— Отвечай на вопросы, — остановил ее Монтуемтауи, поправляя на груди золотую цепь с изображением священного жука. — Ты сама готовила ложе царевне вчера на ночь? — спросил он.
   — Сама, господин. Я никого не допускала к ее чистому ложу, — был ответ.
   — А что делала царевна с вечера? С кем была?
   — Под вечер, когда светоносный лик Горуса уже клонился к закату, а тени от пальм теряли свой конец за Нилом, ее ясность Лаодика ходила по саду с ее ясностью царевной Снат — да будет счастье и здоровье вовеки ее уделом — и рассказывала ей о своей родине, о священном Илионе, о том, как его осаждали данаи и атриды, о смерти брата своего Гектора, — говорила Херсе.
   — А после того? — перебил ее Монтуемтауи.
   — После того пришел его ясность царевич Пентаур и его ясность царевич Меритум, и царевич Пентаур спрашивал ее ясность Лаодику о вожде данаев Агамемноне и о храбром Ахиллесе, и о том, как брат ее ясности Лаодики Парис поразил насмерть в пятку Ахиллеса, — продолжала свое показание Херсе.
   — А ты что делала в то время? — спросил главный следователь.
   — Я заплетала венок из цветов, чтоб украсить им головку ее ясности.
   — И царевна при тебе легла потом на ложе сна?
   — Я ее и уложила, и повеяла над нею опахалом, пока она не заснула.
   — А сама легла спать когда и где?
   — Я легла у ее порога, утолив жажду из своего кувшина водой Нила, и тотчас же заснула, как мертвая… О, великий Озирис! — всплеснула вдруг руками старая негритянка. — Меня опоили водою сна! Я теперь все поняла: кто-нибудь влил в мой кувшин сонной воды… Это так, так! Оттого я и заснула, как мертвая, чего со мной всю жизнь не было… О боги! Это верно, верно!… Я всегда бывало так чутко сплю, что слышу, кажется, всякое дыхание ее ясности, каждое ее движение на ложе сна… о, праведные боги!
   Следователи молча переглянулись между собой.
   — Так ты думаешь, с умыслом кто-нибудь усыпил тебя? — спросил Монтуемтауи.
   — С умыслом, я теперь вижу: оттого и вода показалась мне на вкус какой-то странной.
   — Кого же ты подозреваешь в этом?
   — О! Это та, которую я видела в мертвых зрачках моей голубицы, ее ясности Лаодики.
   — В мертвых зрачках царевны ее видела?
   — Да, в зрачках, как в зеркале.
   — И то была женщина?
   — Женщина — красивая, с глазами василиска.
   — И ты можешь назвать ее имя?
   — Не могу… не знаю… Но я ее видела.
   — Здесь, в женском доме?
   — Должно быть, здесь — больше негде.
   Тогда Монтуемтауи предложил заседавшим с ним судьям — не предъявить ли перед лицом этой допрашиваемой всех женщин дома фараона? Все изъявили согласие.
   Решение это тотчас же было объявлено в женском доме высочайшим именем фараона, и Бокакамону приказано было вводить в палату верховного суда поодиночке сначала ближайших рабынь, имевших право ночевать в женском Доме, а потом почетных женщин и девиц.
   Эта поголовная очная ставка не привела, однако, ни к чему. В некоторые лица вступавших в палату суда женщин, особенно в молодые и красивые лица, Херсе всматривалась пристально, настойчиво, как бы пожирая их глазами, но потом в отчаянии повторяла: «Нет, нет… не та… не то лицо… не те глаза…»
   От одного лица она долго не могла оторвать глаз — это прекрасное лицо Аталы, к которой, видимо, охладел Пентаур с той минуты, как увидел Лаодику. Атала была бледнее обыкновенного, когда предстала перед судилищем; глаза ее были заплаканы, и она, казалось, избегала взгляда старой негритянки. Херсе вздрогнула, когда увидела ее, и отступила назад. Она давно замечала, как Атала недружелюбно смотрела на обожаемую ею дочь Приама. Чутьем женщины старая негритянка угадала, что Атала ревнует Лаодику к Пентауру, и сама стала недолюбливать гордую дочь Таинахтты. И вот обе эти женщины с глазу на глаз перед страшным судилищем… Не она ли убийца? Не у нее ли глаза василиска, что отпечатались на мертвых зрачках несчастной дочери Приама?… Лицо прекрасное, но не доброе, такое, какое поразило ее в мертвых зрачках… Херсе вспомнила эти безжизненные, остеклелые, когда-то прекрасные глаза, вспомнила это мертвое юное личико, вспомнила счастливое детство Лаодики, потом печальную судьбу ее родного города, ее семьи, свою неволю, с которой она давно сжилась…
   — О боги! Помогите мне! — простонала она.
   — Ну, что же? Говори! — напомнил Монтуемтауи.
   — Кажется… она… кажется, — прошептала допрашиваемая.
   — «Кажется» — не имеет силы утверждения: говори без «кажется», — повторил Монтуемтауи.
   — Не знаю… не знаю… о боги!
   — Атала, дочь Таинахтты, может удалиться от лица суда, — сказал Монтуемтауи. — Так и запиши показание допрашиваемой: не дано обвинения, — обратился он к писцу палаты суда.
   Атала, видимо шатаясь, удалилась. Херсе провожала ее долгим, каким-то растерянным взглядом.
   По окончании повальной очной ставки вызваны были к допросу одна за другой рабыни Арза и Неху, первые нашедшие предательский меч в саду. Но и от них не узнали ничего более, кроме того, что было уже известно.
   Со своей стороны Бокакамон с помощником своим Аххибсетом допросили всех женщин дома — не заметили ли они ночью, чтобы кто-либо ходил в саду или около помещения троянской царевны; но и это ни к чему не привело: все спали по своим местам, и никто ночью не в урочный час не бродил по саду.
   Тогда стали призывать к допросу привратников женского дома: кто сторожил в эту ночь ворота дома, и не было ли впущено в дом постороннее лицо.
   И тут все под страшной клятвой подтвердили, что никто из посторонних женщин, не только мужчин, ни в эту ночь, ни днем, и никогда никто не входил в женский дом, в это недосягаемое для постороннего глаза святилище богини Сохет.
   Где же искать преступника?
   Когда следователи остались одни после произведенных ими допросов, Монтуемтауи взял в руки меч преступления, лежавший перед ним на столе.
   — Живые люди ничего нам не открыли, — сказал он, глядя на меч, — так все откроет это мертвое железо.
   — Правда, правда, — подтвердили прочие следователи, — допросим железо.
   — Это меч редкой работы, дорогой меч, — сказал медленно Монтуемтауи, — он будет дважды сугубо красноречив в опытных руках во-первых, это редкий меч, он не египетского изделия; таких я не видал в земле фараонов; да и божество на рукоятке меча — не египетское; я полагаю, что это — финикийское божество из северной страны Рутен; это — богиня Астарта, как мне кажется; это — один язык нашего меча; во-вторых, такое драгоценное оружие могло принадлежать только богатому, знатному лицу, которое бывало в походах, если не само, то его отец, его предки; но, может быть, меч этот куплен и в Египте: у кого? — это второй и самый красноречивый язык.
   — Хвала твоей мудрости! — воскликнули следователи. — У тебя глаза и ум бога Хормаху.
   — Как же мы допросим это железо? — продолжал риторически Монтуемтауи. — Как развяжем ему язык? А вот как: вызовем сюда, пред лицом судных божеств, всех продавцов оружия и всех оружейных мастеров города Фив — они развяжут язык железу.
   Мнение председателя было принято, и на другой день все оружейники Фив были вызваны в суд.
   Меч долго переходил из рук в руки, но ни один продавец не мог сказать, чтоб это дорогое оружие было куплено у него или сделано в Фивах: такого меча в столице Египта никто не видал… Только один старый мастер долго рассматривал клинок и рукоятку меча и, по-видимому, что-то соображал.
   — Это меч финикийской работы, — сказал он наконец, — рукоятка его изображает богиню Астарту.
   — Так я и говорил, — заметил Монтуемтауи. — Но как он попал сюда?
   — Он куплен или в Мемфисе, или в Цоан-Танисе, последнее вероятнее, — отвечал старый мастер. — В Цоан-Танисе я сам видел такие мечи.
   На основании этого показания решено было тотчас же отправить носителя опахала Каро в Мемфис и в ЦоанТанис. Там он должен был предъявить роковой меч всем продавцам оружия и узнать, кому и когда был продан финикийский меч.
   В Цоан-Танисе Каро действительно напал на след того, что ему поручено было разыскать. Один оружейник этого города узнал предъявленный ему меч. Он сказал, что это дорогое оружие досталось ему по наследству от отца и хранилось в его лавке вместе с прочим оружием, но что несколько месяцев тому назад зашел к нему молодой египтянин и, увидав меч, который ему очень понравился, купил его за весьма дорогую цену.
   — Кто ж был этот молодой египтянин? — спросил Каро с затаенной радостью, которую боялся обнаружить перед продавцом. — Он здешний? Из Цоан-Таниса?
   — Нет, господин, он приезжий и, как я узнал, отправлялся отсюда в Фивы, — отвечал торговец. — Имени его, господин, я не спрашивал; знаю только, что он купил здесь на рынке двух рабынь — одну молоденькую, а другую — старуху из племени Куш.
   — А молодая из какого племени?
   — Этого не умею сказать, господин, а говорили, будто она из царского рода.
   — А какая она из себя?
   — Очень красивая и с золотистыми волосами; говорили, что она привезена из-за Зеленого моря.
   — А какой из себя египтянин, который купил ее?
   — Высокий и красивый и, должно быть, из знатного рода — с золотой цепью на груди.
   Больше этого ничего не мог узнать Каро от продавца оружия. Тогда он обратился к торговцам невольниками. Здесь след того, чего он доискивался, выяснился еще более. Один из работорговцев припомнил, что несколько месяцев тому назад он продал одному знатному молодому египтянину из Фив двух рабынь — одну юную красавицу из северных стран, дочь царя, город которого был разрушен и сожжен врагами, а дети его, дочери, отвезены в разные места.Одна из них со своей рабыней и была отбита на море финикийскими пиратами и продана в Цоан-Танисе.
   — А не знаешь, как звали этого царя, ее отца? — спросил Каро.
   — Не помню, господин, — отвечал работорговец. — Старая ее рабыня, из страны Куш, называла имя этого царя и их город, но я забыл.
   — Не Троя ли этот город?
   — Так, так, господин, именно Троя.
   — А царь назывался Приам?
   — Кажется, что так, но, наверное, не помню.
   — А как звали эту дочь его, что купил у тебя знатный египтянин?
   — Я ее знал просто «царевной» или «золотой царевной», потому что у нее волосы такого цвета, как золото священной страны Пунт.
   Для Каро не оставалось теперь никакого сомнения, что это была несчастная Лаодика, дочь такого же злополучного Приама, а купивший ее знатный египтянин — Абана, сын Аамеса.
   С этими сведениями он и поспешил воротиться в Фивы.
   Всю дорогу его мучили вопросы: неужели Абана зарезал Лаодику? А если он — то как он мог пробраться ночью в женский дом? Но старая негритянка утверждает, что Лаодику зарезала женщина, но только мечом, принадлежащим Абане.
   — Нет сомнения, — думал Каро, — что Абана, злобствуя на Лаодику за ее бегство, подкупил одну из женщин дома фараона зарезать невинную девушку: пусть же не достается никому другому, если не досталась ему. Но в таком случае зачем отдавать свой меч для совершения убийства? Меч этот — прямая улика. Разве нельзя было найти другой меч или простой нож? Подкупленная убийца могла совершить свое гнусное дело всяким острым ножом, которые всегда находятся под рукой в женском доме. Зачем же понадобился именно меч Абаны, и притом такой редкий и заметный?
   Эти вопросы так и остались неразрешенными в голове Каро.

XXI. УБИЙЦА ЛАОДИКИ

   В тот же день, когда Каро воротился в Фивы, Абана под наблюдением мацаев был приведен в палату верховного суда. Появление в его доме мацаев сначала встревожило его, но он тотчас же ободрился и смело явился в суд. Он даже держал себя высокомерно, зная, каким уважением в стране и лично у фараонов пользовался его отец.
   — Абана, сын Аамеса! — торжественно обратился к нему Монтуемтауи. — Пред лицом Озириса говори только правду. Скажи, что ты знаешь о дочери троянского царя Приама Лаодике, которую ты купил несколько месяцев тому назад в Цоан-Танисе вместе с ее рабыней.
   — Я знаю только то, что обе они на пути от Мемфиса к Фивам, пользуясь темнотой ночи и оплошностью моих рабов, постыдным образом бежали с корабля «Восход в Мемфисе», — гордо отвечал Абана.
   — Ты их потом не мог найти?
   — Не мог.
   — И не знал, где они?
   — Не знал.
   — И никогда больше не видел Лаодики?
   — Не видел.
   — Абана, сын Аамеса! — возвысил голос один из судей, знаменосец гарнизона Хора. — Ты говоришь неправду в лицо Озирису, ты видел царевну Лаодику.
   — Абана, сын Аамеса, ты сознаешься, что сказал неправду в лицо Озирису? — спросил Монтуемтауи.
   — Не сознаюсь, — был дерзкий ответ, — я сказал правду.
   — Уличи же его во лжи, знаменосец Хора, — сказал председатель суда.
   — Вот как это было, — начал Хора, — когда после отбытия ее ясности царевны Нофруры в загробный мир, и в прекрасную страну Озириса, его святейшество фараон Рамзес со всей своей благородной семьей возвращался с похорон царевны во дворец, и царевна Лаодика шла рядом с ее ясностью царевной Снат-Нитокрис, ты, Абана, сын Аамеса, стоял рядом с моим начальником, с вождем воинов гарнизона Таинахттой, а я, знаменосец гарнизона, Хора, стоял позади вас, и ты, Абана, говорил Таинахтте: «Она, царевна Лаодика, моя рабыня и беглянка, и я возьму ее обратно к себе как мою собственность». Вот что говорил ты, Абана, сын Аамеса.
   Абана не ожидал удара с этой стороны и растерялся, но скоро обычная дерзость воротилась к нему, и он презрительно сказал:
   — Судьи также могут говорить ложь в лицо Озирису: того, что на меня взводит знаменосец гарнизона и мой судья Хора, я не говорил и Лаодики, после ее бегства, не видел.
   — Ты утверждаешься на этом пред лицом Озириса? — строго спросил Монтуемтауи.
   — Утверждаюсь, — был ответ.
   Монтуемтауи сдернул со стола свиток папируса, которым прикрыт был предательский меч.
   — А это что такое? — вдруг спросил он.
   — Меч, — сказал отрывисто допрашиваемый и чуть заметно вздрогнул.
   — А чей он?
   — Не знаю.
   — А не был он прежде твоим?
   — Не был.
   Такие дерзкие ответы возмутили судей; носитель опахала Каро даже привстал с негодующим видом и сверкающими глазами.
   — Абана, недостойный сын благородного Аамеса, ты снова солгал пред лицом Озириса, — сказал он резко. — Ты купил этот меч в Цоан-Танисе у торговца оружием Аади в лавке на невольничьем рынке.
   — Сознаешься? — повторил вопрос председатель.
   Улики были слишком подавляющего свойства, и Абана оторопел. Ему сразу представилось, что его подозревают в убийстве Лаодики. Пропасть открывалась под его ногами, и он понял, что надо спасать свою шкуру.
   — Сознаешься? — повторил вопрос председатель.
   — Сознаюсь, меч мой, но его у меня украли.
   — Давно?
   — Недели две тому назад, — Почему же ты не заявил в свое время о покраже? Это такое редкое и дорогое оружие.
   Абана молчал. Он чувствовал, что более и более запутывается: судьи, по-видимому, знали больше, чем он предполагал, и больше, чем сами высказывали.
   — Приблизься к столу, — сказал ему Монтуемтауи, — взгляни на меч, видишь на нем следы крови?
   — Вижу, — хрипло отвечал Абана.
   — Это кровь дочери троянского царя, Лаодики, она зарезана твоим мечом. Кто ее зарезал?
   — Не знаю, — чуть слышно отвечал Абана, дерзость которого уступила место страху.
   — Как же твой меч очутился в женском доме фараона, его святейшества Рамзеса?
   — Я подарил его Атале, дочери Таинахтты.
   Слова эти разом пролили свет на все, что казалось доселе темным. Атала, эта прекрасная девушка, в лицо которой так пристально всматривалась старая Херсе? Неужели Атала убийца? Неужели она усыпила старую негритянку в ночь убийства? А что побудило ее к этому злодеянию? А то, чем единственно живут женщины: чувство, страсть, ревность. Ревность! Вот где разгадка всему. Атала, вероятно, неравнодушна к этому долговязому сыну Аамеса и, боясь, что прекрасная Лаодика опять будет возвращена ему как его собственность и может пленить его сердце, что было очень возможно с ее красотой, решила отделаться от опасной соперницы и выпросила у Абаны меч, которым и поразила бедную, невинную жертву. Так думал Монтуемтауи, пораженный этим неожиданным открытием. Но, может быть, Абана, по злобе на беглянку, сам подготовил Аталу убить Лаодику, чтобы она не досталась другому?
   — А твоя воля участвовала в убиении троянской царевны? — спросил, после небольшого размышления, Монтуемтауи.
   — Как? — как бы очнулся допрашиваемый.
   — Ты велел или советовал Атале убить Лаодику?
   — Нет, не я, — с запинкой отвечал Абана.
   — И ты на этом показании утверждаешься?
   — Утверждаюсь.
   — Уведите допрашиваемого в комнату ожидания, — сказал Монтуемтауи, обращаясь к писцам.
   Абану увели в ближайшую комнату.
   — Теперь надо подвергнуть допросу Аталу, — продолжал председатель, когда закрылась дверь за Абаной.
   За Аталой недалеко было ходить, так как она жила во дворце, в женском доме, и через несколько минут прекрасная девушка стояла перед судом.
   — Атала, дочь Таинахтты, вождя воинов гарнизона! — торжественно обратился к ней председатель. — Отвечай истинную правду на все вопросы, которые будут заданы тебе перед лицом великого Озириса. Что тебе известно по делу об убиении дочери троянского царя Приама Лаодики?
   Атала стояла спокойно, но лихорадочный блеск ее глаз обнаруживал внутреннюю тревогу. Она молчала, нервно сжимая руки.
   — Отвечай на вопрос, — подтвердил Монтуемтауи.
   — Я узнала о смерти Лаодики только утром, — отвечала девушка глухо.
   — Может быть… А ночью ты не была в ее опочивальне?
   — Нет, я спала.
   Председатель показал допрашиваемой роковой меч.
   — Тебе знакомо это оружие? — спросил он.
   — Да, я видела его в руках смотрителя дома, Бокакамона, в утро смерти Лаодики.
   — А прежде этот меч не был у тебя в руках?
   — Никогда не был.
   — Введите сюда Абану, сына Аамеса, для очной ставки, — обратился председатель к писцам.
   При этих словах на прелестном лице девушки выразился ужас.
   Ввели Абану. Трудно изобразить взгляд, которым моментально обменялись допрашиваемые: столько в глазах каждого было тревоги и взаимного недоверия.
   — Атала, — сказал председатель, — Абана показывает, что он подарил тебе этот меч. Как же ты утверждаешь, будто он никогда не был у тебя в руках? Абана! Ты подтверждаешь свое показание?
   — Подтверждаю, — был ответ.
   — Атала! Говори правду, — настаивал председатель, — великий Озирис обнаружил твою ложь.
   — Да… Он подарил мне свой меч— чуть прошептала девушка.
   — На какое употребление?
   — Так… мне понравился меч.
   — А что ты с ним сделала?
   — Ничего… Его у меня украли…
   — Ты говоришь ложь! — возвысил голос председатель. — В ночь убийства Лаодики видели, как ты вышла из ее опочивальни и зарыла меч в саду под кустом лотоса.
   Как громом поразили эти слова прелестное создание. Она зашаталась и упала на колени.
   — О великая Сохет! Ты покарала меня!… Вселюбящая Гатор, спаси меня!… Любовь заставила меня сделать это. Я так любила Пентаура, а он изменил мне для Лаодики… Великая Гатор! Во имя твое я это сделала. Чужая девушка похитила у меня любовь и душу царевича… О боги!
   Так рыдала Атала, предаваясь отчаянию. Но председатель продолжал допрос.
   — Для чего же ты взяла его меч, когда могла убить твою жертву и простым острым ножом? — спросил он.
   — О, великие боги! — рыдала девушка. — Я взяла этот меч потому, что Абана говорил, что острие его ядовито, и от одной царапины человек может умереть, не вскрикнув. А простой нож… о великая Гатор, зачем ты отступилась от меня?
   Но вдруг она вскочила на ноги. Какая-то новая мысль внезапно озарила ее.
   — Я должна была убить ее! — заговорила она особенно страстно. — Я убила ее, чтобы спасти от смерти его святейшество, фараона Рамзеса.
   Председатель даже приподнялся на своем сидении. Тревога охватила остальных судей.
   — Спасти от смерти его святейшество, фараона Рамзеса, сына Аммона-Ра! — почти шепотом проговорил Монтуемтауи. — Что ты сказала, несчастная!
   — Я сказала правду, — отвечала Атала, дрожа всем телом. — Они решились погубить его святейшество!
   — Они, ты говоришь? Кто они?
   — Царица Тиа, царевич Пентаур, Лаодика.
   — Остановись, несчастная! — тихо, но с силой сказал председатель. — Хула на его святейшество, на царицу, на наследника престола!
   — Да, да, да! — точно в исступлении твердила убийца Лаодики. — Царица, царевич, Лаодика, Бокакамон, Пенхи, Адирома, Ири… все, все!
   Можно было подумать, что она лишилась рассудка, что она говорит в бреду. Между тем она продолжала с прежней страстностью:
   — Лаодика… Ее полюбил Пентаур и бросил меня… Ее полюбил и его святейшество, фараон, и хотел взять на свое ложе, в жены… Она была чаровница — околдовала всех злыми чарами. Они велели ей лишить жизни его святейшество, когда бы он взял ее на свое ложе… Я это знала, я знаю все — и я убила ее, чтобы спасти фараона.
   Дело принимало оборот, которого никто не ожидал, и замять его было невозможно.
   — Безумная! — воскликнул председатель. — Чем ты подтвердишь твой ужасный извет?
   — Я еще не все сказала… Спрашивайте их… Я еще многое скажу…
   Атала не могла больше говорить — она лишилась чувств.

XXII. НАПАЛИ НА СЛЕД

   Когда Атала пришла несколько в себя, то продолжение допроса оказалось немыслимо.
   Поддерживаемая одним из писцов-старичков Маи, она говорила как бы сама с собой, в каком-то горячечном бреду, повторяя бессвязно, и, по-видимому, бессмысленные слова: «восковой фараон»… «боги из воску»… «старый Пенхи сделал восковых богов»… «маленькая Хену»… «Апис глянул в очи Хену»… «воск от свечи богини Сохет»… «жрец Ири дал воск»… «фараона Рамзеса лишат души, а фараон Пентаур меня посадит рядом с собой на престоле»… «Лаодика-чаровница»… «фараон не любит царицу Тию»… «Изида-хеттеянка украла сердце фараона»… «единый бог»… и тому подобное. Но этот болезненный бред ясно обнаруживал, что существует какой-то заговор, и заговор против самого фараона. Дело принимало страшный оборот, и судьи не могли не видеть всей опасности своего положения: они нечаянно открыли чудовище, и это чудовище могло поглотить их самих. Надо было разобраться во всем этом, обдумать, взвесить и решить, что предпринять. Было несомненно, что они ощупью напали на след государственного заговора. Но след этот терялся в безумных словах потрясенной до потери рассудка молодой девушки.
   Приказав увести ее домой и, отослав под стражу Абану, судьи начали обсуждать положение, в котором они очутились. Положение было критическое.
   Многое стало теперь для них ясным. Они, да и многие в Фивах давно замечали, что между фараоном и царицей Тией существует холодность. Тайно поговаривали в городе и при дворе, что Рамзес слишком приблизил к себе белокурую, со светло-каштановыми волосами, хорошенькую Изиду-хеттеянку (еврейка) и, видимо, оттолкнул от себя Тию и ее любимца-сына, царевича Пентаура. Эта немилость к наследнику престола еще более огласилась в самый день венчания на царство. Рамзеса: в этот день он назначил младших сыновей — принца Рамессу начальником всей пехоты, принца Прахиунамифа — главным начальником военных колесниц, юного Меритума — великим жрецом солнца в Гелиополисе и, объявив поход в Либу, взял их с собой на войну, равно и трех царевен — Нофруру, Ташеру и Аиду, а также еврейку Изиду, тогда как Пентаура оставил в Фивах для наблюдения за поступлением государственных податей, 33 ссыпкой в царские магазины полбы, дурры и других припасов.
   Вырвавшееся в болезненном бреду Аталы упоминание о старом Пенхи, бывшем когда-то начальником стад фараона и удаленном от должности по доносу, о «восковом фараоне», о «богах из воску» и прочем имело также глубокое тайное значение. Это — намек на страшное колдовство, на смертоносные чары. Маленькая его внучка Хену, которой в очи глянул бог Апис, — и тут дело идет о страшной, таинственной силе. Бред Аталы о том, будто Пентаур обещал посадить ее с собой на троне фараона — это не бред, а указание на новую тайну.
   Очевидно также, что заговору этому причастен и Бокакамон, под ведением которого находилось все женское население дворца фараона. Несомненно, что и убийство Лаодики находилось в связи с заговором! Выгораживая себя в этом преступлении, Атала давала знать, что она действовала по внушению других лиц.
   А при чем тут Ири, верховный жрец богини Сохет! Атала и его имя упомянула. Какое отношение имеет к заговору Адирома? Впрочем, он сын старого Пенхи и отец этой девочки Хену. Он же был и в плену у троянцев и жил во дворе отца Лаодики. Все это так сложно и запутанно. Нити заговора, по-видимому, разбросаны широко. А в руках судей только одна ниточка — это Атала, хрупкое существо, которое окончательно может потерять рассудок, и тогда нитка эта окончательно порвется, и клубок, ядро заговора, к которому можно было бы добраться с помощью этой нити, совсем укатится, пропадет из виду. Остается разве Абана? Но он, может быть, и не причастен к заговору.
   Вообще судьи находились в большом недоумении. Тревога отражалась на лице каждого. В этой тревоге, в той неожиданности, с которой Атала поставила их лицом к лицу с таинственным и, по-видимому, обширным заговором, они не заметили одного странного обстоятельства. Когда Атала заговорила о какой-то опасности, угрожавшей будто бы жизни Рамзеса, на лице одного из судей выразилось глубокое волнение, скорее даже ужас. Это был именно Хора, знаменосец гарнизона, который уличил Абану в том, что он видел Лаодику во время возвращения процессии с похорон царевны Нофруры и говорил о бывшей своей рабыне с вождем воинов гарнизона, с Таинахттою, отцом Аталы. Когда эта последняя в припадке отчаяния сказала, что «он» решились погубить его святейшество, фараона Рамзеса»! Хора задрожал и побледнел. Вероятно, он знал что-нибудь о заговоре, даже, может быть, принимал в нем участие, и вдруг он член верховного судилища!