Страница:
Тони Моррисон
Возлюбленная
Вас было более шестидесяти миллионов
Не Мой народ назову Моим народом,
и не возлюбленную – возлюбленной
Послание к Римлянам; 9,25
ЧАСТЬ I
В 124-м билась злоба. Злоба и ярость ребенка. Женщины, жившие в доме, знали это, знали и дети. Долгое время все они, каждый по-своему, мирились с приступами этой злобы, но к 1873 году Сэти и ее дочь Денвер остались в доме одни. Бэби Сагз, свекровь Сэти и бабушка Денвер, умерла, а мальчики, Ховард и Баглер, сбежали из дома, едва им исполнилось тринадцать. Для Баглера послужило сигналом зеркало, разлетевшееся вдребезги, когда он посмотрелся в него; Ховард не выдержал, увидев на только что испеченном пироге отпечатки двух крошечных ладошек Ни тому, ни другому больше намеков не потребовалось: ни еще одного перевернутого горшка и дымящейся груды гороха на полу; ни крошек печенья, которые сами собой собирались у порога в аккуратные кучки. Не стали они ждать и затишья – порой неделями или даже целыми месяцами в доме было спокойно. Нет. Оба сбежали – стоило дому совершить против каждого из них то, чего уже нельзя было вытерпеть дважды. Через два месяца вслед за первым братом двинулся второй, и оба ушли среди зимы, оставив женщин – свою бабку Бэби Сагз, свою мать Сэти и маленькую сестренку Денвер – одних в серо– белом доме на Блустоун-роуд. Тогда у этого дома еще и номера-то не было, потому что Цинциннати сюда дотянуться не успел. В сущности, и Огайо всего каких-то семьдесят лет как стал называться штатом. И вот сперва один брат, а потом и второй сунули в шляпы узелки с нехитрым имуществом, подхватили башмаки и покинули дом, который так живо давал им почувствовать свою неприязнь.
Бэби Сагз даже и головы не подняла. Лежа больная в постели, она слышала, конечно, как внуки уходят, но не проронила ни звука. Странно, думала она, как долго они не могли понять, что другого такого дома, как этот на Блустоун-роуд, и в помине нет! Она ощущала себя как в тисках – между паскудством жизни и мстительной злобой мертвых; ей было все равно, жить ли дальше или покинуть мир живых, уйти или остаться, и ее мало волновало бегство из дому двух перепуганных мальчишек. Прошлое, как и настоящее, было непереносимо; а поскольку она знала, что смерть приносит все что угодно, кроме забвения, то отдавала остаток сил раздумьям о цветах радуги.
– Принеси что-нибудь сиреневое, если найдется. Или хоть розовое…
Сэти старалась угодить ей – приносила лоскуты сиреневого и розового цвета и даже показывала собственный язык. Зимы в Огайо особенно тяжелы, если хочется многоцветья. В небесах – один и тот же спектакль в серых тонах, а уж сам вид города Цинциннати и вовсе не способен пробудить радость. Так что Сэти с Денвер старались сделать для Бэби Сагз все, что могли и что позволял им дом. Вместе они вели вялую борьбу со зловредным нравом своего жилища; с перевернутыми помойными ведрами, со шлепками по заднице, с невесть откуда взявшимися отвратительными запахами. Потому что истоки этой злобы были им известны так же хорошо, как истоки света.
Бэби Сагз умерла вскоре после того, как ушли братья, безразличная и к их уходу, и к собственному, и малое время спустя Сэти и Денвер решили прекратить свои мучения, вызвав несносный дух на поединок. Или хотя бы на переговоры. И вот, взявшись за руки, мать и дочь громко крикнули:
– А ну выходи! Выходи сейчас же, а то хуже будет! Буфет чуть отодвинулся от стены, но остальное осталось на своих местах.
– Должно быть, это бабушка Бэби мешает, – сказала Денвер. Ей было десять, и она никак не могла простить Бэби Сагз, что та умерла.
Сэти открыла глаза.
– Вряд ли, – возразила она дочери.
– Тогда чего же оно не выходит?
– Ты забываешь, какое оно маленькое, – напомнила Сэти. – Ей ведь и двух лет не исполнилось. Слишком мала была, чтобы что-то понимать. И почти еще ничего не говорила.
– Может, она просто не хочет ничего понимать, – сказала Денвер.
– Может быть. Но только б она вышла к нам, я бы уж ей все объяснила.
Сэти выпустила руку дочери, и они вместе придвинули буфет обратно к стене. За окном возница огрел лошадь кнутом, пуская ее в галоп, – все стремились поскорее миновать дом номер 124.
– Маленькая, а на колдовство небось сил хватает! – сердито заметила Денвер.
– У меня тогда тоже сил хватило с избытком на любовь к ней, – откликнулась Сэти, снова все вспомнив. Желанная прохлада, кругом заготовки для надгробий, и выбранный ею камень, и ноги, раздвинутые шире могильной ямы… Камень был нежно-розовый, точно ногти младенца, и посверкивал блестками кварца. Десять минут, сказал он. Десять минут, и я сделаю это бесплатно.
Десять минут за двенадцать букв. А если еще десять, могла бы она попросить его прибавить «дочери моей»? Она тогда не решилась спросить и до сих пор мучилась, думая, что это было вполне возможно – что за двадцать минут или, скажем, за полчаса она могла бы расплатиться за каждое слово, какое священник произнес на похоронах (да ведь каждое-то и нужно было сказать), и резчик вырезал бы их на камне: Возлюбленной дочери моей. Но она уплатила – так уж договорилась – всего лишь за одно слово, самое главное. Она думала, этого достаточно, отдаваясь резчику среди каменных глыб, а его молодой сын следил за нею, и лицо его выражало пробудившийся голод и застарелую злость. Да, этого слова, конечно же, было достаточно. Достаточно, чтобы ответить еще одному священнику, еще одному аболиционисту и целому городу, исполненному отвращения к ней.
Рассчитывая обрести душевный покой, она совсем позабыла о другой душе: душе ее малышки дочери. Кто бы мог подумать, что дитя способно на такую ярость? Нет, отдаться среди будущих надгробий резчику под злобно-голодными взглядами его сына было мало. Еще предстояло прожить долгие годы в доме, опустошенном гневом ребенка, которому перерезали горло; вспоминать те десять минут, когда она лежала, широко раздвинув ноги и прижавшись спиной к камню цвета зари, сверкавшему яркими блестками – они были длиннее целой жизни, более жгучими, чем кровь, что лилась из раны на шее ее девочки и капала с пальцев, густая, как масло, и липкая.
– Можно переехать в другой дом, – предложила она как-то своей свекрови.
– А зачем? – спросила Бэби Сагз. – Нет в этой стране такого дома, где из каждого угла не смотрело бы горе мертвых негров. Нам еще повезло, что хозяйничает ребенок А что, если бы сюда явился дух моего мужа? Или твоего? Нечего и говорить о переезде. Ты судьбу не гневи: ты счастливая, у тебя ведь еще трое. Трое цепляются за твою юбку, а еще одна беснуется, переворачивая дом, напоминая о себе – оттуда. Тебе грех жаловаться. У меня их было восемь. И ни одного не осталось. Четверых продали, еще четверых как не бывало, и все они, наверно, тоже бесчинствуют в чьем-нибудь доме. – Бэби Сагз провела ладонью над глазами. – Моя первая девочка… Я только и помню, что она подгоревшую хлебную корочку любила. Это тебе как? Восемь детей родила – и помню только это.
– Позволяешь себе помнить, – возразила тогда Сэти. Теперь у нее тоже остался только один ребенок: мальчиков прогнал из дому дух малышки. И она уже начинала забывать Баглера. У Ховарда по крайней мере голова была такой формы, что захочешь – не забудешь. Что же до прочего, она немало сил потратила, чтобы помнить как можно меньше – чем меньше, тем спокойнее. Вот только мысли не всегда ей подчинялись. Бежит она, скажем, по полю, мечтая об одном – поскорее добраться до насоса и смыть зеленый травяной сок и лепестки ромашек с исхлестанных травой ног. И ни о чем таком не думает. Ни о том, как мужчины вошли в амбар и вволю натешились над нею, – эта картина теперь столь же безжизненна, как и ее спина, где нервные окончания утратили чувствительность, а задубевшая кожа напоминает стиральную доску. И даже слабого запаха чернил, или дубовой коры, или вишневой смолки, из которых эти чернила делаются, она теперь не ощущает. Вообще ничего. Чувствует только, как ветерок овевает лицо, пока она спешит к воде и смывает лепестки ромашек и семена трав, смывает тщательно и думает только об одном – сама виновата: решила сдуру сократить путь на полмили, не заметила, как высоки уже травы, и теперь ноги до колен невыносимо чешутся и зудят. И тут что-то случается. Плеск воды; башмаки и чулки, брошенные как попало у тропинки; пес Мальчик лакает из лужи у ее ног – и вдруг откуда ни возьмись появляется Милый Дом, надвигается, катится прямо на нее, и вся усадьба раскидывается перед нею во всей своей бесстыдной красоте, хотя от каждого листика на тех деревьях хочется взвыть во весь голос. С виду усадьба вовсе не казалась ужасной, и Сэти удивлялась: неужели и ад – тоже место красивое? Ну, там, разумеется, адское пламя и серой пахнет, но только все это скрыто в платановых рощах. И на суках самых прекрасных сикомор в мире – повешенные. Ей стало стыдно: вспомнила шелест тех удивительной красоты деревьев, и только потом – людей. И сколько она ни старалась, но сикоморы каждый раз вспоминались ей прежде парней, и она никак не могла простить за это собственную память.
Смыв последний лепесток ромашки, Сэти двинулась дальше, к дому, по дороге подобрав свои чулки и башмаки. И словно для того, чтобы еще сильнее наказать ее за избирательность памяти, на крыльце, не более чем в сорока шагах, сидел Поль Ди, последний из мужчин Милого Дома. Лицо его Сэти никогда бы не спутала ни с одним другим, но все же спросила:
– Это ты?
– Вернее, то, что от меня осталось. – Он встал и улыбнулся ей. – Ну как ты, детка? Вижу, вижу, что босиком идешь.
И когда она вдруг рассмеялась, смех полился свободно и молодо.
– Да мне все ноги травой на лугу исхлестало. Да еще ромашка налипла.
Он сморщился так, словно проглотил полную ложку чего-то горького.
– И не говори! Ужасно, когда эта ромашка к голым ногам липнет!
Сэти смутилась. Скомкала чулки и сунула их в карман.
– Ну что ж, заходи в дом.
– Хорошо у тебя тут на крыльце, Сэти. Прохладно. – Он снова сел, глядя куда-то за дорогу, на луг – боялся, что глаза выдадут проснувшееся вдруг желание.
– Восемнадцать лет, – проговорила она тихо.
– Восемнадцать, – откликнулся он. – И готов поклясться: все восемнадцать лет я куда-то шел. Можно и мне тоже? – Он кивком показал на ее босые ноги и принялся расшнуровывать ботинки.
– Хочешь ноги вымыть? Давай-ка я тебе тазик с водой принесу. – Теперь она была от него совсем близко.
– Да нет, чего там. Не впервой. Этим ногам еще топать и топать.
– Не можешь же ты уйти прямо сейчас, Поль Ди! Погости хоть немного.
– Ну, по крайней мере Бэби Сагз-то я повидать должен. Где она, кстати?
– Умерла.
– О, господи, нет! Когда?
– Да уж восемь лет прошло. Почти девять.
– Тяжело умирала? Хоть бы не тяжело! Сэти покачала головой.
– Легко. Отошла – словно пенку с молока сдули. Жить ей было куда тяжелее. Жалко, что ты ее не застал. Ты что ж, за этим сюда пришел?
– В том числе и за этим. Но главное – на тебя посмотреть. А если начистоту, то сейчас я готов пойти куда угодно. Куда угодно – лишь бы дали пожить спокойно.
– А ты хорошо выглядишь, Поль Ди.
– Черти напутали: я особенно хорошо выгляжу, когда со мной что-то неладно.
– Он выразительно посмотрел на нее, и последние слова прозвучали двусмысленно.
Сэти улыбнулась. Вот так они всегда говорили – давно, еще в Кентукки. Все мужчины Милого Дома до Халле и после того, как она вышла за него замуж, обращались с ней чуть-чуть насмешливо, по-братски, капельку заигрывая, подтрунивая, – не сразу и догадаешься, что за этим стоит.
Поль Ди остался почти таким же, каким был в усадьбе, если не считать копны отросших волос да какого-то ожидания в глазах. Блестящая, как сланец, черная кожа; прямая спина. Лицо его редко меняло выражение, тем удивительнее была его мгновенная готовность улыбнуться, разгневаться, огорчиться с тобой вместе. Словно всего-то и требовалось – привлечь к себе его внимание, и в нем мгновенно пробуждались те же чувства, что и в тебе. Глазом не успеешь моргнуть, а лицо у него уже совсем другое – словно свои чувства он прятал очень близко, под кожей. Словно там, внутри, кипела лава.
– Мне ведь не нужно и спрашивать о нем, да? Ведь ты бы сказал мне, если б что-нибудь знал, верно? – Сэти посмотрела на свои босые ноги, и снова перед ней возникли те сикоморы.
– Сказал бы. Конечно сказал бы. Но я и теперь знаю не больше, чем тогда.
– «Если не считать маслобойки, – подумал он, – но тебе-то об этом знать вовсе не нужно». – Ты должна верить, что он жив.
– Нет. Мне кажется, он умер. И моя вера ему не поможет.
– А как считала Бэби Сагз?
– Точно так же, да только если ее послушать, так все ее дети умерли. Говорила, что в точности знала тот день и час, когда каждый из них умирал.
– А когда, по ее словам, умер Халле?
– В тысяча восемьсот пятьдесят пятом. В тот самый день, когда у меня дочка родилась.
– Так ты все-таки родила! Вот уж не думал, что ты с этим справишься! – Он усмехнулся. – Ведь на сносях удрала!
– Пришлось. Ждать-то больше нельзя было. – Она, потупившись, тоже вдруг подумала: а до чего же странно все-таки, что она тогда справилась. Но если б не та девочка, что хотела бархат купить, ничего бы у нее не вышло.
– Неужели все сама, одна? – В голосе его слышались и гордость за нее, и обида. Молодец, а все ж таки ему было обидно, что ей не понадобилась ничья помощь, ни Халле, ни его самого.
– Почти что сама. Да нет, мне одна белая девушка помогла.
– Ну так, благослови ее Господь, она и себе помогла.
– Если хочешь, оставайся ночевать, Поль Ди,
– Как-то ты не слишком уверенно это предлагаешь. Сэти глянула поверх его плеча на закрытую дверь. – Да нет, что ты! Я от всего сердца, вот только ты уж прости – у нас тут не прибрано. Входи, входи. Поговори с Денвер, пока я поесть приготовлю.
Поль Ди связал шнурки ботинок, перекинул их через плечо и прошел следом за Сэти в дом, ступив прямо в пятно красного пульсирующего света, замкнувшееся вокруг него.
– У вас тут, я вижу, гости? – прошептал он, остановившись и нахмурившись.
– Случается, – откликнулась Сэти.
– Господи ты боже мой! – Поль Ди попятился к двери. – Неужто злые духи завелись?
– Нет, это не злой дух. Скорее грустный. Да входи же. Шагай смелее.
Он внимательно посмотрел на нее. Куда внимательнее, чем в первый раз, когда она вышла из-за дома с голыми, мокрыми, блестящими ногами, неся туфли и чулки в руке, а другой рукой приподняв юбку. Девчонка Халле – с суровым взглядом и таким твердым характером, какой еще поискать. В Кентукки он никогда не видел ее простоволосой. И хотя сейчас лицо ее стало на восемнадцать лет старше, оно казалось нежнее и мягче. Должно быть, из-за пышных волос. Лицо у нее было слишком спокойное, застывшее и настоящего покоя не сулило; радужки черных глаз того же цвета, что и кожа, из-за чего лицо казалось безглазой маской. Женщина Халле. Рожавшая ему каждый год. Она и тогда сидела у огня беременная и говорила ему, что собирается бежать. Своих троих детей она уже отправила на тот берег с другими неграми-беглецами. К матери Халле, что жила в пригороде Цинциннати. Рассказывая ему об этом в крошечной хижине и наклонившись так близко к огню, что чувствовался запах нагретой материи, из которой сшито было ее платье, она смотрела на него, и глаза ее не отражали пламени. Они были точно два бездонных колодца, в которые боязно заглянуть. Даже если в глубине ничего нет, все равно их нужно бы чем-то прикрыть, оградить, поставить отметину, чтобы люди знали о том, что таится за этой опасной пустотой. Так что в глаза он ей не смотрел, а смотрел в огонь, и она все рассказывала и рассказывала ему, поскольку мужа ее не было с ними и больше рассказывать было некому. Мистер Гарнер умер, а у жены его выросла опухоль на горле величиной с картофелину, и теперь миссис Гарнер ни с кем говорить не могла. Сэти тогда наклонилась как можно ближе к огню, насколько позволял ее большой живот, и рассказывала ему, Полю Ди, последнему из мужчин Милого Дома, о своих планах.
На ферме их было шестеро, только одна из них женщина – Сэти. Миссис Гарнер плакала как маленькая, когда продавала его брата, чтобы уплатить долги, которые тут же обнаружились, стоило ей овдоветь. А потом явился школьный учитель и стал наводить порядок Этот порядок погубил еще троих мужчин Милого Дома, и навсегда погасил огонь в глазах Сэти, превратив их в два зияющих колодца, в прорези в черной маске, которые даже пламени очага не отражали.
Теперь взгляд ее снова стал суровым, однако само лицо казалось мягче из– за обрамлявших его волос, и он поверил ей настолько, что перешагнул порог ее дома, ступив в озерцо пульсирующего красного света.
Она оказалась права. Это был очень печальный дух. Пройдя сквозь красное пятно, Поль Ди почувствовал, что печаль пропитала его насквозь, ему даже плакать захотелось. Обычный свет над столом был где-то очень далеко от него, однако он вполне успешно добрался туда – и с сухими глазами.
– Ты же говорила, она умерла легко. Точно пенку с молока сдули, – напомнил он с укором.
– Это не Бэби Сагз, – ответила Сэти.
– А кто ж тогда?
– Моя дочь. Та, которую я тогда отослала вперед вместе с мальчиками.
– Так она умерла?
– Да. Последнее, что у меня осталось, – та девочка, которой я была беременна, когда убежала. Мальчиков тоже больше нет. Оба ушли отсюда еще до того, как Бэби Сагз умерла.
Поль Ди посмотрел туда, где печаль только что пропитала его насквозь. Красный свет погас, но в воздухе еще слышался тихий-тихий плач.
Что ж, может, оно и к лучшему, подумал он. Если у негра есть ноги, так нужно ими пользоваться. Засидишься, кто-нибудь непременно захочет тебя связать. И все-таки… если ее мальчиков в доме нет…
– И ни одного мужчины в семье? Как же ты тут одна?
– Не одна, с Денвер, – возразила она.
– И как вам тут, ничего?
– Справляемся.
Заметив в его взгляде сомнение, она прибавила:
– Я работаю поварихой в ресторане, в городе. Да еще немножко шью тайком.
И тут Поль Ди улыбнулся, вспомнив ее свадебный наряд. Сэти было тринадцать, когда она объявилась в Милом Доме, и взгляд у нее уже тогда был достаточно суровым. Она оказалась просто подарком для миссис Гарнер, только что лишившейся помощи Бэби Сагз во имя высоких принципов своего супруга. Пятеро молодых мужчин Милого Дома глянули на девочку и решили пока оставить ее в покое. Молодость брала свое – они так настрадались от отсутствия женщин, что совокуплялись с телками. И все-таки оставили девочку с суровым взглядом в покое, чтобы она смогла сделать свой собственный выбор, хотя каждый из них готов был превратить остальных в отбивные, лишь бы завладеть ею. Чтобы выбрать, ей потребовался год – долгий, мучительный год, в течение которого они метались по ночам на своих жалких тюфяках, пожираемые мечтами о ней. Целый год они изнывали от желания, и целый год насилие казалось им единственным выходом. Однако вели они себя сдержанно – только потому, что были из Милого Дома и мистер Гарнер вечно хвалился ими перед другими фермерами, а те только головами качали.
– У всех у вас молодые парни есть, – говорил мистер Гарнер. – Молодые, постарше, разборчивые, неряхи. А вот у меня в Милом Доме все ниггеры – настоящие мужчины! Все до одного. Я их купил, я их и вырастил. И каждый из них теперь настоящий мужчина.
– Ты, Гарнер, поосторожней. Не всякого ниггера можно мужчиной назвать.
– Это точно. Если ты их боишься, так и они никогда мужчинами не станут. – Тут Гарнер начинал улыбаться во весь рот. – А вот ежели сам ты настоящий мужчина, так тебе захочется, чтобы и негры твои мужчинами стали.
– Вот уж ни за что не позволил бы, чтоб мою жену одни черные мужики окружали!
Этих слов Гарнер всегда особенно ждал.
– Так ведь и я о том же, – говорил он.
И всегда наступала длительная пауза, прежде чем сосед, бродячий торговец, дальний родственник или кто-то еще осознавал истинный смысл его слов. Затем следовал жестокий спор, иногда и потасовка, и Гарнер приезжал домой в синяках и страшно довольный собой, в очередной раз доказав, что истинный уроженец Кентукки всегда достаточно строг и достаточно умен, чтобы сделать из своих негров мужчин и называть их мужчинами.
Итак, их было пятеро, чернокожих мужчин Милого Дома: Поль Ди Гарнер, Поль Эф Гарнер, Поль Эй Гарнер, Халле Сагз и Сиксо, дикий человек Всем около двадцати, и ни одной женщины поблизости; все они совокуплялись с телками, мечтали о насилии, метались на своих тюфяках в беспокойных снах, расчесывали кожу на бедрах и ждали, что решит новая девушка – та, что заняла место Бэби Сагз, которую Халле выкупил за пять лет работы по выходным. Может быть, именно поэтому она и выбрала Халле. Веский довод в его пользу – не всякий двадцатилетний парень способен работать без выходных в течение целых пяти лет только ради того, чтобы старуха получила наконец возможность просто сесть и посидеть, отдыхая.
Она выжидала год. И мужчины Милого Дома ждали с нею вместе, а между тем забавлялись с телками. Она выбрала Халле, а для первой брачной ночи сама сшила себе тайком наряд.
– Может, поживешь немного у нас? Одного-то дня после восемнадцати лет маловато будет.
Из полутемной комнаты, где они сидели, наверх, на второй этаж, вела белая лестница. Поль Ди видел лишь краешек оклеенной бело-голубыми обоями стены – на голубом фоне с желтоватыми пятнышками ворох белых снежинок Сверкающая белизна перил и ступенек приковывала к себе взгляд. Чувства его были обострены настолько, что он явственно видел воздух над этой лестницей, сотканный из волшебства, прозрачный и очень светлый. Зато девушка, что спускалась по лестнице, казалось, прямо из воздуха, была совершенно земной, пухленькой, темнокожей, с хорошеньким личиком насторожившейся куколки.
Поль Ди посмотрел сперва на девушку, потом на Сэти, которая улыбнулась и сказала:
– А вот и моя Денвер. Это Поль Ди, детка, из Милого Дома.
– Доброе утро, мистер Ди.
– Гарнер, детка. Поль Ди Гарнер. – Да, сэр.
– Ну наконец-то я тебя увидел! В последний раз, когда мы виделись с твоей мамой, ты была очень недовольна и вовсю брыкалась у нее в животе.
– Она и сейчас такая, – улыбнулась Сэти, – да только ей уж не влезть туда.
Денвер стояла на самой нижней ступеньке, и ее вдруг обдало волной горячего смущения. Уже давным-давно никто (ни та добрая белая женщина, ни священник, ни представители местной общественности, ни газетчики) не заходил к ним, не сидел у них за столом и не говорил сочувственных слов фальшивым голосом, что было особенно противно, потому что в глазах у них сквозило отвращение. Лет двенадцать назад, задолго до того, как умерла бабушка Бэби, к ним перестали заглядывать и бывшие друзья, и просто прохожие. Не переступал порога никто из цветных. А уж этот человек с ореховыми глазами тут и подавно не бывал – да и никто другой, ни с вопросами и записной книжкой, ни с углем, ни с апельсинами на Рождество. А теперь у них гость, и с этим гостем матери явно хотелось поговорить, и она даже сочла возможным разговаривать с ним босая. И выглядела при этом – да и вела себя! – совершенно как девчонка; и куда-то вдруг делась державшая себя точно королева, горделиво-спокойная женщина, которую Денвер знала всю свою жизнь. Та, что никогда не отводила глаз! Даже когда у ресторана Сойера кобыла насмерть затоптала человека. Даже когда свиноматка начала вдруг прямо при них пожирать свой приплод. А когда маленькое привидение, рассердившись, так ударило их пса Мальчика об стену, что сломало ему две лапы и выбило глаз и, забившись в судорогах, он прикусил собственный язык, мать отнюдь не выглядела растерянной. Взяла молоток потяжелее, как следует стукнула им Мальчика по голове, чтобы пес потерял сознание, обмыла ему морду, залитую кровью и слюной, вставила обратно выбитый глаз, перевязала перебитые лапы и вложила их в лубки. Пес поправился, но больше не лаял и ходил как-то боком – в основном из-за поврежденного глаза, потому что сломанные лапы срослись нормально, но теперь ни зимой, ни летом, ни в дождь, ни в жару его невозможно было уговорить снова зайти в дом.
И вот эта спокойная, разумная женщина, которая способна была справиться со взбесившимся от боли псом, сидит, положив одну босую ногу на другую, и покачивает ею в воздухе, а на родную дочь и смотреть не желает! Словно ей это противно. Но главное – и она, и этот мужчина оба босые! Денвер было жарко, стыдно и ужасно одиноко. Все и всегда ее покидали – сперва братья, потом бабушка, и это было очень тяжело, потому что никто из детей не хотел с ней играть или висеть головой вниз, уцепившись согнутыми в коленях ногами за перила веранды. Но даже и это можно было стерпеть, пока мать от нее не отворачивалась. А сейчас она беспечно смотрела куда-то в сторону, и Денвер вдруг захотелось, до ужаса захотелось, чтобы привидение немедленно учинило что-нибудь.
– Очень милая юная леди, – сказал Поль Ди. – И очень хорошенькая. На отца похожа.
– А вы знали моего отца?
– Знал. Хорошо знал.
– Правда, мам? – Денвер с трудом пыталась побороть неприязнь.
– Ну конечно! Я же сказала: он из Милого Дома. Денвер присела на нижнюю ступеньку лестницы.
Собственно, ничего другого не оставалось, нужно было пристойно выйти из дурацкого положения. Эта парочка все твердила «твой отец» и «Милый Дом» с таким видом, что становилось ясно: все это принадлежит им, а она здесь ни при чем. Даже ее исчезнувший отец не принадлежит ей. Когда-то его отсутствие было печалью бабушки Бэби – его, единственного из своих сыновей, она горько оплакивала, потому что именно он выкупил ее из рабства. Потом отец стал пропавшим мужем Сэти. Теперь он оказался пропавшим другом этого незнакомца с ореховыми глазами. Значит, только те, кто знал его раньше («знал его хорошо»), имеют право на него отсутствующего? Как те, кто жил когда-то в Милом Доме, могут вспомнить о нем, шептаться и переглядываться украдкой. И снова Денвер захотелось, чтобы привидение показало, на что оно способно во гневе. Она думала об этом с восторгом, а ведь прежде не знала, куда деваться от него, эти злобные выходки выматывали всю душу, доводили до изнеможения.
Бэби Сагз даже и головы не подняла. Лежа больная в постели, она слышала, конечно, как внуки уходят, но не проронила ни звука. Странно, думала она, как долго они не могли понять, что другого такого дома, как этот на Блустоун-роуд, и в помине нет! Она ощущала себя как в тисках – между паскудством жизни и мстительной злобой мертвых; ей было все равно, жить ли дальше или покинуть мир живых, уйти или остаться, и ее мало волновало бегство из дому двух перепуганных мальчишек. Прошлое, как и настоящее, было непереносимо; а поскольку она знала, что смерть приносит все что угодно, кроме забвения, то отдавала остаток сил раздумьям о цветах радуги.
– Принеси что-нибудь сиреневое, если найдется. Или хоть розовое…
Сэти старалась угодить ей – приносила лоскуты сиреневого и розового цвета и даже показывала собственный язык. Зимы в Огайо особенно тяжелы, если хочется многоцветья. В небесах – один и тот же спектакль в серых тонах, а уж сам вид города Цинциннати и вовсе не способен пробудить радость. Так что Сэти с Денвер старались сделать для Бэби Сагз все, что могли и что позволял им дом. Вместе они вели вялую борьбу со зловредным нравом своего жилища; с перевернутыми помойными ведрами, со шлепками по заднице, с невесть откуда взявшимися отвратительными запахами. Потому что истоки этой злобы были им известны так же хорошо, как истоки света.
Бэби Сагз умерла вскоре после того, как ушли братья, безразличная и к их уходу, и к собственному, и малое время спустя Сэти и Денвер решили прекратить свои мучения, вызвав несносный дух на поединок. Или хотя бы на переговоры. И вот, взявшись за руки, мать и дочь громко крикнули:
– А ну выходи! Выходи сейчас же, а то хуже будет! Буфет чуть отодвинулся от стены, но остальное осталось на своих местах.
– Должно быть, это бабушка Бэби мешает, – сказала Денвер. Ей было десять, и она никак не могла простить Бэби Сагз, что та умерла.
Сэти открыла глаза.
– Вряд ли, – возразила она дочери.
– Тогда чего же оно не выходит?
– Ты забываешь, какое оно маленькое, – напомнила Сэти. – Ей ведь и двух лет не исполнилось. Слишком мала была, чтобы что-то понимать. И почти еще ничего не говорила.
– Может, она просто не хочет ничего понимать, – сказала Денвер.
– Может быть. Но только б она вышла к нам, я бы уж ей все объяснила.
Сэти выпустила руку дочери, и они вместе придвинули буфет обратно к стене. За окном возница огрел лошадь кнутом, пуская ее в галоп, – все стремились поскорее миновать дом номер 124.
– Маленькая, а на колдовство небось сил хватает! – сердито заметила Денвер.
– У меня тогда тоже сил хватило с избытком на любовь к ней, – откликнулась Сэти, снова все вспомнив. Желанная прохлада, кругом заготовки для надгробий, и выбранный ею камень, и ноги, раздвинутые шире могильной ямы… Камень был нежно-розовый, точно ногти младенца, и посверкивал блестками кварца. Десять минут, сказал он. Десять минут, и я сделаю это бесплатно.
Десять минут за двенадцать букв. А если еще десять, могла бы она попросить его прибавить «дочери моей»? Она тогда не решилась спросить и до сих пор мучилась, думая, что это было вполне возможно – что за двадцать минут или, скажем, за полчаса она могла бы расплатиться за каждое слово, какое священник произнес на похоронах (да ведь каждое-то и нужно было сказать), и резчик вырезал бы их на камне: Возлюбленной дочери моей. Но она уплатила – так уж договорилась – всего лишь за одно слово, самое главное. Она думала, этого достаточно, отдаваясь резчику среди каменных глыб, а его молодой сын следил за нею, и лицо его выражало пробудившийся голод и застарелую злость. Да, этого слова, конечно же, было достаточно. Достаточно, чтобы ответить еще одному священнику, еще одному аболиционисту и целому городу, исполненному отвращения к ней.
Рассчитывая обрести душевный покой, она совсем позабыла о другой душе: душе ее малышки дочери. Кто бы мог подумать, что дитя способно на такую ярость? Нет, отдаться среди будущих надгробий резчику под злобно-голодными взглядами его сына было мало. Еще предстояло прожить долгие годы в доме, опустошенном гневом ребенка, которому перерезали горло; вспоминать те десять минут, когда она лежала, широко раздвинув ноги и прижавшись спиной к камню цвета зари, сверкавшему яркими блестками – они были длиннее целой жизни, более жгучими, чем кровь, что лилась из раны на шее ее девочки и капала с пальцев, густая, как масло, и липкая.
– Можно переехать в другой дом, – предложила она как-то своей свекрови.
– А зачем? – спросила Бэби Сагз. – Нет в этой стране такого дома, где из каждого угла не смотрело бы горе мертвых негров. Нам еще повезло, что хозяйничает ребенок А что, если бы сюда явился дух моего мужа? Или твоего? Нечего и говорить о переезде. Ты судьбу не гневи: ты счастливая, у тебя ведь еще трое. Трое цепляются за твою юбку, а еще одна беснуется, переворачивая дом, напоминая о себе – оттуда. Тебе грех жаловаться. У меня их было восемь. И ни одного не осталось. Четверых продали, еще четверых как не бывало, и все они, наверно, тоже бесчинствуют в чьем-нибудь доме. – Бэби Сагз провела ладонью над глазами. – Моя первая девочка… Я только и помню, что она подгоревшую хлебную корочку любила. Это тебе как? Восемь детей родила – и помню только это.
– Позволяешь себе помнить, – возразила тогда Сэти. Теперь у нее тоже остался только один ребенок: мальчиков прогнал из дому дух малышки. И она уже начинала забывать Баглера. У Ховарда по крайней мере голова была такой формы, что захочешь – не забудешь. Что же до прочего, она немало сил потратила, чтобы помнить как можно меньше – чем меньше, тем спокойнее. Вот только мысли не всегда ей подчинялись. Бежит она, скажем, по полю, мечтая об одном – поскорее добраться до насоса и смыть зеленый травяной сок и лепестки ромашек с исхлестанных травой ног. И ни о чем таком не думает. Ни о том, как мужчины вошли в амбар и вволю натешились над нею, – эта картина теперь столь же безжизненна, как и ее спина, где нервные окончания утратили чувствительность, а задубевшая кожа напоминает стиральную доску. И даже слабого запаха чернил, или дубовой коры, или вишневой смолки, из которых эти чернила делаются, она теперь не ощущает. Вообще ничего. Чувствует только, как ветерок овевает лицо, пока она спешит к воде и смывает лепестки ромашек и семена трав, смывает тщательно и думает только об одном – сама виновата: решила сдуру сократить путь на полмили, не заметила, как высоки уже травы, и теперь ноги до колен невыносимо чешутся и зудят. И тут что-то случается. Плеск воды; башмаки и чулки, брошенные как попало у тропинки; пес Мальчик лакает из лужи у ее ног – и вдруг откуда ни возьмись появляется Милый Дом, надвигается, катится прямо на нее, и вся усадьба раскидывается перед нею во всей своей бесстыдной красоте, хотя от каждого листика на тех деревьях хочется взвыть во весь голос. С виду усадьба вовсе не казалась ужасной, и Сэти удивлялась: неужели и ад – тоже место красивое? Ну, там, разумеется, адское пламя и серой пахнет, но только все это скрыто в платановых рощах. И на суках самых прекрасных сикомор в мире – повешенные. Ей стало стыдно: вспомнила шелест тех удивительной красоты деревьев, и только потом – людей. И сколько она ни старалась, но сикоморы каждый раз вспоминались ей прежде парней, и она никак не могла простить за это собственную память.
Смыв последний лепесток ромашки, Сэти двинулась дальше, к дому, по дороге подобрав свои чулки и башмаки. И словно для того, чтобы еще сильнее наказать ее за избирательность памяти, на крыльце, не более чем в сорока шагах, сидел Поль Ди, последний из мужчин Милого Дома. Лицо его Сэти никогда бы не спутала ни с одним другим, но все же спросила:
– Это ты?
– Вернее, то, что от меня осталось. – Он встал и улыбнулся ей. – Ну как ты, детка? Вижу, вижу, что босиком идешь.
И когда она вдруг рассмеялась, смех полился свободно и молодо.
– Да мне все ноги травой на лугу исхлестало. Да еще ромашка налипла.
Он сморщился так, словно проглотил полную ложку чего-то горького.
– И не говори! Ужасно, когда эта ромашка к голым ногам липнет!
Сэти смутилась. Скомкала чулки и сунула их в карман.
– Ну что ж, заходи в дом.
– Хорошо у тебя тут на крыльце, Сэти. Прохладно. – Он снова сел, глядя куда-то за дорогу, на луг – боялся, что глаза выдадут проснувшееся вдруг желание.
– Восемнадцать лет, – проговорила она тихо.
– Восемнадцать, – откликнулся он. – И готов поклясться: все восемнадцать лет я куда-то шел. Можно и мне тоже? – Он кивком показал на ее босые ноги и принялся расшнуровывать ботинки.
– Хочешь ноги вымыть? Давай-ка я тебе тазик с водой принесу. – Теперь она была от него совсем близко.
– Да нет, чего там. Не впервой. Этим ногам еще топать и топать.
– Не можешь же ты уйти прямо сейчас, Поль Ди! Погости хоть немного.
– Ну, по крайней мере Бэби Сагз-то я повидать должен. Где она, кстати?
– Умерла.
– О, господи, нет! Когда?
– Да уж восемь лет прошло. Почти девять.
– Тяжело умирала? Хоть бы не тяжело! Сэти покачала головой.
– Легко. Отошла – словно пенку с молока сдули. Жить ей было куда тяжелее. Жалко, что ты ее не застал. Ты что ж, за этим сюда пришел?
– В том числе и за этим. Но главное – на тебя посмотреть. А если начистоту, то сейчас я готов пойти куда угодно. Куда угодно – лишь бы дали пожить спокойно.
– А ты хорошо выглядишь, Поль Ди.
– Черти напутали: я особенно хорошо выгляжу, когда со мной что-то неладно.
– Он выразительно посмотрел на нее, и последние слова прозвучали двусмысленно.
Сэти улыбнулась. Вот так они всегда говорили – давно, еще в Кентукки. Все мужчины Милого Дома до Халле и после того, как она вышла за него замуж, обращались с ней чуть-чуть насмешливо, по-братски, капельку заигрывая, подтрунивая, – не сразу и догадаешься, что за этим стоит.
Поль Ди остался почти таким же, каким был в усадьбе, если не считать копны отросших волос да какого-то ожидания в глазах. Блестящая, как сланец, черная кожа; прямая спина. Лицо его редко меняло выражение, тем удивительнее была его мгновенная готовность улыбнуться, разгневаться, огорчиться с тобой вместе. Словно всего-то и требовалось – привлечь к себе его внимание, и в нем мгновенно пробуждались те же чувства, что и в тебе. Глазом не успеешь моргнуть, а лицо у него уже совсем другое – словно свои чувства он прятал очень близко, под кожей. Словно там, внутри, кипела лава.
– Мне ведь не нужно и спрашивать о нем, да? Ведь ты бы сказал мне, если б что-нибудь знал, верно? – Сэти посмотрела на свои босые ноги, и снова перед ней возникли те сикоморы.
– Сказал бы. Конечно сказал бы. Но я и теперь знаю не больше, чем тогда.
– «Если не считать маслобойки, – подумал он, – но тебе-то об этом знать вовсе не нужно». – Ты должна верить, что он жив.
– Нет. Мне кажется, он умер. И моя вера ему не поможет.
– А как считала Бэби Сагз?
– Точно так же, да только если ее послушать, так все ее дети умерли. Говорила, что в точности знала тот день и час, когда каждый из них умирал.
– А когда, по ее словам, умер Халле?
– В тысяча восемьсот пятьдесят пятом. В тот самый день, когда у меня дочка родилась.
– Так ты все-таки родила! Вот уж не думал, что ты с этим справишься! – Он усмехнулся. – Ведь на сносях удрала!
– Пришлось. Ждать-то больше нельзя было. – Она, потупившись, тоже вдруг подумала: а до чего же странно все-таки, что она тогда справилась. Но если б не та девочка, что хотела бархат купить, ничего бы у нее не вышло.
– Неужели все сама, одна? – В голосе его слышались и гордость за нее, и обида. Молодец, а все ж таки ему было обидно, что ей не понадобилась ничья помощь, ни Халле, ни его самого.
– Почти что сама. Да нет, мне одна белая девушка помогла.
– Ну так, благослови ее Господь, она и себе помогла.
– Если хочешь, оставайся ночевать, Поль Ди,
– Как-то ты не слишком уверенно это предлагаешь. Сэти глянула поверх его плеча на закрытую дверь. – Да нет, что ты! Я от всего сердца, вот только ты уж прости – у нас тут не прибрано. Входи, входи. Поговори с Денвер, пока я поесть приготовлю.
Поль Ди связал шнурки ботинок, перекинул их через плечо и прошел следом за Сэти в дом, ступив прямо в пятно красного пульсирующего света, замкнувшееся вокруг него.
– У вас тут, я вижу, гости? – прошептал он, остановившись и нахмурившись.
– Случается, – откликнулась Сэти.
– Господи ты боже мой! – Поль Ди попятился к двери. – Неужто злые духи завелись?
– Нет, это не злой дух. Скорее грустный. Да входи же. Шагай смелее.
Он внимательно посмотрел на нее. Куда внимательнее, чем в первый раз, когда она вышла из-за дома с голыми, мокрыми, блестящими ногами, неся туфли и чулки в руке, а другой рукой приподняв юбку. Девчонка Халле – с суровым взглядом и таким твердым характером, какой еще поискать. В Кентукки он никогда не видел ее простоволосой. И хотя сейчас лицо ее стало на восемнадцать лет старше, оно казалось нежнее и мягче. Должно быть, из-за пышных волос. Лицо у нее было слишком спокойное, застывшее и настоящего покоя не сулило; радужки черных глаз того же цвета, что и кожа, из-за чего лицо казалось безглазой маской. Женщина Халле. Рожавшая ему каждый год. Она и тогда сидела у огня беременная и говорила ему, что собирается бежать. Своих троих детей она уже отправила на тот берег с другими неграми-беглецами. К матери Халле, что жила в пригороде Цинциннати. Рассказывая ему об этом в крошечной хижине и наклонившись так близко к огню, что чувствовался запах нагретой материи, из которой сшито было ее платье, она смотрела на него, и глаза ее не отражали пламени. Они были точно два бездонных колодца, в которые боязно заглянуть. Даже если в глубине ничего нет, все равно их нужно бы чем-то прикрыть, оградить, поставить отметину, чтобы люди знали о том, что таится за этой опасной пустотой. Так что в глаза он ей не смотрел, а смотрел в огонь, и она все рассказывала и рассказывала ему, поскольку мужа ее не было с ними и больше рассказывать было некому. Мистер Гарнер умер, а у жены его выросла опухоль на горле величиной с картофелину, и теперь миссис Гарнер ни с кем говорить не могла. Сэти тогда наклонилась как можно ближе к огню, насколько позволял ее большой живот, и рассказывала ему, Полю Ди, последнему из мужчин Милого Дома, о своих планах.
На ферме их было шестеро, только одна из них женщина – Сэти. Миссис Гарнер плакала как маленькая, когда продавала его брата, чтобы уплатить долги, которые тут же обнаружились, стоило ей овдоветь. А потом явился школьный учитель и стал наводить порядок Этот порядок погубил еще троих мужчин Милого Дома, и навсегда погасил огонь в глазах Сэти, превратив их в два зияющих колодца, в прорези в черной маске, которые даже пламени очага не отражали.
Теперь взгляд ее снова стал суровым, однако само лицо казалось мягче из– за обрамлявших его волос, и он поверил ей настолько, что перешагнул порог ее дома, ступив в озерцо пульсирующего красного света.
Она оказалась права. Это был очень печальный дух. Пройдя сквозь красное пятно, Поль Ди почувствовал, что печаль пропитала его насквозь, ему даже плакать захотелось. Обычный свет над столом был где-то очень далеко от него, однако он вполне успешно добрался туда – и с сухими глазами.
– Ты же говорила, она умерла легко. Точно пенку с молока сдули, – напомнил он с укором.
– Это не Бэби Сагз, – ответила Сэти.
– А кто ж тогда?
– Моя дочь. Та, которую я тогда отослала вперед вместе с мальчиками.
– Так она умерла?
– Да. Последнее, что у меня осталось, – та девочка, которой я была беременна, когда убежала. Мальчиков тоже больше нет. Оба ушли отсюда еще до того, как Бэби Сагз умерла.
Поль Ди посмотрел туда, где печаль только что пропитала его насквозь. Красный свет погас, но в воздухе еще слышался тихий-тихий плач.
Что ж, может, оно и к лучшему, подумал он. Если у негра есть ноги, так нужно ими пользоваться. Засидишься, кто-нибудь непременно захочет тебя связать. И все-таки… если ее мальчиков в доме нет…
– И ни одного мужчины в семье? Как же ты тут одна?
– Не одна, с Денвер, – возразила она.
– И как вам тут, ничего?
– Справляемся.
Заметив в его взгляде сомнение, она прибавила:
– Я работаю поварихой в ресторане, в городе. Да еще немножко шью тайком.
И тут Поль Ди улыбнулся, вспомнив ее свадебный наряд. Сэти было тринадцать, когда она объявилась в Милом Доме, и взгляд у нее уже тогда был достаточно суровым. Она оказалась просто подарком для миссис Гарнер, только что лишившейся помощи Бэби Сагз во имя высоких принципов своего супруга. Пятеро молодых мужчин Милого Дома глянули на девочку и решили пока оставить ее в покое. Молодость брала свое – они так настрадались от отсутствия женщин, что совокуплялись с телками. И все-таки оставили девочку с суровым взглядом в покое, чтобы она смогла сделать свой собственный выбор, хотя каждый из них готов был превратить остальных в отбивные, лишь бы завладеть ею. Чтобы выбрать, ей потребовался год – долгий, мучительный год, в течение которого они метались по ночам на своих жалких тюфяках, пожираемые мечтами о ней. Целый год они изнывали от желания, и целый год насилие казалось им единственным выходом. Однако вели они себя сдержанно – только потому, что были из Милого Дома и мистер Гарнер вечно хвалился ими перед другими фермерами, а те только головами качали.
– У всех у вас молодые парни есть, – говорил мистер Гарнер. – Молодые, постарше, разборчивые, неряхи. А вот у меня в Милом Доме все ниггеры – настоящие мужчины! Все до одного. Я их купил, я их и вырастил. И каждый из них теперь настоящий мужчина.
– Ты, Гарнер, поосторожней. Не всякого ниггера можно мужчиной назвать.
– Это точно. Если ты их боишься, так и они никогда мужчинами не станут. – Тут Гарнер начинал улыбаться во весь рот. – А вот ежели сам ты настоящий мужчина, так тебе захочется, чтобы и негры твои мужчинами стали.
– Вот уж ни за что не позволил бы, чтоб мою жену одни черные мужики окружали!
Этих слов Гарнер всегда особенно ждал.
– Так ведь и я о том же, – говорил он.
И всегда наступала длительная пауза, прежде чем сосед, бродячий торговец, дальний родственник или кто-то еще осознавал истинный смысл его слов. Затем следовал жестокий спор, иногда и потасовка, и Гарнер приезжал домой в синяках и страшно довольный собой, в очередной раз доказав, что истинный уроженец Кентукки всегда достаточно строг и достаточно умен, чтобы сделать из своих негров мужчин и называть их мужчинами.
Итак, их было пятеро, чернокожих мужчин Милого Дома: Поль Ди Гарнер, Поль Эф Гарнер, Поль Эй Гарнер, Халле Сагз и Сиксо, дикий человек Всем около двадцати, и ни одной женщины поблизости; все они совокуплялись с телками, мечтали о насилии, метались на своих тюфяках в беспокойных снах, расчесывали кожу на бедрах и ждали, что решит новая девушка – та, что заняла место Бэби Сагз, которую Халле выкупил за пять лет работы по выходным. Может быть, именно поэтому она и выбрала Халле. Веский довод в его пользу – не всякий двадцатилетний парень способен работать без выходных в течение целых пяти лет только ради того, чтобы старуха получила наконец возможность просто сесть и посидеть, отдыхая.
Она выжидала год. И мужчины Милого Дома ждали с нею вместе, а между тем забавлялись с телками. Она выбрала Халле, а для первой брачной ночи сама сшила себе тайком наряд.
– Может, поживешь немного у нас? Одного-то дня после восемнадцати лет маловато будет.
Из полутемной комнаты, где они сидели, наверх, на второй этаж, вела белая лестница. Поль Ди видел лишь краешек оклеенной бело-голубыми обоями стены – на голубом фоне с желтоватыми пятнышками ворох белых снежинок Сверкающая белизна перил и ступенек приковывала к себе взгляд. Чувства его были обострены настолько, что он явственно видел воздух над этой лестницей, сотканный из волшебства, прозрачный и очень светлый. Зато девушка, что спускалась по лестнице, казалось, прямо из воздуха, была совершенно земной, пухленькой, темнокожей, с хорошеньким личиком насторожившейся куколки.
Поль Ди посмотрел сперва на девушку, потом на Сэти, которая улыбнулась и сказала:
– А вот и моя Денвер. Это Поль Ди, детка, из Милого Дома.
– Доброе утро, мистер Ди.
– Гарнер, детка. Поль Ди Гарнер. – Да, сэр.
– Ну наконец-то я тебя увидел! В последний раз, когда мы виделись с твоей мамой, ты была очень недовольна и вовсю брыкалась у нее в животе.
– Она и сейчас такая, – улыбнулась Сэти, – да только ей уж не влезть туда.
Денвер стояла на самой нижней ступеньке, и ее вдруг обдало волной горячего смущения. Уже давным-давно никто (ни та добрая белая женщина, ни священник, ни представители местной общественности, ни газетчики) не заходил к ним, не сидел у них за столом и не говорил сочувственных слов фальшивым голосом, что было особенно противно, потому что в глазах у них сквозило отвращение. Лет двенадцать назад, задолго до того, как умерла бабушка Бэби, к ним перестали заглядывать и бывшие друзья, и просто прохожие. Не переступал порога никто из цветных. А уж этот человек с ореховыми глазами тут и подавно не бывал – да и никто другой, ни с вопросами и записной книжкой, ни с углем, ни с апельсинами на Рождество. А теперь у них гость, и с этим гостем матери явно хотелось поговорить, и она даже сочла возможным разговаривать с ним босая. И выглядела при этом – да и вела себя! – совершенно как девчонка; и куда-то вдруг делась державшая себя точно королева, горделиво-спокойная женщина, которую Денвер знала всю свою жизнь. Та, что никогда не отводила глаз! Даже когда у ресторана Сойера кобыла насмерть затоптала человека. Даже когда свиноматка начала вдруг прямо при них пожирать свой приплод. А когда маленькое привидение, рассердившись, так ударило их пса Мальчика об стену, что сломало ему две лапы и выбило глаз и, забившись в судорогах, он прикусил собственный язык, мать отнюдь не выглядела растерянной. Взяла молоток потяжелее, как следует стукнула им Мальчика по голове, чтобы пес потерял сознание, обмыла ему морду, залитую кровью и слюной, вставила обратно выбитый глаз, перевязала перебитые лапы и вложила их в лубки. Пес поправился, но больше не лаял и ходил как-то боком – в основном из-за поврежденного глаза, потому что сломанные лапы срослись нормально, но теперь ни зимой, ни летом, ни в дождь, ни в жару его невозможно было уговорить снова зайти в дом.
И вот эта спокойная, разумная женщина, которая способна была справиться со взбесившимся от боли псом, сидит, положив одну босую ногу на другую, и покачивает ею в воздухе, а на родную дочь и смотреть не желает! Словно ей это противно. Но главное – и она, и этот мужчина оба босые! Денвер было жарко, стыдно и ужасно одиноко. Все и всегда ее покидали – сперва братья, потом бабушка, и это было очень тяжело, потому что никто из детей не хотел с ней играть или висеть головой вниз, уцепившись согнутыми в коленях ногами за перила веранды. Но даже и это можно было стерпеть, пока мать от нее не отворачивалась. А сейчас она беспечно смотрела куда-то в сторону, и Денвер вдруг захотелось, до ужаса захотелось, чтобы привидение немедленно учинило что-нибудь.
– Очень милая юная леди, – сказал Поль Ди. – И очень хорошенькая. На отца похожа.
– А вы знали моего отца?
– Знал. Хорошо знал.
– Правда, мам? – Денвер с трудом пыталась побороть неприязнь.
– Ну конечно! Я же сказала: он из Милого Дома. Денвер присела на нижнюю ступеньку лестницы.
Собственно, ничего другого не оставалось, нужно было пристойно выйти из дурацкого положения. Эта парочка все твердила «твой отец» и «Милый Дом» с таким видом, что становилось ясно: все это принадлежит им, а она здесь ни при чем. Даже ее исчезнувший отец не принадлежит ей. Когда-то его отсутствие было печалью бабушки Бэби – его, единственного из своих сыновей, она горько оплакивала, потому что именно он выкупил ее из рабства. Потом отец стал пропавшим мужем Сэти. Теперь он оказался пропавшим другом этого незнакомца с ореховыми глазами. Значит, только те, кто знал его раньше («знал его хорошо»), имеют право на него отсутствующего? Как те, кто жил когда-то в Милом Доме, могут вспомнить о нем, шептаться и переглядываться украдкой. И снова Денвер захотелось, чтобы привидение показало, на что оно способно во гневе. Она думала об этом с восторгом, а ведь прежде не знала, куда деваться от него, эти злобные выходки выматывали всю душу, доводили до изнеможения.