот рубахи весь засаленный. Поначалу, грех сказать, я его за старика нищего приняла. И потом, его светлость так располнел – лицо бледное, опухшее, сам весь жирный, еле одежда на нем сходится. Я прямо думала – в дверь не пройдет. Ужас до чего толстый! Глазки бегают, подбородок трясется, а чего говорит, не сразу и разберешь – зубов-то почти не осталось. Но назвался важно так, представительно. «Ты что, – говорит, – Шарлотта, никак, забыла меня? Я – Донасьен Альфонс Франсуа маркиз де Сад».
Все молчат.
РЕНЕ. Отошли его прочь. И скажи: «Вам никогда больше не увидеться с госпожой маркизой».
ЗАНАВЕС