- Пожалуйста, - ответил я.
   - Тогда... одно пиво... - Она кивнула метрдотелю. Можно было подумать, что она вдруг решилась сделать что-то постыдное или запретное. - Так я обхожусь без виски или другого спиртного... Просто выпиваю немного пива...
   Она силилась улыбнуться. Я почувствовал, что она стесняется меня.
   - Не знаю, что вы об этом думаете, - сказала она, - но я всегда считала, что этот напиток не для женщин...
   На этот раз взгляд ее выражал нечто большее, чем тревогу, - отчаяние. И я был настолько удивлен, что не находил слов, чтобы ее ободрить. Наконец я сказал:
   - Мне кажется, вы ошибаетесь... Я знаю многих женщин, которые пьют пиво...
   - Да неужели? Многих знаете?
   Ее ироническая улыбка и лукавый взгляд успокоили меня: когда я увидел ее на улице, я все сомневался, та ли это женщина, которую я знал на Лазурном берегу. Нет, она и в самом деле не изменилась за эти три года.
   - Расскажите мне, что хорошего вы делаете в жизни? - сказала она.
   Ей подали салат и пиво. Она сделала несколько глотков, но до салата не дотронулась.
   Я представил себе, как она сидит одна в своей квартире перед такой же тарелкой и таким же стаканом пива, оглушенная тишиной, которой я еще не знал в ту пору и которая так хорошо знакома мне сегодня.
   Не очень-то я много рассказал ей о своих делах. Вскользь упомянул о призвании к дальним странствиям и предстоящем отъезде в Бразилию. Она тоже, как она доверительно сказала мне, когда-то провела несколько дней в Рио-де-Жанейро. В то время ей было столько же лет, сколько мне. И жила она в Америке.
   Я задавал ей вопросы и до сих пор не понимаю, почему она отвечала так подробно.
   Я отлично понимал, что в ней вовсе нет самолюбования, да и говорить о себе она не любила. Но, видимо, угадав, что меня это очень интересует, "не хотела" - как она повторила несколько раз, - "чтобы у меня пропал вечер".
   Возможно и другое: бывает, что в один прекрасный вечер кто-нибудь вдруг посмотрит на вас внимательно и у вас возникнет потребность передать ему, нет, не свой опыт, но какие-то разрозненные детали, связанные невидимой нитью, которая каждый миг грозит порваться и которую называют течением жизни.
   Пока она говорила, рыбки за ее спиной время от времени прижимали головы к стеклу аквариума. Потом снова без устали вертелись в голубой воде, освещенной маленьким прожектором. Верхний свет выключили в знак того, что уже поздно и пора уходить. Освещен был только аквариум.
   Около часа ночи тишина на улице так сгустилась, что слышался даже шелест листвы. Ингрид взяла меня под руку:
   - Проводите меня до дому...
   На этот раз поддержка нужна была ей. Не так, как в тот вечер, когда мы спускались по Крепостной улице и я впервые в жизни почувствовал себя под чьей-то опекой. Однако же через несколько шагов снова вела меня она.
   Мы подошли к зданию с большими застекленными лоджиями, всюду было темно, только в двух окнах на последнем этаже горел свет.
   - Я всегда оставляю свет включенным, - сказала она. - Мне так спокойнее.
   Она улыбалась. Ее настороженность ушла. Но, быть может, ее непринужденность была наигранной. Эта часть улицы не была обсажена деревьями, по обе стороны стояли здания, похожие на тот дом, где жила она, и во всех лоджиях было темно. Всякий раз потом, когда я бывал в гостях у Кавано, я не мог удержаться от соблазна пройти мимо этих домов. Это был не Париж, улица никуда не вела. Она словно была переходом на пути в неизвестность.
   - Я запишу вам мой номер телефона...
   Она порылась в сумочке, но ручки там не оказалось.
   - Говорите, я запомню...
   Вернувшись к себе на Монмартр, я записал этот телефон. В последующие дни я пытался звонить ей, и не один раз, но никто не отвечал. В конце концов я решил, что неверно запомнил номер.
   У двери подъезда - матовое стекло в ажурном кованом обрамлении - она обернулась, и ее серые глаза остановились на мне. Медленно подняв руку, она кончиками пальцев коснулась напоследок моего виска и щеки. Потом опустила руку, и дверь за ней закрылась. Эта упавшая вниз рука и железный скрежет, с которым захлопнулась дверь, вызвали у меня недоброе предчувствие: я угадал, что в жизни может наступить момент, когда все теряет смысл.
   7
   Поставив масляную лампу на столик у кровати, я еще раз обследовал зеркальный шкаф внутри. Ничего. Я положил в карман конверт, адресованный Риго - Тильзитская улица, 3, - который потом был переправлен на бульвар Сульт, 20. С лампой в руке я прошел по коридору во вторую комнату. С большим трудом открыл металлические ставни, так они заржавели. Лампа была теперь не нужна: уличный фонарь прямо против окна заливал всю комнату ярким светом.
   Налево маленький стенной шкаф. На верхней полке пусто. У перегородки пара лыж старого фасона. В самом низу - фибровый чемодан. В нем лыжные ботинки и страница, вырванная из какого-то журнала, на которой мне удалось разглядеть несколько фотографий. Я поднес глянцевую страничку к свету и прочел текст, вокруг которого располагались фотографии: "В МЕЖЕВЕ НАПЛЫВ МОЛОДЕЖИ. ОДНИ ПРОВОДЯТ ЗДЕСЬ ФРОНТОВОЙ ОТПУСК, ДРУГИЕ - ПОСЛЕДНИЕ КАНИКУЛЫ ПЕРЕД МОБИЛИЗАЦИЕЙ".
   На двух фотографиях я узнал Риго, ему тогда было лет двадцать. На одной он приготовился к бегу и стоял, опершись на лыжные палки, на другой был снят на балконе какого-то шале в обществе дамы и молодого человека в огромных темных очках. Внизу подпись: мадам Эдуар Бурде, П.Риго, победитель университетских соревнований по лыжам 1939 года, и Энди Эмбрикос. На лице мадам Эдуар Бурде карандашом были пририсованы усы, и я был абсолютно уверен в том, что это сделал сам Риго.
   Я представил себе, как он перенес из дома с Тильзитской улицы на бульвар Сульт лыжи, ботинки и страничку из роскошного журнала времен "странной войны". Однажды вечером в этой комнате, где они с Ингрид скрывались, - в тот вечер, когда впервые бомбили Париж, но ни он, ни она не пожелали спуститься в подвал, - он, должно быть, с изумлением глядел на все эти вещи как на остатки прежней жизни, жизни молодого человека из приличного общества. Мир, в котором он вырос, в котором жил до двадцати лет, показался ему таким далеким и таким ничтожным, что в ожидании конца бомбардировки он рассеянно пририсовал усики этой даме.
   Прежде чем закрыть за собой дверь квартиры, я убедился, что желтенький ключик, который дал мне консьерж, по-прежнему лежит у меня в кармане. Затем спустился по лестнице в полутьме - выключателя не нашел. На бульваре было довольно свежо. Перед станцией обслуживания кабилец в голубой спецовке сидел на стуле и курил. Он махнул мне рукой.
   - Вы один? - спросил я его.
   - Приятель пошел спать. Скоро меня сменит.
   - Вы работаете всю ночь?
   - Всю ночь.
   - Даже летом?
   - Да. Мне это нетрудно. Я не люблю спать.
   - Если понадобится, - сказал я, - то и я смогу подменить вас. Я теперь живу в этом квартале, и мне нечего делать.
   Я сел на стул лицом к нему.
   - Хотите кофейку? - предложил он.
   - С удовольствием.
   Он пошел в служебное помещение и вернулся с двумя чашками кофе.
   - Я положил вам один кусочек сахара. Годится?
   Мы сидели на стульях и маленькими глоточками пили кофе.
   - Вам понравилась квартира?
   - Очень.
   - Я три месяца снимал ее у моего друга, пока не нашел себе другую, в одну комнату.
   - И квартира была так же пуста, как сейчас?
   - Ничего, кроме старых лыж в стенном шкафу.
   - Они и сейчас там, - сказал я. - И у вашего друга нет никаких идей, где бы найти бывшего владельца?
   - Знаете, он, наверное, умер.
   И он поставил свою чашечку на тротуар, прямо у ног.
   - Если б не умер, он все же как-нибудь объявился бы, - сказал я.
   Кабилец улыбался, пожимая плечами. Мы немного помолчали. Он явно задумался.
   - Во всяком случае, - сказал он, - этот человек, должно быть, любил зимний спорт...
   Вернувшись в гостиницу, я открыл папку с записями о жизни Ингрид и вложил в нее страничку из журнала и конверт, адресованный Риго. Да, в доме три по Тильзитской улице действительно жила мадам Поль Риго. Я записал так на листочке бумаги, после того как проверил по старому справочнику. В те несколько дней, что Ингрид жила с Риго на Тильзитской улице, в Париже выпал снег, и они не выходили из квартиры. Сквозь огромные окна гостиной они смотрели на снег, засыпавший площадь и соседние улицы, укутавший город покровом тишины, нежности и сна.
   Я проснулся в полдень и снова надеялся, что до вечера от Аннет будет весточка или телефонный звонок. Пошел позавтракать в кафе на ту сторону площади с фонтанами. Вернувшись, я сказал хозяину гостиницы, что до вечера буду у себя в комнате, чтобы он не забыл позвать меня, если позвонит жена.
   Я распахнул обе створки окна. Сияющий летний день. Изнуряющая жара кончилась. Группа детей с учителями идет к бывшему Музею колоний. Вот они останавливаются и толпятся около продавца мороженого. Струи фонтанов сверкают искорками на солнце, и мне нетрудно перенестись из спокойного июльского полдня, где я обретаюсь сейчас, в ту далекую зиму, когда Ингрид впервые встретила Риго. Больше нет границы между временами года, между прошлым и настоящим.
   Это был один из последних дней ноября. Как обычно, под вечер она возвращалась из "Шатле" после занятий в школе танцев. Времени, чтобы добраться до гостиницы на бульваре Орнано, где они жили с начала осени с отцом, оставалось немного: в этот вечер комендантский час начинался в их округе в шесть часов, потому что накануне на улице Шампьонне было покушение на немецких солдат.
   Она впервые в жизни заработала деньги, протанцевав всю неделю со своими соученицами в кордебалете на сцене "Шатле" в "Венских вальсах". Пятьдесят франков гонорара. Уже темнело, и она переходила площадь, направляясь к метро. И почему в этот вечер при мысли о встрече с отцом ее охватывало отчаяние? Доктор Жуган переехал в Монпелье и не сможет больше помогать отцу, как делал это до сих пор, предоставляя ему работу в своей клинике в Отейе. Он предложил отцу приехать к нему в Монпелье, в свободную зону, но для этого нужно было незаконно перейти демаркационную линию... Разумеется, доктор Жуган рекомендовал ее отца другим сотрудникам клиники в Отейе, но у них не было ни великодушия, ни смелости доктора Жугана: они боялись, как бы не обнаружилось, что австрийский подданный, зарегистрированный как еврей, тайно работает у них...
   Вагон метро был набит битком, людей было больше, чем обычно, из-за раннего комендантского часа. На станции "Страсбург - Сен-Дени" вошло столько новых пассажиров, что не закрывались двери. Она задыхалась. На пятьдесят франков, полученных за "Венские вальсы", можно было взять велотакси. Или даже фиакр. И всю дорогу до бульвара Орнано она представляла бы себе, что война уже кончилась, она едет по другому городу и в более счастливое, чем нынешнее, время, например, в эпоху тех самых "Венских вальсов".
   Она вышла не на "Симплоне", как всегда, а на "Барбе - Рошуар". Половина шестого. Она решила дойти до гостиницы пешком по свежему воздуху. В начале бульвара Барбе, словно на границе, стояли немецкие солдаты и французские полицейские. Ей вдруг показалось, что, если она пойдет туда по бульвару, где начинался восемнадцатый округ, эта граница у нее за спиной окажется закрытой навсегда.
   Вот она идет вдоль бульвара Рошуар по левой стороне тротуара, которая относится к девятому округу. Время от времени посматривает на противоположную сторону, где проходит разграничительная черта между округами: там темнее, хотя время еще не наступило, еще пятнадцать минут до того, как граница будет закрыта, и если за это время она ее не пересечет, то уже не сможет попасть к отцу в гостиницу. Станции метро во всем квартале тоже в шесть часов закроются. На площади Пигаль - другой пограничный пост. Вокруг грузовика стоят немецкие солдаты. Но она идет прямо вперед, по тому же тротуару, уже вдоль бульвара Клиши. Остается больше десяти минут. Площадь Бланш. Там она на несколько мгновений останавливается. Собирается перейти площадь и границу. Делает три шага вперед и снова останавливается. Возвращается назад, в зону девятого округа. Осталось чуть больше пяти минут. Нельзя поддаваться головокружению и дать увлечь себя темноте, простирающейся по ту сторону. Надо оставаться на тротуаре девятого округа. Она ходит взад-вперед перед кафе "Пальмье" и аптекой на площади Бланш. Старается не думать ни о чем, а главное - об отце. Считает секунды: двадцать три, двадцать четыре... двадцать шесть, двадцать семь... Шесть часов. Шесть часов пять минут. Шесть часов десять минут. Вот и все. Кончено.
   Надо идти дальше, прямо вперед по тротуару, избегая смотреть туда, где начинается зона действия комендантского часа. Она ускоряет шаг, будто идет по узкому пешеходному мостику и все время боится упасть в пустоту. Жмется к домам, идет вдоль стены лицея Жюля Ферри, где училась еще в прошлом году.
   Теперь, перейдя площадь Клиши, она наконец поворачивается спиной к восемнадцатому округу. Оставляет позади этот квартал, навсегда утонувший во тьме комендантского часа. Словно вовремя спрыгнула с тонущего корабля. Она не хочет думать об отце, потому что ощущает себя еще слишком близкой к этой черной и тихой зоне, откуда никто и никогда больше не сможет выйти. Ей же удалось спастись в последний момент.
   Она уже не чувствует удушья, которое испытала в метро и только что на перекрестке Барбе - Рошуар, когда увидела неподвижно стоящих солдат и полицейских. Ей кажется, что улица впереди - это широкая лесная аллея, которая там вдали открывается на запад, на море, и ветер уже бросает ей в лицо мелкие брызги.
   Когда она подходила к площади Звезды, начался дождь. Она встала под козырек какого-то подъезда на Тильзитской улице. На первом этаже соседнего здания - чайный салон под вывеской "Встреча". Она долго не решалась войти туда, из-за того что на ней были спортивное пальтишко и старый свитер.
   Наконец зашла и села за столик в глубине зала. Клиентов в этот вечер немного. Она вздрагивает: пианист играет одну из мелодий "Венских вальсов". Официантка приносит ей чашку шоколада и миндальное печенье и как-то странно смотрит на нее. Ингрид вдруг задумывается, имеет ли она право находиться здесь. Быть может, несовершеннолетним без сопровождающих запрещен вход в этот чайный салон? И почему ей в голову пришло это выражение? Несовершеннолетние без сопровождающих. Ей шестнадцать, но выглядит она на двадцать. Она пытается разгрызть миндальное печенье, но оно слишком твердое, а шоколад такой бледный, почти лилового цвета. Да и вкус у него не шоколадный. Хватит ли ей пятидесяти франков, полученных за "Венские вальсы", чтобы уплатить по счету?
   Когда чайный салон закроется, она снова окажется на улице, под дождем. И надо будет искать место, где пробыть до полуночи. А после, когда здесь настанет комендантский час? Ее охватывает паника. Она не подумала об этом, когда шла, прижимаясь к стенам домов, чтобы не попасть в другой комендантский час, тот, шестичасовой. За соседним столиком она заметила двух молодых людей. Один из них в светло-сером костюме. Румянец на щеках контрастирует с суровостью взгляда и тонкими губами. Эту жесткость взгляду придает бельмо на правом глазу. Белокурые волосы зачесаны назад. Другой брюнет в потрепанном твидовом пиджаке. Говорят они тихо. Она встретилась взглядом с брюнетом. Первый резким жестом открывает позолоченный портсигар, берет сигарету и прикуривает от такой же, как портсигар, позолоченной зажигалки. Кажется, он что-то объясняет брюнету. Иногда повышает голос, но музыка заглушает его слова. Брюнет слушает и время от времени кивает в знак согласия. Она еще раз встретилась взглядом с брюнетом, и он улыбнулся ей.
   Выходя из чайного салона, блондин в светло-сером костюме небрежно махнул рукой брюнету. Тот остался один за столиком. Пианист по-прежнему играет мелодию из "Венских вальсов". Она боится, что салон вот-вот закроют.
   Вокруг нее все вдруг поплыло. Она пытается победить нервную дрожь. Хватается пальцами за край стола и не отводит глаз от чашки шоколада и миндального печенья, которое так и не смогла съесть.
   Брюнет встал и подошел к ней:
   - Похоже, вы не очень хорошо себя чувствуете...
   Он помогает ей встать. На улице они делают несколько шагов, и ей становится лучше. Он держит ее под руку.
   - Я не дошла до дома... В восемнадцатый округ... Из-за комендантского часа...
   Она проговорила все это очень быстро, словно хотела избавиться от какого-то груза. И вдруг начала плакать. Он сжал ее руку.
   - Я живу совсем рядом... Пойдемте ко мне...
   Они идут по кривой улочке. Темно почти так же, как тогда, когда она была на краю зоны комендантского часа и изо всех сил боролась с искушением сойти с тротуара девятого округа. Они переходят улицу, где фонари горят синим светом ночников.
   - Что хорошего вы делаете в жизни?
   Он задал этот вопрос очень ласково, хотел расположить ее к себе. Она перестала плакать, но слезы еще катились по подбородку.
   - Я танцовщица.
   Она смутилась, когда они прошли за решетчатые ворота и пересекли двор одного из больших особняков, выходящих на площадь Звезды. На третьем этаже он открыл дверь и пропустил ее вперед.
   Люстры и лампы включены. Занавески задернуты, чтобы с улицы не было заметно света. Никогда в жизни она не видела таких больших комнат и таких высоких потолков. Они прошли прихожую, а потом комнату, где все стены заставлены полками со старинными книгами. В гостиной в камине догорали дрова. От поленьев почти ничего не осталось. Он предложил ей снять пальто и сесть на диванчик. В глубине гостиной в большой застекленной ротонде зимний сад.
   - Можете позвонить домой.
   Он поставил телефон возле нее на диванчик. Минуту она была в нерешительности. "Можете позвонить домой"... Она прекрасно помнила номер: Монмартр 33-83, это был телефон в кафе на первом этаже гостиницы. Ответит хозяин, если только он уже не закрыл кафе из-за комендантского часа. Дрожащим пальцем она набрала номер. Он склонился перед камином и ворошил кочергой угли.
   - Не могли бы вы передать кое-что доктору Теирсену? - Ей пришлось не один раз повторить фамилию. - Доктору, который живет в гостинице... Да... Это его дочь... Скажите ему, что у меня все в порядке...
   Она очень быстро положила трубку. Он сел рядом с ней на диванчик.
   - Вы живете в гостинице?
   - Да, с отцом.
   Обе их комнатки легко уместились бы в углу этой гостиной. Она представляет себе входную дверь гостиницы, покрытую красным ковром винтовую лестницу, круто поднимающуюся на второй этаж. Направо по коридору номера три и пять. И эта гостиная, где она сидит сейчас, с шелковыми занавесками, деревянными панелями, люстрой, картинами и зимним садом... Неужели то и другое - в одном городе, или, может, это ей снится, как недавно в метро, когда ей представилось, будто она едет на бульвар Орнано в фиакре? А ведь отсюда до Орнано не больше десяти остановок на метро.
   - А вы? Вы здесь живете один?
   - Да.
   Он удрученно пожал плечами, словно извиняясь.
   Одна вещь вдруг пробудила у нее доверие к нему. Переставляя телефон с диванчика, он слишком резко нагнулся, и подкладка его твидового пиджака разорвалась. И еще она заметила, что на нем грубые ботинки. А один даже без шнурков.
   Они поужинали на кухне, расположенной в самой глубине квартиры. Но есть-то было почти нечего. Потом вернулись в гостиную. Он сказал ей: вы переночуете здесь. И провел ее в соседнюю комнату. В слишком ярком свете люстры возвышалась кровать с шелковым балдахином на резных деревянных столбиках.
   - Это была спальня моей матери...
   Он заметил, что ее поразила и эта кровать с балдахином, и размеры комнаты, почти такой же большой, как гостиная.
   - Она здесь больше не живет?
   - Она умерла. - Ответ прозвучал так резко, что она растерялась. Он улыбнулся ей. - У меня уже довольно давно нет родителей. - Он прошелся по комнате, словно придирчиво осматривая ее... - Мне кажется, вам здесь будет не слишком уютно... Пожалуй, лучше вам спать в библиотеке.
   Она опустила голову и не могла оторвать взгляда от грубого ботинка без шнурков, никак не сочетавшегося с кроватью под балдахином, люстрой, деревянными панелями и шелками.
   В комнате, где все стены были сплошь уставлены книгами, которую они только что пересекли, когда шли из прихожей, он показал ей на диван:
   - Сейчас дам вам постель.
   Простыни были очень тонкие, розовато-желтоватые, а по краям подбиты кружевом. Еще он принес шерстяной шотландский плед и маленькую подушечку без наволочки.
   - Это все, что я нашел. - Он словно бы извинялся. Она помогла ему постелить постель. - Надеюсь, вы не замерзнете... Отопление отключили...
   Она сидела на краю дивана, а он - в старом кожаном кресле в углу библиотеки.
   - Стало быть, вы танцовщица? - Казалось, он не очень-то верит в это. С улыбкой он смотрел на нее.
   - Да. В театре "Шатле"... Я танцевала в "Венских вальсах". - Она говорила светским тоном.
   - Я никогда не был в "Шатле"... Но схожу, чтобы посмотреть на вас...
   - К несчастью, я не знаю, смогу ли еще там работать...
   - Почему?
   - Потому что у нас с отцом неприятности.
   Она не решалась откровенничать с ним по поводу своего положения, хотя твидовая куртка с рваной подкладкой и ботинок без шнурков вселяли в нее уверенность. И потом, в его речи часто мелькали жаргонные словечки, никак не вязавшиеся с изысканностью и роскошью этой квартиры. Так что она даже засомневалась, действительно ли он здесь живет. Но на одной из полок в библиотеке она увидела фотографию, на которой он, еще подростком, снят с очень элегантной женщиной, должно быть, матерью.
   Он ушел, пожелав ей спокойной ночи и сказав, что на завтрак она сможет выпить настоящего, хорошего кофе. Она осталась одна в этой комнате, ей странно, что она тут, на чужом диване. Свет она не гасит. Погасит, если почувствует, что скоро уснет, но не сейчас. Она боится темноты из-за сегодняшнего комендантского часа в восемнадцатом округе - темноты, напоминающей ей об отце и о гостинице на бульваре Орнано. И как же спокойно становится на душе, когда смотришь на полки с книгами, на лампу из опалового стекла, стоящую на одноногом столике, на шелковые занавески, большой письменный стол в стиле Людовика XV возле окна, когда чувствуешь кожей свежесть и легкость тончайшего белья... Она не сказала ему всей правды. Во-первых, соврала, что ей девятнадцать лет. А потом, ведь на самом-то деле она не танцовщица в "Шатле". Затем, она сказала, что ее отец - австрийский врач, эмигрировавший во Францию до войны и работавший в клинике в Отейе. Но главного-то не коснулась. Только добавила, что они живут в этой гостинице временно, пока отец не подыщет новую квартиру. К тому же она не призналась, что нарочно пропустила время, когда начинался комендантский час, чтобы не возвращаться на бульвар Орнано. В другое время в ее поступке никто не усмотрел бы ничего особенного - обычное дело для девушки ее возраста: попросту сбежала из дому.
   Но на следующий день она не вернулась в гостиницу на бульваре Орнано. Снова позвонила по телефону Монмартр 33-83. "Это дочь доктора Теирсена. Передайте ему, чтобы он не волновался". Однако хозяин кафе и гостиницы, чей голос Ингрид узнала, ответил, что сейчас сходит и позовет отца, который ждет ее звонка. Тогда она положила трубку.
   Прошел еще день, потом еще один. Они больше не выходили из квартиры, ни она, ни Риго, только ужинали в ресторане черного рынка, совсем рядом, на улице д'Армайе. Ходили в кино на Елисейских полях. Там крутили фильм "Буксир". Прошло еще несколько дней, и она больше не звонила по телефону Монмартр 33-83. Наступил декабрь. Начиналась зима. Снова были покушения, и на этот раз комендантский час установили начиная с пяти тридцати и на целую неделю. Весь город погрузился в темноту, холод, молчание. Надо было затаиться, где сидишь, и ждать. Она не хотела больше расставаться с Риго, а бульвар Орнано казался таким далеким...
   В конце недели Риго объяснил ей, что нужно покинуть квартиру, поскольку дом будут продавать. Он принадлежал одному еврею, бежавшему за границу, и на его имущество наложен секвестр. Но Риго нашел другую квартиру, возле венсенского зоопарка, и, если она хочет, он мог бы взять ее с собой.
   Однажды вечером они ужинали в ресторане на улице д'Армайе с тем самым блондином в светло-сером костюме с бельмом на глазу. Ингрид чувствовала к нему антипатию и инстинктивное недоверие. Он тем не менее был весьма учтив, расспрашивал ее о "Шатле", где она якобы была танцовщицей. С Риго он был на ты. Они знакомы с детства, с младших классов пансиона в Пасси, и он мог бы еще долго вспоминать об этой поре, если бы Риго очень сухо не сказал ему:
   - Не будем больше об этом говорить... Это дурные воспоминания...
   Блондин зарабатывал много денег махинациями на черном рынке. Он связался с одним русским, у которого была своя контора в особняке на улице Ош, и еще с кучей других "интересных" людей, которых он хотел бы представить Риго.
   - Это лишнее, - сказал Риго. - Я собираюсь уехать из Парижа...
   Разговор снова зашел о квартире. Блондин предложил купить всю мебель и картины перед отъездом Риго. Он уже говорил об этом кое с кем из своих знакомых и сам будет посредником. Хвалился, что он любитель старинной мебели. Строил из себя светского человека и с какой-то деланной небрежностью сообщил, что его предок был маршалом Империи. Риго звал его просто Пачеко. Когда же он представлялся Ингрид, то, слегка склонив голову, сказал: "Филипп де Пачеко".
   На следующий день под вечер кто-то позвонил в дверь квартиры. Невысокого роста молодой человек в кожаной куртке сказал, что он от Пачеко, приехал с машиной и грузчиками. Он позволил себе открыть ворота и поставить грузовик во дворе, где он, кажется, никому не мешает. Когда грузчики начали выносить мебель, Ингрид с Риго уселись в зимнем саду. Но не прошло и нескольких минут, как они решили, что им лучше уйти. Перед крыльцом стоял грузовик, крытый брезентом.