Филип продолжал искать работу. Он не платил за комнату уже три недели, объяснив домохозяйке, что получит деньги к концу месяца; она промолчала, но зловеще поджала губы. В конце месяца она спросила, не уплатит ли он сколько-нибудь в счет долга; с чувством мучительного стыда он заставил себя ответить, что не может, но обещал, что напишет дяде и безусловно расплатится в будущую субботу.
   — Что ж, надеюсь, вы заплатите, мистер Кэри; мне ведь тоже пора вносить арендную плату, и я не могу залезать в долги. — В голосе ее не было злобы, но в нем звучала решимость, которая его пугала. Помедлив, она добавила: — Если вы не заплатите в будущую субботу, мне придется пожаловаться секретарю института.
   — Ладно, все будет в порядке.
   Она посмотрела на него, оглядела голые стены комнаты, а потом сказала, как будто между прочим, словно это было самой естественной вещью на свете:
   — Внизу у меня сочное жаркое; если хотите, спуститесь ко мне на кухню, и я охотно угощу вас обедом.
   Филип покраснел до корней волос и с трудом проглотил подступивший к горлу комок.
   — Большое спасибо, миссис Хиггинс, я совсем не голоден.
   — Как угодно.
   Когда она вышла из комнаты, Филип бросился на кровать. Он изо всех сил стиснул кулаки, чтобы не разрыдаться.

100

   Настала суббота. В этот день он обещал расплатиться с хозяйкой. Всю неделю он надеялся на какой-нибудь счастливый случай. Работы он так и не нашел. Никогда еще он не был в таком отчаянном положении; он совсем растерялся и не знал, что делать. Где-то в глубине души ему казалось, что все это нелепая шутка. В кармане у него оставалось всего несколько медяков, он продал всю одежду, без которой мог обойтись. У него сохранилось несколько книг да кое-какой хлам, за который он мог выручить шиллинг-другой; но хозяйка не спускала с него глаз, и он боялся, что она его задержит, если он вынесет еще какую-нибудь вещь из комнаты. Ему оставалось только сказать ей, что он не сможет с ней расплатиться. Но на это у него не хватало решимости.
   Была середина июня. Ночь стояла сухая и теплая. Филип решил не возвращаться домой. Он медленно прошелся по набережной — река катилась бесшумно и дышала покоем; устав, он сел на скамью и задремал. Сколько он проспал, неизвестно; проснулся он от страха: ему приснилось, будто полицейский будит его и гонит прочь; но, открыв глаза, он увидел, что кругом не было ни души. Сам не зная зачем, он пошел дальше, а потом поспал снова, но лежать на скамье было жестко, и он проснулся. Ночь тянулась бесконечно. Его пробирал озноб. До него вдруг дошло, как он несчастен; он не знал, что делать; ему было стыдно, что он спит на улице, — это почему-то казалось ему особенно унизительным; в темноте он почувствовал, как при мысли об этом у него горят щеки. Он вспомнил рассказы о босяках — среди них были офицеры, священники, лица с университетским образованием; он подумал, не придется ли и ему превратиться в бродягу и стоять в очереди за тарелкой супа, раздаваемого какой-нибудь благотворительной организацией. Куда лучше покончить с собой. Так дольше продолжаться не может. Лоусон даст ему денег, если узнает, в какой он беде; глупо из самолюбия отказываться от помощи. И почему он такой неудачник? Он всегда старался поступать как можно лучше, и ничего у него не получалось. Он помогал людям, если мог, и вряд ли был хуже других; какая страшная несправедливость, что он очутился в таком тупике.
   Но что толку об этом думать? Он тронулся дальше. Начинало светать; река была прекрасна в своем безмолвии; занимался день, неизвестно было, что он принесет, но погода обещала быть чудесной; бледное в предрассветный час небо было безоблачно. Филип почувствовал смертельную усталость, у него сосало под ложечкой от голода, но он не мог усидеть на месте: его одолевал неотвязный страх, что его прогонит полицейский. Это было бы чересчур унизительно. К тому же он чувствовал себя грязным, хотелось умыться. Наконец он очутился в Хэмптон-корте. От голода он готов был расплакаться. Выбрав дешевую харчевню, он вошел; от запаха горячей еды его стало мутить; он хотел съесть что-нибудь сытное, чтобы продержаться весь день, но желудок заупрямился. Он взял чашку чаю и хлеба с маслом. Было воскресенье, и Филип мог сходить к Ательни; он подумал о ростбифе и йоркширском пудинге, которые они будут сегодня есть, но был слишком измучен, чтобы пойти в это счастливое, шумное семейство. Он был угрюм и очень несчастен. Ему не хотелось никого видеть. Он решил пойти в дворцовый парк и полежать на траве. Кости его ныли. Может быть, он найдет колонку, сможет умыться и попить воды; его мучила жажда; теперь, когда он не чувствовал больше голода, он с тоской думал о цветах, лужайках и высоких тенистых деревьях. В парке ему скорее придет какая-нибудь спасительная мысль. Он растянулся на траве, в тени и закурил трубку. Из экономии он уже давно ограничил себя двумя трубками в день; теперь он был рад, что у него полный кисет. Интересно, что делают люди, когда у них совсем нет денег? Раздумывая об этом, он заснул. Когда он проснулся, был уже полдень и он решил, что скоро надо будет пуститься в путь, чтобы к утру прийти в город и поискать по объявлениям работу. В голове вертелась мысль о дяде, который обещал оставить ему небольшое состояние; Филип понятия не имел, сколько у дяди денег, — во всяком случае, не больше нескольких сот фунтов. Он подумал, можно ли раздобыть денег под залог наследства. Нет, без согласия старика нельзя, а он этого согласия ни за что не даст. Единственное, что остается, это как-нибудь перебиться, пока он не умрет.
   Филип прикинул, сколько лет дяде. Блэкстеблскому священнику было далеко за семьдесят. Он страдал хроническим бронхитом, но ведь хронический бронхит был у многих стариков, которые и не думали умирать. Придется подождать, а тем временем что-нибудь подвернется. Он не мог избавиться от ощущения, что случай с ним — исключительный: люди его круга не умирают с голоду. Он никак не мог поверить в реальность того, что с ним происходит, — только это и не давало ему впасть в полное отчаяние и опустить руки. Он решил одолжить полфунта у Лоусона. Филип провел целый день в парке, куря трубку, чтобы побороть приступы голода; он не собирался есть до тех пор, пока не тронется в обратный путь: идти было далеко, и надо было подкрепиться. Он отправился в дорогу с наступлением вечерней прохлады и, когда одолевала усталость, засыпал на скамьях. Никто его не трогал. Он умылся, почистился и побрился на вокзале Виктории, взял в буфете чаю и хлеба с маслом и за завтраком просмотрел в утренней газете отдел объявлений. Одно из них привлекло его внимание: отделу драпировочной фурнитуры крупного универмага требовался приказчик. У него как-то странно сжалось сердце: предрассудки людей его класса заставляли его чураться работы в магазине, но он только пожал плечами: в конце концов какое это имеет значение? Он решил попытать счастья. Ему казалось, что, соглашаясь на все унижения и даже идя им навстречу, он может обезоружить судьбу. Когда, не помня себя от смущения, он явился к девяти утра в универмаг, он обнаружил, что многие его опередили. Тут были люди всех возрастов, от шестнадцатилетних подростков до сорокалетних мужчин; некоторые разговаривали друг с другом вполголоса, но большинство ждало молча; когда он встал в очередь, он поймал на себе враждебные взгляды. Филип расслышал, как кто-то сказал:
   — Все, чего я добиваюсь, — это поскорее получить отказ, чтобы успеть сходить в другое место.
   Человек, стоявший в очереди рядом с Филипом, спросил у него:
   — У вас есть опыт такой работы?
   — Нет, — ответил Филип.
   Тот помолчал, а потом заметил:
   — Если вы пришли с улицы, после обеда с вами не станут разговаривать даже в небольших лавках.
   Филип приглядывался к приказчикам. Одни раскладывали штуки ситца и кретона, другие, как пояснил сосед, приготовляли посылки по заказам, поступившим из провинции. В четверть десятого пришел заведующий отделом. Филип услышал, что в очереди его называли мистером Гиббонсом. Это был приземистый, полный человек средних лет, чернобородый, с темными, лоснящимися волосами и умным лицом. На нем был цилиндр, а в петлице сюртука красовалась веточка белой герани. Он стремительно вошел к себе, оставив дверь открытой; комната была совсем маленькая; там стояли американская конторка, этажерка и шкаф. Люди, ожидавшие у порога, машинально наблюдали, как он вынул герань из петлицы и поставил ее в чернильницу, наполненную водой. Правила внутреннего распорядка не разрешали служащим носить на работе цветы в петлицах.
   В течение всего дня приказчики, старавшиеся снискать расположение заведующего, восхищались его цветком.
   — Никогда не видел такой прелести, — говорили они наперебой. — Неужели вы сами его вырастили?
   — Ну да, — отвечал тот с улыбкой, и его умные глаза сияли гордостью.
   Заведующий снял цилиндр, надел другой сюртук и взглянул на письма, а затем на ожидавших его людей. Он слегка поманил пальцем, и первый в очереди переступил порог конторы. Люди входили по одному и отвечали на его вопросы. Вопросы были немногосложны; задавая их, заведующий не спускал глаз с просителя.
   — Возраст? Стаж? Почему ушли с работы?
   Он выслушивал ответы с невозмутимым видом. Когда настала очередь Филипа, ему показалось, что заведующий посмотрел на него с любопытством. Филип был прилично одет и чем-то отличался от остальных.
   — Стаж?
   — К сожалению, у меня нет стажа, — сказал Филип.
   — Не годитесь.
   С тем Филип и вышел из конторы. Испытание оказалось далеко не таким мучительным, как он себе представлял, так что он даже не почувствовал особого разочарования. Вряд ли он мог рассчитывать получить место при первой же попытке. Он сохранил газету и теперь снова просмотрел объявления; одному магазину в Холборне тоже требовался приказчик, и он отправился туда, но оказалось, что там уже кого-то наняли. Если он хотел сегодня хоть как-нибудь поесть, ему нужно было попасть в мастерскую Лоусона, прежде чем тот уйдет обедать, поэтому он отправился по Бромптон-роуд к Йоменс-роу.
   — Послушай, — сказал он Лоусону, сначала поговорив для приличия о чем-то еще, — у меня до конца месяца туговато с деньгами. Ты мне не одолжишь полфунта?
   Господи, как трудно было просить денег; он припомнил небрежность, с какой студенты одалживали у него мелкие суммы, отнюдь не собираясь отдавать; многие держали себя при этом так, словно оказывали ему одолжение.
   — С радостью, — сказал Лоусон.
   Но, порывшись в кармане, он нашел всего восемь шиллингов. У Филипа упало сердце.
   — Ну, тогда одолжи пять, — сказал он небрежно.
   — Пожалуйста.
   Филип пошел в баню, истратив на это полшиллинга. Потом он поел. Он не знал, как скоротать вечер. В больницу возвращаться не хотелось, чтобы не отвечать на праздные вопросы; да, кроме того, сейчас ему там нечего делать; в отделениях, где он проходит практику, будут удивлены его отсутствием, но пусть себе думают, что хотят, — это не имеет значения: он не первый и не последний студент, выбывший без предупреждения. Он пошел в бесплатную читальню и стал перелистывать газеты, пока они ему не надоели, потом взял «Новую Шехерезаду» Стивенсона, но читать не смог: слова потеряли для него всякий смысл; читая, он продолжал размышлять о своем безвыходном положении. Мысли его беспрестанно возвращались к одному и тому же, их однообразие доводило его до головной боли. В конце концов его потянуло на свежий воздух; он пошел в Грин-парк и прилег на траву. С горечью думал он о своей хромоте, мешавшей ему пойти на войну. Он заснул; ему приснилось, что нога у него в порядке и он находится в Южной Африке в добровольческом кавалерийском полку; в его воображении ожили фотографии, которые он видел в иллюстрированных журналах: вот он сидит в степи у костра, одетый в хаки, вместе с другими солдатами. Когда он проснулся, было еще совсем светло, и он услышал, как Большой Бен бьет семь. Впереди еще двенадцать часов, а девать себя ему некуда. Бесконечная ночь его пугала. Небо затянулось тучами, надо ждать дождя; придется пойти в ночлежку и снять койку на ночь; он встречал объявления на некоторых домах в Ламбете:
   «Хорошие кровати за 6 пенсов».
   Но еще никогда не бывал в ночлежках и боялся вони и насекомых. Он решил, если будет возможно, провести ночь под открытым небом. Просидев в парке, пока его не закрыли, он пустился бродить по улицам. Усталость давала себя знать все сильнее. Филипу пришло в голову, что несчастный случай был бы для него удачей: его отвезут в больницу, и он пролежит там несколько недель в чистой постели. В полночь его совсем одолел голод; он направился к ларьку на Гайд-Парк-корнер, съел несколько картофелин и выпил чашку кофе. Потом пошел дальше. Терзавшее его беспокойство отгоняло сон, к тому же он слишком боялся полиции, чтобы лечь на скамью. Он заметил, что стал по-новому смотреть на каждого встречного полисмена. Эта была третья ночь, проведенная им на улице. Временами он отдыхал на скамейках, а к утру поплелся в сторону набережной. Прислушиваясь к ударам Большого Бена, отбивавшего каждую четверть, он прикидывал, через сколько времени проснется город. Утром он потратил несколько медяков, чтобы привести себя в порядок, купил газету, прочел объявления и снова отправился искать работу.
   Так прошло несколько дней. Ел он очень мало, чувствовал слабость и недомогание; у него едва хватало сил на поиски работы, которую, оказывается, отчаянно трудно было найти. Филип начинал привыкать к томительным ожиданиям в задней комнате какого-нибудь магазина и к грубым отказам. Он обошел по объявлениям все районы Лондона и уже узнавал в лицо людей, искавших работы так же безуспешно, как и он сам. Кое-кто из них пытался с ним заговорить, но он слишком устал и намучился, чтобы заводить знакомства. К Лоусону он больше не ходил, зная, что должен ему пять шиллингов. Он как-то отупел, мысли у него стали путаться, и его все меньше беспокоило, что с ним будет. Он часто плакал. Сперва он очень сердился на себя за эти слезы и стыдился их, но потом обнаружил, что они приносят облегчение и даже заставляют забывать голод. Ранним утром, перед рассветом, он очень страдал от холода. Однажды ночью он пробрался в свою комнату, чтобы переменить белье; он проскользнул туда около трех часов утра, зная, что все спят, и вышел в пять; он полежал на кровати — она была восхитительно мягкой; все его кости ныли, и, растянувшись, он испытывал подлинное наслаждение; это было так приятно, что ему даже не хотелось спать. Голод вошел уже в привычку и теперь меньше давал себя знать, но он чувствовал слабость. Где-то в мозгу все время жила мысль о самоубийстве — он отгонял ее, пока хватало сил, опасаясь, что в конце концов не устоит перед искушением. Он повторял себе снова и снова, что глупо кончать самоубийством, — ведь скоро что-нибудь непременно должно случиться: он все еще не мог отделаться от ощущения, что его беда слишком нелепа, к ней нельзя относиться всерьез; это просто болезнь, которую нужно перенести, но от которой он наверняка излечится. Каждую ночь он давал себе клятву, что никакие силы на свете не заставят его еще раз ночевать на улице, и собирался с утра написать дяде, поверенному Никсону или Лоусону; но, когда наступало утро, он не мог заставить себя пойти на это унижение и признать себя полнейшим неудачником. Неизвестно было, как отнесется к этому Лоусон: все годы их дружбы Лоусон слыл вертопрахом, а он, Филип, гордился своим здравым смыслом. Ему пришлось бы поведать всю историю своего безумства. Его тревожило, что Лоусон, оказав ему помощь, сразу же к нему охладеет. Что касается дяди и Никсона, то они, конечно, что-нибудь для него сделают, но он страшился их попреков. Он не желал, чтобы его попрекали; стиснув зубы, он повторял себе: все, что случилось, было неизбежно, раз оно случилось. Запоздалые сожаления бесплодны.
   Дни тянулись бесконечно, а пяти шиллингов, взятых у Лоусона, надолго хватить не могло. Филип с нетерпением ожидал воскресенья, чтобы пойти к Ательни. Он и сам не знал, что мешало ему отправиться к ним раньше, разве что настойчивое желание выйти из затруднений самому. Ательни был единственным человеком, который действительно мог ему помочь, — ведь он сам не раз бывал в таких же передрягах. Может быть, после обеда Филип и заставит себя рассказать ему о своей беде. Он твердил про себя, что он ему скажет. Он страшно боялся, что Ательни отделается от него легкомысленной фразой — это было бы так ужасно, что ему хотелось отсрочить испытание, как только возможно. Филип потерял всякую веру в людей.
   Ночь с субботы на воскресенье была сырой и холодной. Филип вконец измучился. Он ничего не ел с двенадцати часов дня в субботу и едва дотащился в воскресенье до дома Ательни. Два своих последних пенса он истратил утром на то, чтобы помыться и почиститься в уборной на вокзале Чэринг-кросс.

101

   Филип позвонил, в окне показалась чья-то голова, и через минуту на лестнице послышался шумный топот — это бежали вниз дети, чтобы отворить ему дверь. Он наклонил к ним для поцелуя бледное, измученное, исхудавшее лицо. Его так растрогала эта бурная, восторженная встреча, что он под каким-то предлогом задержался на лестнице: ему надо было прийти в себя. У Филипа совершенно разошлись нервы, и любой пустяк мог довести его до слез. Дети спросили, почему его не было в прошлое воскресенье; он ответил, что заболел; они расспрашивали, чем именно; чтобы их позабавить, Филип назвал загадочную болезнь с одним из тех варварских, неудобопроизносимых названий, которыми изобилуют медицинские справочники, — дети просто зашлись от удовольствия. Они втащили Филипа в гостиную и заставили его повторить мудреное слово для просвещения отца. Ательни встал и пожал ему руку. Он пристально поглядел на Филипа — впрочем, его круглые навыкате глаза всегда глядели пристально. Но почему-то на этот раз Филип почувствовал какую-то неловкость.
   — Нам вас недоставало в прошлое воскресенье, — сказал Ательни.
   Филип всегда смущался, говоря неправду, и был красен как рак, когда кончил объяснять, почему он не пришел. Тут вошла миссис Ательни и поздоровалась с ним.
   — Надеюсь, вам теперь лучше, мистер Кэри, — сказала она.
   Он не мог понять, как она услышала, что он болел; дверь на кухню была все время закрыта, а дети не отходили от него ни на шаг.
   — Обед будет готов только минут через десять, — сказала она, как всегда медленно растягивая слова. — Не съедите ли вы пока что стакан гоголь-моголя?
   Она смотрела на него озабоченным взглядом, и Филип опять почувствовал себя неловко. Он заставил себя рассмеяться и сказать, что совсем не голоден. Салли пришла накрыть на стол, и Филип принялся над ней подтрунивать. В семье любили шутить, что она станет такой же толстухой, как родственница миссис Ательни, тетка Элизабет, — дети ее и в глаза не видели, но считали образцом непристойной полноты.
   — Послушай, Салли, что это с тобой случилось с тех пор, как мы виделись? — начал Филип.
   — По-моему, ровно ничего.
   — А мне кажется, ты потолстела.
   — Зато уж о вас этого никак не скажешь, — возразила она. — Прямо скелет!
   Филип покраснел.
   — Ну, tu quoque![107] — воскликнул ее отец. — Смотри, заплатишь штраф: мы срежем один волос с твоей золотой головки. Джейн, ступай за ножницами.
   — Но он же и правда похудел, — стояла на своем Салли. — Одна кожа да кости.
   — Это совсем другое дело, дочка. Он волен худеть, сколько ему вздумается, а вот твоя толщина нарушает всякие приличия.
   Ательни с гордостью обнял дочку за талию, откровенно ею любуясь.
   — Дай-ка мне накрыть на стол, — сказала она. — Если я и в теле, некоторым это даже нравится.
   — Ах, девчонка! — воскликнул Ательни, драматически воздев руки. — Она намекает, что Джозеф, сын Леви, который в Холборне торгует бриллиантами, предложил ей руку и сердце.
   — Ты приняла предложение, Салли? — спросил Филип.
   — Будто вы не знаете отца! Он все выдумал.
   — Ах так! — продолжал Ательни. — Если он не сделал тебе предложения — клянусь святым Георгом и Старой Англией! — я схвачу его за шиворот и спрошу, какие у него намерения.
   — Садись, отец, обед готов. Пойдемте мыть руки, дети, и не вздумайте хитрить — я все равно проверю, чистые ли они, прежде чем вы сядете за стол, — имейте это в виду!
   Пока Филип не поднес вилку ко рту, он думал, что у него волчий аппетит, но оказалось, что его желудок не принимает пищи и кусок с трудом лезет в горло. Он как-то отупел и даже не заметил, что Ательни вопреки своей привычке почти не разговаривает. Филипу приятно было сидеть в уютной комнате, но помимо своей воли он то и дело поглядывал в окно. На дворе стояла непогода. Хорошие дни миновали, стало холодно, дул резкий ветер, в окно то и дело хлестал дождь. Филип думал, куда ему деваться в эту ночь. Ательни рано ложились спать: нельзя было оставаться здесь позже десяти. Сердце его сжималось при мысли, что придется выйти в эту промозглую темень. Здесь, у друзей, она казалась ему куда более страшной, чем когда он был на улице один. Он утешал себя тем, что и многие другие тоже останутся в эту ночь без крова. Он пытался отвлечься беседой, но не успел закончить фразы, как стук дождя в окно заставил его вздрогнуть.
   — Погода, совсем как в марте, — сказал Ательни. — Не хотелось бы мне пересекать в такой день Ла-Манш.
   Они кончили обедать, вошла Салли и стала убирать со стола.
   — Хотите подымить этой дрянью? — спросил Ательни, протягивая ему двухпенсовую сигару.
   Филип взял и с наслаждением затянулся. Сигара удивительно успокоила его. Когда Салли уносила посуду, Ательни велел ей закрыть за собой дверь.
   — Теперь нам не помешают, — сказал он, обращаясь к Филипу. — Я условился с Бетти, чтобы она не впускала детей, пока я их не позову.
   Филип растерянно на него взглянул, но, прежде чем он успел сообразить, о чем идет речь, Ательни привычным жестом поправил очки на носу и продолжал:
   — В прошлое воскресенье я написал вам письмо, не понимая, куда вы пропали. Не получив ответа, я в среду зашел к вам на квартиру.
   Филип отвернулся и ничего не сказал. Сердце у него отчаянно колотилось. Молчал и Ательни; вскоре эта тишина показалась Филипу невыносимой. Но он не мог выдавить ни слова.
   — Хозяйка сказала, что вас не было дома с субботы и что вы задолжали ей за целый месяц. Где вы ночевали всю эту неделю?
   Филип ответил через силу, уставившись в окно:
   — Нигде.
   — Я пытался вас найти.
   — Зачем?
   — Нам с Бетти тоже не раз приходилось туго, да еще у нас на руках были дети. Почему вы не пришли к нам?
   — Не мог.
   Филип боялся, что расплачется. Он чувствовал страшную слабость. Закрыв глаза, он нахмурился, пытаясь овладеть собой. Он даже рассердился на Ательни за то, что тот не хочет оставить его в покое; но он был совсем разбит; все так же не открывая глаз, он медленно, чтобы не дрожал голос, поведал историю своих злоключений за последние несколько недель. С каждым словом ему самому становилось все яснее, что он вел себя, как безумец, и это еще больше затрудняло его исповедь. Он был уверен, что Ательни сочтет его круглым дураком.
   — Теперь вы поживете у нас, пока не найдете какой-нибудь работы, — сказал Ательни, когда он кончил.
   Филип вспыхнул.
   — Это ужасно мило с вашей стороны, но я вряд ли смогу воспользоваться вашей любезностью.
   — Почему?
   Филип не отвечал. Он отказался, даже не подумав, боясь, что будет им в тягость: по своему характеру он неохотно принимал одолжения. К тому же он знал, что Ательни с трудом сводят концы с концами: у них нет ни средств, ни места, чтобы содержать постороннего человека.
   — Вы обязательно поселитесь у нас, — сказал Ательни. — Торп ляжет с кем-нибудь из братьев, а вы будете спать на его кровати. Что касается еды — одним ртом больше, одним меньше, это дела не меняет.
   Филип боялся заговорить, и Ательни, подойдя к двери, позвал жену.
   — Бетти, — сказал он, когда она вошла, — мистер Кэри будет у нас жить.
   — Вот и отлично, — сказала она. — Пойду приготовлю постель.
   Она сказала это сердечным, дружеским тоном, как что-то само собой разумеющееся, и растрогала Филипа до глубины души. Его всегда волновало до слез, когда люди относились к нему сердечно, — он к этому не привык. Вот и теперь он не мог больше сдерживаться — две крупные слезы скатились по его щекам. Супруги Ательни обсуждали, как его получше устроить, и делали вид, что ничего не замечают. Когда миссис Ательни вышла, Филип откинулся в кресле и, глядя в окно, усмехнулся:
   — Да, не слишком-то хорошая погода, чтобы ночевать на улице!

102

   Ательни сказал Филипу, что без труда устроит его в большой мануфактурный магазин, где работает сам. Несколько служащих отправились на войну, и фирма «Линн и Седли» с патриотическим рвением обещала сохранить за ними их места. Герои уехали, администрация переложила их обязанности на плечи тех, кто остался; поскольку жалованья им не прибавили, фирма в одно и то же время проявила гражданскую сознательность и умножила свои барыши. Но война затягивалась, торговля опять шла бойко; приближался сезон отпусков (служащие фирмы ежегодно пользовались двухнедельным отпуском), и администрации придется нанять несколько новичков. После всех своих неудач Филип сомневался, дадут ли ему работу даже и в этом случае, но Ательни уверял, что он достаточно влиятельный в фирме человек и управляющий ни в чем ему не отказывает. Филип со своей парижской выучкой будет очень полезен; нужно только выждать — он получит хорошо оплачиваемое место художника и будет рисовать модели костюмов и рекламные плакаты. Филип набросал рекламный плакат к летней распродаже, и Ательни отнес его в магазин. Через два дня он принес плакат обратно; управляющему он будто бы очень понравился, но, к сожалению, в нужном отделе пока нет вакансий. Филип спросил, не найдется ли для него какой-нибудь другой работы.