Страница:
— Нет, добрая Атор, я не был в подземном царстве, — отвечал чей-то знакомый голос.
— Кто бы это? Чей это голос? — удивился Пенхи.
— А как боги милуют отца? Что маленькая Хену? — послышался тот же голос.
— Обо мне спрашивает! — с удивлением воскликнула Хену. — Кто это?
Пенхи как-то задрожал и весь вытянулся, превратившись в слух. Дрожащими руками он стал собирать и прятать куски воска, фигурки восковые, лопаточки. Лицо его сначала вспыхнуло, потом побледнело.
— Не может быть! — прошептал он. — О боги!
— Кто, дедушка? — спрашивала Хену, схватив деда за руку.
— Я не знаю, дитя… Мне почудилось… Он говорит — что отец…
— О, великая Гато! — послышались радостные голоса рабынь на дворе. — Наш господин!
— Где отец? Где моя Хану? — снова говорил тот же знакомый голос.
— О боги! Это он! Это мой сын! — проговорил старый Пенхи и бросился к двери. — Это твой отец, дитя, — он воротился из подземного царства!
Пенхи быстро отворил дверь. Там, в соседней комнате стоял Адирома.
— Адирома! Сын мой! Ты ли это! — воскликнул Пенхи, протягивая руки.
— Отец мой! Отец! Я опять тебя вижу!
И отец, и сын бросились друг к другу в объятия. Одна Хену стояла в каком-то оцепенении, словно забытая. Но в это мгновение в комнату с радостным визгом влетела собака Шази и бросилась лизать лицо девочки.
— Хену! Дитя мое! — нагнулся к ней Адирома, освободившись от отца. — Ты не узнаешь меня? Я твой отец! Какая ты большая выросла! О, Гатор! Ока у меня красавица!
Девочка, пораженная неожиданностью, совершенно растерялась. Давно освоившись с мыслью, что ее отец погиб в море, что его давно нет на свете, привыкнув думать о нем как о каком-то нетленном духе, превращенном, как ей казалось, в орла или в ястреба, она не могла теперь сразу освоиться с мыслью, что этот большой мужчина, который обнимает и целует ее, и есть ее отец. Она представляла его себе каким-то божеством, не похожим на людей и потому как бы чужим ей, и вдруг он — сильный, высокий, красивый мужчина.
А между тем Адирома поднял ее и, держа под мышки, то подносил к себе ее раскрасневшееся личико, то отдалял.
— Девочка! Красавица! Вылитая мать! Моя Хену, моя крошка! — повторял он.
Эта пламенная нежность сообщилась девочке. Хену радостно обхватила шею отца.
— Так ты мой отец? Да, отец? Ах, как я люблю отцов! — лепетала она.
— Отцов! — невольно рассмеялись и Адирома, и Пенхи.
— Отца! Тебя люблю! И деда люблю!
— Вот она и права, говоря, что любит «отцов»: она любит тебя, своего отца, и меня, твоего отца, — поспешил поправить свою внучку Пенхи.
Старая, сморщенная Атор стояла в дверях, и слезы умиления текли по ее смуглым щекам. Из-за нее выглядывали другие рабыни: их всех трогала эта нежная семейная сцена — трогала до слез. Каждая из них, может быть, думала, что если б и ей удалось когда-либо воротиться на далекую родину, куда-нибудь в горную Ливию, или в милую приморскую Финикию, или в знойную Нубию, то, быть может, и их встретили бы родные такими радостными слезами… Но где уж бедным рабыням думать о возврате! Они все здесь, в неволе, в стовратных Фивах, сложат свои кости и рабынями перейдут в подземное царство.
Только дворовая собака Шази была довольна и счастлива за всех: она раньше всех, раньше даже старой Атор узнала бывшего своего господина, который столько лет пропадал где-то. Она узнала его по глазам. Вот почему теперь она суетилась и бегала от одного к другому.
— Но, дитя, дай же нам поговорить, — сказал Пенхи внучке, которая теперь поместилась на коленях у отца и не позволяла ему шевельнуться.
— Слушай, сам бог Апис глядел мне в глаза, — болтала она.
— Ой ли? И ты не испугалась? — улыбнулся Адирома.
— Сначала испугалась, а потом нет.
— Да постой же, сиди смирно, дай отцу слово сказать, — говорил Пенхи, стараясь унять расходившуюся внучку. — Но расскажи, что с тобой было, как ты спасся от смерти, где находился все эти почти десять лет? — спрашивал он сына.
— Боги были милостивы ко мне, — отвечал Адирома, лаская голову девочки.
Он рассказал все, что нам уже известно, а потом прибавил:
— В Мемфисе, по воле богов, я встретился с почтенным Имери, жрецом бога Хормаху, а также с почтенными Пилока и Инини, с которыми и прибыл сюда на корабле «Восход в Мемфисе», и они познакомили меня со всем (на слове «всем» он сделал ударение), что происходило в мое отсутствие в Египте и в Фивах и что совершается теперь… О великий Аммон-Горус!
Пенхи, ничего не сказав, вслед старой Атор и другим рабыням, велел приготовить ужин для дорогого гостя.
— А где теперь Лаодика? — спросила Хену. — Ах, как бы я хотела ее видеть!
— Она теперь, милая дочка, должна быть уже в доме царицы, в женской палате, — отвечал Адирома.
— Бедная Дидона! — продолжала болтать девочка, — Зачем же она сожгла себя?
— С печали по Энее, девочка.
— Вот глупенькая! Я б никогда не сожгла себя.
И дед, и отец рассмеялись. Они видели, что, пока Хену не уснула, она не даст поговорить им о деле. Она болтала без умолку; но о том, что считала она секретом, о том, что они с дедом для чего-то лепили из воска фигуры богов, фараона и царевичей, — она даже отцу не заикнулась. И Пенхи хорошо знал с этой стороны свою умненькую внучку: то, что велят ей хранить в тайне, она никому не выдаст.
— А кто лучше — Дидона или Лаодика? — спросила она, соображая что-то.
— Лаодика лучше, — отвечал Адирома. — Лаодику я знал такою же маленькой, как ты.
— А какие у ней волосы? Черные, курчавые?
— Нет, милая дочка, у Лаодики волосы золотистые.
— Как золото? Вот прелесть! А у Дидоны?
— У Дидоны черные, как у тебя.
— Пхе! Я не люблю черные.
И опять она рассмешила и деда, и отца. Последний начал гладить и целовать ее.
— А вот я так люблю черные, такие, как у тебя, — говорил Адирома, перебирая курчавые пряди своей девочки.
— А глаза какие у Лаодики? — спрашивала Хену.
— Такие же хорошенькие, как у тебя.
— А знаешь, когда я упала на колени перед Аписом, и он поглядел мне в глаза, так все сказали, что я священная девочка.
— Да ты и так священная, — улыбнулся Адирома.
— Отчего священная?
— Оттого, что ты невинная.
— А Лаодика тоже священная?
— Да, и Лаодика священная.
— А Дидона?
Адирома рассмеялся.
— Ну, едва ли она священная.
— Да перестань, дитя, болтать глупости, — заметил Пенхи, — ты сегодня совсем с ума сошла, должно быть, от радости.
— А разве от радости с ума сходят? Вот ты, значит, не рад моему отцу, ты совсем не сошел с ума.
Пенхи только рукой махнул, а Адирома еще нежнее стал ласкать болтунью.
— Вот я так тоже схожу с ума, — сказал он, — из Трои да в Фивы.
XIII. ЛАОДИКА В СЕМЬЕ РАМЗЕСА
XIV. «Я ВОССТАНОВЛЮ ТРОЯНСКОЕ ЦАРСТВО»
— Кто бы это? Чей это голос? — удивился Пенхи.
— А как боги милуют отца? Что маленькая Хену? — послышался тот же голос.
— Обо мне спрашивает! — с удивлением воскликнула Хену. — Кто это?
Пенхи как-то задрожал и весь вытянулся, превратившись в слух. Дрожащими руками он стал собирать и прятать куски воска, фигурки восковые, лопаточки. Лицо его сначала вспыхнуло, потом побледнело.
— Не может быть! — прошептал он. — О боги!
— Кто, дедушка? — спрашивала Хену, схватив деда за руку.
— Я не знаю, дитя… Мне почудилось… Он говорит — что отец…
— О, великая Гато! — послышались радостные голоса рабынь на дворе. — Наш господин!
— Где отец? Где моя Хану? — снова говорил тот же знакомый голос.
— О боги! Это он! Это мой сын! — проговорил старый Пенхи и бросился к двери. — Это твой отец, дитя, — он воротился из подземного царства!
Пенхи быстро отворил дверь. Там, в соседней комнате стоял Адирома.
— Адирома! Сын мой! Ты ли это! — воскликнул Пенхи, протягивая руки.
— Отец мой! Отец! Я опять тебя вижу!
И отец, и сын бросились друг к другу в объятия. Одна Хену стояла в каком-то оцепенении, словно забытая. Но в это мгновение в комнату с радостным визгом влетела собака Шази и бросилась лизать лицо девочки.
— Хену! Дитя мое! — нагнулся к ней Адирома, освободившись от отца. — Ты не узнаешь меня? Я твой отец! Какая ты большая выросла! О, Гатор! Ока у меня красавица!
Девочка, пораженная неожиданностью, совершенно растерялась. Давно освоившись с мыслью, что ее отец погиб в море, что его давно нет на свете, привыкнув думать о нем как о каком-то нетленном духе, превращенном, как ей казалось, в орла или в ястреба, она не могла теперь сразу освоиться с мыслью, что этот большой мужчина, который обнимает и целует ее, и есть ее отец. Она представляла его себе каким-то божеством, не похожим на людей и потому как бы чужим ей, и вдруг он — сильный, высокий, красивый мужчина.
А между тем Адирома поднял ее и, держа под мышки, то подносил к себе ее раскрасневшееся личико, то отдалял.
— Девочка! Красавица! Вылитая мать! Моя Хену, моя крошка! — повторял он.
Эта пламенная нежность сообщилась девочке. Хену радостно обхватила шею отца.
— Так ты мой отец? Да, отец? Ах, как я люблю отцов! — лепетала она.
— Отцов! — невольно рассмеялись и Адирома, и Пенхи.
— Отца! Тебя люблю! И деда люблю!
— Вот она и права, говоря, что любит «отцов»: она любит тебя, своего отца, и меня, твоего отца, — поспешил поправить свою внучку Пенхи.
Старая, сморщенная Атор стояла в дверях, и слезы умиления текли по ее смуглым щекам. Из-за нее выглядывали другие рабыни: их всех трогала эта нежная семейная сцена — трогала до слез. Каждая из них, может быть, думала, что если б и ей удалось когда-либо воротиться на далекую родину, куда-нибудь в горную Ливию, или в милую приморскую Финикию, или в знойную Нубию, то, быть может, и их встретили бы родные такими радостными слезами… Но где уж бедным рабыням думать о возврате! Они все здесь, в неволе, в стовратных Фивах, сложат свои кости и рабынями перейдут в подземное царство.
Только дворовая собака Шази была довольна и счастлива за всех: она раньше всех, раньше даже старой Атор узнала бывшего своего господина, который столько лет пропадал где-то. Она узнала его по глазам. Вот почему теперь она суетилась и бегала от одного к другому.
— Но, дитя, дай же нам поговорить, — сказал Пенхи внучке, которая теперь поместилась на коленях у отца и не позволяла ему шевельнуться.
— Слушай, сам бог Апис глядел мне в глаза, — болтала она.
— Ой ли? И ты не испугалась? — улыбнулся Адирома.
— Сначала испугалась, а потом нет.
— Да постой же, сиди смирно, дай отцу слово сказать, — говорил Пенхи, стараясь унять расходившуюся внучку. — Но расскажи, что с тобой было, как ты спасся от смерти, где находился все эти почти десять лет? — спрашивал он сына.
— Боги были милостивы ко мне, — отвечал Адирома, лаская голову девочки.
Он рассказал все, что нам уже известно, а потом прибавил:
— В Мемфисе, по воле богов, я встретился с почтенным Имери, жрецом бога Хормаху, а также с почтенными Пилока и Инини, с которыми и прибыл сюда на корабле «Восход в Мемфисе», и они познакомили меня со всем (на слове «всем» он сделал ударение), что происходило в мое отсутствие в Египте и в Фивах и что совершается теперь… О великий Аммон-Горус!
Пенхи, ничего не сказав, вслед старой Атор и другим рабыням, велел приготовить ужин для дорогого гостя.
— А где теперь Лаодика? — спросила Хену. — Ах, как бы я хотела ее видеть!
— Она теперь, милая дочка, должна быть уже в доме царицы, в женской палате, — отвечал Адирома.
— Бедная Дидона! — продолжала болтать девочка, — Зачем же она сожгла себя?
— С печали по Энее, девочка.
— Вот глупенькая! Я б никогда не сожгла себя.
И дед, и отец рассмеялись. Они видели, что, пока Хену не уснула, она не даст поговорить им о деле. Она болтала без умолку; но о том, что считала она секретом, о том, что они с дедом для чего-то лепили из воска фигуры богов, фараона и царевичей, — она даже отцу не заикнулась. И Пенхи хорошо знал с этой стороны свою умненькую внучку: то, что велят ей хранить в тайне, она никому не выдаст.
— А кто лучше — Дидона или Лаодика? — спросила она, соображая что-то.
— Лаодика лучше, — отвечал Адирома. — Лаодику я знал такою же маленькой, как ты.
— А какие у ней волосы? Черные, курчавые?
— Нет, милая дочка, у Лаодики волосы золотистые.
— Как золото? Вот прелесть! А у Дидоны?
— У Дидоны черные, как у тебя.
— Пхе! Я не люблю черные.
И опять она рассмешила и деда, и отца. Последний начал гладить и целовать ее.
— А вот я так люблю черные, такие, как у тебя, — говорил Адирома, перебирая курчавые пряди своей девочки.
— А глаза какие у Лаодики? — спрашивала Хену.
— Такие же хорошенькие, как у тебя.
— А знаешь, когда я упала на колени перед Аписом, и он поглядел мне в глаза, так все сказали, что я священная девочка.
— Да ты и так священная, — улыбнулся Адирома.
— Отчего священная?
— Оттого, что ты невинная.
— А Лаодика тоже священная?
— Да, и Лаодика священная.
— А Дидона?
Адирома рассмеялся.
— Ну, едва ли она священная.
— Да перестань, дитя, болтать глупости, — заметил Пенхи, — ты сегодня совсем с ума сошла, должно быть, от радости.
— А разве от радости с ума сходят? Вот ты, значит, не рад моему отцу, ты совсем не сошел с ума.
Пенхи только рукой махнул, а Адирома еще нежнее стал ласкать болтунью.
— Вот я так тоже схожу с ума, — сказал он, — из Трои да в Фивы.
XIII. ЛАОДИКА В СЕМЬЕ РАМЗЕСА
Рамзес III-Рампсинит был уже далеко не молод, когда вступил на престол своего отца, Сетнахта-Миамуна II, которому, еще при жизни последнего, он помогал управлять Египтом.
Как выше было замечено, Рамзес III имел уже восемнадцать сыновей и четырнадцать дочерей. Конечно, это были дети не одной царицы Тии, его законной жены, но многие прижиты им от других женщин его гарема, называвшегося просто «женским домом» фараона. Хотя все эти дети считались принцами и принцессами крови и хотя все они содержались одинаково, как дети фараона, однако, в силу господствовавшего в Египте «утробного права», не все были равны перед законом и перед страной.
«Утробное право» состояло в том, что первая, законная жена фараона пользовалась особым значением, и ей воздавались почести, отличные от других: она являлась преимущественной представительницей законного престолонаследия. Обыкновенно женатый на принцессе-наследнице фараон возводил на престол для совместного с собой царствования малолетнего сына своего, как бы упрочивая и узаконивая его именем, соединенным со своим именем, все свои действия и распоряжения перед народом и страной. При назначении фараонами удельных князей и наместников обыкновенно наследником удела считался внук царя, рожденный от дочери его, но не сын его и не сын сына его. Таким образом, закон лежал на стороне «женской утробы». Геродот говорит даже, что в обычае египтян было — возлагать попечение о престарелых и дряхлых родителях на дочерей, а не на сыновей.
В утро, следовавшее за прибытием Адиромы в Фивы, вся многочисленная семья Рамзеса находилась в саду, примыкавшем к женскому дому и обнесенном высокой каменной оградой. Стройные пальмы, сикоморы и громадные бананы давали достаточную тень саду, хотя солнце подобралось уже довольно высоко. Младшие члены семьи фараона, мальчики с локонами юности на щеках и девочки с золотыми обручами на головах в виде змея-уреуса, затеяли шумную игру, соответствующую ходячим интересам своего века: они изображали две воюющие стороны, из которых одна сторона представляла собой египтян, а другая — презренных обитателей страны Либу. Некоторые девочки-принцессы плакали, когда на их долю выпало быть презренными либу, и жаловались своим черномазым статс-дамам, что мальчики-принцы хотят отрезать у них руки по праву победителей.
Сторону обиженных сестренок приняла хорошенькая Снат, или Нитокрис. Она сказала, что превращать египтян и египтянок в презренных либу может только богиня Изида.
— Где же, милая Снат, мы возьмем Изиду? — спросила самая маленькая принцесса, Гатор, названная так по имени богини красоты и любви.
— Я буду Изидой, — отвечала Нитокрис. — Принесите мне цветок лотоса и несколько колосьев пшеницы.
Маленькие принцессы бросились исполнять приказание старшей сестры и скоро явились с цветком лотоса и колосьями.
Шалунья Нитокрис приняла на себя важный вид богини.
— Становитесь на колени перед божеством! — сказала она повелительно.
Девочки тотчас же исполнили приказание богини, но некоторые юные принцы заупрямились, боясь превратиться в презренных либу. Однако Нитокрис продолжала свою роль.
— Начинаю с младших, — сказала она. — Гатор! Выбери себе один колос.
Юная принцесса дрожащей рукой вынула один колос из общей связки.
— Теперь отрывай от колоса одно зерно за другим и говори: Египет-Либу, Египет-Либу, так до последнего зерна. Если последнее зерно будет Египет, то, значит, ты египтянин; если же последнее зерно будет Либу, то и ты будешь презренным либу.
Девочка со страхом начала отрывать зерно за зерном.
Руки ее дрожали.
— Египет-Либу, Египет-Либу, — шептала она.
Все фараонята собрались вокруг и с жадным любопытством следили за процессом отрывания от колоса зерен, повторяя вслух: «Египет-Либу, Египет-Либу».
— Египет-Либу, Египет-Либу, Египет…
Гатор вся вспыхнула от неожиданности, от счастья: последним зерном у нее было — Египет.
— Милая Снат! — закричала она радостно. — Я египтянин!
Она вся светилась восторгом, глазки ее блестели. Это заинтересовало и мальчиков.
— Теперь я! Теперь мне! — приставали они к важной Изиде.
Нитокрис всех отстранила повелительным жестом.
— Теперь тебе, Рамзес-Горус, — сказала она, протягивая руку с колосьями младшему братишке.
Юный принц не без страха вынул колос.
— Египет-Либу, Египет-Либу, Египет-Либу, — шептал он, отрывая зерно за зерном.
Интерес зрителей возрастал все больше и больше.
— Египет-Либу, Египет-Либу, Египет…
— Либу! Либу! — захлопала в ладоши счастливая Гатор.
— Либу! Либу! — повторяли другие девочки. — Ты презренный либу! Либу!
— Я не хочу! 15 не хочу! — обиделся юный принц и бросил свой ощипанный колос.
Все юные фараоны пришли в волнение. Начались протесты. Девочки держали сторону Изиды.
— Теперь кому вынимать колос?
— Теперь Миамуну-Аммону.
— Нет, теперь Путифаре — она моложе Миамуна.
— Неправда! И мне восемь лет, и тебе!
— Мне восемь лет было давно — я старше!
— Нет, я старше: я из утробы царицы, а ты из утробы рабыни.
— Неправда! Моя мама тоже была царевна.
Дети слышали от старших об «утробном праве» и теперь препирались о старшинстве не по возрасту, а по праву рождения.
Но в это время в саду показалась сама царица Тиа в сопровождении своего первенца, Пентаура.
— А! Мама! — радостно проговорила Нитокрис, сбрасывая с себя всю напускную важность богини. — А с нею и Лаодика.
— Лаодика! Лаодика! — взволновались юные принцессы, а за ними и юные принцы, и все бросились навстречу царице и Лаодике.
Последняя по-прежнему смотрела задумчиво и грустно, хотя в выражении лица замечалось менее тоски и подавленности. Жена Рамзеса, когда Бокакамон представил юную дочь Приама ко двору, приняла ее очень любезно, ласково, совершенно с материнской нежностью: грустная судьба молодой девушки и несчастия, постигшие царство ее отца, расположили сердце царицы Египта в пользу бедной сиротки. Самая наружность Лаодики очаровала всех. Красота ее являлась чем-то невиданным под знойным солнцем тропиков, где лица почти так же смуглы, как и лица нубийцев, между тем как юная троянка была беленькая и с таким цветом волос, который казался чем-то необычайным черноволосым египтянам.
На мужчин дома Рамзеса Лаодика произвела еще более сильное впечатление, чем на женскую половину двора фараона. Пентаур, которому нравилась светло-каштановая хеттеянка Изида, теперь был до безумия очарован белолицей и золотистоголовой троянкой. Он готов был не отходить от нее, ловил каждый ее взгляд, жадно любовался ее плавными, грациозными движениями и восхищался нежной мелодией ее голоса. Он уже мечтал, что если сбудется то, что он задумал с матерью, то Лаодика будет сидеть с ним рядом на престоле Аммона-Горуса, украшенная двойным венцом и змеем-уреусом.
Красавица и любимица матери, юная Снат-Нитокрис, точно так же смотрела на задумчивую и грустную троянку, как на божество. Ничего подобного, ничего прелестнее Лаодики она не видала в жизни. Вся страсть пробудившейся в ней женщины обратилась на Лаодику: она полюбила ее первой любовью пламенной дочери знойного африканского юга. Она теперь первая подбежала к ней.
— Лаодика! Милая Лаодика! Дай мне поцеловать тебя! — говорила она, ласкаясь к троянке. — Я тебя сегодня не целовала… Я всю ночь видела тебя во сне: мы с тобой рвали на берегу Нила цветы лотоса, и сама богиня Гатор, в виде белой голубки, принесла тебе лучший цветок. Ах, я забыла, как у вас называется богиня Гатор, — болтала Нитокрис, не давая никому сказать слова.
— У нас она называется Афродита, милая Снат, — отвечала Лаодика.
— А Горус?
— Горус — Феб, солнце.
Юные принцы и принцессы окружили Лаодику, и все старались наперерыв заговорить с ней, приласкать ее. Она стала какой-то игрушкой в семье фараона. Ее хватали за руки, с любовью гладили ее шелковые волосы, заглядывали в глаза.
Более взрослые юноши из сыновей Рамзеса выражали свой восторг сдержаннее, но все же видимо любовались ею. Особенно пленила она сердце молодого Меритума, который уже считался великим жрецом солнца в Гелиополисе, хотя этому юному жрецу предстояло еще много учиться жреческой мудрости. Он уже ревновал Лаодику к старшему своему брату, к принцу Пентауру, любимцу матери-царицы, и в сердце его уже закрадывалось недоброе чувство по отношению к сопернику, тем более что он не мог тягаться со старшим братом, который был вдвое старше его: на Меритума все еще смотрели как на мальчика, да и локон юности, висевший у него на смуглой щеке, обнаруживал его предательский возраст.
— Когда же тебя повезут, наконец, в Уакот (Гелиополис) учиться быть жрецом? — высокомерно спросил его Пентаур, заметивший бросаемые Меритумом на Лаодику страстные взгляды.
Меритум вспыхнул, он почувствовал оскорбление.
— Когда? — вызывающе посмотрел он на брата. — А тогда, когда ты все наши житницы наполнишь дуррой и полбой.
Это был оскорбительный намек на то, что Рамзес не взял с собой Пентаура в поход против неприятеля, а приказал ему наблюдать за поступлением податей в казну фараона.
— Этого тебе пришлось бы долго ждать, — сердито сказал Пентаур, — до того времени твой локон юности успеет поседеть.
Это значило, что — «ты еще молокосос — нечего тебе заглядываться на троянку».
Женское чутье подсказало Лаодике, из-за чего горячатся братья, и она подарила Меритума ласковым взглядом, от которого юноша вспыхнул еще больше, но вспыхнул уже краской счастья. Лаодике стало жаль его, между тем как грубость Пентаура возмущала ее кроткое сердце.
И Нитокрис со своей стороны оказалась союзницей младшего брата, Меритума: юная египтянка тоже уловила женским чутьем причину ссоры между братьями и приняла сторону младшего, потому что и она ревновала Лаодику к грубому гиппопотаму, как она в душе называла иногда Пентаура.
Зато мать-царица осталась верна своему любимцу.
— Вы бы, дети, пошли играть хоть «в крокодила», — сказала она юной ватаге, — и ты, Меритум, иди с ними.
— Я уже вырос из этой игры! — гордо отвечал великий жрец солнца. — Я жрец бога Горуса!
— Но ведь ты еще не вырос из локона юности, мальчик, — заметила Тиа.
— Ах, мама! Все же он большой, — заступилась за брата своенравная Нитокрис, — ему уж пора охотиться на львов, а не играть «в крокодила».
— Нет, мама, мы будем играть не «в крокодила», а в войну, — залепетала самая младшая дочка Рамзеса, Гатор, — мы будем играть в египтян и в презренных либу. Знаешь, мама, меня богиня Изида уже сделала мальчиком-египтянином.
Эта удивительная новость всех рассмешила, и даже Лаодика не могла удержаться от смеха: так наивно все это было сказано.
В это время одна из рабынь доложила царице, что ее желает видеть господин женского дома, Бокакамон, — и Тиа воротилась во дворец.
Как выше было замечено, Рамзес III имел уже восемнадцать сыновей и четырнадцать дочерей. Конечно, это были дети не одной царицы Тии, его законной жены, но многие прижиты им от других женщин его гарема, называвшегося просто «женским домом» фараона. Хотя все эти дети считались принцами и принцессами крови и хотя все они содержались одинаково, как дети фараона, однако, в силу господствовавшего в Египте «утробного права», не все были равны перед законом и перед страной.
«Утробное право» состояло в том, что первая, законная жена фараона пользовалась особым значением, и ей воздавались почести, отличные от других: она являлась преимущественной представительницей законного престолонаследия. Обыкновенно женатый на принцессе-наследнице фараон возводил на престол для совместного с собой царствования малолетнего сына своего, как бы упрочивая и узаконивая его именем, соединенным со своим именем, все свои действия и распоряжения перед народом и страной. При назначении фараонами удельных князей и наместников обыкновенно наследником удела считался внук царя, рожденный от дочери его, но не сын его и не сын сына его. Таким образом, закон лежал на стороне «женской утробы». Геродот говорит даже, что в обычае египтян было — возлагать попечение о престарелых и дряхлых родителях на дочерей, а не на сыновей.
В утро, следовавшее за прибытием Адиромы в Фивы, вся многочисленная семья Рамзеса находилась в саду, примыкавшем к женскому дому и обнесенном высокой каменной оградой. Стройные пальмы, сикоморы и громадные бананы давали достаточную тень саду, хотя солнце подобралось уже довольно высоко. Младшие члены семьи фараона, мальчики с локонами юности на щеках и девочки с золотыми обручами на головах в виде змея-уреуса, затеяли шумную игру, соответствующую ходячим интересам своего века: они изображали две воюющие стороны, из которых одна сторона представляла собой египтян, а другая — презренных обитателей страны Либу. Некоторые девочки-принцессы плакали, когда на их долю выпало быть презренными либу, и жаловались своим черномазым статс-дамам, что мальчики-принцы хотят отрезать у них руки по праву победителей.
Сторону обиженных сестренок приняла хорошенькая Снат, или Нитокрис. Она сказала, что превращать египтян и египтянок в презренных либу может только богиня Изида.
— Где же, милая Снат, мы возьмем Изиду? — спросила самая маленькая принцесса, Гатор, названная так по имени богини красоты и любви.
— Я буду Изидой, — отвечала Нитокрис. — Принесите мне цветок лотоса и несколько колосьев пшеницы.
Маленькие принцессы бросились исполнять приказание старшей сестры и скоро явились с цветком лотоса и колосьями.
Шалунья Нитокрис приняла на себя важный вид богини.
— Становитесь на колени перед божеством! — сказала она повелительно.
Девочки тотчас же исполнили приказание богини, но некоторые юные принцы заупрямились, боясь превратиться в презренных либу. Однако Нитокрис продолжала свою роль.
— Начинаю с младших, — сказала она. — Гатор! Выбери себе один колос.
Юная принцесса дрожащей рукой вынула один колос из общей связки.
— Теперь отрывай от колоса одно зерно за другим и говори: Египет-Либу, Египет-Либу, так до последнего зерна. Если последнее зерно будет Египет, то, значит, ты египтянин; если же последнее зерно будет Либу, то и ты будешь презренным либу.
Девочка со страхом начала отрывать зерно за зерном.
Руки ее дрожали.
— Египет-Либу, Египет-Либу, — шептала она.
Все фараонята собрались вокруг и с жадным любопытством следили за процессом отрывания от колоса зерен, повторяя вслух: «Египет-Либу, Египет-Либу».
— Египет-Либу, Египет-Либу, Египет…
Гатор вся вспыхнула от неожиданности, от счастья: последним зерном у нее было — Египет.
— Милая Снат! — закричала она радостно. — Я египтянин!
Она вся светилась восторгом, глазки ее блестели. Это заинтересовало и мальчиков.
— Теперь я! Теперь мне! — приставали они к важной Изиде.
Нитокрис всех отстранила повелительным жестом.
— Теперь тебе, Рамзес-Горус, — сказала она, протягивая руку с колосьями младшему братишке.
Юный принц не без страха вынул колос.
— Египет-Либу, Египет-Либу, Египет-Либу, — шептал он, отрывая зерно за зерном.
Интерес зрителей возрастал все больше и больше.
— Египет-Либу, Египет-Либу, Египет…
— Либу! Либу! — захлопала в ладоши счастливая Гатор.
— Либу! Либу! — повторяли другие девочки. — Ты презренный либу! Либу!
— Я не хочу! 15 не хочу! — обиделся юный принц и бросил свой ощипанный колос.
Все юные фараоны пришли в волнение. Начались протесты. Девочки держали сторону Изиды.
— Теперь кому вынимать колос?
— Теперь Миамуну-Аммону.
— Нет, теперь Путифаре — она моложе Миамуна.
— Неправда! И мне восемь лет, и тебе!
— Мне восемь лет было давно — я старше!
— Нет, я старше: я из утробы царицы, а ты из утробы рабыни.
— Неправда! Моя мама тоже была царевна.
Дети слышали от старших об «утробном праве» и теперь препирались о старшинстве не по возрасту, а по праву рождения.
Но в это время в саду показалась сама царица Тиа в сопровождении своего первенца, Пентаура.
— А! Мама! — радостно проговорила Нитокрис, сбрасывая с себя всю напускную важность богини. — А с нею и Лаодика.
— Лаодика! Лаодика! — взволновались юные принцессы, а за ними и юные принцы, и все бросились навстречу царице и Лаодике.
Последняя по-прежнему смотрела задумчиво и грустно, хотя в выражении лица замечалось менее тоски и подавленности. Жена Рамзеса, когда Бокакамон представил юную дочь Приама ко двору, приняла ее очень любезно, ласково, совершенно с материнской нежностью: грустная судьба молодой девушки и несчастия, постигшие царство ее отца, расположили сердце царицы Египта в пользу бедной сиротки. Самая наружность Лаодики очаровала всех. Красота ее являлась чем-то невиданным под знойным солнцем тропиков, где лица почти так же смуглы, как и лица нубийцев, между тем как юная троянка была беленькая и с таким цветом волос, который казался чем-то необычайным черноволосым египтянам.
На мужчин дома Рамзеса Лаодика произвела еще более сильное впечатление, чем на женскую половину двора фараона. Пентаур, которому нравилась светло-каштановая хеттеянка Изида, теперь был до безумия очарован белолицей и золотистоголовой троянкой. Он готов был не отходить от нее, ловил каждый ее взгляд, жадно любовался ее плавными, грациозными движениями и восхищался нежной мелодией ее голоса. Он уже мечтал, что если сбудется то, что он задумал с матерью, то Лаодика будет сидеть с ним рядом на престоле Аммона-Горуса, украшенная двойным венцом и змеем-уреусом.
Красавица и любимица матери, юная Снат-Нитокрис, точно так же смотрела на задумчивую и грустную троянку, как на божество. Ничего подобного, ничего прелестнее Лаодики она не видала в жизни. Вся страсть пробудившейся в ней женщины обратилась на Лаодику: она полюбила ее первой любовью пламенной дочери знойного африканского юга. Она теперь первая подбежала к ней.
— Лаодика! Милая Лаодика! Дай мне поцеловать тебя! — говорила она, ласкаясь к троянке. — Я тебя сегодня не целовала… Я всю ночь видела тебя во сне: мы с тобой рвали на берегу Нила цветы лотоса, и сама богиня Гатор, в виде белой голубки, принесла тебе лучший цветок. Ах, я забыла, как у вас называется богиня Гатор, — болтала Нитокрис, не давая никому сказать слова.
— У нас она называется Афродита, милая Снат, — отвечала Лаодика.
— А Горус?
— Горус — Феб, солнце.
Юные принцы и принцессы окружили Лаодику, и все старались наперерыв заговорить с ней, приласкать ее. Она стала какой-то игрушкой в семье фараона. Ее хватали за руки, с любовью гладили ее шелковые волосы, заглядывали в глаза.
Более взрослые юноши из сыновей Рамзеса выражали свой восторг сдержаннее, но все же видимо любовались ею. Особенно пленила она сердце молодого Меритума, который уже считался великим жрецом солнца в Гелиополисе, хотя этому юному жрецу предстояло еще много учиться жреческой мудрости. Он уже ревновал Лаодику к старшему своему брату, к принцу Пентауру, любимцу матери-царицы, и в сердце его уже закрадывалось недоброе чувство по отношению к сопернику, тем более что он не мог тягаться со старшим братом, который был вдвое старше его: на Меритума все еще смотрели как на мальчика, да и локон юности, висевший у него на смуглой щеке, обнаруживал его предательский возраст.
— Когда же тебя повезут, наконец, в Уакот (Гелиополис) учиться быть жрецом? — высокомерно спросил его Пентаур, заметивший бросаемые Меритумом на Лаодику страстные взгляды.
Меритум вспыхнул, он почувствовал оскорбление.
— Когда? — вызывающе посмотрел он на брата. — А тогда, когда ты все наши житницы наполнишь дуррой и полбой.
Это был оскорбительный намек на то, что Рамзес не взял с собой Пентаура в поход против неприятеля, а приказал ему наблюдать за поступлением податей в казну фараона.
— Этого тебе пришлось бы долго ждать, — сердито сказал Пентаур, — до того времени твой локон юности успеет поседеть.
Это значило, что — «ты еще молокосос — нечего тебе заглядываться на троянку».
Женское чутье подсказало Лаодике, из-за чего горячатся братья, и она подарила Меритума ласковым взглядом, от которого юноша вспыхнул еще больше, но вспыхнул уже краской счастья. Лаодике стало жаль его, между тем как грубость Пентаура возмущала ее кроткое сердце.
И Нитокрис со своей стороны оказалась союзницей младшего брата, Меритума: юная египтянка тоже уловила женским чутьем причину ссоры между братьями и приняла сторону младшего, потому что и она ревновала Лаодику к грубому гиппопотаму, как она в душе называла иногда Пентаура.
Зато мать-царица осталась верна своему любимцу.
— Вы бы, дети, пошли играть хоть «в крокодила», — сказала она юной ватаге, — и ты, Меритум, иди с ними.
— Я уже вырос из этой игры! — гордо отвечал великий жрец солнца. — Я жрец бога Горуса!
— Но ведь ты еще не вырос из локона юности, мальчик, — заметила Тиа.
— Ах, мама! Все же он большой, — заступилась за брата своенравная Нитокрис, — ему уж пора охотиться на львов, а не играть «в крокодила».
— Нет, мама, мы будем играть не «в крокодила», а в войну, — залепетала самая младшая дочка Рамзеса, Гатор, — мы будем играть в египтян и в презренных либу. Знаешь, мама, меня богиня Изида уже сделала мальчиком-египтянином.
Эта удивительная новость всех рассмешила, и даже Лаодика не могла удержаться от смеха: так наивно все это было сказано.
В это время одна из рабынь доложила царице, что ее желает видеть господин женского дома, Бокакамон, — и Тиа воротилась во дворец.
XIV. «Я ВОССТАНОВЛЮ ТРОЯНСКОЕ ЦАРСТВО»
— Верь мне, прекрасная дочь Приама, что я возвращу тебе потерянную Трою, я сам с тобою буду на твоей родине, восстановлю троянское царство и отомщу всем врагам твоего отца, — говорил Пентаур, продолжая, по-видимому, прерванный с приходом в сад разговор.
Сын Рамзеса, увлеченный красотой Лаодики, задумал обширный план — план покорения Финикии, Фригии, Киликии, Пафлагонии и всех стран, лежавших на восточном берегу Великих зеленых вод (Средиземное море) вплоть до Трои и Дарданоса — царства Анхиза и сына его Энея.
В этом молодом льве Африки давно пробудились инстинкты его великого прадеда, Рамзеса II-Сезостриса, и, поддерживаемый любовью честолюбивой матери, а с другой стороны, возбуждаемый явной нелюбовью к нему отца, — он обдумывал в душе рискованное дело, сущность которого он не мог, конечно, доверить юной Лаодике, а потому говорил ей общими местами.
— Ты видела в Рамессеуме, в доме моего прадеда Рамзеса II, изображение четырнадцати царей, которых победил он? — спросил Пентаур, когда они удалились в глубь сада.
— Да, мне показывал их Бокакамон, — отвечала Лаодика.
— Только я не буду воевать ни землю Куш, ни землю Либу; я пойду на север; часть моих войск будет следовать берегом Великих зеленых вод, чтобы покорить Финикию, Идумею, Амморею и Фригию до твоей родины, а другая часть воинов пойдет морем прямо до Трои и Дарданоса, чтоб оттуда идти на врагов твоего отца, — с воодушевлением продолжал Пентаур. — Я уже говорил сегодня с великим жрецом богини Сохет, который знает Трою и все тамошние страны.
Лаодика была поражена последними словами царевича.
— Как! Неужели здесь есть кто-нибудь, кто бывал в Трое? — невольно вырвалось у нее.
— Есть, милая Лаодика, это — Ири, верховный жрец богини Сохет. Он был в Трое.
— Давно? — спросила Лаодика, вся взволнованная.
— Больше десяти лет тому назад.
— Значит, до осады данаями нашего милого города?
— Вероятно, до осады: он был у твоего отца послом от моего деда, фараона Сетнахта-Миамуна.
— О боги! Как бы я хотела видеть этого человека.
— Ты его увидишь, милая девушка. Он помнит твоего отца, твоих братьев и сестер и, вероятно, видел тебя маленькой на руках у твоей доброй Херсе.
За это одно известие она готова была полюбить Пентаура, как он ни был для нее несимпатичным по многим причинам, а главное — потому, что он добивался ее взаимности, когда все помыслы ее принадлежали одному, которого она, казалось, навеки потеряла.
И неужели этот Пентаур исполнит свое обещание? Неужели она опять увидит родные места — берег родного моря, знакомые горы, рощи и на горизонте — острова, которые она видела в детстве? Кого найдет она там в живых? Не найдет только Энея! Он далеко, далеко где-то, в земле италов.
— Да, я отомщу врагам твоего отца, твоим врагам! — увлекаясь собственной мыслью, говорил сын Рамзеса III. — Я в цепях приведу в Фивы всех царьков, о которых ты говорила моей матери-царице — Агамемнона, Ахилла, Одиссея, Нестора, Аяксов, Неоптолема, Ореста! Я помещу изображения их рядом с изображениями царей земли Куш, Либу, Цита и других, которых ты видела в Рамессеуме.
Лаодика невольно поддалась честолюбивым мечтаниям своего собеседника. Вера его в свои силы вливала и в ее юную душу уверенность.
— А ты знаешь, благородный царевич, где земля италов? — робко спросила она.
— А на что тебе, милая Лаодика? — в свою очередь спросил Пентаур.
Лаодика несколько замялась: не могла же она выдать ему своих чувств, которые глубоко хоронила в своем сердце.
— Туда, в землю италов, после разорения Трои, отплыл лучший друг моего отца, Анхиз, престарелый царь Дарданоса, — отвечала покрасневшая девушка, умолчавшая об Энее.
— Этой земли, милая Лаодика, я не знаю, — сказал Пентаур, — но я спрошу у Ири, он исполнен всевозможных знаний.
Лаодика немного помолчала. Ее, видимо, подмывало еще что-то спросить. Наконец она решилась.
— А в городе Карфаго ты бывал, царевич? — спросила она.
— Это где царствует женщина?
— Да, Дидона.
— Знаю. Я там был в третьем году с победоносными воинами моего покойного деда, фараона Сетнахта-Миамуна, — жизнь, здоровье и счастье да будут ему вечным уделом в подземном мире!
— И видел царицу Дидону?
— Видел, прекрасная дочь Приама; царица Дидона поверглась в прах, принося дань моему деду и прося пощадить ее жизнь, так как она была союзницей презренных либу.
— Она, говорят, прекрасна, как Афродита-Гатор, — с дрожью в голосе сказала Лаодика.
— Кто так говорит, тот не имеет глаз, — сказал Пентаур.
Этот лаконический ответ был по душе Лаодике, но она умолчала о том, что слышала от Адиромы, о том, что из любви к Энею Дидона сожгла себя на костре.
— Отец, вероятно, пройдет с войском и до Карфаго, чтоб получить вновь дань от Дидоны, — прибавил Пентаур.
Как ни заманчивы, однако, были обещания Пентаура — восстановить царство Илиона, отомстить всем врагам Трои и дать Лаодике возможность воротиться на родину, как ни самоуверенны были речи об этом наследника египетского престола, — только Лаодике казалось все это едва ли возможным. Для нее непонятно было многое из того, что вокруг нее происходило. Чуялось присутствие какой-то тайны во дворце фараона, собственно на женской половине двора Рамзеса, и во главе этой тайны, по-видимому, стояли сама царица Тиа и ее любимец Пентаур. Что-то похоже было на заговор, и притом против самого фараона, все еще находившегося в отсутствии. Это сквозило из намеков, из недосказанных речей. Часто упоминались имена Бокакамона, Пенхи, какой-то девочки Хену, верховного жреца богини Сохет и многих других: о них говорилось как о «недовольных» кем-то, как о «своих». Упоминались еще какие-то «восковые изображения». Что все это значило?
Лаодика верила после всего того, что она видела в Египте, что этот всемогущий Египет со своими фараонами может восстановить Трою, что он в силах уничтожить всех врагов Илиона, что силы этих Агамемнонов, Ахиллов, Аяксов ничтожны перед силами одного фараона; но захочет ли этого сам Рамзес, которого Лаодика представляла себе каким-то страшным крокодилом?
Лаодика, слушая своего собеседника, не решалась, не смела задавать ему прямых вопросов. Она могла остановиться на единственной мысли: если боги были так милостивы к ней, к ничтожной единице священного Илиона, то отчего милость их не может снова излиться на всю бедную Трою? И отчего оружием этой милости не избрать всемогущих фараонов?
— Но захочет ли его святейшество, великий Рамзес, помочь бедной Трое? — проговорила как бы про себя Лаодика.
Пентаур сделал энергичное движение.
— Не захочет! Боги повелят, и будет исполнено, — сказал он загадочно.
В это время из-за ствола ближайшей пальмы выступила молодая, красивая женщина. Глаза ее с каким-то особенным блеском остановились на Лаодике.
— Ты что, Атала? — недовольным голосом спросил Пентаур.
— Я пришла сказать господину, что царский кобчик, бросив одну добычу, устремился за другой, я боюсь, что стрела охотника поразит жадного кобчика, — таинственно отвечала молодая женщина.
— Скорее кобчик поразит охотника, — гордо сказал Пентаур.
Молодая женщина что-то пробормотала и удалилась. Лаодике показалось, что она сказала какую-то угрозу, да и красивые глаза ее смотрели недружелюбно. Сердце или инстинкт подсказали юной троянке, что она должна остерегаться этой красивой египтянки.
— Кто эта женщина? — невольно спросила Лаодика.
— Это одна из девушек дома царицы, — неохотно отвечал Пентаур.
— А о каком кобчике и каком охотнике говорила она?
— Смысл этих слов дочь Приама узнает после, — был неопределенный ответ.
Сын Рамзеса, увлеченный красотой Лаодики, задумал обширный план — план покорения Финикии, Фригии, Киликии, Пафлагонии и всех стран, лежавших на восточном берегу Великих зеленых вод (Средиземное море) вплоть до Трои и Дарданоса — царства Анхиза и сына его Энея.
В этом молодом льве Африки давно пробудились инстинкты его великого прадеда, Рамзеса II-Сезостриса, и, поддерживаемый любовью честолюбивой матери, а с другой стороны, возбуждаемый явной нелюбовью к нему отца, — он обдумывал в душе рискованное дело, сущность которого он не мог, конечно, доверить юной Лаодике, а потому говорил ей общими местами.
— Ты видела в Рамессеуме, в доме моего прадеда Рамзеса II, изображение четырнадцати царей, которых победил он? — спросил Пентаур, когда они удалились в глубь сада.
— Да, мне показывал их Бокакамон, — отвечала Лаодика.
— Только я не буду воевать ни землю Куш, ни землю Либу; я пойду на север; часть моих войск будет следовать берегом Великих зеленых вод, чтобы покорить Финикию, Идумею, Амморею и Фригию до твоей родины, а другая часть воинов пойдет морем прямо до Трои и Дарданоса, чтоб оттуда идти на врагов твоего отца, — с воодушевлением продолжал Пентаур. — Я уже говорил сегодня с великим жрецом богини Сохет, который знает Трою и все тамошние страны.
Лаодика была поражена последними словами царевича.
— Как! Неужели здесь есть кто-нибудь, кто бывал в Трое? — невольно вырвалось у нее.
— Есть, милая Лаодика, это — Ири, верховный жрец богини Сохет. Он был в Трое.
— Давно? — спросила Лаодика, вся взволнованная.
— Больше десяти лет тому назад.
— Значит, до осады данаями нашего милого города?
— Вероятно, до осады: он был у твоего отца послом от моего деда, фараона Сетнахта-Миамуна.
— О боги! Как бы я хотела видеть этого человека.
— Ты его увидишь, милая девушка. Он помнит твоего отца, твоих братьев и сестер и, вероятно, видел тебя маленькой на руках у твоей доброй Херсе.
За это одно известие она готова была полюбить Пентаура, как он ни был для нее несимпатичным по многим причинам, а главное — потому, что он добивался ее взаимности, когда все помыслы ее принадлежали одному, которого она, казалось, навеки потеряла.
И неужели этот Пентаур исполнит свое обещание? Неужели она опять увидит родные места — берег родного моря, знакомые горы, рощи и на горизонте — острова, которые она видела в детстве? Кого найдет она там в живых? Не найдет только Энея! Он далеко, далеко где-то, в земле италов.
— Да, я отомщу врагам твоего отца, твоим врагам! — увлекаясь собственной мыслью, говорил сын Рамзеса III. — Я в цепях приведу в Фивы всех царьков, о которых ты говорила моей матери-царице — Агамемнона, Ахилла, Одиссея, Нестора, Аяксов, Неоптолема, Ореста! Я помещу изображения их рядом с изображениями царей земли Куш, Либу, Цита и других, которых ты видела в Рамессеуме.
Лаодика невольно поддалась честолюбивым мечтаниям своего собеседника. Вера его в свои силы вливала и в ее юную душу уверенность.
— А ты знаешь, благородный царевич, где земля италов? — робко спросила она.
— А на что тебе, милая Лаодика? — в свою очередь спросил Пентаур.
Лаодика несколько замялась: не могла же она выдать ему своих чувств, которые глубоко хоронила в своем сердце.
— Туда, в землю италов, после разорения Трои, отплыл лучший друг моего отца, Анхиз, престарелый царь Дарданоса, — отвечала покрасневшая девушка, умолчавшая об Энее.
— Этой земли, милая Лаодика, я не знаю, — сказал Пентаур, — но я спрошу у Ири, он исполнен всевозможных знаний.
Лаодика немного помолчала. Ее, видимо, подмывало еще что-то спросить. Наконец она решилась.
— А в городе Карфаго ты бывал, царевич? — спросила она.
— Это где царствует женщина?
— Да, Дидона.
— Знаю. Я там был в третьем году с победоносными воинами моего покойного деда, фараона Сетнахта-Миамуна, — жизнь, здоровье и счастье да будут ему вечным уделом в подземном мире!
— И видел царицу Дидону?
— Видел, прекрасная дочь Приама; царица Дидона поверглась в прах, принося дань моему деду и прося пощадить ее жизнь, так как она была союзницей презренных либу.
— Она, говорят, прекрасна, как Афродита-Гатор, — с дрожью в голосе сказала Лаодика.
— Кто так говорит, тот не имеет глаз, — сказал Пентаур.
Этот лаконический ответ был по душе Лаодике, но она умолчала о том, что слышала от Адиромы, о том, что из любви к Энею Дидона сожгла себя на костре.
— Отец, вероятно, пройдет с войском и до Карфаго, чтоб получить вновь дань от Дидоны, — прибавил Пентаур.
Как ни заманчивы, однако, были обещания Пентаура — восстановить царство Илиона, отомстить всем врагам Трои и дать Лаодике возможность воротиться на родину, как ни самоуверенны были речи об этом наследника египетского престола, — только Лаодике казалось все это едва ли возможным. Для нее непонятно было многое из того, что вокруг нее происходило. Чуялось присутствие какой-то тайны во дворце фараона, собственно на женской половине двора Рамзеса, и во главе этой тайны, по-видимому, стояли сама царица Тиа и ее любимец Пентаур. Что-то похоже было на заговор, и притом против самого фараона, все еще находившегося в отсутствии. Это сквозило из намеков, из недосказанных речей. Часто упоминались имена Бокакамона, Пенхи, какой-то девочки Хену, верховного жреца богини Сохет и многих других: о них говорилось как о «недовольных» кем-то, как о «своих». Упоминались еще какие-то «восковые изображения». Что все это значило?
Лаодика верила после всего того, что она видела в Египте, что этот всемогущий Египет со своими фараонами может восстановить Трою, что он в силах уничтожить всех врагов Илиона, что силы этих Агамемнонов, Ахиллов, Аяксов ничтожны перед силами одного фараона; но захочет ли этого сам Рамзес, которого Лаодика представляла себе каким-то страшным крокодилом?
Лаодика, слушая своего собеседника, не решалась, не смела задавать ему прямых вопросов. Она могла остановиться на единственной мысли: если боги были так милостивы к ней, к ничтожной единице священного Илиона, то отчего милость их не может снова излиться на всю бедную Трою? И отчего оружием этой милости не избрать всемогущих фараонов?
— Но захочет ли его святейшество, великий Рамзес, помочь бедной Трое? — проговорила как бы про себя Лаодика.
Пентаур сделал энергичное движение.
— Не захочет! Боги повелят, и будет исполнено, — сказал он загадочно.
В это время из-за ствола ближайшей пальмы выступила молодая, красивая женщина. Глаза ее с каким-то особенным блеском остановились на Лаодике.
— Ты что, Атала? — недовольным голосом спросил Пентаур.
— Я пришла сказать господину, что царский кобчик, бросив одну добычу, устремился за другой, я боюсь, что стрела охотника поразит жадного кобчика, — таинственно отвечала молодая женщина.
— Скорее кобчик поразит охотника, — гордо сказал Пентаур.
Молодая женщина что-то пробормотала и удалилась. Лаодике показалось, что она сказала какую-то угрозу, да и красивые глаза ее смотрели недружелюбно. Сердце или инстинкт подсказали юной троянке, что она должна остерегаться этой красивой египтянки.
— Кто эта женщина? — невольно спросила Лаодика.
— Это одна из девушек дома царицы, — неохотно отвечал Пентаур.
— А о каком кобчике и каком охотнике говорила она?
— Смысл этих слов дочь Приама узнает после, — был неопределенный ответ.