— Древние патриархи доживали до глубокой старости, — произнес он со странным смешком, в котором Филип услышал какую-то робкую мольбу.
   Старик цеплялся за жизнь, несмотря на то, что слепо верил во все, чему его учила религия. Он нисколько не сомневался в бессмертии души, считал, что в меру своих сил жил праведно, и надеялся попасть в рай. Скольким умирающим преподал он за свою долгую жизнь предсмертное утешение! Он был похож на того врача, которому не помогали собственные рецепты. Филипа удивляло и возмущало, что старик так цепко держится за юдоль земную. Какой неизъяснимый страх грызет его душу? Филипу хотелось проникнуть в нее, чтобы воочию увидеть леденящий ужас перед неизвестностью, который там, видимо, гнездился.
   Две недели промелькнули незаметно, и Филип вернулся в Лондон. Душные августовские дни он провел за своей ширмой в отделе готового платья, рисуя новые модели. Одна партия служащих за другой отправлялись в отпуск. По вечерам Филип обычно ходил в Гайд-парк слушать музыку. Он привыкал к своей работе, и она его уже не так утомляла; его мозг, оправляясь от долгого бездействия, искал свежей пищи для размышлений. Все его помыслы были теперь связаны со смертью дяди. Часто ему снился один и тот же сон: ранним утром ему подают телеграмму, сообщающую о внезапной кончине священника, и вот он свободен. Когда Филип просыпался и понимал, что это был только сон, его охватывало мрачное бешенство. Теперь, когда то, о чем он мечтал, могло случиться со дня на день, он стал строить планы на будущее. Мысленно он быстро пробегал год до окончания института и подолгу раздумывал о поездке в Испанию, которую так давно вынашивал в сердце. Он брал в публичной библиотеке книги об этой стране и уже точно знал по фотографиям, как выглядит тот или иной испанский город. Он видел себя в Кордове, на мосту, переброшенном через Гвадалквивир; бродил по извилистым улицам Толедо и подолгу просиживал в церквах, проникая в тайну Эль Греко, которой мучил его этот загадочный художник. Ательни понимал его томление, и по воскресеньям после обеда они составляли подробный маршрут путешествия, чтобы Филип не упустил ничего примечательного. Желая обмануть свое нетерпение, Филип стал учить испанский язык; каждый вечер в опустевшей гостиной на Харрингтон-стрит он просиживал целый час над испанскими упражнениями и с английским переводом в руках старался понять чеканную прозу «Дон Кихота». Раз в неделю ему давал урок Ательни; Филип заучил несколько фраз, которые должны были облегчить ему путешествие.
   Миссис Ательни потешалась над ними.
   — А ну вас с вашим испанским! — говорила она. — Почему вы не займетесь чем-нибудь путным?
   Но Салли, которая очень возмужала и на рождество собиралась уложить свои косы в прическу, как взрослая, часто стояла возле них и серьезно слушала, как отец и Филип обмениваются фразами на языке, которого она не понимала. Отца она считала самым замечательным человеком на свете, а свое мнение о Филипе она выражала только отцовскими словами.
   — Отец очень уважает дядю Филипа, — говорила она братьям и сестрам.
   Торп, старший сын, теперь уже достаточно подрос, чтобы поступить на учебное судно, и Ательни с увлечением описывал семье, как великолепно будет выглядеть мальчик, когда приедет на каникулы в морской форме. Салли, как только ей исполнится семнадцать лет, должна была пойти ученицей к портнихе. Со своей обычной высокопарностью Ательни говорил о птенцах, чьи крылья достаточно окрепли, чтобы они могли покинуть родительское гнездо; но оно останется для них родным, уверял он, не скрывая влаги в глазах, если дети когда-нибудь захотят вернуться. Постель и обед всегда для них найдутся, а отцовское сердце не останется глухим, если его детей постигнет какая-нибудь беда.
   — Ну и мастер же ты поговорить, Ательни, — замечала его жена. — Не знаю, какая им может грозить беда, если они будут вести себя хорошо. Будь честен и не бойся труда, тогда и место для тебя всегда найдется — вот как я думаю, и ничуть я не огорчусь, если все они станут зарабатывать себе сами на жизнь.
   Частые роды, тяжелый труд и постоянная забота о хлебе насущном начинали сказываться на здоровье миссис Ательни: иногда по вечерам у нее так разбаливалась спина, что ей надо было сесть и перевести дух. Ее идеал зажиточной жизни сводился к тому, чтобы нанять прислугу для черной работы и по утрам не вставать раньше семи.
   Ательни взмахнул своей красивой белой рукой.
   — Ах, моя Бетти, мы с тобой давно заслуживаем, чтобы о нас позаботилось государство. Мы воспитали девять здоровых детей, мальчики послужат своей родине, а девочки будут готовить, шить, и, в свою очередь рожать здоровых детей. — Повернувшись к Салли, он продекламировал, чтобы ей не было обидно: — И те, кто только рядом шли, те тоже долю свою внесли!
   Наряду с другими теориями Ательни за последнее время пламенно поверил в социализм. Теперь он заявил:
   — В социалистическом государстве мы с тобой, Бетти, получали бы хорошую пенсию.
   — Да ну их, этих самых социалистов! — воскликнула она. — Слышать о них не хочу. Еще одна шайка бездельников присосется к рабочему люду — вот и все. Я хочу одного: дайте человеку спокойно жить и не лезьте в его дела; я сама о себе позабочусь, а если мне не повезло, это уж моя печаль.
   — Разве тебе не повезло? — сказал Ательни. — Не кощунствуй! Были и у нас свои взлеты и падения, даром ничего не далось, мы всегда были и остались бедняками, но жить на свете все-таки стоило, ей-Богу же стоило: погляди на наших детей.
   — Ну и мастер же ты поговорить, Ательни, — снова заметила жена, посмотрев на него беззлобно, но со спокойным пренебрежением. — Ты получал от детей одни удовольствия, а на мою долю выпало их рожать и воспитывать. Я не хочу сказать, что их не люблю, раз уж они у меня есть, но, если бы я могла начать сначала, не вышла бы я замуж. Будь я незамужней, была бы у меня своя лавочка, четыреста или пятьсот фунтов в банке, да прислуга для черной работы. Нет, не хотела бы я прожить такую жизнь сначала, ни за какие коврижки!
   Филип подумал о бесчисленных миллионах людей, для кого жизнь — беспрестанный труд; она не кажется им ни прекрасной, ни уродливой — это просто такая же неизбежность, как смена времен года. Его охватывала ярость, когда он думал о том, как все на свете бесплодно. Он все же не мог до конца поверить, что жизнь бессмысленна, хотя все, что он видел, все, над чем размышлял, только подкрепляло эту мысль. Но в ярости его была и доля торжества. Ведь если жизнь бессмысленна, она не так уж страшна, и он теперь не боялся ее, чувствуя в себе какую-то новую силу.

109

   На смену осени пришла зима. Филип оставил свой адрес дядиной экономке миссис Фостер, чтобы она могла с ним снестись, но на всякий случай каждую неделю ходил в больницу справляться, нет ли ему письма. Однажды вечером ему подали конверт, надписанный почерком, которого он уже надеялся никогда больше не видеть. Он почувствовал смятение и не сразу заставил себя взять письмо. Слишком много оно пробудило ненавистных воспоминаний. Наконец, досадуя на самого себя, он вскрыл письмо и прочел:
   «Уильям-стрит 7, Фицрой-сквер.
   Дорогой Фил!
   Нельзя ли мне срочно увидеть тебя хоть на минутку? У меня ужасная неприятность, и я не знаю, что делать. Не беспокойся, это — не деньги.
   Преданная тебе, Милдред».
   Он разорвал письмо и, выйдя на темную улицу, выбросил клочки.
   — Ну ее к черту, — пробормотал он сквозь зубы.
   Его душило омерзение при одной мысли о том, что он ее может снова увидеть. Какое ему дело, что с ней стряслось, — так ей и надо, что бы это ни было; он вспоминал о ней с ненавистью, а любовь, которую он к ней прежде питал, лишь усиливала его отвращение. Ему стало тошно от своих воспоминаний, и, проходя по мосту через Темзу, он инстинктивно сжался, точно хотел отстраниться от всякой мысли о Милдред. Но, улегшись в постель, Филип не мог заснуть: он гадал, что с ней случилось, и не в силах был отделаться от страха, что она больна и голодает; она бы ни за что ему не написала, если бы не попала в отчаянное положение. Он сердился на свою слабость, но уже знал, что не успокоится, пока ее не увидит. На следующее утро он написал ей открытку и опустил в ящик по дороге на работу. Он старался писать как можно суше; выразив сожаление, что у нее неприятности, он обещал Милдред зайти вечером, около семи часов, по указанному ею адресу.
   Филип разыскал убогую улицу и ветхое жилище; волнуясь, он позвонил и спросил, дома ли Милдред, — у него вдруг блеснула глупая надежда, что она куда-нибудь уехала. В таком доме, как этот, люди подолгу не заживаются. Он не догадался посмотреть штемпель на конверте и не знал, сколько дней ее письмо пролежало в больнице. Открывшая ему дверь женщина, не отвечая на вопрос, провела его по коридору и постучалась в одну из дверей.
   — Миссис Миллер, — крикнула она, — к вам пришел какой-то мужчина.
   Дверь приоткрылась, и оттуда опасливо выглянула Милдред.
   — Ах, это ты, — сказала она. — Входи.
   Он вошел, и она затворила за ним дверь. Филип очутился в крохотной спальне, где, как всегда у Милдред, царил беспорядок. Посреди комнаты были брошены грязные туфли; на комоде валялась шляпка, а рядом с ней — накладные локоны; на столе лежала блузка. Филип поискал глазами, куда бы ему положить шляпу. Крючки на двери были увешаны платьями — он заметил, что все подолы зашлепаны грязью.
   — Садись, — сказала она. Потом неловко усмехнулась. — Наверно, ты удивился, когда получил мое письмо.
   — Ты ужасно охрипла, — сказал он. — У тебя болит горло?
   — Да, уже давно.
   Филип замолчал. Он ждал, чтобы она объяснила, зачем ей нужно было его видеть. Вид ее комнаты, ясно говорил, что она вернулась к той жизни, от которой он ее когда-то избавил. Интересно, что сталось с ребенком; на камине стояла фотография девочки, но в комнате не было ни ее, ни ее вещей. Милдред мяла носовой платок; она скатала его в шарик и перекидывала из руки в руку. Он видел, как она нервничает. Она уставилась на огонь в камине, и он мог наблюдать за Милдред, не встречаясь с ней взглядом. Она заметно похудела; пожелтевшая и высохшая кожа туго обтягивала скулы. То, что она покрасила волосы в соломенный цвет, сильно ее изменило, придав ей вульгарный вид.
   — Откровенно говоря, я обрадовалась, получив твою открытку, — сказала она наконец. — А я-то уж думала, что тебя больше нет в больнице.
   Филип по-прежнему молчал.
   — Наверно, ты теперь уже врач?
   — Нет.
   — Почему нет?
   — Я давно не учусь. Вот уже полтора года, как мне пришлось бросить учение.
   — Какой непостоянный. Видно, ничем не можешь заняться всерьез.
   Филип немного помолчал, а потом сухо объяснил:
   — Я потерял то немногое, что у меня было, в неудачной спекуляции, и у меня не хватило денег доучиться. Приходится зарабатывать на жизнь.
   — А что ты делаешь?
   — Служу в магазине.
   — А-а!
   Милдред кинула на него взгляд и сразу же отвела глаза. Ему показалось, что она покраснела. Она нервно терла ладони носовым платком.
   — А ты еще не забыл, как лечат? — Она как-то странно выговаривала слова.
   — Не совсем.
   — Ведь я ради этого и хотела тебя повидать. — Голос ее упал до хриплого шепота. — Не знаю, что со мной происходит.
   — Отчего ты не пойдешь в больницу?
   — Не хочу, чтобы на меня глазели студенты, да и боюсь, что меня оттуда не выпустят.
   — На что ты жалуешься? — холодно задал Филип стереотипный вопрос, который он так часто слышал в амбулатории.
   — Понимаешь, у меня какая-то сыпь, и я никак не могу от нее избавиться.
   В сердце у него шевельнулся ужас. На лбу выступил пот.
   — Дай-ка я посмотрю твое горло.
   Он подвел ее к окну и бегло осмотрел. Внезапно он поймал ее взгляд. В нем он прочел панический страх. На это было невыносимо смотреть. Она была перепугана насмерть. Ей хотелось, чтобы он ее успокоил; она глядела на него с мольбой, не смея просить утешения, но всей душой надеясь услышать, что страхи ее напрасны, а он ничем не мог ее порадовать.
   — Боюсь, ты и в самом деле очень больна, — сказал он.
   — А что у меня, по-твоему?
   Когда он сказал, она смертельно побледнела, а губы стали желтыми; она заплакала — сперва беззвучно, а потом задыхаясь от рыданий.
   — Мне ужасно жалко, — вымолвил он наконец. — Но я должен был тебе сказать.
   — Проще всего надеть петлю на шею, и дело с концом.
   Он не обратил внимания на эту угрозу.
   — Есть у тебя деньги? — спросил он.
   — Шесть или семь фунтов.
   — Понимаешь, тебе надо отказаться от этой жизни. Разве ты не можешь найти какую-нибудь работу? Боюсь, что я тебе мало чем сумею помочь: я ведь получаю всего двенадцать шиллингов в неделю.
   — А где же я могу теперь работать? — с раздражением закричала она.
   — Поищи, черт возьми, надо же хоть попробовать!
   Он очень серьезно объяснил ей опасность, которой она подвергает себя и других; она его враждебно выслушала. Он попытался ее утешить. В конце концов она нехотя обещала последовать его советам. Филип выписал рецепт, сказал, что закажет лекарство в ближайшей аптеке, и растолковал ей, что принимать его необходимо с величайшей аккуратностью. Поднявшись, он протянул ей руку.
   — Не падай духом, горло у тебя скоро пройдет.
   Но, когда он уже собирался переступить порог, лицо ее вдруг исказилось от страха, и она схватила его за рукав.
   — Не оставляй меня! — произнесла она хрипло. — Я так боюсь, побудь со мной хоть немножко. Прошу тебя, Фил. У меня никого нет, кроме тебя, ты был моим единственным другом.
   Он почувствовал, каким ужасом объято ее сердце, — такой же ужас он читал в глазах дяди, когда тот думал о смерти. Филип опустил голову. Дважды эта женщина вторгалась в его жизнь и делала его несчастным; у него не было по отношению к ней никаких обязательств; а все-таки, неизвестно почему, в глубине души он испытывал сейчас непонятную боль; это была та самая боль, которая лишила его покоя, когда он получил ее письмо, и не покинула его, пока он не пришел на ее зов.
   «Наверно, я так никогда и не избавлюсь от этого чувства», — сказал он себе.
   И в то же время его удивляло, что сама она, ее близость вызывает в нем какое-то физическое отвращение.
   — Чего ты от меня хочешь? — спросил он.
   — Давай сходим поужинаем. Платить буду я.
   Филип колебался. Он чувствовал, что она вот-вот снова вползет в его жизнь, а он ведь решил, что навсегда с ней расстался. Милдред следила за ним с тоской и тревогой.
   — Я знаю, что обошлась с тобой по-хамски, но не бросай меня одну. Можешь радоваться, я получила по заслугам. Но, если ты меня сейчас оставишь, я не знаю, что над собой сделаю.
   — Ладно, пойдем, — сказал он, — но придется выбрать место подешевле, я теперь не могу сорить деньгами.
   Она села и зашнуровала ботинки, потом сменила юбку и надела шляпу; они вышли из дома и выбрали подходящий ресторан на Тоттенхэм-Корт-роуд. Филип отвык есть в эти часы, а у Милдред так болело горло, что она с трудом могла проглотить кусок. Они заказали холодной ветчины, и Филип выпил кружку пива. Они сидели друг против друга, совсем как прежде, — интересно, помнит ли она об этом, — но сказать им было друг другу нечего; так бы они и молчали, если бы Филип не заставлял себя разговаривать. В ярком свете огней ресторана и блеске дешевых зеркал, бесконечно повторяющих друг друга, она выглядела старой и замученной. Филипу хотелось спросить о ребенке, но у него не хватало духа. Наконец она сказала сама:
   — Знаешь, девочка прошлым летом умерла.
   — А-а!
   — Ты бы мог, по крайней мере, сказать, что тебе ее жалко.
   — Мне ее не жалко, — ответил он. — Я за нее рад.
   Она взглянула на него и, поняв, что он имеет в виду, отвела глаза.
   — А ты ведь одно время ужасно к ней привязался. Меня даже смешило, что ты мог так обожать чужого ребенка.
   Пообедав, они зашли в аптеку за лекарством, которое прописал Филип, и, вернувшись в ее убогую комнатушку, он заставил Милдред его принять. Потом они посидели еще, пока Филипу не надо было возвращаться в общежитие. Он умирал от скуки.
   Филип стал навещать ее каждый день. Она принимала лекарство и выполняла его предписания; вскоре результаты стали так заметны, что она прониклась величайшей верой в его искусство. По мере того как она поправлялась, к ней возвращалось хорошее настроение. Она становилась разговорчивее.
   — Как только найду работу, все будет в порядке, — говорила она. — Я получила урок и теперь его не забуду. Теперь-то уж меня в разгул силком не затянешь.
   Филип каждый раз спрашивал, нашла ли она работу. Милдред просила его не беспокоиться — найдет что-нибудь, как только захочет, свет клином не сошелся; но пока что ей лучше отдохнуть недельку-другую. Против этого трудно было возразить, но прошла неделя, потом другая, и он стал настойчивее. Милдред над ним посмеивалась — теперь она стала куда веселее — и говорила, что он старый воркотун. Она рассказывала ему длинные истории о своих переговорах с хозяйками — она рассчитывала найти работу в какой-нибудь харчевне, — подробно излагая их вопросы и свои ответы. Пока еще ничего определенного не подвернулось, но она уверена, что договорится к началу будущей недели; торопиться некуда, а хвататься за первое попавшееся место было бы ошибкой.
   — Глупости, — отвечал он с нетерпением. — Ты должна взять любую работу. Я же не могу тебе помогать, а на свои деньги ты долго не протянешь.
   — Ну, я их еще не прожила, можешь не беспокоиться.
   Он пристально на нее поглядел. С тех пор как он пришел к ней в первый раз, прошло уже три недели, а тогда у нее не было и семи фунтов. Его охватила тревога. Он припомнил некоторые фразы, которые она обронила. И все понял. Теперь он сомневался, пыталась ли она вообще найти работу. Наверное, она все это время ему лгала. Не может быть, чтобы она до сих пор не истратила своих денег.
   — Сколько ты платишь за комнату?
   — Ах, у меня такая симпатичная хозяйка, не то что некоторые: готова ждать сколько угодно, пока я смогу расплатиться.
   Он молчал. То, что он подозревал, было так чудовищно, что он и сам не верил своим подозрениям. Бесполезно ее спрашивать, она все равно отопрется; если он хочет знать правду, надо все выяснить самому. Он уходил от нее каждый вечер около восьми и, когда пробили часы, поднялся, как обычно. Но, вместо того чтобы вернуться в общежитие, он остановился на углу Фицрой-сквер, откуда мог видеть каждого, кто пройдет по Уильям-стрит. Ему показалось, что он прождал целую вечность, и он уже хотел уйти, решив, что его подозрения напрасны, но вот дверь дома номер семь отворилась и вышла Милдред. Он отступил в темноту и стал за ней наблюдать. На ней была шляпа с пучком перьев, которую он видел у нее в комнате; он узнал и платье — оно было слишком крикливым для улицы и совсем не по сезону. Филип медленно пошел за ней; она дошла до Тоттенхэм-Корт-роуд и замедлила шаг; на углу Оксфорд-стрит она остановилась, огляделась и пересекла улицу, направляясь к одному из мюзик-холлов. Филип подошел к ней и тронул ее за локоть. Он увидел, что щеки и губы ее накрашены.
   — Куда ты идешь, Милдред?
   Услышав его голос, она вздрогнула и покраснела, как всегда, когда ее уличали во лжи; потом в глазах ее загорелся знакомый злой огонек. Она подсознательно искала защиты в ругани, но так и не произнесла слов, которые готовы были сорваться у нее с языка.
   — Да я только хотела сходить в театр. Совсем закиснешь, если будешь сидеть каждый вечер одна.
   Он и не пытался сделать вид, будто ей верит.
   — Не смей! Господи Боже мой, ведь я же тебе сто раз говорил, как это опасно! Ты должна немедленно это прекратить.
   — Заткни свое хайло! — закричала она грубо. — А как, по-твоему, мне жить?
   Он схватил ее за руку и, не отдавая себе отчета в том, что делает, потащил за собой.
   — Ради Бога, пойдем! Я отведу тебя домой. Ты не понимаешь, что ты делаешь. Ведь это же преступление!
   — Плевать! Мужчины мне столько в жизни гадили, пусть теперь сами о себе думают.
   Она оттолкнула его и, подойдя к кассе, протянула деньги. В кармане у Филипа было всего три пенса. Он не мог пойти за ней. Отвернувшись, он медленно зашагал прочь.
   — Что я могу поделать? — сказал он себе.
   Это был конец. Больше он ее не видел.

110

   Рождество в этом году начиналось в четверг, магазин закрывался на четыре дня, и Филип написал дяде, спрашивая, удобно ли ему приехать и провести праздники в Блэкстебле. Ответила ему миссис Фостер. Она сообщала, что мистер Кэри нездоров и не может ответить сам, но хочет видеть племянника и будет рад, если тот приедет. Она встретила Филипа у двери и, пожимая ему руку, сказала:
   — С тех пор как вы были здесь в последний раз, он очень изменился, но я вас прошу, сделайте вид, будто ничего не замечаете. Он так за себя беспокоится!
   Филип кивнул, и она впустила его в столовую.
   — Вот и мистер Филип.
   Священнику недолго оставалось жить. Стоило поглядеть на его впалые щеки и высохшее тело, и на этот счет пропадали всякие сомнения. Он сидел, съежившись в кресле, странно закинув назад голову, и кутался в теплую шаль. Ходить он мог только на костылях, и руки у него так дрожали, что он едва доносил ложку до рта.
   «Ну, теперь он протянет недолго», — подумал, всматриваясь в него, Филип.
   — Как я выгляжу? — спросил священник. — По-твоему, я очень изменился за то время, что ты меня не видел?
   — Мне кажется, что вид у тебя бодрее, чем летом.
   — Тогда стояла жара. Жара всегда на меня плохо действует.
   Жизнь мистера Кэри за последние месяцы протекала между его спальней, где он пролежал несколько недель, и комнатами внизу. Под рукой у него был звонок, и, рассказывая Филипу о себе, он позвонил, вызвал дежурившую в соседней комнате миссис Фостер и спросил, какого числа он впервые спустился вниз.
   — Седьмого ноября, сэр.
   Мистер Кэри поглядел на Филипа, чтобы проверить, какое это на него произвело впечатление.
   — Но я по-прежнему ем с аппетитом, правда, миссис Фостер?
   — О да, сэр, у вас прекрасный аппетит.
   — Но почему-то я все равно не поправляюсь.
   Его теперь интересовало только собственное здоровье. Он положил себе неукоснительно добиваться одного: жить, просто жить, несмотря на однообразие этой жизни и непрестанную боль, которая не давала ему спать без морфия.
   — Просто ужас, сколько денег приходится тратить на докторов. — Он снова позвонил. — Миссис Фостер, покажите мистеру Филипу счет из аптеки.
   Она безропотно достала с камина счет и подала его Филипу.
   — Это за один только месяц. Я уже подумываю, не сможешь ли ты доставать мне лекарства подешевле, раз ты сам лечишь. Мне даже приходило в голову выписывать лекарства прямо с оптового склада, но тогда пришлось бы платить за пересылку.
   Хотя священник так мало интересовался делами племянника, что даже не спросил, чем тот занимается, приезду его он был, по-видимому, рад. Он осведомился, долго ли Филип у него пробудет, и, когда узнал, что тот должен уехать во вторник утром, выразил желание, чтобы Филип погостил подольше. Мистер Кэри подробно описал ему все симптомы своей болезни и рассказал, что говорит врач. Прервав себя, он снова позвонил миссис Фостер и, когда та вошла, сказал:
   — Ничего, я просто боялся, как бы вы не ушли. И позвонил, чтобы проверить, тут ли вы.
   Она вышла, и дядя объяснил Филипу, что миссис Фостер всегда должна быть поблизости: она одна знает, что делать, если ему станет хуже.
   Видя, что экономка устала и глаза у нее слипаются — она вечно недосыпала, — Филип упрекнул дядю, что он заставляет миссис Фостер слишком много работать.
   — Ерунда! — возразил священник. — Она вынослива, как лошадь. — И, когда миссис Фостер снова вошла, чтобы дать ему лекарство, он ей сказал: — Филип говорит, что вы слишком много работаете. Но вам ведь приятно за мной ухаживать, правда?
   — Ничего, ничего, сэр. Я охотно делаю, что могу.
   Через некоторое время лекарство возымело действие и мистер Кэри заснул. Филип зашел на кухню и спросил миссис Фостер, не пора ли ей отдохнуть. Он видит, что последние месяцы ей пришлось туго.
   — Ну а что же можно поделать? — ответила она. — Бедный старик без меня как без рук, и, хотя иногда он такой беспокойный, все равно его жалко. Я ведь живу здесь столько лет, прямо не знаю, что со мной будет, когда его не станет.
   Филип почувствовал, что она и в самом деле привязана к старику. Она мыла, одевала его, кормила и раз по пять вставала к нему ночью; спала она рядом с его спальней, и, когда бы дядя ни проснулся, он звонил в свой звоночек, покуда она к нему не подходила. Священник мог и умереть в любую минуту и прожить еще несколько месяцев. Филипа поразило, с каким ласковым терпением эта женщина ухаживала за чужим человеком; и разве не трагично, что на всем свете только она одна заботилась о старике?
   Филип замечал, что религия, которую дядя исповедовал всю жизнь, превратилась для него только в привычную обрядность; он часто читал Библию, а каждое воскресенье к нему приходил его помощник и давал ему причастие; однако смерти он боялся ужасно. Священник верил, что она — лишь врата к жизни вечной, но отнюдь не стремился пройти через эти врата. Постоянно страдая от боли, прикованный к креслу, отказавшись от всякой надежды когда-либо выйти на воздух, завися, как малое дитя, от услуг чужого человека, он все же цеплялся за эту знакомую жизнь, которая, по крайней мере, не пугала его своей неизвестностью.