Страница:
– Ох, устала,– сказала Лидия.– Я прихватила с собой кое-что из вещей. Сейчас вымоюсь, и пойдем ужинать.
– Вы не ужинали? А я уже.
– Уже?
Она, похоже, удивилась.
– Сейчас половина двенадцатого.
Лидия рассмеялась.
– До чего же вы англичанин! Вам необходимо ужинать всегда в одно и то же время?
– Я проголодался,– суховато ответил Чарли.
Ему казалось, не худо бы ей извиниться, что она заставила его так долго ждать. Но ей, конечно же, это и в голову не пришло.
– Ну, да ладно, не важно. Не нужен мне никакой ужин. Ну и денек у меня выдался! Алексей был пьян, поругался с Полем, потому что Поль не ночевал дома, и Поль сбил его с ног. Евгения плакала и все повторяла: «Господь нас наказывает за наши грехи. До чего я дожила – мой сын ударил своего отца. Что с нами со всеми будет?» Алексей тоже плакал. «Всему конец,– сказал он.– Дети больше не уважают родителей. Ох, Россия, Россия!»
Чарли подмывало засмеяться, но он видел, что для Лидии все это очень серьезно.
– И вы тоже плакали?
– А как же,– с холодком в голосе ответила она.
Она переоделась, была сейчас в черном шелковом платье, довольно простом, но хорошо сшитом. Платье ей шло. В этом платье ее светлая кожа казалась еще нежней и глаза еще голубее. А черная, довольно кокетливая шляпка с пером была ей куда больше к лицу, чем старая фетровая. Изящный наряд наложил на нее отпечаток – она выглядела элегантней и держалась с изящной уверенностью. Теперь она походила уже не на продавщицу, но на молодую женщину из более почтенной среды, и такой хорошенькой Чарли ее еще не видел, однако сейчас еще ясней было, что с ней, так сказать, кашу не сваришь, если раньше она выглядела добропорядочной работницей, которая умеет за себя постоять, теперь, казалось, эта модная молодая женщина вполне способна поставить на место не в меру предприимчивого молодого человека.
– На вас другое платье,– сказал Чарли, он уже почти справился со своим дурным настроением.
– Да, единственное мое нарядное платье. Я подумала, что вам, должно быть, совестно появляться на людях с такой замухрышкой. Уж если красивый, хорошо одетый молодой человек идет в ресторан, он по меньшей мере должен быть уверен, что люди не станут недоумевать, с чего это он расхаживает с неряхой в обносках прислуги? Надо же мне постараться выглядеть хоть так, чтобы вас не осрамить.
Чарли рассмеялся. Право же, есть в ней что-то очень милое.
– Ну, пойдемте-ка я вас покормлю. И посижу с вами. Если я не ошибаюсь насчет вашего аппетита, вы сейчас готовы съесть быка.
И в отличном настроении они вышли из номера. Пока Лидия поглощала дюжину устриц, бифштекс и жареный картофель, Чарли пил виски с содовой и курил. Она подробнее рассказала ему о том, что увидела у своих русских друзей. Их положение ее очень тревожило. Денег нет, кроме той малости, что зарабатывают дети. Рано или поздно Полю надоест отдавать деньги родителям, и он исчезнет, окунется в подозрительную ночную жизнь Парижа, а когда потеряет молодость и красоту, кончит слугой в какой-нибудь гостинице с дурной славой, да и то если повезет. Алексей все больше спивается, и даже если ему случайно подвернется работа, он на ней не удержится. У Евгении больше не хватает мужества справляться с бесконечными трудностями, она отчаялась. Им всем не на что надеяться.
– Понимаете, они покинули Россию двадцать лет назад. Долгое время они думали, что там все переменится и они вернутся, но теперь понимают, что на это рассчитывать нечего. Революция тяжело ударила по таким людям; теперь им и всему их поколению только и остается умереть.
Но тут Лидия догадалась, что вряд ли ее слушателю так уж интересны люди, которых он в глаза не видал. Откуда ей было знать, что пока она рассказывала ему о своих друзьях, он внутренне поеживался от мысли, что, если он правильно понимает Саймона, как раз такую судьбу тот и готовит ему, его родителям, сестре и их друзьям. Лидия заговорила о другом.
– Чем же вы занимались сегодня? Пошли посмотрели какие-нибудь картины?
– Нет. Я ходил к Саймону.
Лидия смотрела на него со снисходительным интересом, но, услышав его ответ, нахмурилась.
– Не нравится мне ваш приятель Саймон,– сказала она.– Что вы в нем находите?
– Я его знаю с детства. Мы вместе учились в школе, и в Кембридже тоже. Он всегда был моим другом. Чем он вам не нравится?
– Холодный он, расчетливый, бесчеловечный.
– Думаю, вы неправы. Я как никто знаю, что он способен горячо любить. Он очень одинок. Думаю, он тоскует по любви, но ни в ком ее не встречает.
В глазах Лидии сверкнул насмешливый огонек, но, как обычно, не лишенный печали.
– Вы чересчур сентиментальны. Как можно надеяться вызвать в ком-нибудь любовь, если не готов отдать себя? Хоть вы и знаете его столько лет, вряд ли вы знаете его так же хорошо, как я. Он много времени проводит в S rail; девушку он выбирает редко, да и то не от желания, а из любопытства. Мадам его привечает отчасти потому, что он журналист, а она хочет ладить с прессой, и еще потому, что иногда он приводит иностранцев, а они пьют много шампанского. Ему нравится с нами разговаривать, и ему не приходит в голову, что он нам мерзок.
– Имейте в виду, знай он об этом, он бы не обиделся. Просто полюбопытствовал бы почему. Он не самолюбив.
Лидия продолжала, будто и не слышала Чарли:
– Он едва ли считает нас за людей, он нас презирает и все же ищет нашего общества. С нами он не стесняется. По-моему, он считает, мы пали так низко, что он может быть самим собой, а перед всем прочим миром надо всегда появляться в маске. Он на удивленье нечуткий. Думает, с нами можно позволить себе что угодно, задает нам вопросы, от которых нам стыдно, и совершенно не понимает, как больно он нас ранит.
Чарли молчал. Он отлично знал, что Саймон, при его ненасытном любопытстве, мог отчаянно смутить человека, а когда его вопросы возмущали людей, он лишь удивлялся и презирал их. Он-то был не прочь обнажить душу, и ему было невдомек, что сдержанность других людей вызвана не тупостью, как он воображал, а скромностью.
– И однако, он способен на такое, чего от него никак не ждешь,– продолжала Лидия.– Одна наша девушка вдруг заболела. Доктор сказал, что нужна немедленная операция, и Саймон сам отвез ее в частную лечебницу, чтобы ей не пришлось ложиться в больницу для бедных, и заплатил за операцию, а потом устроил ее еще и в санаторий и тоже за это заплатил. А ведь он даже никогда с ней не спал.
– Меня это не удивляет. Деньги для него ничто. Так или иначе это показывает, что он может быть бескорыстным.
– А вам не кажется, что он хотел проверить на себе, что же это за чувство такое доброта?
Чарли засмеялся.
– Я вижу, вы не больно жалуете беднягу Саймона.
– Он много со мной разговаривал. Хотел, чтобы я рассказала все, что знаю про русскую революцию, и свела бы его к Алексею и Евгении, хотел и их расспросить. Он ведь писал отчеты о суде над Робером. Пытался выудить из меня побольше подробностей. Он и спал-то со мной, потому что думал побольше от меня узнать. Он написал об этом статью. Вся та боль, весь ужас и позор были для него только поводом выстроить в ряд громкие, ничего не значащие слова. И он дал мне прочесть, ему любопытно было, как я отнесусь к его писанине. Никогда ему не прощу. Никогда.
Чарли вздохнул. Он понимал, что Саймон, с его поразительным безразличием к чувствам других людей, показал Лидии свое безжалостное эссе вовсе не из желания ее ранить, он вполне искренне хотел посмотреть, как она к нему отнесется, и узнать, насколько ее сокровенное знание подтвердит его измышления.
– Саймон странное существо,– сказал Чарли.– Сказать по правде, у него немало таких свойств, которые мне не по душе, но есть у него и замечательные качества. Одно о нем, во всяком случае, можно сказать: он не щадит не только других, но и себя. Мы не виделись два года, он сильно изменился за это время, но, должен признаться, он личность незаурядная.
– Страшноватая, я бы сказала.
Чарли смущенно заерзал на плюшевом диване – к его огорчению, Саймон и ему казался страшноватым.
– Знаете, живет он удивительной жизнью. Работает по шестнадцать часов в сутки. Жилье у него неописуемо убогое и неудобное. Он приучил себя есть только один раз в день.
– А чего ради все это?
– Хочет выработать в себе более сильный и глубокий характер. Хочет научиться не зависеть от обстоятельств. Хочет подготовиться к роли, которую, как он рассчитывает, рано или поздно будет призван сыграть.
– А что за роль, он вам не говорил?
– Только примерно.
– Вы о Дзержинском когда-нибудь слышали?
– Нет.
– Саймон мне много о нем рассказывал. Алексей в прежние времена был адвокатом, талантливым адвокатом с либеральными принципами, и на одном процессе он защищал Дзержинского. Это не помешало Дзержинскому распорядиться, чтобы Алексея арестовали как контрреволюционера и сослали на три года в Александровск. Вот одна из причин, почему Саймон так хотел, чтобы я познакомила его с Алексеем. Я отказалась, мне было бы невыносимо, если бы он увидел, как опустился этот несчастный сломленный человек, и тогда Саймон поручил мне задать Алексею разные вопросы.
– А кто такой Дзержинский? – спросил Чарли.
– Он был главой Чека. Истинный хозяин России. У него была неограниченная власть над жизнью и смертью всего населения. Он был чудовищно жесток, он посадил в тюрьму, пытал и убил тысячи и тысячи людей. Поначалу мне странно было, что Саймона интересует такая страшная личность, казалось, тот его околдовал, а потом я догадалась, в чем дело. Вот такую роль он себе и предназначил, когда произойдет революция, ради которой он старается. Он понимает, что хозяин полиции – хозяин государства.
Глаза Чарли насмешливо блеснули.
– У меня от ваших разговоров мороз по коже, дорогая. Но, знаете ли, Англия не Россия. Саймону, я думаю, придется ждать целую вечность, прежде чем он станет диктатором Англии.
Но в этом Лидия не могла стерпеть никакого легкомыслия. Она мрачно посмотрела на Чарли.
– Он готов ждать. А Ленин разве не ждал? Вы все еще думаете, будто англичане сделаны не из того же теста, что все прочие люди? Неужели вы думаете, что пролетариат, который все больше сознает свою силу, позволит классу, к которому вы принадлежите, вечно обладать всеми вашими привилегиями? Неужели вы думаете, что война, чем бы она ни кончилась, вашей победой или вашим поражением, может привести к чему-то еще, кроме величайшего социального переворота?
Политикой Чарли не интересовался. Правда, как и его отец, он придерживался либеральных взглядов, с некоторой склонностью к социалистическим идеям, при условии, что они не переходят пределов благоразумия, а под этим подразумевал, сам того не сознавая, что они не касаются его удобств и его доходов, но предпочитал, чтобы делами государства занимались те, кому положено по штату; однако не мог же он оставить без ответа вызывающие, дерзкие вопросы Лидии.
– Вы так говорите, будто мы ничего не делали для рабочих. Похоже, вам неизвестно, что за последние пятьдесят лет условия неузнаваемо изменились. Люди работают меньше часов, чем прежде, зарабатывают больше. У них теперь лучше дома. Да вот хотя бы в наших владениях, мы стараемся побыстрей избавиться от трущоб, насколько это возможно экономически. Мы дали им пенсии по старости и обеспечиваем их, когда они без работы. Они бесплатно учатся в школе, бесплатно лечатся в больницах, а теперь мы начинаем оплачивать им отпуск. Право же, я не думаю, что британскому трудящемуся есть на что особенно жаловаться.
– Не забывайте, что благодетель и тот, кому благодетельствуют, не могут оценивать благодеяние одинаково. Неужели вы ждете, что трудящийся человек будет вам благодарен за возможности, которые он у вас вырвал под дулом пистолета? Неужели, по-вашему, он не понимает, что вы пошли ему навстречу не из великодушия, а из страха?
Чарли предпочел бы не ввязываться в политический спор, но не мог удержаться от еще одного замечания:
– Казалось бы, положение, в котором оказались вы и ваши русские друзья, не очень-то помогает верить, что власть черни великое благо.
– Это горчайшая сторона нашей трагедии. Сколько бы мы это ни отрицали, но в глубине души мы знаем: все, что с нами случилось, мы заслужили.
В словах Лидии прозвучала такая трагическая сила, что Чарли даже как-то растерялся. Трудный она человек, ни к чему не может отнестись легко. Она из тех женщин, кто за столом попросит вас передать соль, и то вам покажется, будто дело это нешуточное. Чарли вздохнул: не надо забывать, каково ей пришлось, бедняге, но неужели будущее и вправду так беспросветно?
– Расскажите мне о Дзержинском,– попросил Чарли, с заминкой произнеся трудное имя.
– Я могу только пересказать, что слышала от Алексея. Он говорит, самое поразительное в Дзержинском – сила взгляда; какой-то особый дар, бесконечно долго он мог смотреть на человека, не отводя глаз, и эти остекленевшие глаза с расширенными зрачками вселяли ужас. Он был невероятно худой – в тюрьме он заболел туберкулезом – и высокий, совсем не урод, правильные черты лица. Человек предельно целеустремленный, в этом и крылся секрет его силы, да еще холоден и сух. Не думаю, чтобы он хоть раз в жизни всей душой отдался какой-нибудь мимолетной радости. Только одно для него существовало – работа, и работал он день и ночь. В самый разгар своей карьеры он жил в крохотной комнатке, в которой только и было, что письменный стол, старая ширма, за ширмой железная койка. Говорят, в голодный год, когда вместо конины ему приносили нормальную еду, он ее отсылал и требовал, чтобы принесли то же, что давали всем остальным сотрудникам Чека. Чека – вот чему он отдал всю свою жизнь. Не было в нем ничего человеческого, ни жалости, ни любви, только фанатизм да ненависть. Ужасен он был и неумолим.
Чарли пробрала дрожь. Нельзя было не понять, почему Лидия заговорила об этом якобинце, и, по правде сказать, страшно было подумать, как велико сходство между зловещей личностью, которую она описала, и человеком, каким, к его немалому удивлению, предстал перед ним Саймон. Тот же аскетизм, то же равнодушие к радостям жизни, та же одержимость работой и, похоже, та же безжалостность. Чарли улыбнулся своей добродушной улыбкой.
– Я думаю, у Саймона, как у всех нас, есть недостатки. К нему надо относиться терпимо, ведь жизнь у него была и не очень счастливая, и не очень легкая. Ему отчаянно не хватает человеческой привязанности, но что-то в его натуре отталкивает людей, вот его и не любят. Он невероятно уязвим, и то, на что обыкновенный человек не обратит ни малейшего внимания, его больно ранит. Но, по-моему, в душе он добр и великодушен.
– Вы в нем обманываетесь. Приписываете ему вашу доброту и бескорыстное внимание к людям. Говорю вам, он опасен. Дзержинский был узколобый идеалист и ради своего идеала мог без колебаний обречь свою страну на погибель. Саймон еще хуже. У него нет сердца, нет совести, нет чести, и при случае он без сожаления пожертвует вами, своим лучшим другом.
8
Наутро они проснулись раньше обычного. Позавтракали в постели, каждый со своим подносом, а после завтрака, пока Чарли, покуривая трубку, читал «Мэйл», Лидия с сигаретой в зубах делала маникюр. Глядя на них, занятых каждый своим, можно было принять их за молодых супругов, чья первоначальная страсть перешла в спокойную дружбу. Лидия накрасила ногти и растопырила пальцы на простыне, чтобы высох лак. И бросила на Чарли лукавый взгляд.
– Вам не хочется пойти сегодня утром в Лувр? Вы ведь приехали в Париж посмотреть картины, так?
– Наверно, так.
– Тогда давайте встанем и пойдем.
Когда горничная, которая принесла кофе, раздвинула занавеси, дневной свет, проникший в комнату со двора, показался им серым и унылым, как и в предыдущие утра; а выйдя на улицу, они поразились – погода вдруг переменилась. Было еще холодно, но ярко светило солнце, и высоко в небе плыли сияющие облака. Воздух морозно пощипывал, и это бодрило.
– Пойдемте пешком,– предложила Лидия.
В веселом живительном свете улица де Ренн уже не казалась такой запущенной, а серые ветхие дома не выглядели привычно неряшливыми и мрачными, но источали мягкое дружелюбие, будто сейчас, когда неожиданное солнышко одарило их своим вниманием столь же приветливо, как и величественные новые дома на другом берегу реки, они, словно старушки в стесненных обстоятельствах, почувствовали себя не такими заброшенными. Когда Чарли и Лидия переходили через площадь Сен-Жермен-де-Пре, по которой во все стороны спешили автобусы, трамваи, неистово мчались такси, грузовики и частные автомобили, Лидия взяла Чарли под руку; и точно влюбленные или бакалейщик с супругой, вышедшие прогуляться воскресным днем, они не спеша пошли по узкой улице де Сен, то и дело останавливаясь перед витриной какого-нибудь торговца картинами. Потом вышли на набережную. Тут парижский день открылся им во всей своей зимней красе, и Чарли даже ахнул от восторга.
– Вам нравится? – улыбнулась Лидия.
– Это будто картина Рафаэля.– Ему вспомнилась строчка стихотворения, что он прочел в Type: «Le vierge, la vivace et le bel aujourd'hui» (как этот день прекрасен, свеж и чист – фр.).
Самый воздух искрился, хоть лови в горсть и пропускай между пальцев, словно струю фонтана. Чарли, привыкшему к туманным далям и мягкой лондонской дымке, он казался поразительно прозрачным. С изящной четкостью вырисовывались в нем здания, мост, парапет набережной, но, словно прорисованные чуткой рукой, линии были ласковые, смягченные. Ласков и цвет – неба, и блака, и камня, – цвет пастелей, какими работали художники восемнадцатого века; а обнаженные деревья, тонкие, розовато-лиловые ветви на голубом с изысканным разнообразием повторяли нежное плетение узора. Чарли не раз видел картины, на которых было изображено это самое место, и потому увиденное сейчас принял без удивления, но с любовью и пониманием узнавал; красота эта не потрясла его – она не была ему неведома, не озадачила неожиданностью, но исполнила знакомой радости, так может радоваться сельский житель, когда после долгих лет отсутствия вновь видит милую сердцу беспорядочно раскинувшуюся родную деревню.
– Ну не чудесно ли жить на свете? – воскликнул он.
– Чудесно быть молодым и таким восторженным, как вы,– сказала Лидия, слегка сжав ему руку, а если она едва сдержала слезы, Чарли этого не заметил.
Чарли хорошо знал Лувр, ведь каждый раз, когда его семья приезжала на несколько дней в Париж (чтобы Винития могла одеться у скромной портнихи, которая ничуть не уступала дорогостоящим мастерским на улицах Руаяль и Камбон), родители считали своим долгом повести туда детей. Лесли Мейсон не скрывал, что предпочитает новых художников старым.
– Но так или иначе знакомство с крупнейшими картинными галереями Европы – составная часть образования джентльмена, и если не можешь вставить словечко в разговоре о Рембрандте, Тициане и прочих, оказываешься в довольно глупом положении. И я не боюсь сказать, что лучшего гида, чем мама, вам не найти. У нее такая художественная натура, и она понимает что к чему и не будет тратить ваше время на всякую ерунду.
– Не стану утверждать, что ваш дед был великий художник, но он знал толк в живописи,– говорила миссис Мейсон не без самоуверенности человека, который безо всякого тщеславия сознает, что разбирается в своем предмете.– Это он меня научил всему, что я знаю об искусстве.
– У тебя, конечно, и у самой было на это чутье,– сказал муж.
Миссис Мейсон с минуту подумала.
– Да, пожалуй, ты прав, Лесли. У меня было чутье.
В ту пору было легче познакомиться с Лувром за недолгое время и с пользой для души, так как его еще не перестроили и большая часть картин, которые, по мнению миссис Мейсон, были достойны внимания ее детей, находились еще в Salon Carr (квадратном зале – фр.). Войдя в этот зал, они сразу же направлялись к леонардовской «Джоконде».
– Мне всегда кажется, прежде всего надо смотреть на это полотно,– говорила миссис Мейсон.– Оно создает настроение, с которым и следует ходить по Лувру.
Все четверо стояли перед картиной и почтительно взирали на безжизненную улыбку чопорной молодой женщины, изголодавшейся по плотской любви. После требуемых для созерцания мгновений тишины миссис Мейсон обернулась к мужу и детям. На глаза ее навернулись слезы.
– Нет у меня слов, не могу передать, что я всегда чувствую перед этим полотном,– со вздохом сказала она.– Леонардо был воистину Великий Художник. Я думаю, с этим все должны согласиться.
– Признаться, когда дело касается старых мастеров, я сужу отчасти как филистер,– сказал Лесли,– но в ней есть je ne sais quoi (нечто неизъяснимое – букв.: сам не знаю что – фр.), что задевает вас за живое, это да. Как там у Патера (Патер Уолтер Горацио (1839-1894) – английский эссеист и критик – прим.ред.), Винития? Он попал в самую точку, с этим не поспоришь.
С легкой загадочной улыбкой на губах миссис Мейсон негромко, трепетно повторила знаменитые строки, которые за два поколения до нее посеяли такую смуту среди молодых эстетов.
– «Все тернии мира на ее челе, и полуопущены слегка усталые веки. Это сама красота во плоти, извлеченная из души, сотворенная толика за толикой сокровищница неведомых дум, причудливых мечтаний, утонченных страстей».
В благоговейном молчании слушали они ее. А она, договорив, весело сказала обычным голосом:
– А теперь идемте смотреть Рафаэля.
Но невозможно было пройти мимо двух больших полотен Паоло Веронезе, повешенных друг против друга на противоположных стенах.
– Стоит и на них глянуть,– сказала миссис Мейсон.– Ваш дед ставил их очень высоко. Веронезе, конечно, не отличается ни тонкостью, ни глубиной. Нет в нем души. Но у него бесспорно был дар композиции, и запомните, он лучше всех умеет гармонично и естественно расположить на полотне такое множество фигур. Тут следует восхищаться если не чем иным, то во всяком случае поистине могучей силой, которой он должен был обладать, чтобы писать такие огромные полотна. Но, по-моему, в них есть и нечто большее. Они дают ясное представление об изобильной, многокрасочной жизни того времени, о языческом, пронизанном любовью к земным усладам духе патрицианской Венеции в зените славы.
– Я часто пытался сосчитать, сколько фигур на картине «Брак в Кане», но всякий раз получалось другое число,– сказал Лесли Мейсон.
Все четверо принялись считать, но в счете так и не сошлись. Потом они направились в Большую галерею.
– А вот «L'Homme au Gant» («Молодой человек с перчаткой» – фр.),– сказала миссис Мейсон. – Это неплохо, что вы сперва посмотрели Веронезе, после его картин особенно видны достоинства Тициана. Помните, я говорила, у Веронезе нет души. Так вот, стоит глянуть на «L'Homme au Gant» и станет ясно, что у Тициана душа-то есть.
– Живительный старый хрыч был этот Тициан – сказал Лесли Мейсон.-Дожил до девяноста девяти лет, да понадобилась чума, чтобы его убить.
Миссис Мейсон чуть улыбнулась.
– Могу вас уверить, никто никогда не написал портрета лучше этого,– сказала она.– Никогда с ним не сравниться портретам Сезанна или даже Мане.
– Надо не забыть показать им Мане, Винития.
– Да нет, не забудем. Сейчас туда и пойдем. Но я что хочу сказать, надо принимать манеру выражения, которая существовала в живописи в ту пору, и если помнить об этом, я думаю, каждый согласится, что это шедевр. Разумеется, картина и сама по себе выше всяких похвал, но есть в ней еще и редкостное своеобразие и выразительность. Правда, Лесли?
– Несомненно.
– В юности я стояла перед ней часами. Эта картина погружает вас в мечты. На мой взгляд, этот портрет изысканней «Папы» Веласкеса, помнишь, того, который в Риме, он больше наводит на размышленья. Конечно же, Веласкес великий художник, и он оказал огромное влияние на Мане, но мне не хватает в нем как раз того, что есть у Тициана,– души.
Лесли Мейсон посмотрел на часы.
– Не следует тратить здесь столько времени, Винития,– сказал он.– Как бы нам не опоздать к обеду.
– Хорошо. Только пойдем посмотрим Энгра и Мане.
Они пошли, поглядывая по сторонам, на картины, висевшие на стенах, но тут не было ни одной, у которой, по мнению миссис Мейсон, стоило бы задержаться.
– Не следует загружать ум детей излишком впечатлений, это лишь собьет их с толку,– сказала она мужу.– Куда лучше, если они сосредоточатся на том, что по-настоящему важно.
– Несомненно,– ответил он.
Они вошли в зал, но на пороге миссис Мейсон остановилась.
– Работами Пуссена сегодня заниматься не станем,– сказала она.– Они стоят того, чтобы ради них прийти в Лувр, он, конечно же, великий художник. Но чтобы его понять, надо быть знатоком живописи, а не дилетантом, и вы слишком молоды, вы еще не доросли до него. Когда вы оба немного подрастете, мы как-нибудь придем сюда и как следует его посмотрим. Понимаете, надо быть довольно искушенным человеком, чтобы оценить его по заслугам. Зал, в который мы входим, это девятнадцатый век. Но я думаю, Делакруа нам тоже не стоит смотреть. Он тоже для искушенного глаза, и навряд ли вы увидите в нем то же, что и я; просто поверьте мне на слово, он очень значительный художник. Он недурной колорист, и в нем сильна романтическая жилка. И вам, конечно же, ни к чему засорять мозги барбизонцами. В дни моей молодости ими очень восхищались, но это было еще до того, как мы стали понимать импрессионистов, а о Сезанне и Матиссе мы даже не слыхали; ничего они не значат, и можно спокойно им пренебречь. Мне хочется, чтобы вы сперва посмотрели на «Одалиску» Энгра, а потом на «Олимпию» Мане. Их замечательно разместили – друг против друга, так что вы можете смотреть на обеих одновременно, сравнить их и вынести собственное суждение.
– Вы не ужинали? А я уже.
– Уже?
Она, похоже, удивилась.
– Сейчас половина двенадцатого.
Лидия рассмеялась.
– До чего же вы англичанин! Вам необходимо ужинать всегда в одно и то же время?
– Я проголодался,– суховато ответил Чарли.
Ему казалось, не худо бы ей извиниться, что она заставила его так долго ждать. Но ей, конечно же, это и в голову не пришло.
– Ну, да ладно, не важно. Не нужен мне никакой ужин. Ну и денек у меня выдался! Алексей был пьян, поругался с Полем, потому что Поль не ночевал дома, и Поль сбил его с ног. Евгения плакала и все повторяла: «Господь нас наказывает за наши грехи. До чего я дожила – мой сын ударил своего отца. Что с нами со всеми будет?» Алексей тоже плакал. «Всему конец,– сказал он.– Дети больше не уважают родителей. Ох, Россия, Россия!»
Чарли подмывало засмеяться, но он видел, что для Лидии все это очень серьезно.
– И вы тоже плакали?
– А как же,– с холодком в голосе ответила она.
Она переоделась, была сейчас в черном шелковом платье, довольно простом, но хорошо сшитом. Платье ей шло. В этом платье ее светлая кожа казалась еще нежней и глаза еще голубее. А черная, довольно кокетливая шляпка с пером была ей куда больше к лицу, чем старая фетровая. Изящный наряд наложил на нее отпечаток – она выглядела элегантней и держалась с изящной уверенностью. Теперь она походила уже не на продавщицу, но на молодую женщину из более почтенной среды, и такой хорошенькой Чарли ее еще не видел, однако сейчас еще ясней было, что с ней, так сказать, кашу не сваришь, если раньше она выглядела добропорядочной работницей, которая умеет за себя постоять, теперь, казалось, эта модная молодая женщина вполне способна поставить на место не в меру предприимчивого молодого человека.
– На вас другое платье,– сказал Чарли, он уже почти справился со своим дурным настроением.
– Да, единственное мое нарядное платье. Я подумала, что вам, должно быть, совестно появляться на людях с такой замухрышкой. Уж если красивый, хорошо одетый молодой человек идет в ресторан, он по меньшей мере должен быть уверен, что люди не станут недоумевать, с чего это он расхаживает с неряхой в обносках прислуги? Надо же мне постараться выглядеть хоть так, чтобы вас не осрамить.
Чарли рассмеялся. Право же, есть в ней что-то очень милое.
– Ну, пойдемте-ка я вас покормлю. И посижу с вами. Если я не ошибаюсь насчет вашего аппетита, вы сейчас готовы съесть быка.
И в отличном настроении они вышли из номера. Пока Лидия поглощала дюжину устриц, бифштекс и жареный картофель, Чарли пил виски с содовой и курил. Она подробнее рассказала ему о том, что увидела у своих русских друзей. Их положение ее очень тревожило. Денег нет, кроме той малости, что зарабатывают дети. Рано или поздно Полю надоест отдавать деньги родителям, и он исчезнет, окунется в подозрительную ночную жизнь Парижа, а когда потеряет молодость и красоту, кончит слугой в какой-нибудь гостинице с дурной славой, да и то если повезет. Алексей все больше спивается, и даже если ему случайно подвернется работа, он на ней не удержится. У Евгении больше не хватает мужества справляться с бесконечными трудностями, она отчаялась. Им всем не на что надеяться.
– Понимаете, они покинули Россию двадцать лет назад. Долгое время они думали, что там все переменится и они вернутся, но теперь понимают, что на это рассчитывать нечего. Революция тяжело ударила по таким людям; теперь им и всему их поколению только и остается умереть.
Но тут Лидия догадалась, что вряд ли ее слушателю так уж интересны люди, которых он в глаза не видал. Откуда ей было знать, что пока она рассказывала ему о своих друзьях, он внутренне поеживался от мысли, что, если он правильно понимает Саймона, как раз такую судьбу тот и готовит ему, его родителям, сестре и их друзьям. Лидия заговорила о другом.
– Чем же вы занимались сегодня? Пошли посмотрели какие-нибудь картины?
– Нет. Я ходил к Саймону.
Лидия смотрела на него со снисходительным интересом, но, услышав его ответ, нахмурилась.
– Не нравится мне ваш приятель Саймон,– сказала она.– Что вы в нем находите?
– Я его знаю с детства. Мы вместе учились в школе, и в Кембридже тоже. Он всегда был моим другом. Чем он вам не нравится?
– Холодный он, расчетливый, бесчеловечный.
– Думаю, вы неправы. Я как никто знаю, что он способен горячо любить. Он очень одинок. Думаю, он тоскует по любви, но ни в ком ее не встречает.
В глазах Лидии сверкнул насмешливый огонек, но, как обычно, не лишенный печали.
– Вы чересчур сентиментальны. Как можно надеяться вызвать в ком-нибудь любовь, если не готов отдать себя? Хоть вы и знаете его столько лет, вряд ли вы знаете его так же хорошо, как я. Он много времени проводит в S rail; девушку он выбирает редко, да и то не от желания, а из любопытства. Мадам его привечает отчасти потому, что он журналист, а она хочет ладить с прессой, и еще потому, что иногда он приводит иностранцев, а они пьют много шампанского. Ему нравится с нами разговаривать, и ему не приходит в голову, что он нам мерзок.
– Имейте в виду, знай он об этом, он бы не обиделся. Просто полюбопытствовал бы почему. Он не самолюбив.
Лидия продолжала, будто и не слышала Чарли:
– Он едва ли считает нас за людей, он нас презирает и все же ищет нашего общества. С нами он не стесняется. По-моему, он считает, мы пали так низко, что он может быть самим собой, а перед всем прочим миром надо всегда появляться в маске. Он на удивленье нечуткий. Думает, с нами можно позволить себе что угодно, задает нам вопросы, от которых нам стыдно, и совершенно не понимает, как больно он нас ранит.
Чарли молчал. Он отлично знал, что Саймон, при его ненасытном любопытстве, мог отчаянно смутить человека, а когда его вопросы возмущали людей, он лишь удивлялся и презирал их. Он-то был не прочь обнажить душу, и ему было невдомек, что сдержанность других людей вызвана не тупостью, как он воображал, а скромностью.
– И однако, он способен на такое, чего от него никак не ждешь,– продолжала Лидия.– Одна наша девушка вдруг заболела. Доктор сказал, что нужна немедленная операция, и Саймон сам отвез ее в частную лечебницу, чтобы ей не пришлось ложиться в больницу для бедных, и заплатил за операцию, а потом устроил ее еще и в санаторий и тоже за это заплатил. А ведь он даже никогда с ней не спал.
– Меня это не удивляет. Деньги для него ничто. Так или иначе это показывает, что он может быть бескорыстным.
– А вам не кажется, что он хотел проверить на себе, что же это за чувство такое доброта?
Чарли засмеялся.
– Я вижу, вы не больно жалуете беднягу Саймона.
– Он много со мной разговаривал. Хотел, чтобы я рассказала все, что знаю про русскую революцию, и свела бы его к Алексею и Евгении, хотел и их расспросить. Он ведь писал отчеты о суде над Робером. Пытался выудить из меня побольше подробностей. Он и спал-то со мной, потому что думал побольше от меня узнать. Он написал об этом статью. Вся та боль, весь ужас и позор были для него только поводом выстроить в ряд громкие, ничего не значащие слова. И он дал мне прочесть, ему любопытно было, как я отнесусь к его писанине. Никогда ему не прощу. Никогда.
Чарли вздохнул. Он понимал, что Саймон, с его поразительным безразличием к чувствам других людей, показал Лидии свое безжалостное эссе вовсе не из желания ее ранить, он вполне искренне хотел посмотреть, как она к нему отнесется, и узнать, насколько ее сокровенное знание подтвердит его измышления.
– Саймон странное существо,– сказал Чарли.– Сказать по правде, у него немало таких свойств, которые мне не по душе, но есть у него и замечательные качества. Одно о нем, во всяком случае, можно сказать: он не щадит не только других, но и себя. Мы не виделись два года, он сильно изменился за это время, но, должен признаться, он личность незаурядная.
– Страшноватая, я бы сказала.
Чарли смущенно заерзал на плюшевом диване – к его огорчению, Саймон и ему казался страшноватым.
– Знаете, живет он удивительной жизнью. Работает по шестнадцать часов в сутки. Жилье у него неописуемо убогое и неудобное. Он приучил себя есть только один раз в день.
– А чего ради все это?
– Хочет выработать в себе более сильный и глубокий характер. Хочет научиться не зависеть от обстоятельств. Хочет подготовиться к роли, которую, как он рассчитывает, рано или поздно будет призван сыграть.
– А что за роль, он вам не говорил?
– Только примерно.
– Вы о Дзержинском когда-нибудь слышали?
– Нет.
– Саймон мне много о нем рассказывал. Алексей в прежние времена был адвокатом, талантливым адвокатом с либеральными принципами, и на одном процессе он защищал Дзержинского. Это не помешало Дзержинскому распорядиться, чтобы Алексея арестовали как контрреволюционера и сослали на три года в Александровск. Вот одна из причин, почему Саймон так хотел, чтобы я познакомила его с Алексеем. Я отказалась, мне было бы невыносимо, если бы он увидел, как опустился этот несчастный сломленный человек, и тогда Саймон поручил мне задать Алексею разные вопросы.
– А кто такой Дзержинский? – спросил Чарли.
– Он был главой Чека. Истинный хозяин России. У него была неограниченная власть над жизнью и смертью всего населения. Он был чудовищно жесток, он посадил в тюрьму, пытал и убил тысячи и тысячи людей. Поначалу мне странно было, что Саймона интересует такая страшная личность, казалось, тот его околдовал, а потом я догадалась, в чем дело. Вот такую роль он себе и предназначил, когда произойдет революция, ради которой он старается. Он понимает, что хозяин полиции – хозяин государства.
Глаза Чарли насмешливо блеснули.
– У меня от ваших разговоров мороз по коже, дорогая. Но, знаете ли, Англия не Россия. Саймону, я думаю, придется ждать целую вечность, прежде чем он станет диктатором Англии.
Но в этом Лидия не могла стерпеть никакого легкомыслия. Она мрачно посмотрела на Чарли.
– Он готов ждать. А Ленин разве не ждал? Вы все еще думаете, будто англичане сделаны не из того же теста, что все прочие люди? Неужели вы думаете, что пролетариат, который все больше сознает свою силу, позволит классу, к которому вы принадлежите, вечно обладать всеми вашими привилегиями? Неужели вы думаете, что война, чем бы она ни кончилась, вашей победой или вашим поражением, может привести к чему-то еще, кроме величайшего социального переворота?
Политикой Чарли не интересовался. Правда, как и его отец, он придерживался либеральных взглядов, с некоторой склонностью к социалистическим идеям, при условии, что они не переходят пределов благоразумия, а под этим подразумевал, сам того не сознавая, что они не касаются его удобств и его доходов, но предпочитал, чтобы делами государства занимались те, кому положено по штату; однако не мог же он оставить без ответа вызывающие, дерзкие вопросы Лидии.
– Вы так говорите, будто мы ничего не делали для рабочих. Похоже, вам неизвестно, что за последние пятьдесят лет условия неузнаваемо изменились. Люди работают меньше часов, чем прежде, зарабатывают больше. У них теперь лучше дома. Да вот хотя бы в наших владениях, мы стараемся побыстрей избавиться от трущоб, насколько это возможно экономически. Мы дали им пенсии по старости и обеспечиваем их, когда они без работы. Они бесплатно учатся в школе, бесплатно лечатся в больницах, а теперь мы начинаем оплачивать им отпуск. Право же, я не думаю, что британскому трудящемуся есть на что особенно жаловаться.
– Не забывайте, что благодетель и тот, кому благодетельствуют, не могут оценивать благодеяние одинаково. Неужели вы ждете, что трудящийся человек будет вам благодарен за возможности, которые он у вас вырвал под дулом пистолета? Неужели, по-вашему, он не понимает, что вы пошли ему навстречу не из великодушия, а из страха?
Чарли предпочел бы не ввязываться в политический спор, но не мог удержаться от еще одного замечания:
– Казалось бы, положение, в котором оказались вы и ваши русские друзья, не очень-то помогает верить, что власть черни великое благо.
– Это горчайшая сторона нашей трагедии. Сколько бы мы это ни отрицали, но в глубине души мы знаем: все, что с нами случилось, мы заслужили.
В словах Лидии прозвучала такая трагическая сила, что Чарли даже как-то растерялся. Трудный она человек, ни к чему не может отнестись легко. Она из тех женщин, кто за столом попросит вас передать соль, и то вам покажется, будто дело это нешуточное. Чарли вздохнул: не надо забывать, каково ей пришлось, бедняге, но неужели будущее и вправду так беспросветно?
– Расскажите мне о Дзержинском,– попросил Чарли, с заминкой произнеся трудное имя.
– Я могу только пересказать, что слышала от Алексея. Он говорит, самое поразительное в Дзержинском – сила взгляда; какой-то особый дар, бесконечно долго он мог смотреть на человека, не отводя глаз, и эти остекленевшие глаза с расширенными зрачками вселяли ужас. Он был невероятно худой – в тюрьме он заболел туберкулезом – и высокий, совсем не урод, правильные черты лица. Человек предельно целеустремленный, в этом и крылся секрет его силы, да еще холоден и сух. Не думаю, чтобы он хоть раз в жизни всей душой отдался какой-нибудь мимолетной радости. Только одно для него существовало – работа, и работал он день и ночь. В самый разгар своей карьеры он жил в крохотной комнатке, в которой только и было, что письменный стол, старая ширма, за ширмой железная койка. Говорят, в голодный год, когда вместо конины ему приносили нормальную еду, он ее отсылал и требовал, чтобы принесли то же, что давали всем остальным сотрудникам Чека. Чека – вот чему он отдал всю свою жизнь. Не было в нем ничего человеческого, ни жалости, ни любви, только фанатизм да ненависть. Ужасен он был и неумолим.
Чарли пробрала дрожь. Нельзя было не понять, почему Лидия заговорила об этом якобинце, и, по правде сказать, страшно было подумать, как велико сходство между зловещей личностью, которую она описала, и человеком, каким, к его немалому удивлению, предстал перед ним Саймон. Тот же аскетизм, то же равнодушие к радостям жизни, та же одержимость работой и, похоже, та же безжалостность. Чарли улыбнулся своей добродушной улыбкой.
– Я думаю, у Саймона, как у всех нас, есть недостатки. К нему надо относиться терпимо, ведь жизнь у него была и не очень счастливая, и не очень легкая. Ему отчаянно не хватает человеческой привязанности, но что-то в его натуре отталкивает людей, вот его и не любят. Он невероятно уязвим, и то, на что обыкновенный человек не обратит ни малейшего внимания, его больно ранит. Но, по-моему, в душе он добр и великодушен.
– Вы в нем обманываетесь. Приписываете ему вашу доброту и бескорыстное внимание к людям. Говорю вам, он опасен. Дзержинский был узколобый идеалист и ради своего идеала мог без колебаний обречь свою страну на погибель. Саймон еще хуже. У него нет сердца, нет совести, нет чести, и при случае он без сожаления пожертвует вами, своим лучшим другом.
8
Наутро они проснулись раньше обычного. Позавтракали в постели, каждый со своим подносом, а после завтрака, пока Чарли, покуривая трубку, читал «Мэйл», Лидия с сигаретой в зубах делала маникюр. Глядя на них, занятых каждый своим, можно было принять их за молодых супругов, чья первоначальная страсть перешла в спокойную дружбу. Лидия накрасила ногти и растопырила пальцы на простыне, чтобы высох лак. И бросила на Чарли лукавый взгляд.
– Вам не хочется пойти сегодня утром в Лувр? Вы ведь приехали в Париж посмотреть картины, так?
– Наверно, так.
– Тогда давайте встанем и пойдем.
Когда горничная, которая принесла кофе, раздвинула занавеси, дневной свет, проникший в комнату со двора, показался им серым и унылым, как и в предыдущие утра; а выйдя на улицу, они поразились – погода вдруг переменилась. Было еще холодно, но ярко светило солнце, и высоко в небе плыли сияющие облака. Воздух морозно пощипывал, и это бодрило.
– Пойдемте пешком,– предложила Лидия.
В веселом живительном свете улица де Ренн уже не казалась такой запущенной, а серые ветхие дома не выглядели привычно неряшливыми и мрачными, но источали мягкое дружелюбие, будто сейчас, когда неожиданное солнышко одарило их своим вниманием столь же приветливо, как и величественные новые дома на другом берегу реки, они, словно старушки в стесненных обстоятельствах, почувствовали себя не такими заброшенными. Когда Чарли и Лидия переходили через площадь Сен-Жермен-де-Пре, по которой во все стороны спешили автобусы, трамваи, неистово мчались такси, грузовики и частные автомобили, Лидия взяла Чарли под руку; и точно влюбленные или бакалейщик с супругой, вышедшие прогуляться воскресным днем, они не спеша пошли по узкой улице де Сен, то и дело останавливаясь перед витриной какого-нибудь торговца картинами. Потом вышли на набережную. Тут парижский день открылся им во всей своей зимней красе, и Чарли даже ахнул от восторга.
– Вам нравится? – улыбнулась Лидия.
– Это будто картина Рафаэля.– Ему вспомнилась строчка стихотворения, что он прочел в Type: «Le vierge, la vivace et le bel aujourd'hui» (как этот день прекрасен, свеж и чист – фр.).
Самый воздух искрился, хоть лови в горсть и пропускай между пальцев, словно струю фонтана. Чарли, привыкшему к туманным далям и мягкой лондонской дымке, он казался поразительно прозрачным. С изящной четкостью вырисовывались в нем здания, мост, парапет набережной, но, словно прорисованные чуткой рукой, линии были ласковые, смягченные. Ласков и цвет – неба, и блака, и камня, – цвет пастелей, какими работали художники восемнадцатого века; а обнаженные деревья, тонкие, розовато-лиловые ветви на голубом с изысканным разнообразием повторяли нежное плетение узора. Чарли не раз видел картины, на которых было изображено это самое место, и потому увиденное сейчас принял без удивления, но с любовью и пониманием узнавал; красота эта не потрясла его – она не была ему неведома, не озадачила неожиданностью, но исполнила знакомой радости, так может радоваться сельский житель, когда после долгих лет отсутствия вновь видит милую сердцу беспорядочно раскинувшуюся родную деревню.
– Ну не чудесно ли жить на свете? – воскликнул он.
– Чудесно быть молодым и таким восторженным, как вы,– сказала Лидия, слегка сжав ему руку, а если она едва сдержала слезы, Чарли этого не заметил.
Чарли хорошо знал Лувр, ведь каждый раз, когда его семья приезжала на несколько дней в Париж (чтобы Винития могла одеться у скромной портнихи, которая ничуть не уступала дорогостоящим мастерским на улицах Руаяль и Камбон), родители считали своим долгом повести туда детей. Лесли Мейсон не скрывал, что предпочитает новых художников старым.
– Но так или иначе знакомство с крупнейшими картинными галереями Европы – составная часть образования джентльмена, и если не можешь вставить словечко в разговоре о Рембрандте, Тициане и прочих, оказываешься в довольно глупом положении. И я не боюсь сказать, что лучшего гида, чем мама, вам не найти. У нее такая художественная натура, и она понимает что к чему и не будет тратить ваше время на всякую ерунду.
– Не стану утверждать, что ваш дед был великий художник, но он знал толк в живописи,– говорила миссис Мейсон не без самоуверенности человека, который безо всякого тщеславия сознает, что разбирается в своем предмете.– Это он меня научил всему, что я знаю об искусстве.
– У тебя, конечно, и у самой было на это чутье,– сказал муж.
Миссис Мейсон с минуту подумала.
– Да, пожалуй, ты прав, Лесли. У меня было чутье.
В ту пору было легче познакомиться с Лувром за недолгое время и с пользой для души, так как его еще не перестроили и большая часть картин, которые, по мнению миссис Мейсон, были достойны внимания ее детей, находились еще в Salon Carr (квадратном зале – фр.). Войдя в этот зал, они сразу же направлялись к леонардовской «Джоконде».
– Мне всегда кажется, прежде всего надо смотреть на это полотно,– говорила миссис Мейсон.– Оно создает настроение, с которым и следует ходить по Лувру.
Все четверо стояли перед картиной и почтительно взирали на безжизненную улыбку чопорной молодой женщины, изголодавшейся по плотской любви. После требуемых для созерцания мгновений тишины миссис Мейсон обернулась к мужу и детям. На глаза ее навернулись слезы.
– Нет у меня слов, не могу передать, что я всегда чувствую перед этим полотном,– со вздохом сказала она.– Леонардо был воистину Великий Художник. Я думаю, с этим все должны согласиться.
– Признаться, когда дело касается старых мастеров, я сужу отчасти как филистер,– сказал Лесли,– но в ней есть je ne sais quoi (нечто неизъяснимое – букв.: сам не знаю что – фр.), что задевает вас за живое, это да. Как там у Патера (Патер Уолтер Горацио (1839-1894) – английский эссеист и критик – прим.ред.), Винития? Он попал в самую точку, с этим не поспоришь.
С легкой загадочной улыбкой на губах миссис Мейсон негромко, трепетно повторила знаменитые строки, которые за два поколения до нее посеяли такую смуту среди молодых эстетов.
– «Все тернии мира на ее челе, и полуопущены слегка усталые веки. Это сама красота во плоти, извлеченная из души, сотворенная толика за толикой сокровищница неведомых дум, причудливых мечтаний, утонченных страстей».
В благоговейном молчании слушали они ее. А она, договорив, весело сказала обычным голосом:
– А теперь идемте смотреть Рафаэля.
Но невозможно было пройти мимо двух больших полотен Паоло Веронезе, повешенных друг против друга на противоположных стенах.
– Стоит и на них глянуть,– сказала миссис Мейсон.– Ваш дед ставил их очень высоко. Веронезе, конечно, не отличается ни тонкостью, ни глубиной. Нет в нем души. Но у него бесспорно был дар композиции, и запомните, он лучше всех умеет гармонично и естественно расположить на полотне такое множество фигур. Тут следует восхищаться если не чем иным, то во всяком случае поистине могучей силой, которой он должен был обладать, чтобы писать такие огромные полотна. Но, по-моему, в них есть и нечто большее. Они дают ясное представление об изобильной, многокрасочной жизни того времени, о языческом, пронизанном любовью к земным усладам духе патрицианской Венеции в зените славы.
– Я часто пытался сосчитать, сколько фигур на картине «Брак в Кане», но всякий раз получалось другое число,– сказал Лесли Мейсон.
Все четверо принялись считать, но в счете так и не сошлись. Потом они направились в Большую галерею.
– А вот «L'Homme au Gant» («Молодой человек с перчаткой» – фр.),– сказала миссис Мейсон. – Это неплохо, что вы сперва посмотрели Веронезе, после его картин особенно видны достоинства Тициана. Помните, я говорила, у Веронезе нет души. Так вот, стоит глянуть на «L'Homme au Gant» и станет ясно, что у Тициана душа-то есть.
– Живительный старый хрыч был этот Тициан – сказал Лесли Мейсон.-Дожил до девяноста девяти лет, да понадобилась чума, чтобы его убить.
Миссис Мейсон чуть улыбнулась.
– Могу вас уверить, никто никогда не написал портрета лучше этого,– сказала она.– Никогда с ним не сравниться портретам Сезанна или даже Мане.
– Надо не забыть показать им Мане, Винития.
– Да нет, не забудем. Сейчас туда и пойдем. Но я что хочу сказать, надо принимать манеру выражения, которая существовала в живописи в ту пору, и если помнить об этом, я думаю, каждый согласится, что это шедевр. Разумеется, картина и сама по себе выше всяких похвал, но есть в ней еще и редкостное своеобразие и выразительность. Правда, Лесли?
– Несомненно.
– В юности я стояла перед ней часами. Эта картина погружает вас в мечты. На мой взгляд, этот портрет изысканней «Папы» Веласкеса, помнишь, того, который в Риме, он больше наводит на размышленья. Конечно же, Веласкес великий художник, и он оказал огромное влияние на Мане, но мне не хватает в нем как раз того, что есть у Тициана,– души.
Лесли Мейсон посмотрел на часы.
– Не следует тратить здесь столько времени, Винития,– сказал он.– Как бы нам не опоздать к обеду.
– Хорошо. Только пойдем посмотрим Энгра и Мане.
Они пошли, поглядывая по сторонам, на картины, висевшие на стенах, но тут не было ни одной, у которой, по мнению миссис Мейсон, стоило бы задержаться.
– Не следует загружать ум детей излишком впечатлений, это лишь собьет их с толку,– сказала она мужу.– Куда лучше, если они сосредоточатся на том, что по-настоящему важно.
– Несомненно,– ответил он.
Они вошли в зал, но на пороге миссис Мейсон остановилась.
– Работами Пуссена сегодня заниматься не станем,– сказала она.– Они стоят того, чтобы ради них прийти в Лувр, он, конечно же, великий художник. Но чтобы его понять, надо быть знатоком живописи, а не дилетантом, и вы слишком молоды, вы еще не доросли до него. Когда вы оба немного подрастете, мы как-нибудь придем сюда и как следует его посмотрим. Понимаете, надо быть довольно искушенным человеком, чтобы оценить его по заслугам. Зал, в который мы входим, это девятнадцатый век. Но я думаю, Делакруа нам тоже не стоит смотреть. Он тоже для искушенного глаза, и навряд ли вы увидите в нем то же, что и я; просто поверьте мне на слово, он очень значительный художник. Он недурной колорист, и в нем сильна романтическая жилка. И вам, конечно же, ни к чему засорять мозги барбизонцами. В дни моей молодости ими очень восхищались, но это было еще до того, как мы стали понимать импрессионистов, а о Сезанне и Матиссе мы даже не слыхали; ничего они не значат, и можно спокойно им пренебречь. Мне хочется, чтобы вы сперва посмотрели на «Одалиску» Энгра, а потом на «Олимпию» Мане. Их замечательно разместили – друг против друга, так что вы можете смотреть на обеих одновременно, сравнить их и вынести собственное суждение.