Жаль, что здесь нет книжек Ленина...
   Слова Андрея Михайловича западали в мое сознание, как западает зерно в мягкую, сырую землю.
   В самом конце октября донеслась и до нас весть, что в Петрограде большевики, возглавляемые Лениным, совершили переворот, свергли Временное правительство и власть перешла к Советам. Разговоров было!
   В Каргополе и в деревнях нарушилось издавна устоявшееся спокойствие. Идут жаркие споры, но не по поводу соседских обыденных дрязг, а о политике. Споры большей частью бестолковые, сумбурные. Мало кто разбирался в той обстановке. Во всех спорах обычно ставили точку солдаты-фронтовики. Для них не было вопроса, какая партия лучше. Они за большевиков, которые вырвали их из окопов, вернули к родным очагам.
   Они против буржуев.
   Споры часто возникали в чайной Кудрина по понедельникам, в базарные дни. Тут полно мужиков из окрестных деревень. Кто чай пьет, обливаясь потом, кто в пешки играет и судачит о разных своих делах, новостями делится. Как-то раз я забежал в чайную, разыскивая своего отца. Коротконогий, толстозадый мужик из соседней деревни Кобылкино Степан Чуваев приставал к рыжеусому человеку в серой шинели:
   - Нет, ты скажи прямо: Ленин коммунист али большевик?
   - Он большевик-коммунист.
   - Слышите, мужики, как нашего брата обманывают? Да ведь только один бог в трех лицах.
   Солдат объясняет, что большевики и коммунисты одно и то же.
   Из-за стола поднимается плешивый старик с жиденькой бороденкой и смиренно просит тишины. Шум улегся, и старик тоненьким голоском повествует:
   - Православные товарищи, у меня двое сыновей положили на войне свои головы. Младший-Сашенька -холостой и такой кудрявый, баской, что все девки на него зарились, любую сватай. Федор-тот постарше, женатый был. Старательный, хозяйственный мужик. И вот двое моих внуков малолетних сиротами остались. Обоих моих наследников при Керенском убили. Ленин хоша и коммунист, но большевик настоящий!
   И дай бог ему здоровья, ежели власть удержит и от войны крестьян избавит. А то ведь до чего дошло? Гибнет народ. Я за большевиков.
   Здоровенный верзила в добротном ватном пальто крикнул:
   - Ленин хочет немцам Россию отдать!
   Старик отмахнулся, словно от надоедливого комара, и уселся за стол, победоносно оглядывая соседей по столу.
   Тут в разговор вступает Андрей Михайлович:
   - Немцам, говоришь? А ты где был, когда мы вшей в окопах кормили и от немцев оборонялись? Я ведь тебя знаю: устроился в Няндоме сторожем в железнодорожную больницу, броню получил, за полпуда топленого масла откупился от фронта, а теперь, когда Ленин решил с войной разделаться, ты патриотом стал?
   Солдаты, как по-вашему: дальше воевать или кончать войну?
   - Кончать!
   - Мы навоевались, хватит!
   Верзила боком-боком и вон из чайной.
   - А ты, Петров, скажи, кто такой Ленин? - допытывался Степан Чуваев.
   - Скажу, что знаю. Ленина мне не пришлось повидать. Зато слыхал о нем от верного и умного человека, который врать не станет. От моего тезки, командира роты прапорщика Судакова.
   - Это же наш, кобылинский! -выкрикнул Чуваев.
   - Верно, ваш, кобылинский. Но ты, Степан, помолчи, я сам расскажу товарищам. Андрей Судаков был до войны учителем. Он из бедных крестьян и обучался в семинарии за казенный счет по большим своим способностям. Был мобилизован на войну, окончил школу прапорщиков. На фронте я попал к нему в роту. Раз земляки, то и подружились. Он хоть и был вашим благородием, а совсем не зазнавался, и солдаты его уважали. После свержения самодержавия Судакова выбрали в полковой комитет. Большевиком оказался.
   Я от него много узнал о Ленине. Владимир Ильич - человек большого ума и большой учености. Он организовал партию большевиков и стоит во главе ее. Партия Ленина отличная от всех других тем, что твердо стоит не на словах, а на деле за трудовой народ, за рабочих, за крестьян и против всей буржуазии.
   Слушают Петрова внимательно, тишина стоит неожиданная для чайной в базарный день.
   - Много я наслышан о Ленине от Судакова и от других товарищей-большевиков...
   - Андрюха Судаков врать не станет, - снова встревает Степан. - Из нашей деревни, хорошо знаем.
   Такой мужик!
   У нас, когда хотят высказать уважение к человеку, говорят: "Это такой мужик!"
   - Так вот, - продолжает Андрей Михайлович, - Ленин всю Россию изучил и знает о всех наших нуждах. Уж на что глухое наше место - Каргополь, а он и о нем писал.
   - О нас? О Каргополе? Ври больше!
   - Нет, не вру, сам читал, Судаков мне книжку показывал, где про это написано. Все вы знаете скорнячиху, на которую наши бабы шьют беличьи меха и за самые жалкие гроши гнут спину с утра до ночи и глаза портят. В своей книге о капитализме в России Ленин описал, как каргопольские предприниматели-скорняжники жестоко эксплуатируют каргопольскую бедноту, которая от горькой нужды готова работать почти что даром. И писал он об этом лет двадцать тому назад.
   Вот он какой, Ленин!
   Конец года прошел в непрерывных митингах, ворвавшихся в обывательскую жизнь, словно северный ветер, обжигающий даже привычные к морозам лица наших мужиков и баб. Я бегал на митинги, как на представления.
   Вот на трибуне в доме бывшего Благородного собрания Роза Мейер, невесть откуда появившаяся в нашем городе. Она не молодая. С черными грустными глазами, загоравшимися на трибуне сумасшедшим блеском, она казалась какой-то дикой, не нашей (у нас женщины степенные), какой-то будто из страшной сказки, когда злая ведьма оборачивается доброй тетушкой. Говорила громко, складно и, казалось, правильно. Ратовала за партию социалистов-революционеров, ссылаясь на какую-то бабушку русской революции Брешко-Брешковскую, упоминала народовольцев, Халтурина и пугала мужиков большевиками, которые будто бы хотят закабалить крестьян.
   Тут безо всяких на сцену поднимается солдат из нашей деревни, вернувшийся с фронта, Арсюха Макаров. Он бесцеремонно отстраняет Розу с трибуны и говорит:
   - Нам с большевиками и с рабочими делить нечего, и не суйся ты, барыня, не в свое дело, сами разберемся.
   Под ручку и под дружный смех провожает Розу с трибуны. Чем не представление?
   На трибуне дьякон собора Вдовин в черном подряснике. Я знаю его девчонок: их трое от десяти до четырнадцати лет. Бойкие, языкастые. Отец дьякон воркует на трибуне, потрясая полой подрясника:
   - Сей хитон тяготит меня! Я всегда был за революционный народ и всегда против войны.
   Смеются беззлобно, как над шутом. Что верно, то верно. Ведь все знают, что отец дьякон был учителем начальной школы, в день объявления войны и мобилизации в русскую армию принял сан дьякона и всю войну усердно молился в церкви о даровании победы христолюбивому воинству и православному царю. А теперь в революционеры лезет. Потеха и только!
   Адвокат Акимов. Он смотрит на публику, немного повернув голову налево: один глаз у него свой, настоящий, а другой вставной, стеклянный. Речь адвоката гладкая, голос густой, журчит, как вода в мельничном колесе. Говорит он о благоразумии, о терпимости, о примирении, о всепрощении.
   - А ты, гражданин, за какую партию? - раздается звонкий голос из зала.
   - Я? Я беспартийный. Я за трудовой народ, а не за партию, - с апломбом отвечает оратор.
   - Оно и видно. Брюхо-то за народ отрастил.
   Был еще постоянный оратор Каргалов - анархистом себя объявлял. Этот остался в памяти как полоумный, косноязычный трепач. Выступая, он брызгал слюной.
   Речи его понять было невозможно. Я их не понимал, да и другие вряд ли. В ушах, словно грязь, вязло: "Я, я, я...", а что "я", к чему оно? Не поймешь.
   Речи тех, кто стоял за большевиков, были строгими, простыми, без словесных завитушек, но горячими, непримиримыми и доходчивыми. Нелегко было большевикам отстаивать свою программу среди олонецкого крестьянства. Ведь помещиков здесь не было, не было и крепостного права. А отвоевывать тяжким трудом землю у лесов и болот формально никому не запрещалось. Эсеры сознательно затушевывали классовое расслоение в деревне, игнорируя разницу производственных возможностей у кулака со стадом коров, тройкой лошадей, с ухоженными широкими полосами и пожнями и у бедняка-безлошадника с жалким клочком земли, с одной коровенкой, круглый год занятого работой на богача-соседа или в бурлаках-летом на сплаве, зимой на лесозаготовках.
   В уезде не было промышленности и рабочего класса не было.
   Образовался Совет крестьянских депутатов, в котором верх захватили эсеры. Председателем Совдепа на первом крестьянском съезде выбрали Николу Кочнева из Пойги. Мужики окрестили его так: самодержец каргопольский, царь пойгский. Это был ловкий демагог. Небольшого роста, белобрысый, похожий на церковного старосту, он делами не занимался, и наличие Совета не чувствовалось. По-прежнему параллельно с Совдепом жила уездная земская управа, которая фактически и заправляла всеми делами в уезде: школьными, больничными, дорожными и всякими другими хозяйственными и административными.
   В училище у нас тоже произошли кое-какие перемены. Был упразднен закон божий, после того как мы, по сговору, не стали отвечать на этих уроках.
   Ушел из училища по слабости здоровья учитель рисования добрейший Алексей Алексеевич. Про себя мы его звали Алешей. На его уроках стоял шум, беготня, а он на это не обращал внимания, переходил от парты к парте, смотрел наше творчество, подмечал недостатки и подсказывал. Он никому не ставил плохих отметок, самая низкая у него была четверка, а больше всего ставил пятерки.
   Преподавать рисование и черчение стал чиновник речного ведомства Константин Петрович. Здоровенный мужчина с черной бородкой, в возрасте от тридцати до сорока лет, ходил всегда в форменном мундире. Он не утруждал себя на уроках и не заботился о передаче нам художественного мастерства. Выставит на стол графический или гипсовый орнамент - и рисуйте. А сам весь урок, сидя или стоя, рассказывает нам анекдоты. Мы деревенские-выслушивали все это без переживаний, а благовоспитанные господские мальчики заливались краской стыда, но слушали, затаив дыхание. Видимо, наш новый учитель рисования воспринял революцию, как свободу разжигания низменных инстинктов у подростков, свободу растления учеников.
   Историком стал Павел Петрович - сын благочинного. Он вернулся из Петрограда, где учился в университете на историческом факультете. Преподавал он нам историю государства Российского. Старые учебники по истории у нас отобрали, а новых не было. Павел Петрович просвещал нас по книжке какого-то эсера, и вся история преподносилась как цепь дворцовых переворотов и убийств царственных родителей своими наследниками.
   Для нас все это было внове, и мы слушали внимательно и хорошо все запомнили без учебников, без зубрежки.
   Однажды кто-то из нас спросил Павла Петровича:
   - Вы в какой партии?
   - Социалистов-революционеров.
   - За левых или за правых? - хотел уточнить я.
   Павел Петрович смутился и промямлил:
   - Я в центре.
   В декабре мне исполнилось шестнадцать лет. В таком возрасте человек по-взрослому начинает раздумывать о будущем своем житье. Легкомысленные мальчишеские мечтания уступают место серьезным раздумьям. Раньше все казалось простым и ясным: окончу высшее начальное, попробую поступить в учительскую семинарию, понятно, на казенный счет, и стану учителем. Буду сеять разумное, доброе, вечное.
   Буду где-нибудь в глухой деревне уважаемым человеком и хорошим наставником деревенских ребят.
   А теперь все это показалось наивным и ненужным.
   Революция переворошила все понятия, и выбрать из этого вороха свое зерно невозможно. Я оказался в положении путника, перед которым много дорог и все незнакомые. Думай и гадай, по которой идти.
   И я выбрал не самую лучшую - забросил учебу.
   Уроков не готовил, а, надеясь на свою память, во время перемены кое-как пробегал страницы учебника и вытягивал на тройку. Задачи по алгебре списывал у своего соседа по парте Миши Крехалева, который учился очень прилежно.
   Быть учителем мне уже расхотелось. Но что делать, я решительно не знал.
   Накануне рождественских каникул я поделился своими раздумьями с Андреем Михайловичем.
   - Мне и самому пока что неясно, как все будет, но одно знаю твердо: кто был ничем, тот станет всем, - сказал мой наставник. - А ты подумай, куда тебя тянет, туда и подавайся. Я бы посоветовал, как. кончишь училище, ехать в большой город, в Архангельск, что ли. Там среди рабочих наберешься ума-разума.
   А здесь учиться не у кого. Мещане. Я вот надумал работать в милиции защищать нашу власть от контрреволюции и от всяческих мазуриков. Время теперь опасное: вся буржуазная сволочь, офицерство, попы - все против Советов. Да еще эсеры гадят. Уж, кажется, на что ясный вопрос - мир, дак и тут они против. Крестьян натравливают на рабочих, на большевиков, на Ленина. Дремать нам обстановка не позволяет. Эх, и драка начнется! От меня никакой пощады сволочам не будет! - потрясая узловатым кулаком, говорил мой старший, добрый друг.
   В НОВОМ ГОДУ
   Мужики возвращались с войны вроде свои и на своих непохожие. Все они оказались не такими, какими их угнали на войну. Вместо унылых, растерянных, покорных мужиков возвращались самоуверенные, видавшие виды солдаты, бойкие на язык, знающие себе цену и постаревшие.
   Радовались матери, встречая сыновей, радовались женщины, встречая мужей, радовались девушки, встречая холостых парней, загадывая и лелея в душе надежды на суженого.
   А ребятишки наперебой друг перед другом хвастались своими - кто отцом, кто братом, которые в окопах страдали, германцев били и царя спихнули.
   Плакала Ольга Богомолкина, у которой муж Семен не вернулся и не вернется. Не знаю уж какими путями, но докатилась до деревни весть, что Семена расстреляли царские приспешники за то,"что он шел против самодержавия. Плакали вдовы, чьи мужья сложили свои головы "за веру, царя и отечество". Горевала Марья Глебовна, что сын ее Костя пропал без вести. А семья у них убавилась. Умер Пеша. Он захворал, когда в лавках не стало настоящего чая, а фруктовый суррогат он не уважал. На глазах мужик таял. Только борода с проседью, по-прежнему непричесанная, топорщилась на худом, бледном лице. И умер он незаметно, и хоронили его как-то тихо, без больших слез и без поминок. Дед Бардадым умер в самом начале войны, успев получить только раз или два трехрублевую пенсию. Коня Суррогата пришлось им отвести на живодерню: он настолько одряхлел, что еле ноги переставлял. Какой уж из него работник. И кормить нечем.
   Осталась Глебовна с тремя сыновьями и с одной коровенкой. Хлеб у них подходил к концу, впереди маячил голод. А братаны не унывали, уминая вареную картошку с солеными рыжиками и пареную брюкву. Хлеба мать выдавала каждому по одному тонкому ломтю на день. Корова не доилась - ходила яловая. Голодно у Глебихиных. Младшие мечтают-:
   - Вот скоро Костюха воротится с войны, поступит в приказчики к Серкову и как еще заживем!
   - Чего-чего, а по прянику всегда сунет.
   Суровый Николка все надежды возлагал на бурлачество:
   - Дожить бы до весны, а там я снова в Няндому.
   Прокормлю эту ораву.
   Глебовна отворачивалась и, утирая слезы, утешала:
   - Весной хвощ на полосах вырастет, сок будем сочить, потом грибы пойдут. Небось с голоду не помрем.
   У богатых мужиков и хлеб в большом запасе, и кормов для скотины вдоволь, и коровы телятся одна за другой, и кони резвые. Хлеб - истинное богатство крестьянина - подорожал. Богачей война еще больше возвысила над беднотой. И за какой-нибудь пуд ржи бабы неделями гнули спины на полях и сенокосах богачей. Весело сыновьям буржуев, вернувшимся с войны, и гуляют они напрополую.
   У среднего хозяина тоже хлеба хватит до нови, сена заготовлено до первой травы. По случаю возвращения с войны солдата кто резал барана, кто забивал годовалого бычка. Повеселела деревня. Но далеко не вся.
   У нас дома нет особой причины для радости, да и печалиться не о чем. Хлеб есть пока, картошка не перевелась, корова отелилась, и молоко свое. Правда, нет убоины: осенью были забиты баран и ярка, но давно уже съедены. Когда рядом Глебихины на грани голода, наше положение кажется вполне благополучным.
   Пришел из армии и дядя Ефим. На фронте он не был, а находился в Заполярье на строительстве Мурманской железной дороги. И рассказывал:
   - Летом солнце там совсем не заходит, а зимой сплошная ночь. Но кормили нас хорошо. Мяса - консервов-давали много, масла и сахару тоже вволю, а -я не могу есть - и шабаш! Климат или еще чего от природы? Не мог есть, с души всякая пища воротит, еле ноги таскал. Сюда бы тот паек! Кажись, объелся бы.
   Верно, приехал Ефим исхудалый, с остриженной головой и с бородой, как у каторжника на картинке.
   И по-прежнему - скряга скрягой.
   Наутро "отец отчитывался перед своим братом за каждый пуд хлеба, который он, обрабатывая землю Ефима, снимал и ссыпал в амбар дяди. И опять чуть не подрались. Что бы сказать нам спасибо, так нет: все Ефимке кажется, что его обманывают. По правде, отец с большой завистью ссыпал в дядин амбар хлеб с его полосы, но врожденная боязнь притронуться к чужому не позволила отцу отсыпать из урожая, выращенного трудами всей нашей семьи, больше хотя бы на один пуд против того, что полагалось за обработку и уборку урожая.
   "Чужим хлебом да чужим умом не долго проживешь", - говаривал отец. Он знал много поговорок и примет.
   Самогоном в наших местах не баловались. Сказывалось благоговейное преклонение перед хлебом, который звали "божьим даром", и изводить его на хмельное зелье считалось кощунством. У нас даже брагу не варили и не умели варить.
   А тут началось всеобщее пьянство. Пили "николаевскую" водку мужики и бабы, и даже детям подносили.
   В нашем городе был водочный завод. Его прикрыли в самом начале войны, а запасы водки и спирта опечатали. Уездный Совет, руководимый эсерами, решил распродать водку населению по старым ценам - по существу, даром, так как бумажные деньги, прозванные керенками, никакой ценности не имели. Стали выдавать на каждого едока по бутылке водки в месяц. Выдавали по спискам. От своей деревни список составил я. На нашу семью полагалось восемь бутылок. К тому времени наша семья увеличилась еще на два едока: родились Витька и Верка.
   Раньше отец пил водку только по большим праздникам, и то самую малость, а теперь чуть ли не каждый день по рюмочке перед обедом. Но большую часть водки обменивал на хлеб: полпуда за бутылку!
   Ожили Глебихины. В список их семьи я внес умерших деда и отца и пропавшего без вести Константина Воеводина. На семь бутылок в месяц Глебовна выменивала не меньше трех пудов ржи.
   Но выгодная коммерция продолжалась очень недолго. Запасы водки на заводе, вскоре иссякли, и водочный паек отменили.
   Весна выдалась ранняя. Вместе с таянием снега и с половодьем таяли запасы хлеба у горожан и у деревенской бедноты. Завоз муки извне прекратился, а свои кулаки хлеб прижали. Хлеб можно было только выменять на вещи. Если у горожан и было кое-какое барахлишко для обмена, то в деревне и того не было.
   Глебовна сумела-таки припасти немного яровых семян, обменивая водку на зерно. В одно из весенних воскресений я вспахал половину ее полосы-столько, на сколько семян хватало. Николка засеял и заборонил на нашей же лошади. Другая половина полосы пошла "под бабушку-варварушку". Так мы звали полевые ромашки, их не надо сеять, они сами родятся вместе с другими сорняками.
   Наш отец тоже не мог засеять весь свой' яровой клин. Озадки остались невспаханными и незасеянными. В прошлый год хлеб уродился худо, и даже у такого запасливого хозяина, как он, хлеба не хватало.
   Если бы не строжайшая экономия, был бы и у нас настоящий голод.
   Окончил я свое "высшее начальное" образование.
   Работаю в поле, в лесу, на сенокосе, как и все мои деревенские сверстники, присматриваюсь, прислушиваюсь к происходящему. Начитавшись разных книг, задумываюсь и ищу ответ: почему жить тяжело? и когда будет легче?
   Солдаты из нашей деревни относились ко мне хорошо и в обиду никому не давали за то, что-я им всю войну письма писал с поклонами от всей родни и всегда приписывал поклон от себя.
   Тот день выдался жаркий, солнечный, безветренный. Мы с Николкой сидим у большого камня-валуна на околице и дымим махоркой. Николка чуть не шепотом говорит:
   - Сегодня ночью Чураевы хлеб прятали. Знаешь где? Сам видел. Нагрузили они две подводы мешками с зерном и повезли в паровое поле. Там у них с зимы большая куча навозу. Дак они ее разрыли, в середину мешки уклали и снова навозом закидали. Сегодня, видно, большевик с обыском пойдет. Вчера в Кобылкине шуровали, а сегодня к нам. А ты слыхал?
   Николу Кочнева большевики из Совета турнули и сами управлять стали. А он сбежал. Теперь большевики хлеб у богачей ищут, а что найдут, то раздают бедным.
   Может, и нам что перепадет. А то уж который день без хлеба сидим, жуем кислицу.
   От деревни Ковригино показалось шествие, точьв-точь как крестный ход, что проходил через нашу деревню каждое лето на поклонение мощам Александра Ошевенского. Только эта процессия была без крестов, икон и без священников. Впереди шагал новый председатель волостного Совета ГригорийЗагонов. А за ним - пестрая толпа женщин и стариков с пустыми мешками под мышками.
   Ни один справный хозяин не вышел из своей избы навстречу процессии. Чураевы и Грибовы ничего хорошего не ожидали от голодающей толпы. Другие мужики, которым и бояться нечего; только из-за угла подсматривали: что-то будет? как она, эта реквизиция, покажется?
   А самые бедные еще спозаранку пристроились к толпе, во главе которой шел большевик Загонов. Григорий был высокий, широк в кости. Резкие черты скуластого лица странно соседствовали с кротким, мягким, по-детски наивным взглядом серых глаз.
   Хлеб ищут в каждом доме, но по-разному. У Саши Бирюкова заглянули в амбар, где сиротливо стоял ушат с овсом. Зато у Чураевых все осмотрел Загонов: в сарае, в хлевах, на гумне, в риге, на чердаке - и нигде не оказалось ни фунта хлеба!
   Было ясно, что Чураевы издеваются над новой властью, издеваются откровенно, грубо, нахально.
   Глаза Загонова загорелись недобрым огнем. Он тихо, зло спросил Степана Чураева:
   - Ты, буржуй, куда хлеб упрятал?
   - А нету у Чураевых больше хлеба, был, да весь вышел, а что есть, то не про вашу честь. Ищи. Найдешь - все твое, - глумился Степан.
   - Сказывай, где хлеб? Не скажешь - в тюрьму отправлю.
   - В тюрьму меня не за что. Я ничего не украл, никого не ограбил. А вот по тебе, грабителю, тюрьма плачет. Дождешься!
   В это время к председателю подбежал наш сосед Петр Воеводин, тоже демобилизованный солдат, ходивший до войны в пастухах.
   - Загонов, пошли на гумно! Я там в соломе нашел пять мешков муки.
   Степан Чураев, обращаясь к Воеводину, прошипел в ярости:
   - Подавишься, Петруха, моей мукой. Смотри, жить тебе с нами в одной деревне. А эти комиссары как пришли, так и уйдут. Берегись, пастух!
   Муку реквизировали и раздали голодающим, каждому из толпы по очереди отвешивали на безмене по восемь фунтов. Получившие свой паек отходили в сторону и направлялись по домам.
   Не отправил Загонов в тюрьму Степана Чураева.
   А зря.
   Всем муки не хватило, и толпа вслед за председателем тронулась в соседнюю деревню на поиски хлеба.
   Вместе с нею ушла и Марья Глебовна с пустым мешком: ей не досталось чураевской муки.
   А в обширном каретнике (сарае для повозок, тарантаса, дрожек и других экипажей) на деревянном полу спали дюжие сыновья Чураева Алеха и Митроха.
   Как только процессия бедноты покинула деревню, они поднялись со своего ложа, набитого тяжелым зерном. Под ними - лаз в погреб, наполненный доверху рожью.
   - Кабы у Чураевых нашли весь спрятанный хлеб, и нам бы досталось, сожалел Колька.
   - А ты чего молчал, раз знаешь, где они хлеб прятали? - укорил я Николку.
   - Попробуй скажи, голову оторвут. Вот и Петрухе не слава богу.
   Случилось это в июле-самом жарком месяце.
   Отец послал меня в извоз. На складе упродкома нагрузил я свою телегу какими-то ящиками и направился на усердной и неторопливой карюхе в Няндому.
   Нас, подводчиков из разных пригородных деревень, оказалось около десятка. Самым молодым был я, а остальные возчики - бородатые мужики и седые старики. С ними ехать было хорошо: вовремя подскажут, если упряжка не в порядке, с толком выберут место для кормежки лошадей и знают все водопои на девяностоверстном пути.
   Сдали каргопольскую кладь на станции и нагрузились кулями с солью. Этому продукту в то время цены не было. Я соврал бы, если бы сказал, что мы не дотронулись до вверенного нашей честности продукта.
   Из рогожных кулей нетрудно было отсыпать сколькото фунтов соли. А прошедший дождик загладил наши грехи, и в Каргополе мы не только отчитались по весу, но сдали даже больше, чем было указано в накладных. Мужики кряхтели - мало отсыпали.
   Поездка в Няндому длилась четыре дня. Дома встретили меня с ликованием: соли привез!
   Побежал я к Глебихиным, чтобы угостить солью.
   Ворвался в избу и остолбенел: на полу на соломе вповалку лежат все четверо, желтые, худые до невозможности, и тихо стонут. По избе носятся тучи мух, и шум от их жужжания стоит, как на грибовской ветряной мельнице. И дух тяжелый. Увидев меня, Николка кое-как поднялся и, шатаясь, поплелся вон из избы.
   - У нас у всех... понос с кровью... Три дня не ели...