Страница:
Мы оторвались, но ненадолго. Грузовик гремел за нами, как пустая бочка, и снова начал обходить слева и прицеливаться нам в бок. И та же красная щека, напряженно вытянутые руки, немигающий глаз.
- Эх, жалко, что пленка кончилась! - сокрушался Левин. - Я бы сейчас его щелкнул, а потом сунул бы кому надо.
- Кто это?
- Гулин, из Тумы. Ездит по механическому оборудованию ферм.
- Кабы этот механизатор не смазал нас в кювет, - с опаской оглядываясь на грузовик, сказал Петр Арефьевич.
- Пропустите его вперед, раз ему так надо, - сказал я.
- Боюсь, кабы не промахнулся. Дорога узкая. Захочет пролететь мимо, да в нас ударит. Пьяному море по колено, - возразил Петр Арефьевич и прибавил газу.
Так мы и ехали до самой Тумы с ведомым спутником на хвосте.
На другой день в редкую по нынешнему лету солнечную погоду весело катил я на Касимов. Дорога шла чистым полем - ни деревень, ни переездов, и в поле пустынно, мертво; редко встретится грузовик или автобус, да какая-нибудь сонная телега на обочине плетется себе потихоньку. А дорога приличная, асфальт свежий, ровный - газуй на всю железку! И я газовал.
Первую остановку сделал в Гусь-Железном. Помню, в шестьдесят первом году мы приезжали сюда с главой Окского заповедника Владимиром Порфирьевичем Тепловым: его интересовала популяция выхухоля и гнездовья диких уток по берегам местного искусственного озера, запруженного двести лет назад заводчиками Баташовыми. Выхухоль - ценный пушной зверек третичного периода - в то лето переживал бедствие: многие озера и старицы на окских лугах, где издавна обитал этот зверек, были спущены усердными не в меру мелиораторами. Погибал не только выхухоль - тысячи гектаров лугов были обезвожены из-за спуска озер, то есть сильного понижения уровня грунтовых вод.
В пойме, напротив Кочемар, спустили целиком два озера, и даже самое большое в этих краях прекрасное Ерахтурское озеро с красным бором на берегу было непоправимо искалечено понижением на два с половиной метра водяного зеркала. А всего делов-то: в верховьях этого озера было небольшое, в тридцать гектаров, болото, вот его-то и осушали.
Насмотревшись на заиленные озера, на высохшие, опустевшие от птиц и зверья прибрежные камыши, перепотевшие, запыленные, с самыми решительными намерениями ввалились мы в Ерахтурский райком. Как раз заседала комиссия по приемке осушенного болота - на это заседание и торопился Теплов. Сидели все чинно вокруг длинного стола, в белых рубашках с закатанными рукавами; вентилятор мягко шумел, пошевеливал приготовленные для торжественной подписи акты. А еще посреди стола стояла запотевшая поставка холодного квасу. Жарынь!
- Заждались вас, Владимир Порфирьевич! - шумно встретили Теплова. - Вот квасок холодный. Не хотите ли?
- Квасу выпью, а подписывать акты не стану, - сказал Теплов.
- Почему? - лица у всех за столом вытянулись.
- А потому, что это не мелиорация, а земельное душегубство. Ладно, вам наплевать на всю эту дикую живность - на выхухолей, на уток, на гусей, куликов. Но луга-то хоть пожалейте! Что вы делаете с лугами? Болото в тридцать гектаров осушили, а тысячи гектаров прекрасных лугов обезводили!
- Нельзя ли без эмоций? - сказал один из членов комиссии, кругленький розовый колобок, представитель Мещерской мелиоративной станции, от науки, так сказать. - Мы привыкли с карандашом работать, выгоду считать. Вот и приплюсуйте тридцать гектаров бывшего болота к нашему земельному обороту. Это вам не дикие утки, товарищ Теплое, а культурная земля.
Теплов, весь какой-то серый от пыли, морщинистый и злой от застарелой мучительной болезни (увы, он давно уж умер), поглядел на это розовое яблочко и изрек хриплым, рыкающим голосом:
- Какая культурная? Это ободранная земля. С карандашиком привыкли работать? Все плюсуете? А кто ваши минусы учитывать будет? Тетя Мотя или дядя Вавил? Вы просуропили канал длиной в шесть километров. Да ширина его поверху тридцать - сорок метров, да земляной отвал примерно такой же ширины. Вот и помножьте шестьдесят метров на шесть километров. Ну? Шестью шесть - тридцать шесть. Тридцать шесть гектаров прекрасных лугов выбросили кобелю под хвост. Это за тридцать гектаров болота? Да сколько тысяч обезводили? Считайте, считайте, во что обошлось ваше осушение болота!
- Вы интересно рассуждаете, - послышалось с другого конца. - Сегодня засушливое лето. А в обычное - влаги на лугах вполне хватает.
- А что делать в засушливое лето? - обернулся на тот голос Теплое. - К дяде Вавилу за сеном идти? Или коров в спячку укладывать?
- На травополье упор делаете, - сказал Колобок. - Мы осушаем болота для пропашных культур. Или что ж, по-вашему, не следует осушать болота?
- Делайте местную мелиорацию, дренажную систему, коллекторы, водоприемники. Насосные станции стройте, наконец, если понадобится. Но не смейте разрушать окружающую среду.
- А вы знаете, во что обойдется такая мелиорация?
- Так вы что ж, за дешевизной гоняетесь? - отбивался Теплов. - Тогда вспомните, что случилось с попом из сказки Пушкина, с тем самым, который за дешевизной гонялся.
Всю дорогу потом хмурился Теплое - и в лугах, и через Оку когда переправлялись, и когда по лесным кордонам шастали, - все ворчал, поругивался. Салтыкова вспоминал:
"Идите, говорит князь, передайте глуповцам: тех из вас, которым ни до чего дела нет, буду миловать, всех иных-прочих казнить".
На озере в Гусь-Железном он даже повеселел: в камышах на разводьях было много уток с утятами, нашли мы несколько норок выхухоля возле самой воды, и не было следов ондатры и енота.
- Вы только подумайте, - говорил он мне. - Есть в нашем краю редкий, ценный выхухоль. Так, видите ли, мало этого. Дай-ка мы еще и ондатру сюда завезем. И завезли. Ондатра первым делом набросилась на выхухоля, стала изгонять его из норок и просто переводить, как соперника. Но выхухоль редкость, и редкость - наша. Кроме как в средней полосе России, его нигде нет. А ондатра по всей земле пошла, из Канады завезли. Но к нам-то ее зачем, сюда? Чтоб выхухоль перевести? Вот пустые головы. Лишь бы отличиться, отрапортовать - развели ондатру. А зачем? На пользу это пойдет или во вред? До этого никому дела нет.
Или возьмите того же енота. На кой черт его к нам завезли? Ведь что получилось? Эта прожорливая собака пошла разорять гнездовья уток и гусей. Вред от нее колоссальный, польза - сомнительная. Вот и выходит - одна рука не ведает, что творит другая. А все оттого, что много развелось публики, которой ни до чего дела нет.
Была в нем какая-то апостольская прямота и строгость: он быстро накалялся, вспыхивал, вспоминая ерахтурскую комиссию:
- Ну что это за мелиорация? Какая это мелиорация?! Знаете, на что это похоже? На старый забавный анекдот, как мужик пошел даровой хлеб брать, да впопыхах худой мешок прихватил. Насыпает в мешок - а зерно в дыры вытекает. Некогда мешок починить - торопится, жадность заедает. Вот так и мы порой к земле, к природе относимся: все бы от нее взять, да побыстрее. Хоть в худой мешок, но толкаем. Мешок-то сначала сшейте какой следует, чтоб добро не пропадало.
Я частенько вспоминаю эти слова. И теперь вот пишу и думаю: провели в том же Клепиковском районе прекрасную мелиорацию, потратили на это дело миллионы рублей. Казалось бы, надо радоваться. И радовались целое лето... Но вот подошла осень. Заехал я в Спас-Клепики 6 октября, заморозки начинаются, зима "катит в глаза". А в полях все еще две тысячи гектаров зерновых не убрано и несколько тысяч гектаров картошки. И дождей с конца августа почти не было. Ладно, зерновые и по морозу уберут, а картошка пропала. Вот так... Миллионы рублей затратили на мелиорацию, но тысячи рублей на уборочную технику, на сушилки и прочее потратить не додумались. И гибнет, гибнет добро... на сотни тысяч... И ничего тут не сможет поделать секретарь райкома со всеми своими помощниками. Целыми днями мотаются они по полям, до глубокой ночи не вылезают из своих и чужих кабинетов. Да расшибись они в лепешку, треснись о мерзлую землю - не убрать им без нужной техники да без нужных людей вовремя урожая. Ведь не делают секретари райкомов на своих совещаниях ни жаток, ни картофелекопалок, ни комбайнов, ни тракторов. И специалистов не приготовишь на этих совещаниях. Кажись, это всем ясно. Пора снабжать районы средней полосы уборочной и прочей техникой в достаточном количестве. Может быть, мы уясним, наконец, и такую истину - никакая техника не способна творить чудеса без рук человеческих. Не на заезжего молодца рассчитывать надо в уборочную кампанию, а на своих чудо-богатырей. Но мало их, мало в деревне этой полосы нужных специалистов-механизаторов. Растеклись местные кадры, поразъехались, не сумели удержать в свое время. Уехали туда, где лучше работать и жить; туда, где светит и греет. В город они уехали. Маркс сказал: бытие определяет сознание. Бытие их толкнуло в город. А мы ждем, когда они откликнутся на призыв вернуться в деревню. Вот посовестят их пропагандисты: нехорошо, мол, родную землю оставлять вчуже. Писатели вдохновенное слово кинут: моя родная сторона червонным золотом полна! Сюда, ребятушки, сюда, к дедовским истокам! Живой воды испить да травушку-муравушку потаптывати!..
Нет, такими зазывами да посулами серьезных специалистов не завлечь в деревню. Там нужно создавать условия не хуже городских. В той же ставропольской или кубанской деревне люди живут не хуже, а лучше, чем в городе. И особняки есть, и машины есть, и дороги есть. И никто не зазывает туда специалистов, они сами держатся. И уборка проходит в нужные сроки.
Вот такие мысли приходят в голову, когда я вспоминаю те слова Владимира Порфирьевича.
А в тот солнечный день я приехал в Гусь-Железный полюбоваться на озеро, искупаться, поплавать в нем. Доехал до речки, поднялся на бугор, глянул и... о, боже! Нет озера. По широкой впадине, окаймленной дальней опушкой бывшего прибрежного леса, текла, извиваясь, узкая, местами пересыхающая речушка. И старинной плотины, высокой, кирпичной, с чугунными шлюзами, в темных казематах которой, по преданию, разбойная баташовская братия чеканила фальшивые деньги, тоже не было. Шлюзы, регулировавшие сток, убрали, засыпали - и затянуло озеро тиной да ряской. На месте этом проходила обыкновенная дорожная насыпь; дорога делала крутой поворот, огибала белый двухэтажный барский дом, похожий на длинную казарму, заломанный чахлый парк и снова вырывалась на простор.
Главный врач детского санатория, размещенного в барском доме, показывал мне давние фотографии этого исчезнувшего озера, высокой кирпичной плотины, игрушечных торговых рядов с доисторическими портиками, водил по внутренним покоям огромного дома, заново перегороженного, приспособленного для иных надобностей. Переделка и ремонт когда-то выполнены были наспех - половицы скрипят и хлябают под ногами, двери перекошены, в оконные рамы задувает свежий ветерок.
- Сохранилась хоть одна комната от давнего времени? - спросил я. - С полами, дверями и окнами?
- Полы, двери и прочее - все порастащили. А вот стены и потолок сохранились в одном месте. Идемте, покажу.
Он ввел меня в зал, кажется в теперешнюю столовую, с белыми строгими пилястрами, с лепным потолком.
- Полы здесь были, говорят, наборного паркета, двери орехового дерева с бронзовой инкрустацией, люстра позолоченная висела.
- Жалко, - говорю, - что не сохранилось все это.
- О чем жалеть? Архитектурной ценности этот дом не имеет, - сказал доктор.
Я взглянул на него с удивлением - не шутит ли? Нет, смотрит прямо в глаза, даже с каким-то вызовом. Задиристый светлый хохолок на лысеющем лбу топырился, как петушиный гребешок.
- Как не имеет цены? - говорю. - Это ж дом! Большой, крепкий, полный дорогого убранства.
- Барские покои, и больше ничего.
- Так ведь и народу пригодились бы такие покои.
- Народу нужны другие ценности. Вы еще храм пожалейте. Теперь это модно.
- А что, не жаль храма?
- И храм цены не имеет. Архитектура путаная. Специалисты приезжали, говорят - эклектика.
- И парка не жаль?
- Парк - природа, и больше ничего. В одном месте убавилось, в другом прибавилось. В любую минуту его насадить можно.
Мы стояли возле окна, внизу под нами раскинулся обширный поселок.
- Смотрите, - говорю, - сколько домов. Приличные дома, большинство новых.
- Здесь живет в основном рабочий класс.
- Вот и хорошо, - говорю. - Увеличился поселок за полвека?
- Увеличился.
- А теперь подумайте вот о чем: раньше, ну хоть в тридцатые годы, здесь меньше жило народу, но успевали не только свои рабочие дела делать, но еще и плотину чинить, озеро в берегах держать и парк обихаживать. А теперь что ж, времени на это не хватает или желания нет?
- А это, - говорит, - знакомый мотив. Это все ваше писательское ворчание. Что озеро спустили - это вы заметили, а что над каждой крышей телевизионная антенна торчит - этого вы не замечаете.
Спорить с ним трудно, почти невозможно: доводы ваши он не слушает, только глаза навострит, тряхнет головой и пойдет чесать без запинки, как на стене читает:
- Есть писатели-патриоты. Их книги читают, фильмы смотрят наравне с футболом и хоккеем, потому что яркие, незабываемые образы. И все играют против наших врагов. А есть писатели-ворчуны, которые всем недовольны. Вот одного такого лечили, а он нас же, медиков, опозорил в своем последнем сочинении. За что, спрашивается?
Да, кажинный раз вспомянешь и в дальней дороге бессмертного писателя земли русской Николая Васильевича Гоголя: "Россия такая уж страна - стоит высмеять одного околоточного надзирателя, как вся полиция обидится".
А хорошо ехать в летнюю пору по мещерской дороге, поглядывать по сторонам на красные боры на песчаных угорах, на хмурую таинственную чащобу чернолесья в болотных низинах, на светлые березовые рощицы на открытых холмах, на пестрые многоцветные поляны, или, как в старину называли их, переполянья, окруженные темными раскидистыми, раскоряченными дубами. Того и гляди, просунется сквозь ветви косматая голова дикого вятича, Соловья-разбойника, живущего тут "на девяти дубах", и оглушит тебя трехпалым свистом.
Этим затяжным непутевым летом любопытно было наблюдать, как перепутались все сроки цветения трав и кустарников: рядом с белой таволгой, с пурпурными головками кипрея, с кисейными зонтиками дудника все еще цвел весенний ослепительно желтый курослеп, и проглядывали розовые, затейливо изрезанные лепестки дремы; в низинах бледно-лиловые болотные фиалки, эти трогательные вестники весны, цвели вперемешку с желтыми лютиками, с синими касатиками и крошечными голубенькими незабудками. К 20 июля только-только начала краснеть земляника.
Перед Касимовом дорога ныряла в глубоченный овраг и потом долго петляла по высокому откосу, поросшему соснами. Вот он, город моей детской мечты, соблазн моей юности. Касимов той поры - это пароходы с хлопающими плицами колес, это пристань с пестрой горластой толпой пассажиров, с крутыми сходнями на булыжную мостовую, где все заставлено было телегами, дрогами, тарантасами с мешками, саквояжами, сундучками; сено повсюду: и в задках на телегах, и под телегами, и прямо на дороге; его едят лошади, им укрыты возы с добром, на нем спят, и пьют, и в карты режутся. А в воздухе тяжкое сопение и гудки пароходов, лошадиное ржание, поросячий визг, залихватские припевки страданья под гармонь и проникновенный затейливый мат. "Срамословье в них пред отцы и пред снохами..." - изрек когда-то наблюдательный летописец о славянском племени вятичей.
Касимов - это крутые каменистые въезды на базарную площадь с тяжелой колоннадой приземистых торговых рядов, с блистающими главами шатровых церквей, с высокой кирпичной колокольней исполинского собора (ее уже разобрали), с чистыми мощеными прямыми улицами, с белой татарской мечетью, с минаретом, на шпиле которого ущербленный покосившийся месяц.
- Видал, месяц завалился набок? Это в него Петр Первый стебанул. Приехал сюда на своем ботике и спрашивает: "Что-то у вас за басурманская обитель?" - "А это, - отвечают, - молельня татарских царей". - "А ну-ка, говорит, - и я помолюсь". Забил в пушку ядро, приложился ды ка-ак шандарахнет.
Касимов - это пряно и душно пахнущие овчины, и чищенные пемзой, отдающие подпалиной белые и черные валенки, тяжкие тулупы, сети, бубенцы, мерлушковые шапки и воротники, щегольские шевровые сапожки на высоком каблучке и яловые болотные сапожища.
Касимов - это самое заветное здание с высокими готическими окнами, с красным затейливым карнизом, с парадной двустворчатой дверью, возле которой учащенно и сладостно билось когда-то мое юное сердце. Касимовский индустриальный техникум. "Чего робеешь? Входи, поступай!" - "А где жить? На какие шиши? На что ездить сюда за пятьдесят верст?" Так и не поступил - капиталу не хватило.
Летний Касимов был весь перекопан и закрыт для проезда. Долго объезжал город в длинной веренице рычащих грузовиков. При выезде на асфальт забуксовала моя "Волга", села в песке посреди проезжей части. Вмиг захлопали дверцы грузовиков, подбежали три шофера и с прибаутками, с матерком вытолкнули мою машину. Веселый, общительный народ мои земляки.
Переправа на реке стояла возле Толстикова, в двадцати пяти километрах ниже Касимова. Дорога до переправы - одно удовольствие, асфальт свежий, ни выбоин, ни ухабов. И снова пустынность, тишина. Зато уж после реки, от Толстикова до Потапьева, не только что асфальта, булыжника порой нет. И дороги нет. Ездят по полю: по овсам, по ржи, по картошке, по лесным вырубкам, по лесным полосам вдоль березовых рядков и даже по оврагам ездят, но только не по проезжей части. Здесь, на бывшей Муромской дорожке, сядешь за милую душу и версты не проехав: ухабы крутые, глубокие, как воронки после беглого артобстрела; колеи - что траншеи полного профиля, ляжешь на дифер - ни один трактор не стащит. Двадцать семь километров до Потапьева ехал я три часа. А ведь не так давно, в конце пятидесятых годов, дорогу выложили заново камнем, в те самые годы, когда гремела Рязань, когда шумно строили большое Рязанское кольцо.
Я жил в ту пору, летом, здесь, в Высоких Полянах, у своего школьного товарища Петра Михайловича Бочкарева, завуча местной средней школы. Хозяйка его в Москву уехала сдавать экзамены в институт, а мы целыми днями пропадали на лугах, рыбу ловили. Вечерами заходил племянник Петра Михайловича, Иван, колхозный молоковоз, и заводил один и тот же спор: где лучше жить: в городе или в деревне? "В городе куда хошь можно пойти и чего хошь можно купить. А здесь куда пойдешь?" - "Отчего ж ты в город не едешь?" - "Чего там делать? Там, извини за выражение, по нужде сесть негде. Но жить там все равно лучше".
А то вдруг скажет: "Наверное, молоко потеряло питательную силу. Ну, куда его идет такая пропасть? Один я отвез его целое озеро. Город утопить можно в нем".
Он мог сидеть на завалинке часами, опершись на колени руками, смотреть вдаль. А то мечтательно высоким чистым голоском запоет: "Я одену тебя в темно-синий костюм и куплю тебе шляпу большую..."
- Энтузиазма не хватает у людей, - жаловался мне председатель колхоза Иван Павлович Комов. - На одних нас, на руководителях, только и едут.
Беспокойная была у него работенка, мотался он во все концы по этой каменистой тряской дороге и гордился:
- По этой дороге сам тамбовский губернатор ездил.
А то, выражаясь и кривясь, словно от зубной боли, признавался:
- Как съезжу в Рязань или в Сасово, так, веришь или нет, по трое суток животом маюсь. Хоть со двора не сходи.
Умер он на ходу: собрался идти на заседание правления колхоза, послушать, что ему скажут "демократы", как называл он своих правленцев, вышел за калитку - и упал. Сердце не выдержало...
Дорожного полотна от той поры во многих местах почти не осталось. И куда только камень делся? Перемололи, что ли, или в землю вогнали? И только каменные мосты с железобетонными перилами все еще стоят невредимыми. Поставлены они сто лет назад, когда бетон и стальные балки только входили в модное и прочное сочетание, которое впоследствии будет названо железобетоном. Это память о той поре, когда ездил здесь тамбовский губернатор.
Да что там тамбовский губернатор! Царская невеста проезжала по этой дороге. Триста с лишним лет назад вот по этой самой дороге выехала из Высоких Полян в Москву на царские смотрины Евфимия Всеволожская. Ехали на долгих с чады и домочадцы, прихватили целый воз нарядов, белья, съестных припасов, кормов, лошадей табун гнали для перепряжек в пути. Эти выборы царской невесты, эти дворцовые смотрины дворянских дочерей на триста лет опередили известные европейские конкурсы красоты. По Оке, по Волге выбирать дворянских дочерей поехал боярин Пушкин. В Касимове, в доме архиерея, он увидел Евфимию Всеволожскую и тотчас пригласил ее на смотрины. Царевичу дал знать, что послал из Касимова такую красавицу, равной которой нет и не будет во всей Руси. И Евфимия стала царской невестой; оба круга прошла, победила московских красавиц, покорила сердце юного царевича.
Боярин Морозов, уязвленный этой победой (на тех смотринах была его племянница), приказал вплести в косы Евфимии весь ларец царских драгоценностей, а весом они были не менее пуда. Да прихватить, притянуть волоса-то потуже...
И не выдержала царская невеста. От волнения, тяжести и головной боли во время венчания упала она в обморок. Морозов объявил, что невеста больна падучей. Отца ее, Рафа Всеволожского, сослали в Сибирь за то, что хотел всучить царю-батюшке порченую дочь. Там, в Сибири, он и помер. Евфимию заточили в монастырь.
Но вот чудо - до сих пор в Высоких Поляках тот бугор, где стоял когда-то барский дом, зовут бугром Всеволожских. Удивительно, как живуче у нас предание!
Эти самые железобетонные мостки называют у нас екатерининскими. Я пытался не раз доказывать, что им всего сто лет, при Екатерине железобетона не было еще, не знали. Но не тут-то было. Старики не верили мне: "Может, где и не было железобетона, а у нас был".
Под одним из таких мосточков, за Свищевом, убили моего прадеда Трофима Селивановича Песцова. Служил он у гавриловского барина и характером был крут...
- И как ему не быть, крутому характеру? - рассуждала мать моя. - Он двадцать пять лет в армии отслужил. Чай, не мед там пил. Николаевский солдат! До какого-то чина дослужился. Ну и старался.
- За что его убили?
- А кто его знает! Может, притеснял кого, а может, из-за бабы. Встретили его возле моста. Он был верхом. Говорят, кольями били. А он в седле удержался. Вырвался... И вот какой крепости был человек - полуживой, лег на холку и в поместье приехал. Сняли его, он тут же помер.
- Куда он ездил ночью-то?
- Поди, к полюбовнице. У него их было-то, господи! Он и дома редко жил, больше все у барина. А то и приедет - радость невеликая. Крутой был, царствие ему небесное... Будешь в Любойникове - сходи на его могилу. Он возле церкви похоронен, за оградой. Памятник стоял хороший. Повалили. Но могилу найти можно: от паперти на угол ограды сделай восемь шагов. Там стоит береза, а возле березы могила. Его могила.
Нет ни березы, ни могилы, ни церкви...
От прадеда остался в Мочилах большой пятистенный дом красного лесу. Сгорел он в тридцать третьем году у меня на глазах. На пепелище нашел я витую бронзовую рукоять от его солдатского тесака. Ухитрялся я насаживать на нее деревянные точеные лезвия. Это "оружие" служило мне и шпагой и шашкой в играх в мушкетеры и в казаки-разбойники.
От Потапьева я свернул с большака в лесную сторону - через Беседки, Пет, Станищи на Веряево, на Гридино. Это уж суть мещерские села: отсюда и начинается разливанное море "непроходимых да непроезжих" лесов на Кочемары, на Ерахтур, на Копаново...
В Гридине в далекую довоенную пору я начинал свою трудовую самостоятельную жизнь учителем семилетки. Это было огромное село на три колхоза, с больницей, семилетней школой, клубом, избой-читальней, почтой. Три поместья когда-то стояло в нем, одно из них князей Волконских, с огромным садом, с липовыми и сосновыми аллеями, с тремя прудами, с тремя островами на прудах: жасминовый остров, сиреневые острова - белый да синие... Помню, у старой экономки, жившей напротив барского сада, хранились фотографии: двухэтажный дом с колоннами, кирпичные конюшни, серые в яблоках рысаки. И сам князь в резном кресле, при орденах, и борода, как покрывало, на груди... Да, все проходит. Ушло с ветром... Ни дома с колоннами, ни прудов, ни сирени, ни сада. Две голенастые заломанные сосны - и чистое поле.
И от села осталось не более четырех десятков домов. В одном из этих пятистенных домов, у Фрола Андриановича Муханова, я и проживал. Двое нас было, снимали горницу: "уцытель маленький" и "уцытель большой". "Уцытель маленький" был я. Мне в ту пору стукнуло всего семнадцать лет.
Останавливаюсь возле дома Мухановых; на высоком крыльце, на лавочках полно народу - все молодежь, дети и внуки-москвичи. Спрашиваю старуху, она стоит в дверях:
- Тетя Катя, не узнаете?
- Нет. Чей-то чужой, - отвечает уверенно.
- А ведь я жил у вас, в горнице.
- У нас учителя все жили. Много их было, всех не упомнишь.
- Так и не запомнили ни одного?
- Почему ж? Помним, знаем. Один учитель теперь кино делает.
- Вот он я и есть.
- Ба-атюшки мои! Как же я обозналась? Да у вас вроде бы не было бороды?
- Не было, - смеюсь, - замаскировался, чтоб не узнали.
- Где ж вас теперь узнать? Полжизни прошло.
В избе чисто, светло от белых кружевных покрывал, от тюлевых штор, от большого, во весь простенок, трюмо, от скатертей, от радужных половиков.
- Как живете?
- Хорошо живем. Ноне жить можно, слава тебе господи. Это не прежние времена.
- Эх, жалко, что пленка кончилась! - сокрушался Левин. - Я бы сейчас его щелкнул, а потом сунул бы кому надо.
- Кто это?
- Гулин, из Тумы. Ездит по механическому оборудованию ферм.
- Кабы этот механизатор не смазал нас в кювет, - с опаской оглядываясь на грузовик, сказал Петр Арефьевич.
- Пропустите его вперед, раз ему так надо, - сказал я.
- Боюсь, кабы не промахнулся. Дорога узкая. Захочет пролететь мимо, да в нас ударит. Пьяному море по колено, - возразил Петр Арефьевич и прибавил газу.
Так мы и ехали до самой Тумы с ведомым спутником на хвосте.
На другой день в редкую по нынешнему лету солнечную погоду весело катил я на Касимов. Дорога шла чистым полем - ни деревень, ни переездов, и в поле пустынно, мертво; редко встретится грузовик или автобус, да какая-нибудь сонная телега на обочине плетется себе потихоньку. А дорога приличная, асфальт свежий, ровный - газуй на всю железку! И я газовал.
Первую остановку сделал в Гусь-Железном. Помню, в шестьдесят первом году мы приезжали сюда с главой Окского заповедника Владимиром Порфирьевичем Тепловым: его интересовала популяция выхухоля и гнездовья диких уток по берегам местного искусственного озера, запруженного двести лет назад заводчиками Баташовыми. Выхухоль - ценный пушной зверек третичного периода - в то лето переживал бедствие: многие озера и старицы на окских лугах, где издавна обитал этот зверек, были спущены усердными не в меру мелиораторами. Погибал не только выхухоль - тысячи гектаров лугов были обезвожены из-за спуска озер, то есть сильного понижения уровня грунтовых вод.
В пойме, напротив Кочемар, спустили целиком два озера, и даже самое большое в этих краях прекрасное Ерахтурское озеро с красным бором на берегу было непоправимо искалечено понижением на два с половиной метра водяного зеркала. А всего делов-то: в верховьях этого озера было небольшое, в тридцать гектаров, болото, вот его-то и осушали.
Насмотревшись на заиленные озера, на высохшие, опустевшие от птиц и зверья прибрежные камыши, перепотевшие, запыленные, с самыми решительными намерениями ввалились мы в Ерахтурский райком. Как раз заседала комиссия по приемке осушенного болота - на это заседание и торопился Теплов. Сидели все чинно вокруг длинного стола, в белых рубашках с закатанными рукавами; вентилятор мягко шумел, пошевеливал приготовленные для торжественной подписи акты. А еще посреди стола стояла запотевшая поставка холодного квасу. Жарынь!
- Заждались вас, Владимир Порфирьевич! - шумно встретили Теплова. - Вот квасок холодный. Не хотите ли?
- Квасу выпью, а подписывать акты не стану, - сказал Теплов.
- Почему? - лица у всех за столом вытянулись.
- А потому, что это не мелиорация, а земельное душегубство. Ладно, вам наплевать на всю эту дикую живность - на выхухолей, на уток, на гусей, куликов. Но луга-то хоть пожалейте! Что вы делаете с лугами? Болото в тридцать гектаров осушили, а тысячи гектаров прекрасных лугов обезводили!
- Нельзя ли без эмоций? - сказал один из членов комиссии, кругленький розовый колобок, представитель Мещерской мелиоративной станции, от науки, так сказать. - Мы привыкли с карандашом работать, выгоду считать. Вот и приплюсуйте тридцать гектаров бывшего болота к нашему земельному обороту. Это вам не дикие утки, товарищ Теплое, а культурная земля.
Теплов, весь какой-то серый от пыли, морщинистый и злой от застарелой мучительной болезни (увы, он давно уж умер), поглядел на это розовое яблочко и изрек хриплым, рыкающим голосом:
- Какая культурная? Это ободранная земля. С карандашиком привыкли работать? Все плюсуете? А кто ваши минусы учитывать будет? Тетя Мотя или дядя Вавил? Вы просуропили канал длиной в шесть километров. Да ширина его поверху тридцать - сорок метров, да земляной отвал примерно такой же ширины. Вот и помножьте шестьдесят метров на шесть километров. Ну? Шестью шесть - тридцать шесть. Тридцать шесть гектаров прекрасных лугов выбросили кобелю под хвост. Это за тридцать гектаров болота? Да сколько тысяч обезводили? Считайте, считайте, во что обошлось ваше осушение болота!
- Вы интересно рассуждаете, - послышалось с другого конца. - Сегодня засушливое лето. А в обычное - влаги на лугах вполне хватает.
- А что делать в засушливое лето? - обернулся на тот голос Теплое. - К дяде Вавилу за сеном идти? Или коров в спячку укладывать?
- На травополье упор делаете, - сказал Колобок. - Мы осушаем болота для пропашных культур. Или что ж, по-вашему, не следует осушать болота?
- Делайте местную мелиорацию, дренажную систему, коллекторы, водоприемники. Насосные станции стройте, наконец, если понадобится. Но не смейте разрушать окружающую среду.
- А вы знаете, во что обойдется такая мелиорация?
- Так вы что ж, за дешевизной гоняетесь? - отбивался Теплов. - Тогда вспомните, что случилось с попом из сказки Пушкина, с тем самым, который за дешевизной гонялся.
Всю дорогу потом хмурился Теплое - и в лугах, и через Оку когда переправлялись, и когда по лесным кордонам шастали, - все ворчал, поругивался. Салтыкова вспоминал:
"Идите, говорит князь, передайте глуповцам: тех из вас, которым ни до чего дела нет, буду миловать, всех иных-прочих казнить".
На озере в Гусь-Железном он даже повеселел: в камышах на разводьях было много уток с утятами, нашли мы несколько норок выхухоля возле самой воды, и не было следов ондатры и енота.
- Вы только подумайте, - говорил он мне. - Есть в нашем краю редкий, ценный выхухоль. Так, видите ли, мало этого. Дай-ка мы еще и ондатру сюда завезем. И завезли. Ондатра первым делом набросилась на выхухоля, стала изгонять его из норок и просто переводить, как соперника. Но выхухоль редкость, и редкость - наша. Кроме как в средней полосе России, его нигде нет. А ондатра по всей земле пошла, из Канады завезли. Но к нам-то ее зачем, сюда? Чтоб выхухоль перевести? Вот пустые головы. Лишь бы отличиться, отрапортовать - развели ондатру. А зачем? На пользу это пойдет или во вред? До этого никому дела нет.
Или возьмите того же енота. На кой черт его к нам завезли? Ведь что получилось? Эта прожорливая собака пошла разорять гнездовья уток и гусей. Вред от нее колоссальный, польза - сомнительная. Вот и выходит - одна рука не ведает, что творит другая. А все оттого, что много развелось публики, которой ни до чего дела нет.
Была в нем какая-то апостольская прямота и строгость: он быстро накалялся, вспыхивал, вспоминая ерахтурскую комиссию:
- Ну что это за мелиорация? Какая это мелиорация?! Знаете, на что это похоже? На старый забавный анекдот, как мужик пошел даровой хлеб брать, да впопыхах худой мешок прихватил. Насыпает в мешок - а зерно в дыры вытекает. Некогда мешок починить - торопится, жадность заедает. Вот так и мы порой к земле, к природе относимся: все бы от нее взять, да побыстрее. Хоть в худой мешок, но толкаем. Мешок-то сначала сшейте какой следует, чтоб добро не пропадало.
Я частенько вспоминаю эти слова. И теперь вот пишу и думаю: провели в том же Клепиковском районе прекрасную мелиорацию, потратили на это дело миллионы рублей. Казалось бы, надо радоваться. И радовались целое лето... Но вот подошла осень. Заехал я в Спас-Клепики 6 октября, заморозки начинаются, зима "катит в глаза". А в полях все еще две тысячи гектаров зерновых не убрано и несколько тысяч гектаров картошки. И дождей с конца августа почти не было. Ладно, зерновые и по морозу уберут, а картошка пропала. Вот так... Миллионы рублей затратили на мелиорацию, но тысячи рублей на уборочную технику, на сушилки и прочее потратить не додумались. И гибнет, гибнет добро... на сотни тысяч... И ничего тут не сможет поделать секретарь райкома со всеми своими помощниками. Целыми днями мотаются они по полям, до глубокой ночи не вылезают из своих и чужих кабинетов. Да расшибись они в лепешку, треснись о мерзлую землю - не убрать им без нужной техники да без нужных людей вовремя урожая. Ведь не делают секретари райкомов на своих совещаниях ни жаток, ни картофелекопалок, ни комбайнов, ни тракторов. И специалистов не приготовишь на этих совещаниях. Кажись, это всем ясно. Пора снабжать районы средней полосы уборочной и прочей техникой в достаточном количестве. Может быть, мы уясним, наконец, и такую истину - никакая техника не способна творить чудеса без рук человеческих. Не на заезжего молодца рассчитывать надо в уборочную кампанию, а на своих чудо-богатырей. Но мало их, мало в деревне этой полосы нужных специалистов-механизаторов. Растеклись местные кадры, поразъехались, не сумели удержать в свое время. Уехали туда, где лучше работать и жить; туда, где светит и греет. В город они уехали. Маркс сказал: бытие определяет сознание. Бытие их толкнуло в город. А мы ждем, когда они откликнутся на призыв вернуться в деревню. Вот посовестят их пропагандисты: нехорошо, мол, родную землю оставлять вчуже. Писатели вдохновенное слово кинут: моя родная сторона червонным золотом полна! Сюда, ребятушки, сюда, к дедовским истокам! Живой воды испить да травушку-муравушку потаптывати!..
Нет, такими зазывами да посулами серьезных специалистов не завлечь в деревню. Там нужно создавать условия не хуже городских. В той же ставропольской или кубанской деревне люди живут не хуже, а лучше, чем в городе. И особняки есть, и машины есть, и дороги есть. И никто не зазывает туда специалистов, они сами держатся. И уборка проходит в нужные сроки.
Вот такие мысли приходят в голову, когда я вспоминаю те слова Владимира Порфирьевича.
А в тот солнечный день я приехал в Гусь-Железный полюбоваться на озеро, искупаться, поплавать в нем. Доехал до речки, поднялся на бугор, глянул и... о, боже! Нет озера. По широкой впадине, окаймленной дальней опушкой бывшего прибрежного леса, текла, извиваясь, узкая, местами пересыхающая речушка. И старинной плотины, высокой, кирпичной, с чугунными шлюзами, в темных казематах которой, по преданию, разбойная баташовская братия чеканила фальшивые деньги, тоже не было. Шлюзы, регулировавшие сток, убрали, засыпали - и затянуло озеро тиной да ряской. На месте этом проходила обыкновенная дорожная насыпь; дорога делала крутой поворот, огибала белый двухэтажный барский дом, похожий на длинную казарму, заломанный чахлый парк и снова вырывалась на простор.
Главный врач детского санатория, размещенного в барском доме, показывал мне давние фотографии этого исчезнувшего озера, высокой кирпичной плотины, игрушечных торговых рядов с доисторическими портиками, водил по внутренним покоям огромного дома, заново перегороженного, приспособленного для иных надобностей. Переделка и ремонт когда-то выполнены были наспех - половицы скрипят и хлябают под ногами, двери перекошены, в оконные рамы задувает свежий ветерок.
- Сохранилась хоть одна комната от давнего времени? - спросил я. - С полами, дверями и окнами?
- Полы, двери и прочее - все порастащили. А вот стены и потолок сохранились в одном месте. Идемте, покажу.
Он ввел меня в зал, кажется в теперешнюю столовую, с белыми строгими пилястрами, с лепным потолком.
- Полы здесь были, говорят, наборного паркета, двери орехового дерева с бронзовой инкрустацией, люстра позолоченная висела.
- Жалко, - говорю, - что не сохранилось все это.
- О чем жалеть? Архитектурной ценности этот дом не имеет, - сказал доктор.
Я взглянул на него с удивлением - не шутит ли? Нет, смотрит прямо в глаза, даже с каким-то вызовом. Задиристый светлый хохолок на лысеющем лбу топырился, как петушиный гребешок.
- Как не имеет цены? - говорю. - Это ж дом! Большой, крепкий, полный дорогого убранства.
- Барские покои, и больше ничего.
- Так ведь и народу пригодились бы такие покои.
- Народу нужны другие ценности. Вы еще храм пожалейте. Теперь это модно.
- А что, не жаль храма?
- И храм цены не имеет. Архитектура путаная. Специалисты приезжали, говорят - эклектика.
- И парка не жаль?
- Парк - природа, и больше ничего. В одном месте убавилось, в другом прибавилось. В любую минуту его насадить можно.
Мы стояли возле окна, внизу под нами раскинулся обширный поселок.
- Смотрите, - говорю, - сколько домов. Приличные дома, большинство новых.
- Здесь живет в основном рабочий класс.
- Вот и хорошо, - говорю. - Увеличился поселок за полвека?
- Увеличился.
- А теперь подумайте вот о чем: раньше, ну хоть в тридцатые годы, здесь меньше жило народу, но успевали не только свои рабочие дела делать, но еще и плотину чинить, озеро в берегах держать и парк обихаживать. А теперь что ж, времени на это не хватает или желания нет?
- А это, - говорит, - знакомый мотив. Это все ваше писательское ворчание. Что озеро спустили - это вы заметили, а что над каждой крышей телевизионная антенна торчит - этого вы не замечаете.
Спорить с ним трудно, почти невозможно: доводы ваши он не слушает, только глаза навострит, тряхнет головой и пойдет чесать без запинки, как на стене читает:
- Есть писатели-патриоты. Их книги читают, фильмы смотрят наравне с футболом и хоккеем, потому что яркие, незабываемые образы. И все играют против наших врагов. А есть писатели-ворчуны, которые всем недовольны. Вот одного такого лечили, а он нас же, медиков, опозорил в своем последнем сочинении. За что, спрашивается?
Да, кажинный раз вспомянешь и в дальней дороге бессмертного писателя земли русской Николая Васильевича Гоголя: "Россия такая уж страна - стоит высмеять одного околоточного надзирателя, как вся полиция обидится".
А хорошо ехать в летнюю пору по мещерской дороге, поглядывать по сторонам на красные боры на песчаных угорах, на хмурую таинственную чащобу чернолесья в болотных низинах, на светлые березовые рощицы на открытых холмах, на пестрые многоцветные поляны, или, как в старину называли их, переполянья, окруженные темными раскидистыми, раскоряченными дубами. Того и гляди, просунется сквозь ветви косматая голова дикого вятича, Соловья-разбойника, живущего тут "на девяти дубах", и оглушит тебя трехпалым свистом.
Этим затяжным непутевым летом любопытно было наблюдать, как перепутались все сроки цветения трав и кустарников: рядом с белой таволгой, с пурпурными головками кипрея, с кисейными зонтиками дудника все еще цвел весенний ослепительно желтый курослеп, и проглядывали розовые, затейливо изрезанные лепестки дремы; в низинах бледно-лиловые болотные фиалки, эти трогательные вестники весны, цвели вперемешку с желтыми лютиками, с синими касатиками и крошечными голубенькими незабудками. К 20 июля только-только начала краснеть земляника.
Перед Касимовом дорога ныряла в глубоченный овраг и потом долго петляла по высокому откосу, поросшему соснами. Вот он, город моей детской мечты, соблазн моей юности. Касимов той поры - это пароходы с хлопающими плицами колес, это пристань с пестрой горластой толпой пассажиров, с крутыми сходнями на булыжную мостовую, где все заставлено было телегами, дрогами, тарантасами с мешками, саквояжами, сундучками; сено повсюду: и в задках на телегах, и под телегами, и прямо на дороге; его едят лошади, им укрыты возы с добром, на нем спят, и пьют, и в карты режутся. А в воздухе тяжкое сопение и гудки пароходов, лошадиное ржание, поросячий визг, залихватские припевки страданья под гармонь и проникновенный затейливый мат. "Срамословье в них пред отцы и пред снохами..." - изрек когда-то наблюдательный летописец о славянском племени вятичей.
Касимов - это крутые каменистые въезды на базарную площадь с тяжелой колоннадой приземистых торговых рядов, с блистающими главами шатровых церквей, с высокой кирпичной колокольней исполинского собора (ее уже разобрали), с чистыми мощеными прямыми улицами, с белой татарской мечетью, с минаретом, на шпиле которого ущербленный покосившийся месяц.
- Видал, месяц завалился набок? Это в него Петр Первый стебанул. Приехал сюда на своем ботике и спрашивает: "Что-то у вас за басурманская обитель?" - "А это, - отвечают, - молельня татарских царей". - "А ну-ка, говорит, - и я помолюсь". Забил в пушку ядро, приложился ды ка-ак шандарахнет.
Касимов - это пряно и душно пахнущие овчины, и чищенные пемзой, отдающие подпалиной белые и черные валенки, тяжкие тулупы, сети, бубенцы, мерлушковые шапки и воротники, щегольские шевровые сапожки на высоком каблучке и яловые болотные сапожища.
Касимов - это самое заветное здание с высокими готическими окнами, с красным затейливым карнизом, с парадной двустворчатой дверью, возле которой учащенно и сладостно билось когда-то мое юное сердце. Касимовский индустриальный техникум. "Чего робеешь? Входи, поступай!" - "А где жить? На какие шиши? На что ездить сюда за пятьдесят верст?" Так и не поступил - капиталу не хватило.
Летний Касимов был весь перекопан и закрыт для проезда. Долго объезжал город в длинной веренице рычащих грузовиков. При выезде на асфальт забуксовала моя "Волга", села в песке посреди проезжей части. Вмиг захлопали дверцы грузовиков, подбежали три шофера и с прибаутками, с матерком вытолкнули мою машину. Веселый, общительный народ мои земляки.
Переправа на реке стояла возле Толстикова, в двадцати пяти километрах ниже Касимова. Дорога до переправы - одно удовольствие, асфальт свежий, ни выбоин, ни ухабов. И снова пустынность, тишина. Зато уж после реки, от Толстикова до Потапьева, не только что асфальта, булыжника порой нет. И дороги нет. Ездят по полю: по овсам, по ржи, по картошке, по лесным вырубкам, по лесным полосам вдоль березовых рядков и даже по оврагам ездят, но только не по проезжей части. Здесь, на бывшей Муромской дорожке, сядешь за милую душу и версты не проехав: ухабы крутые, глубокие, как воронки после беглого артобстрела; колеи - что траншеи полного профиля, ляжешь на дифер - ни один трактор не стащит. Двадцать семь километров до Потапьева ехал я три часа. А ведь не так давно, в конце пятидесятых годов, дорогу выложили заново камнем, в те самые годы, когда гремела Рязань, когда шумно строили большое Рязанское кольцо.
Я жил в ту пору, летом, здесь, в Высоких Полянах, у своего школьного товарища Петра Михайловича Бочкарева, завуча местной средней школы. Хозяйка его в Москву уехала сдавать экзамены в институт, а мы целыми днями пропадали на лугах, рыбу ловили. Вечерами заходил племянник Петра Михайловича, Иван, колхозный молоковоз, и заводил один и тот же спор: где лучше жить: в городе или в деревне? "В городе куда хошь можно пойти и чего хошь можно купить. А здесь куда пойдешь?" - "Отчего ж ты в город не едешь?" - "Чего там делать? Там, извини за выражение, по нужде сесть негде. Но жить там все равно лучше".
А то вдруг скажет: "Наверное, молоко потеряло питательную силу. Ну, куда его идет такая пропасть? Один я отвез его целое озеро. Город утопить можно в нем".
Он мог сидеть на завалинке часами, опершись на колени руками, смотреть вдаль. А то мечтательно высоким чистым голоском запоет: "Я одену тебя в темно-синий костюм и куплю тебе шляпу большую..."
- Энтузиазма не хватает у людей, - жаловался мне председатель колхоза Иван Павлович Комов. - На одних нас, на руководителях, только и едут.
Беспокойная была у него работенка, мотался он во все концы по этой каменистой тряской дороге и гордился:
- По этой дороге сам тамбовский губернатор ездил.
А то, выражаясь и кривясь, словно от зубной боли, признавался:
- Как съезжу в Рязань или в Сасово, так, веришь или нет, по трое суток животом маюсь. Хоть со двора не сходи.
Умер он на ходу: собрался идти на заседание правления колхоза, послушать, что ему скажут "демократы", как называл он своих правленцев, вышел за калитку - и упал. Сердце не выдержало...
Дорожного полотна от той поры во многих местах почти не осталось. И куда только камень делся? Перемололи, что ли, или в землю вогнали? И только каменные мосты с железобетонными перилами все еще стоят невредимыми. Поставлены они сто лет назад, когда бетон и стальные балки только входили в модное и прочное сочетание, которое впоследствии будет названо железобетоном. Это память о той поре, когда ездил здесь тамбовский губернатор.
Да что там тамбовский губернатор! Царская невеста проезжала по этой дороге. Триста с лишним лет назад вот по этой самой дороге выехала из Высоких Полян в Москву на царские смотрины Евфимия Всеволожская. Ехали на долгих с чады и домочадцы, прихватили целый воз нарядов, белья, съестных припасов, кормов, лошадей табун гнали для перепряжек в пути. Эти выборы царской невесты, эти дворцовые смотрины дворянских дочерей на триста лет опередили известные европейские конкурсы красоты. По Оке, по Волге выбирать дворянских дочерей поехал боярин Пушкин. В Касимове, в доме архиерея, он увидел Евфимию Всеволожскую и тотчас пригласил ее на смотрины. Царевичу дал знать, что послал из Касимова такую красавицу, равной которой нет и не будет во всей Руси. И Евфимия стала царской невестой; оба круга прошла, победила московских красавиц, покорила сердце юного царевича.
Боярин Морозов, уязвленный этой победой (на тех смотринах была его племянница), приказал вплести в косы Евфимии весь ларец царских драгоценностей, а весом они были не менее пуда. Да прихватить, притянуть волоса-то потуже...
И не выдержала царская невеста. От волнения, тяжести и головной боли во время венчания упала она в обморок. Морозов объявил, что невеста больна падучей. Отца ее, Рафа Всеволожского, сослали в Сибирь за то, что хотел всучить царю-батюшке порченую дочь. Там, в Сибири, он и помер. Евфимию заточили в монастырь.
Но вот чудо - до сих пор в Высоких Поляках тот бугор, где стоял когда-то барский дом, зовут бугром Всеволожских. Удивительно, как живуче у нас предание!
Эти самые железобетонные мостки называют у нас екатерининскими. Я пытался не раз доказывать, что им всего сто лет, при Екатерине железобетона не было еще, не знали. Но не тут-то было. Старики не верили мне: "Может, где и не было железобетона, а у нас был".
Под одним из таких мосточков, за Свищевом, убили моего прадеда Трофима Селивановича Песцова. Служил он у гавриловского барина и характером был крут...
- И как ему не быть, крутому характеру? - рассуждала мать моя. - Он двадцать пять лет в армии отслужил. Чай, не мед там пил. Николаевский солдат! До какого-то чина дослужился. Ну и старался.
- За что его убили?
- А кто его знает! Может, притеснял кого, а может, из-за бабы. Встретили его возле моста. Он был верхом. Говорят, кольями били. А он в седле удержался. Вырвался... И вот какой крепости был человек - полуживой, лег на холку и в поместье приехал. Сняли его, он тут же помер.
- Куда он ездил ночью-то?
- Поди, к полюбовнице. У него их было-то, господи! Он и дома редко жил, больше все у барина. А то и приедет - радость невеликая. Крутой был, царствие ему небесное... Будешь в Любойникове - сходи на его могилу. Он возле церкви похоронен, за оградой. Памятник стоял хороший. Повалили. Но могилу найти можно: от паперти на угол ограды сделай восемь шагов. Там стоит береза, а возле березы могила. Его могила.
Нет ни березы, ни могилы, ни церкви...
От прадеда остался в Мочилах большой пятистенный дом красного лесу. Сгорел он в тридцать третьем году у меня на глазах. На пепелище нашел я витую бронзовую рукоять от его солдатского тесака. Ухитрялся я насаживать на нее деревянные точеные лезвия. Это "оружие" служило мне и шпагой и шашкой в играх в мушкетеры и в казаки-разбойники.
От Потапьева я свернул с большака в лесную сторону - через Беседки, Пет, Станищи на Веряево, на Гридино. Это уж суть мещерские села: отсюда и начинается разливанное море "непроходимых да непроезжих" лесов на Кочемары, на Ерахтур, на Копаново...
В Гридине в далекую довоенную пору я начинал свою трудовую самостоятельную жизнь учителем семилетки. Это было огромное село на три колхоза, с больницей, семилетней школой, клубом, избой-читальней, почтой. Три поместья когда-то стояло в нем, одно из них князей Волконских, с огромным садом, с липовыми и сосновыми аллеями, с тремя прудами, с тремя островами на прудах: жасминовый остров, сиреневые острова - белый да синие... Помню, у старой экономки, жившей напротив барского сада, хранились фотографии: двухэтажный дом с колоннами, кирпичные конюшни, серые в яблоках рысаки. И сам князь в резном кресле, при орденах, и борода, как покрывало, на груди... Да, все проходит. Ушло с ветром... Ни дома с колоннами, ни прудов, ни сирени, ни сада. Две голенастые заломанные сосны - и чистое поле.
И от села осталось не более четырех десятков домов. В одном из этих пятистенных домов, у Фрола Андриановича Муханова, я и проживал. Двое нас было, снимали горницу: "уцытель маленький" и "уцытель большой". "Уцытель маленький" был я. Мне в ту пору стукнуло всего семнадцать лет.
Останавливаюсь возле дома Мухановых; на высоком крыльце, на лавочках полно народу - все молодежь, дети и внуки-москвичи. Спрашиваю старуху, она стоит в дверях:
- Тетя Катя, не узнаете?
- Нет. Чей-то чужой, - отвечает уверенно.
- А ведь я жил у вас, в горнице.
- У нас учителя все жили. Много их было, всех не упомнишь.
- Так и не запомнили ни одного?
- Почему ж? Помним, знаем. Один учитель теперь кино делает.
- Вот он я и есть.
- Ба-атюшки мои! Как же я обозналась? Да у вас вроде бы не было бороды?
- Не было, - смеюсь, - замаскировался, чтоб не узнали.
- Где ж вас теперь узнать? Полжизни прошло.
В избе чисто, светло от белых кружевных покрывал, от тюлевых штор, от большого, во весь простенок, трюмо, от скатертей, от радужных половиков.
- Как живете?
- Хорошо живем. Ноне жить можно, слава тебе господи. Это не прежние времена.