Страница:
В те годы он создал в МВТУ кафедру реактивной техники – позднее ею в течение многих десятилетий заведовал профессор Феодосьев. Победоносцев собрал на кафедре очень интересный коллектив людей, казалось бы совершенно несовместимых между собой. На кафедре в качестве доцента без степени работал будущий Главный Конструктор ракетной и космической техники – Сергей Повлович Королев, превосходно читал лекции молодой профессор Челомей, работал мрачноватый и нелюбезный будущий академик Бармин и многие другие, которым страна обязана созданием своей ракетной техники. Позднее они все разошлись по собственным квртирам, но в конце сороковых годов все ещё были вместе.
Ну, а сам Победоносцев в те годы уже был, к сожалению, на излёте. Его все меньше и меньше интересовала наука и мысли его больше были в семье , в саду, который он очень любил. Лекции Юрий Александрович читал небрежно, не особенно к ним готовясь, часто поручая их молодым преподователям. Так мне он порой поручал лекции по горению порохов, в чем я очень плохо разбирался. Текущими делами кафедры он также не очень интересовался. Однажды, в комнате, где проходили заседания кафедры я повесил лозунг «братцы, ударим палец о палец!». Юрий Александрович был человеком добрым и не лишенным чувства юмора и он искренне посмеялся, увидев лозунг и попросил его сохранить. Надо заметить, что наш коллектив был подобран так, что на кафедре всё крутилось по заведенному, а учебный процесс катился по накатанным рельсам, несмотря даже на то, что Юрий Александрович порой даже не приходил на заседания кафедры, а руководил ими по телефону! Но неожиданный выговор я все-таки получил... от секретаря парткома МВТУ, но не за работу, и даже не за шуточный текст плаката, а за то, что я повесил плакат не согласовав его текст в парткоме. То есть за отсебятину.
Однажды в преподовательской столовой за обедом я начал что-то с энузиазмом рассказывать Юрию Александровичу. Речь шла о какой то особенности управления, какой то ракетной системой. Он вежливо слушал меня, а затем вдруг перебил:
– Никита, а Вы ведь тоже живете за городом?
– Да, на Сходне.
Он живо повернулся ко мне, лицо его помолодело и он с воодушевлением стал говорить: «знаете, у меня вот такая маленькая яблонька – он протянул руку над полом, показывая какая она у него маленькая, – а приносит вот такие яблоки» – и он показал двумя ладонями некий объем, равный небольшому арбузу. В этом эпизоде он был весь – наш добрый, умный завкафедрой. Если он воодушевлялся, то мог свернуть горы. Но только если....
Мне на кафедре был поручен первый в жизни самостоятельный курс: динамика управляемых снарядов и ракет. Он был целиком разработан мной. Я думаю, что это вообще был первый подобный курс, прочитанный в высших учебных заведениях страны. Он шёл с грифом «совершенно секретно» и его рукопись я держал в своем сейфе в НИИ-2. Мой тамошний начальник Диллон ее не раз смотрел и настаивал на том, чтобы я её представил в качестве своей докторской диссертации. Что я и предполагал сделать в самом ближайшем будущем. Победоносцев тоже поощрял эту работу, ценил её и часто брал меня с собой на семинары в Подлипки в НИИ-88, где тогда и рождались проекты будущих ракетных систем и закладывались основы ракетной науки.
Таким образом в моей научной деятельности все складывалось как нельзя лучше. Каждый день я понимал что то новое. Перспективы казались бесграничными. И было еще одно, для меня очень важное. Я видел интерес к своей работе. Чувствовал её нужность. Это создавало ощущение того, что моя работа не просто удовлетворение собственного любопытства, что она нужна. Нужна моим товарищам, нужна моей стране, которая только-что вышла из труднейшего испытания. Я никогда никому не говорил об этих чувствах, но для меня они были очень важной внутренней опорой. Я не знаю – всем ли такое чувство было тогда свойственно, но мне было бы без него жить невыносимо. Самыми мрачными периодами моей жизни были те, когда у меня возникало убеждение, что моя работа не находит «потребителя». И, хотя в своей жизни, мне приходилось много работать «в стол», но я так и не научился это делать. Вот почему, с началом горбачевской перестройки, когда государство и страна начали терять интерес к научным исследованиям, я стал тратить время на различную публицистику, хотя наблюдая за усилиями дессиденствующей интеллигенции, понимал сколь бессмыслена, в наших условиях, такая деятельность. Но все-таки мои писания печатали, их читали, чего нельзя было сказать о научной продукции.
Но все это было позднее, а в 49-м году я жил в радостном возбуждении, которое вызывала моя работа.
Итак, моя исследовательская деятельность хорошо спорилась и я быстро входил в число, если и не ведущих, то заметных исследователей-теоретиков в области ракетной техники, что не могло не давать удовлетворения. Я читал интересный и новый предмет в одном из самых престжных инженерных высших учебных заведений. Мои лекции пользовались успехом не только у студентов. Их приходили слушать и сотрудники различных НИИ и КБ.
И вдруг крах! Крах всему. Арестовывают мою мачеху. Я сначала даже не оценил масштабы личной катастрофы: мне было бесконечно жалко невинного пожилого человека, прожившего трудную и горькую жизнь, так мало видевшего хорошего на своем веку. И случившееся не очень связывал с собственной судьбой, наивно считая себя достаточно защищенным и своей квалификацией и службой в действующей армии, и вполне почетным набором боевых орденов... Но очень скоро я почувствовал и на себе всю тяжесть происшедшего.
Когда однажды я пришел на работу в НИИ-2, то в проходной мне сказали, что мой пропуск анулирован, а в отделе кадров мне объявили, что я уволен по сокращению штатов. Генерал Залесский принять меня отказался. Нечто похожее случилось и в МВТУ. Правда там народ был повежливее: мне объяснили, что я лишен допуска к секретной работе и исполнять обязанности доцента на закрытой кафедре не имею больше права. Мне предложили работать ассистентом на кафедре математики или физики, но только на почасовой оплате. Т. е. за даром. Расставание с Юрием Александровичем было грустным. Оне был искренне огорчен происшедшим, проводил меня до метро. Давал разные нелепые советы – я понимал, что ничего другого он мне сказать не мог. Мы встретились с ним снова лишь в 60-ом году на конференции в Баку. Он был уже на пенсии. В номере гостинницы мы выпили бутылку красного вина, ели виноград и разговаривали о прошлом. Нам обоим было очень приятно это свидание через 10 лет.
А в 49-ом я очутился не просто на улице, но даже без права работать по специальности; каких либо перспектив в возможности заняться научной деятельностью у меня, казалось бы не было совсем. Рукопись докторской диссертации осталась в сейфе – я ее никогда больше не видел. Однажды мне кто-то сказали, что ее все-таки как-то использовали. Но это было уже в другой жизни и меня не интересовало.
Месяц, а может быть и больше я ходил как опущенный в воду. На работу меня никто никуда не брал. Сначала говорили весьма любезно, но как только видели штамп в моей трудовой книжке, всякие переговоры прекращались. Я как-то жил, пока оставались какие-то деньги. Большинство друзей меня стали сторониться. И постепенно меня начала охватывать настоящая паника – дело теперь шло уже не о научной карьере, а о жизни. Всё происходившее было куда страшнее того, что я испытывал на фронте. И снова меня спас случай – невероятное стечение благоприятных обстоятельств.
Один из моих друзей по альпинизму и товарищей по службе в Академии имени Жуковского, один из немногих, которые тогда, зимой 50-го меня не сторонились был Александр Александрович Куликовский. Тогда, будучи в майорском чине, он преподавл радиотехнику в Академии.
В ночь ареста моей мачехи, Саша со своей женой Ниной были у меня дома на Сходне. И после ареста они остались жить со мной. И всю эту зиму мы так и прожили втроем на старой сходненской даче. И вот однажды, когда я, после очередного дня бесплодных поисков работы, вернулся из Москвы в совершенно подавленном состоянии, Саша мне сказал:"Знаешь, Никита, уезжай-ка ты куда-нибудь по добру по здорову. Да подальше. Придется тебе, пока не поздно, послать Москву к чертовой матери." – Вот так и сказал!
Но куда ехать? Кто я? Что я умею делать? – Несостоявшийся математик, инженер по вооруэжению самолетов, выгнанный с работы, как неблагонадежный элемент. Может и правда, меня возьмут где нибудь в провинциальном вузе: учители математики всюду, наверное, нужны?
И вот утром следующего дня я и поехал в Министерство Высшего образования в Главное управление университетов, мало представляя себе, что шел навстречу судьбе. И она подстроила мне неожиданную встечу. В коридоре я столкнулся с бывшим заместителем декана механико-математического факультета МГУ профессором Двушерстовым Григорием Ивановичем. Он меня увидел и узнал. – «Моиссев? Так значит жив?» – вопрос типичный для послевоенного времени, когда с радостью встречали каждого вернувшегося с фронта домой. « Как видите». «Повоевал, значит» – Он с уважением потрогал мои ордена на кителе без погон – мы все бывшие фронтовики донашивали тогда свою старую офицерскую форму, ибо костюмы стоили в 50-м году баснословно дорого. А ордена на кителе носить было тоже принято. «Ну, что-ж, пошли поговорим».
Оказалось, что он и был начальником главного управления университетов, т.е. тем человеком, к которому я собирался записаться на прием.
Разговор сразу начался в добром ключе.
– Рад, что меня помните, Григорий Иванович.
– Ну, как же забыть? Как зимняя сессия, так нет Моиссеева, то на соревнованиях, то на лыжном сборе. Ну, рассказывай – как воевал, до чего дослужился?
– До безработицы ...
И я, поддавшись некоему импульсу, как на исповеди рассказал Григорию Ивановичу все, что со мной произошло.
Двухшерстов был добрым и участливым человеком и студенты его любили. Это особенно чувствовалось в сравнении с другим замдекана, Ледяевым – сухим и неприветливым. Одно плохо – попивал Григорий Иванович. И изрядно. Через несколько лет, когда я уже стал профессором МФТИ, как то встретил его около памятника Пушкину. Он уже был под хмельком. – Моисеев здорово! – Григорий Иванович, зраствуйте. – Пойдем выпьем. – Не могу, Григорий Иванович, – меня ждет Алексей Андреевич Ляпунов. Завтра он улетает в Новосибирск. Нам надо о многом переговорить. – Ничего, подождет твой Ляпунов – вот тут рядом за углом. В те времена, в начале Тверского бульвара, в доме, который уже давно снесли,был кинотеатр «Великий немой» и маленькая, паршивенькая забегаловка, где можно было стоя нечто вкусить и основательно выпить.
Мы подошли к стойке. Командовал Григорий Иванович: «Два по сто, две кружки пива и вон тот бутербродик разрежте напополам».
Вот такой был Григорий Иванович.
После моего рассказа он задумался. Довольно долго молчал, задал мне пару вопросов. Потом внимательно посмотрел на меня, как бы что-то оценивая: «Поезжай-ка ты, батенька, в Ростов. Там у меня посадили всю кафедру механики во главе с профессором Коробовым. Некому лекции читать. Будешь читать гидродинамику и общую механику».
– Но ведь я же не механик – университет кончал по функциональному анализу у Меньшова.
– Ну, знаешь ли? Когда речь идет о голове, о шее не думают. Завтра у меня будет ростовский ректор Белозеров. Я ему о тебе расскажу. Приходи завтра в полдвенадцатого и обо всем с ним договорись. И чтоб через неделю твоего и духа не было в Москве!
Вот так я и уехал в Ростов-на-Дону, исполняющим обязанности доцента по кафедре теоретической механики местного университета. Туда же Двушерстов направил на такую же должность Иосифа Израилевича Воровича. Он также как и я защитил кандидатскую диссертацию в Академии им. Жуковского и, несколько по другой причине, тоже был безработный. И не только в этом наши судьбы оказались общими – также как и я, он однажды был избран действительным членом Академии Наук Советского Союза.
Этот отъезд из Москвы сыграл решающую роль в моей жизни. И не только потому, что условия жизни в Ростове и работа в Университете, дали мне несколько лет спокойной работы, дали мне возможность во многое вдуматься и получить те знания, которые затем составили основу моей профессиональной деятельности. Самое главное, как я теперь понимаю, было в другом. На несколько лет я исчез из поля зрения органив безопасности. Если бы я остался в Москве, то в любой момент, когда пришла бы очередная «разнарядка на шпионов», как говорил Володя Кравченко, я мог оказаться на крючке.
И действительно, примерно через год или полтора после моего отъезда в Ростов, мной начали интересоваться районные органы безопасности. Как мне однажды стало известно, именно они организовали донос и дело моей мачехи. По рассказам соседей, ко мне приходили, и не раз, но дом был заперт, а соседи и на самом деле ничего обо мне не знали – я никому на Сходне не говорил о том куда я уехал. Конечно, найти меня было не трудно, но меня выручила обычная чиновная безалаберность. И нежелание делать хоть что-нибудь, что выходило за их прямую обязанность.
И все же органы безопасности меня однажды нашли, но это было уже в конце 52-го года.
Сегодня я уже точно знаю, что на меня в Ростове начали составлять досье. Я даже знаю кого и куда вызывали и о чем спрашивали. И счастлив тем, что могу с полной уверенностью сказать: не нашлось ни кого, кто написал, хоть что нибудь меня порочащее; даже среди тех, кого я не относил к числу своих друзей. Донос тогда, на грани 53-го года не вышел. А ведь время, под занавес эпохе, было страшное: били на отмаш и, преимущественно тех, кто защищал Родину. И от этого удара мне удалось уйти. Ну а в марте 53-го в бозе почил Иосиф, осенью вернулась из тайшетского лагеря моя мачеха и очередная страница жизни оказалась перевернутой.
Итак, судьба, счастливые случаи, хранили меня в те трудные годы. А молодость брала своё: я жил, не очень отдавая себе отчет в том, что надо мной многие годы висел топор. Я этого не знал и не понимал. На мое счастье!
Глава II. Несколько, по настоящему счастливых лет
Завтра будет день опять
21-й год и возвращение в Москву
Сходня
Ну, а сам Победоносцев в те годы уже был, к сожалению, на излёте. Его все меньше и меньше интересовала наука и мысли его больше были в семье , в саду, который он очень любил. Лекции Юрий Александрович читал небрежно, не особенно к ним готовясь, часто поручая их молодым преподователям. Так мне он порой поручал лекции по горению порохов, в чем я очень плохо разбирался. Текущими делами кафедры он также не очень интересовался. Однажды, в комнате, где проходили заседания кафедры я повесил лозунг «братцы, ударим палец о палец!». Юрий Александрович был человеком добрым и не лишенным чувства юмора и он искренне посмеялся, увидев лозунг и попросил его сохранить. Надо заметить, что наш коллектив был подобран так, что на кафедре всё крутилось по заведенному, а учебный процесс катился по накатанным рельсам, несмотря даже на то, что Юрий Александрович порой даже не приходил на заседания кафедры, а руководил ими по телефону! Но неожиданный выговор я все-таки получил... от секретаря парткома МВТУ, но не за работу, и даже не за шуточный текст плаката, а за то, что я повесил плакат не согласовав его текст в парткоме. То есть за отсебятину.
Однажды в преподовательской столовой за обедом я начал что-то с энузиазмом рассказывать Юрию Александровичу. Речь шла о какой то особенности управления, какой то ракетной системой. Он вежливо слушал меня, а затем вдруг перебил:
– Никита, а Вы ведь тоже живете за городом?
– Да, на Сходне.
Он живо повернулся ко мне, лицо его помолодело и он с воодушевлением стал говорить: «знаете, у меня вот такая маленькая яблонька – он протянул руку над полом, показывая какая она у него маленькая, – а приносит вот такие яблоки» – и он показал двумя ладонями некий объем, равный небольшому арбузу. В этом эпизоде он был весь – наш добрый, умный завкафедрой. Если он воодушевлялся, то мог свернуть горы. Но только если....
Мне на кафедре был поручен первый в жизни самостоятельный курс: динамика управляемых снарядов и ракет. Он был целиком разработан мной. Я думаю, что это вообще был первый подобный курс, прочитанный в высших учебных заведениях страны. Он шёл с грифом «совершенно секретно» и его рукопись я держал в своем сейфе в НИИ-2. Мой тамошний начальник Диллон ее не раз смотрел и настаивал на том, чтобы я её представил в качестве своей докторской диссертации. Что я и предполагал сделать в самом ближайшем будущем. Победоносцев тоже поощрял эту работу, ценил её и часто брал меня с собой на семинары в Подлипки в НИИ-88, где тогда и рождались проекты будущих ракетных систем и закладывались основы ракетной науки.
Таким образом в моей научной деятельности все складывалось как нельзя лучше. Каждый день я понимал что то новое. Перспективы казались бесграничными. И было еще одно, для меня очень важное. Я видел интерес к своей работе. Чувствовал её нужность. Это создавало ощущение того, что моя работа не просто удовлетворение собственного любопытства, что она нужна. Нужна моим товарищам, нужна моей стране, которая только-что вышла из труднейшего испытания. Я никогда никому не говорил об этих чувствах, но для меня они были очень важной внутренней опорой. Я не знаю – всем ли такое чувство было тогда свойственно, но мне было бы без него жить невыносимо. Самыми мрачными периодами моей жизни были те, когда у меня возникало убеждение, что моя работа не находит «потребителя». И, хотя в своей жизни, мне приходилось много работать «в стол», но я так и не научился это делать. Вот почему, с началом горбачевской перестройки, когда государство и страна начали терять интерес к научным исследованиям, я стал тратить время на различную публицистику, хотя наблюдая за усилиями дессиденствующей интеллигенции, понимал сколь бессмыслена, в наших условиях, такая деятельность. Но все-таки мои писания печатали, их читали, чего нельзя было сказать о научной продукции.
Но все это было позднее, а в 49-м году я жил в радостном возбуждении, которое вызывала моя работа.
Итак, моя исследовательская деятельность хорошо спорилась и я быстро входил в число, если и не ведущих, то заметных исследователей-теоретиков в области ракетной техники, что не могло не давать удовлетворения. Я читал интересный и новый предмет в одном из самых престжных инженерных высших учебных заведений. Мои лекции пользовались успехом не только у студентов. Их приходили слушать и сотрудники различных НИИ и КБ.
И вдруг крах! Крах всему. Арестовывают мою мачеху. Я сначала даже не оценил масштабы личной катастрофы: мне было бесконечно жалко невинного пожилого человека, прожившего трудную и горькую жизнь, так мало видевшего хорошего на своем веку. И случившееся не очень связывал с собственной судьбой, наивно считая себя достаточно защищенным и своей квалификацией и службой в действующей армии, и вполне почетным набором боевых орденов... Но очень скоро я почувствовал и на себе всю тяжесть происшедшего.
Когда однажды я пришел на работу в НИИ-2, то в проходной мне сказали, что мой пропуск анулирован, а в отделе кадров мне объявили, что я уволен по сокращению штатов. Генерал Залесский принять меня отказался. Нечто похожее случилось и в МВТУ. Правда там народ был повежливее: мне объяснили, что я лишен допуска к секретной работе и исполнять обязанности доцента на закрытой кафедре не имею больше права. Мне предложили работать ассистентом на кафедре математики или физики, но только на почасовой оплате. Т. е. за даром. Расставание с Юрием Александровичем было грустным. Оне был искренне огорчен происшедшим, проводил меня до метро. Давал разные нелепые советы – я понимал, что ничего другого он мне сказать не мог. Мы встретились с ним снова лишь в 60-ом году на конференции в Баку. Он был уже на пенсии. В номере гостинницы мы выпили бутылку красного вина, ели виноград и разговаривали о прошлом. Нам обоим было очень приятно это свидание через 10 лет.
А в 49-ом я очутился не просто на улице, но даже без права работать по специальности; каких либо перспектив в возможности заняться научной деятельностью у меня, казалось бы не было совсем. Рукопись докторской диссертации осталась в сейфе – я ее никогда больше не видел. Однажды мне кто-то сказали, что ее все-таки как-то использовали. Но это было уже в другой жизни и меня не интересовало.
Месяц, а может быть и больше я ходил как опущенный в воду. На работу меня никто никуда не брал. Сначала говорили весьма любезно, но как только видели штамп в моей трудовой книжке, всякие переговоры прекращались. Я как-то жил, пока оставались какие-то деньги. Большинство друзей меня стали сторониться. И постепенно меня начала охватывать настоящая паника – дело теперь шло уже не о научной карьере, а о жизни. Всё происходившее было куда страшнее того, что я испытывал на фронте. И снова меня спас случай – невероятное стечение благоприятных обстоятельств.
Один из моих друзей по альпинизму и товарищей по службе в Академии имени Жуковского, один из немногих, которые тогда, зимой 50-го меня не сторонились был Александр Александрович Куликовский. Тогда, будучи в майорском чине, он преподавл радиотехнику в Академии.
В ночь ареста моей мачехи, Саша со своей женой Ниной были у меня дома на Сходне. И после ареста они остались жить со мной. И всю эту зиму мы так и прожили втроем на старой сходненской даче. И вот однажды, когда я, после очередного дня бесплодных поисков работы, вернулся из Москвы в совершенно подавленном состоянии, Саша мне сказал:"Знаешь, Никита, уезжай-ка ты куда-нибудь по добру по здорову. Да подальше. Придется тебе, пока не поздно, послать Москву к чертовой матери." – Вот так и сказал!
Но куда ехать? Кто я? Что я умею делать? – Несостоявшийся математик, инженер по вооруэжению самолетов, выгнанный с работы, как неблагонадежный элемент. Может и правда, меня возьмут где нибудь в провинциальном вузе: учители математики всюду, наверное, нужны?
И вот утром следующего дня я и поехал в Министерство Высшего образования в Главное управление университетов, мало представляя себе, что шел навстречу судьбе. И она подстроила мне неожиданную встечу. В коридоре я столкнулся с бывшим заместителем декана механико-математического факультета МГУ профессором Двушерстовым Григорием Ивановичем. Он меня увидел и узнал. – «Моиссев? Так значит жив?» – вопрос типичный для послевоенного времени, когда с радостью встречали каждого вернувшегося с фронта домой. « Как видите». «Повоевал, значит» – Он с уважением потрогал мои ордена на кителе без погон – мы все бывшие фронтовики донашивали тогда свою старую офицерскую форму, ибо костюмы стоили в 50-м году баснословно дорого. А ордена на кителе носить было тоже принято. «Ну, что-ж, пошли поговорим».
Оказалось, что он и был начальником главного управления университетов, т.е. тем человеком, к которому я собирался записаться на прием.
Разговор сразу начался в добром ключе.
– Рад, что меня помните, Григорий Иванович.
– Ну, как же забыть? Как зимняя сессия, так нет Моиссеева, то на соревнованиях, то на лыжном сборе. Ну, рассказывай – как воевал, до чего дослужился?
– До безработицы ...
И я, поддавшись некоему импульсу, как на исповеди рассказал Григорию Ивановичу все, что со мной произошло.
Двухшерстов был добрым и участливым человеком и студенты его любили. Это особенно чувствовалось в сравнении с другим замдекана, Ледяевым – сухим и неприветливым. Одно плохо – попивал Григорий Иванович. И изрядно. Через несколько лет, когда я уже стал профессором МФТИ, как то встретил его около памятника Пушкину. Он уже был под хмельком. – Моисеев здорово! – Григорий Иванович, зраствуйте. – Пойдем выпьем. – Не могу, Григорий Иванович, – меня ждет Алексей Андреевич Ляпунов. Завтра он улетает в Новосибирск. Нам надо о многом переговорить. – Ничего, подождет твой Ляпунов – вот тут рядом за углом. В те времена, в начале Тверского бульвара, в доме, который уже давно снесли,был кинотеатр «Великий немой» и маленькая, паршивенькая забегаловка, где можно было стоя нечто вкусить и основательно выпить.
Мы подошли к стойке. Командовал Григорий Иванович: «Два по сто, две кружки пива и вон тот бутербродик разрежте напополам».
Вот такой был Григорий Иванович.
После моего рассказа он задумался. Довольно долго молчал, задал мне пару вопросов. Потом внимательно посмотрел на меня, как бы что-то оценивая: «Поезжай-ка ты, батенька, в Ростов. Там у меня посадили всю кафедру механики во главе с профессором Коробовым. Некому лекции читать. Будешь читать гидродинамику и общую механику».
– Но ведь я же не механик – университет кончал по функциональному анализу у Меньшова.
– Ну, знаешь ли? Когда речь идет о голове, о шее не думают. Завтра у меня будет ростовский ректор Белозеров. Я ему о тебе расскажу. Приходи завтра в полдвенадцатого и обо всем с ним договорись. И чтоб через неделю твоего и духа не было в Москве!
Вот так я и уехал в Ростов-на-Дону, исполняющим обязанности доцента по кафедре теоретической механики местного университета. Туда же Двушерстов направил на такую же должность Иосифа Израилевича Воровича. Он также как и я защитил кандидатскую диссертацию в Академии им. Жуковского и, несколько по другой причине, тоже был безработный. И не только в этом наши судьбы оказались общими – также как и я, он однажды был избран действительным членом Академии Наук Советского Союза.
Этот отъезд из Москвы сыграл решающую роль в моей жизни. И не только потому, что условия жизни в Ростове и работа в Университете, дали мне несколько лет спокойной работы, дали мне возможность во многое вдуматься и получить те знания, которые затем составили основу моей профессиональной деятельности. Самое главное, как я теперь понимаю, было в другом. На несколько лет я исчез из поля зрения органив безопасности. Если бы я остался в Москве, то в любой момент, когда пришла бы очередная «разнарядка на шпионов», как говорил Володя Кравченко, я мог оказаться на крючке.
И действительно, примерно через год или полтора после моего отъезда в Ростов, мной начали интересоваться районные органы безопасности. Как мне однажды стало известно, именно они организовали донос и дело моей мачехи. По рассказам соседей, ко мне приходили, и не раз, но дом был заперт, а соседи и на самом деле ничего обо мне не знали – я никому на Сходне не говорил о том куда я уехал. Конечно, найти меня было не трудно, но меня выручила обычная чиновная безалаберность. И нежелание делать хоть что-нибудь, что выходило за их прямую обязанность.
И все же органы безопасности меня однажды нашли, но это было уже в конце 52-го года.
Сегодня я уже точно знаю, что на меня в Ростове начали составлять досье. Я даже знаю кого и куда вызывали и о чем спрашивали. И счастлив тем, что могу с полной уверенностью сказать: не нашлось ни кого, кто написал, хоть что нибудь меня порочащее; даже среди тех, кого я не относил к числу своих друзей. Донос тогда, на грани 53-го года не вышел. А ведь время, под занавес эпохе, было страшное: били на отмаш и, преимущественно тех, кто защищал Родину. И от этого удара мне удалось уйти. Ну а в марте 53-го в бозе почил Иосиф, осенью вернулась из тайшетского лагеря моя мачеха и очередная страница жизни оказалась перевернутой.
Итак, судьба, счастливые случаи, хранили меня в те трудные годы. А молодость брала своё: я жил, не очень отдавая себе отчет в том, что надо мной многие годы висел топор. Я этого не знал и не понимал. На мое счастье!
Глава II. Несколько, по настоящему счастливых лет
Завтра будет день опять
Счастье – это очень субъективное понятие. Разумеется, у каждого бывают минуты или часы, когда у него рождается особая легкость, особая радостность восприятия жизни. Так бывает, когда человек чувствует себя очень здоровым, или когда он ощутил вдруг прелесть окружающей природы, когда его действиям сопутствовал неожиданный успех... Такое радостное ощущение меня охватывает всякий раз, когда спорится работа. Даже сейчас, когда я уже так немолод и не могу хвастаться здоровьем.
Как это не грустно, такое радостное возбуждение с годами приходит ко мне все реже и реже. Но всё-таки оно приходит и иногда, ложась спать, я и сейчас готов повторять слова детской песенки – «завтра будет день опять». Тогда у меня возникает радостное ожидание завтра, которое обязательно настанет, ожидание созвучное оптимизму детского восприятия, которое так хорошо передается этой незамысловатой строчкой из детской песенки.
Но сейчас я хочу рассказать немного о другом. У каждого человека бывали некоторые периоды жизни, которые он выделяет из других, считая их более счастливыми, которые он чаще вспоминает. Особенно наедине с самим собой и особенно в тяжелые минуты, когда он стремиться в воспоминаниях о прошлом найти опору в настоящем. У меня было два таких счастливых времени, два отрезка жиэни, которые ничем не были омрачены – ни болезнями, ни горем, ни арестами. Первый, это несколько детских лет, когда наша семья жила на Сходне, еще в полном составе. Именно тогда я по настоящему пережил то, что принято называть счастливым детством, и прочувствовал то, что означает для человека и, особенно, для ребёнка настоящая семья. И эти воспоминания для меня священны.
Второй, когда после демобилизации, после ареста моей мачехи и крушения всех моих московских начинаний – о чем еще я буду рассказывать, вдруг всё неожиданно сложилось: я получил настоящую, целиком захватившую меня работу в Ростовском университете. Тогда же у меня появилась собственная семья и родилась моя старшая дочка, вокруг которой вдруг закрутилась совершенно новая, наполненная очарованием жизнь.
Эти периоды были очень разные. Но их объединяла одно: спокойная ритмичность жизни, спокойная благожелательность дома, возможность заниматься чем хочется и возможность много, много жить на природе. И всё-таки главное, что было тогда – сердечность отношений.
Но сначала о начале.
Как это не грустно, такое радостное возбуждение с годами приходит ко мне все реже и реже. Но всё-таки оно приходит и иногда, ложась спать, я и сейчас готов повторять слова детской песенки – «завтра будет день опять». Тогда у меня возникает радостное ожидание завтра, которое обязательно настанет, ожидание созвучное оптимизму детского восприятия, которое так хорошо передается этой незамысловатой строчкой из детской песенки.
Но сейчас я хочу рассказать немного о другом. У каждого человека бывали некоторые периоды жизни, которые он выделяет из других, считая их более счастливыми, которые он чаще вспоминает. Особенно наедине с самим собой и особенно в тяжелые минуты, когда он стремиться в воспоминаниях о прошлом найти опору в настоящем. У меня было два таких счастливых времени, два отрезка жиэни, которые ничем не были омрачены – ни болезнями, ни горем, ни арестами. Первый, это несколько детских лет, когда наша семья жила на Сходне, еще в полном составе. Именно тогда я по настоящему пережил то, что принято называть счастливым детством, и прочувствовал то, что означает для человека и, особенно, для ребёнка настоящая семья. И эти воспоминания для меня священны.
Второй, когда после демобилизации, после ареста моей мачехи и крушения всех моих московских начинаний – о чем еще я буду рассказывать, вдруг всё неожиданно сложилось: я получил настоящую, целиком захватившую меня работу в Ростовском университете. Тогда же у меня появилась собственная семья и родилась моя старшая дочка, вокруг которой вдруг закрутилась совершенно новая, наполненная очарованием жизнь.
Эти периоды были очень разные. Но их объединяла одно: спокойная ритмичность жизни, спокойная благожелательность дома, возможность заниматься чем хочется и возможность много, много жить на природе. И всё-таки главное, что было тогда – сердечность отношений.
Но сначала о начале.
21-й год и возвращение в Москву
Я родился 23 августа 1917 года в Афанасьевском переулке в мансарде дома N 7. Сейчас это улица Мясковского, а нумерация домов идет в сторону обратную тому, как она шла в то предреволюционное время. Но сам особнячок сохранился. Там даже есть мемориальная доска, правда не имеющая никакого отношения к моей семье. Крестили меня в церкви Николы в Хамовниках. Там же венчался и был крещен мой отец.
Первые годы моей жизни были очень трудными для моих родителей. В 18-ом году отца уволили из Университета, где он тогда работал и семья осталась без всяких средств к существованию. Выручил один наш родственник, предложивший отцу работу в деревне. И вот мы – папа мама и я, которому тогда не исполнилось еще и года – уехали в Тверскую губерню, в деревню Городок, расположенную на берегу реки Молога, в семи киллометрах от большого и в прошлом богатого села Сундуки, недалеко от станции Максатиха. Считалось, что отцу очень повезло: он получил место начальника небольшой конторы, которая заготовляла и сплавляла в Москву дрова.
По рассказам отца, жили мы там очень скудно, но голода не испытывали. У отца была казённая лошадь, с которой он научился хорошо управляться. Она занимала большое место в нашей жизни и даже у меня остались о ней какие-то смутные воспоминания. Был огород, а зажиточный крестьянин, у которого контора арендовала дом, снабжал нас молоком. Труднее было с хлебом – своего в Тверской губернии всегда не хватало. Революция шумела где-то вдалеке. На берегу Мологи люди работали и старались выжить.
Мы прожили там три, может быть самых трудных и голодных года нашей революции. Может быть и еще прожили бы некоторое время, но у меня должен был появиться брат и родители решили возвращаться в Москву.
Если жизнь на Мологе оставила в памяти лишь какие-то туманные картинки, то обратную дорогу в Москву я помню уже очень хорошо.
Путь от Максатихи до Москвы занял у нас целую неделю. Ехали мы в переполненном товарном вагоне, который, почему-то называли теляьчим. Нам повезло: мы все трое устроились на верхних нарах. Поезд регулярно останавливался – у паровоза кончались дрова. И мужчины с топорами и пилами шли в лес рубить новую порцию дров для паровоза. А сам паровоз вызывал у меня живейший интерес. Даже сейчас у меня перед глазами его высоченная труба. Видимо это был какой то допотопный локомотив, чудом сохранившийся где то на запасных путях. Мальчишек всегда привлекает техника. Я вспомнил эпизод с паровозом и рассказал о нем своей дочери, когда первым произнесенным словом моего старшего внука неожиданно стало не слово «мама» или, в крайнем случае,"папа", как бывает в нормальных семьях. Первым сознательно изреченным звукосочетанием Алешки было слово «кран», что повергло его родителей в некоторое смятение. Но все объяснялось очень просто: перед его окном шло строительство и подъемный кран видимо производил на него особое впечатление. Не меньшее, чем на меня первобытный паровоз.
Но вот однажды поезд всё-таки пришел в Москву на Николаевский вокзал – так в то время назывался Ленинградский вокзал Октябрьской дороги. Была ли тогда уже ночь или поздний вечер, или ранее утро, я не знаю. Но помню – было темно. И сейчас я вижу огромную, пустынную Каланчевскую площадь и снег, который приходил сверху из ночной темноты.
Отец куда то надолго ушёл. Мы остались одни. Маме было очень трудно. Через пару месяцев должен был родиться брат. Я прижался к ее ногам и чувствовал как она плачет. Я думаю, что она даже не плакала, а слегка стонала. Ей было холодно и плохо. Раньше, когда ей бывало трудно она любила прижать меня к себе, тихо говоря, при этом:"ох-охонюшки, трудно жить Алёнушке на чужой сторонушке". Мою маму звали Еленой.
Но вот появился отец и привез какие то санки. На эти санки положили наш незатейливый скарб и водрузили меня. И начался длинный многочасовой путь по ночной Москве 21-го года. И сейчас у меня перед глазами эта ночная московская пустыня без единого огонька. Вместо тротуаров горы снега, а посредине улицы протоптанная дорожка.
Мы, наконец, дошли до Афанасьевского переулка и того дома, в мансарде которого я родился. Он принадлежал Николаю Карловичу фон Мекк. Он был сыном знаменитой Надежды Филаретовны фон Мекк, столь много сделавшей для того, чтобы Чайковский был лишен материальных забот и мог посвятить свою жизнь музыке. Надежда Филаретовна никогда не встречалась с великим русским композитором, но их опубликованная переписка сделалась своеобразной классикой. Николай Карлович более лет десяти тому назад удочерил мою маму, которая в одночасье сделалась круглой сиротой. Он никогда не отличал ее от других своих дочерей. Более того, мне кажется, что моя мама была его самой любимой дочерью.
Нас не ждали. Письмо, которое написала мама не дошло до «дедуси», как звали в семье Николая Карловича. Весь дом всполошился. Стали охать и ахать, говорить о том, как опасно ходить по Москве ночью и что-то еще, что говорят в таких случаях. Нагрев на буржуйке воду меня сразу посадили в ванну и стали отмывать коросту грязи, накопившуюся за неделю путешествия в телячем вагоне. А потом чистая кровать и блаженный сон!
Роды у моей мамы проходили тяжело и она заболела родовой горячкой, а через несколько месяцев скончалась от общего заражения крови. Еще во время ее болезни, к нам приехала мамина приятельница, вернее сослуживица – они вместе работали сестрами-милосердия в одном и том же санитарном поезде на галицийском фронте. После кончины моей мамы она осталась в нашей семье , а вскоре вышла за отца замуж. Так у меня и моего брата Сергея появилась мачеха.
Брат звал ее мамой. Она очень любила Сергея и была ему настоящей матерью – ведь и остался он у нее на руках всего лишь несколько месяцев от роду. А я так и не мог забыть как прижимался к маминой ноге, как она гладила меня по голове и приговаривала «ох Никитка, ты мой Никитка». И никогда в жизни я не слышал больше, столько любви и ласки, сколько было в этих словах. И никогда не мог забыть как она мне тихо напевала на ухо «ямщик лихой, он спал пол-ночи». А мачеха, при всей ее любви к отцу и брату, при всей ее способности к самопожертвованию, так никогда и не стала мне близким человеком. Нас всегда что-то разделяло. Меня это очень огорчало. Но я ничего не мог с собой поделать. Сейчас мне очень грустно думать о том, что я ей не смог дать той сердечной теплоты, которая важнее всего для одиноких людей.
Итак, о Сходне.
Первые годы моей жизни были очень трудными для моих родителей. В 18-ом году отца уволили из Университета, где он тогда работал и семья осталась без всяких средств к существованию. Выручил один наш родственник, предложивший отцу работу в деревне. И вот мы – папа мама и я, которому тогда не исполнилось еще и года – уехали в Тверскую губерню, в деревню Городок, расположенную на берегу реки Молога, в семи киллометрах от большого и в прошлом богатого села Сундуки, недалеко от станции Максатиха. Считалось, что отцу очень повезло: он получил место начальника небольшой конторы, которая заготовляла и сплавляла в Москву дрова.
По рассказам отца, жили мы там очень скудно, но голода не испытывали. У отца была казённая лошадь, с которой он научился хорошо управляться. Она занимала большое место в нашей жизни и даже у меня остались о ней какие-то смутные воспоминания. Был огород, а зажиточный крестьянин, у которого контора арендовала дом, снабжал нас молоком. Труднее было с хлебом – своего в Тверской губернии всегда не хватало. Революция шумела где-то вдалеке. На берегу Мологи люди работали и старались выжить.
Мы прожили там три, может быть самых трудных и голодных года нашей революции. Может быть и еще прожили бы некоторое время, но у меня должен был появиться брат и родители решили возвращаться в Москву.
Если жизнь на Мологе оставила в памяти лишь какие-то туманные картинки, то обратную дорогу в Москву я помню уже очень хорошо.
Путь от Максатихи до Москвы занял у нас целую неделю. Ехали мы в переполненном товарном вагоне, который, почему-то называли теляьчим. Нам повезло: мы все трое устроились на верхних нарах. Поезд регулярно останавливался – у паровоза кончались дрова. И мужчины с топорами и пилами шли в лес рубить новую порцию дров для паровоза. А сам паровоз вызывал у меня живейший интерес. Даже сейчас у меня перед глазами его высоченная труба. Видимо это был какой то допотопный локомотив, чудом сохранившийся где то на запасных путях. Мальчишек всегда привлекает техника. Я вспомнил эпизод с паровозом и рассказал о нем своей дочери, когда первым произнесенным словом моего старшего внука неожиданно стало не слово «мама» или, в крайнем случае,"папа", как бывает в нормальных семьях. Первым сознательно изреченным звукосочетанием Алешки было слово «кран», что повергло его родителей в некоторое смятение. Но все объяснялось очень просто: перед его окном шло строительство и подъемный кран видимо производил на него особое впечатление. Не меньшее, чем на меня первобытный паровоз.
Но вот однажды поезд всё-таки пришел в Москву на Николаевский вокзал – так в то время назывался Ленинградский вокзал Октябрьской дороги. Была ли тогда уже ночь или поздний вечер, или ранее утро, я не знаю. Но помню – было темно. И сейчас я вижу огромную, пустынную Каланчевскую площадь и снег, который приходил сверху из ночной темноты.
Отец куда то надолго ушёл. Мы остались одни. Маме было очень трудно. Через пару месяцев должен был родиться брат. Я прижался к ее ногам и чувствовал как она плачет. Я думаю, что она даже не плакала, а слегка стонала. Ей было холодно и плохо. Раньше, когда ей бывало трудно она любила прижать меня к себе, тихо говоря, при этом:"ох-охонюшки, трудно жить Алёнушке на чужой сторонушке". Мою маму звали Еленой.
Но вот появился отец и привез какие то санки. На эти санки положили наш незатейливый скарб и водрузили меня. И начался длинный многочасовой путь по ночной Москве 21-го года. И сейчас у меня перед глазами эта ночная московская пустыня без единого огонька. Вместо тротуаров горы снега, а посредине улицы протоптанная дорожка.
Мы, наконец, дошли до Афанасьевского переулка и того дома, в мансарде которого я родился. Он принадлежал Николаю Карловичу фон Мекк. Он был сыном знаменитой Надежды Филаретовны фон Мекк, столь много сделавшей для того, чтобы Чайковский был лишен материальных забот и мог посвятить свою жизнь музыке. Надежда Филаретовна никогда не встречалась с великим русским композитором, но их опубликованная переписка сделалась своеобразной классикой. Николай Карлович более лет десяти тому назад удочерил мою маму, которая в одночасье сделалась круглой сиротой. Он никогда не отличал ее от других своих дочерей. Более того, мне кажется, что моя мама была его самой любимой дочерью.
Нас не ждали. Письмо, которое написала мама не дошло до «дедуси», как звали в семье Николая Карловича. Весь дом всполошился. Стали охать и ахать, говорить о том, как опасно ходить по Москве ночью и что-то еще, что говорят в таких случаях. Нагрев на буржуйке воду меня сразу посадили в ванну и стали отмывать коросту грязи, накопившуюся за неделю путешествия в телячем вагоне. А потом чистая кровать и блаженный сон!
Роды у моей мамы проходили тяжело и она заболела родовой горячкой, а через несколько месяцев скончалась от общего заражения крови. Еще во время ее болезни, к нам приехала мамина приятельница, вернее сослуживица – они вместе работали сестрами-милосердия в одном и том же санитарном поезде на галицийском фронте. После кончины моей мамы она осталась в нашей семье , а вскоре вышла за отца замуж. Так у меня и моего брата Сергея появилась мачеха.
Брат звал ее мамой. Она очень любила Сергея и была ему настоящей матерью – ведь и остался он у нее на руках всего лишь несколько месяцев от роду. А я так и не мог забыть как прижимался к маминой ноге, как она гладила меня по голове и приговаривала «ох Никитка, ты мой Никитка». И никогда в жизни я не слышал больше, столько любви и ласки, сколько было в этих словах. И никогда не мог забыть как она мне тихо напевала на ухо «ямщик лихой, он спал пол-ночи». А мачеха, при всей ее любви к отцу и брату, при всей ее способности к самопожертвованию, так никогда и не стала мне близким человеком. Нас всегда что-то разделяло. Меня это очень огорчало. Но я ничего не мог с собой поделать. Сейчас мне очень грустно думать о том, что я ей не смог дать той сердечной теплоты, которая важнее всего для одиноких людей.
Итак, о Сходне.
Сходня
Сходня – самое дорогое для меня место на Земле и время, там прожитое – самое счастливое в моей жизни, хотя трудностей и горестей в той сходненской жизни было больше чем, достаточно. Но, может быть, именно это сочетание и было тем дорогим, что жило о мне всю жизнь.
Итак, гражданская война позади. Дальний Восток стал снова частью России. Это позволило моему деду вернуться в Москву. Сергей Васильевич Моисеев в 1915 году был назначен начальником дальневосточного железнодорожного округа. В него входили все русские железные дороги на восток от Читы, в том числе и знаменитая КВЖД. Во время существования Дальневосточной республики, дед был некоторое время ее министром железнодорожного транспорта (или путей сообщений – я точно не знаю, как называлась его должность). Во время же окупации Дальнего Востока он жил на каком то полустанке под Хабаровском, в старом бронированном вагоне оставшимся от разбитого бронепоезда. Жил он там вместе с моей бабушкой и прабабушкой. Как уж он там пережил трудные времена окупации, я не знаю. Бед было, во всяком случае не мало. Одним словом, он не эмигрировал, а японцы и белые его, вроде бы особенно и не трогали. Другими словами – он дождался окончания войны. В 22-м году, в том же вагоне, в котором он жил последние два, года Сергей Васильевич Моисеев приехал в Москву.
В тот год мы уже поселились на Сходне. Тогда это был очень симпатичный пригородный посёлок. Он возник еще во время строительства Николаевской (позднее Октябрьской) железной дороги и в нем жили, главным образом, квалифицированные железнодорожные рабочие и служащие разных рангов, но связанные преимущественно с железной дорогой. До революции там было построено и некоторое количество хороших и благоустроенных дач, принадлежащих людям разного достатка. Была там и дача Гучкова. В ней, в моё время там размещалась школа, в которой мне предстояло учиться до 29-го года, когда она неожиданно згорела. В одной из таких дач мы и сняли несколько комнат.
Наш поселок был примечателен во многих отношениях. Прежде всего большинство его улиц было мощеными, что тогда было отнюдь не часто в подмосковных поселках. Его пересекали прямые улицы, которые тогда именовались проспектами – они и были проспекты. Многие из них выходили к чистой, пречистой и холодной речке Сходня – одной из источников радости сходненской ребятни. Кроме того, поселок был непьющий. В отличие от большой и грозной деревни – вечно пьяной Джунковки, которая начиналась прямо за Сходней, через овраг. Но самой главной особенностью нашего поселка был кооператив железнодорожников. Его организовали еще в 80-е годы прошлого столетия.
Итак, гражданская война позади. Дальний Восток стал снова частью России. Это позволило моему деду вернуться в Москву. Сергей Васильевич Моисеев в 1915 году был назначен начальником дальневосточного железнодорожного округа. В него входили все русские железные дороги на восток от Читы, в том числе и знаменитая КВЖД. Во время существования Дальневосточной республики, дед был некоторое время ее министром железнодорожного транспорта (или путей сообщений – я точно не знаю, как называлась его должность). Во время же окупации Дальнего Востока он жил на каком то полустанке под Хабаровском, в старом бронированном вагоне оставшимся от разбитого бронепоезда. Жил он там вместе с моей бабушкой и прабабушкой. Как уж он там пережил трудные времена окупации, я не знаю. Бед было, во всяком случае не мало. Одним словом, он не эмигрировал, а японцы и белые его, вроде бы особенно и не трогали. Другими словами – он дождался окончания войны. В 22-м году, в том же вагоне, в котором он жил последние два, года Сергей Васильевич Моисеев приехал в Москву.
В тот год мы уже поселились на Сходне. Тогда это был очень симпатичный пригородный посёлок. Он возник еще во время строительства Николаевской (позднее Октябрьской) железной дороги и в нем жили, главным образом, квалифицированные железнодорожные рабочие и служащие разных рангов, но связанные преимущественно с железной дорогой. До революции там было построено и некоторое количество хороших и благоустроенных дач, принадлежащих людям разного достатка. Была там и дача Гучкова. В ней, в моё время там размещалась школа, в которой мне предстояло учиться до 29-го года, когда она неожиданно згорела. В одной из таких дач мы и сняли несколько комнат.
Наш поселок был примечателен во многих отношениях. Прежде всего большинство его улиц было мощеными, что тогда было отнюдь не часто в подмосковных поселках. Его пересекали прямые улицы, которые тогда именовались проспектами – они и были проспекты. Многие из них выходили к чистой, пречистой и холодной речке Сходня – одной из источников радости сходненской ребятни. Кроме того, поселок был непьющий. В отличие от большой и грозной деревни – вечно пьяной Джунковки, которая начиналась прямо за Сходней, через овраг. Но самой главной особенностью нашего поселка был кооператив железнодорожников. Его организовали еще в 80-е годы прошлого столетия.