Страница:
– Так ведь то дочь, – как-то даже удивилась Анна Капитоновна,– а я – то – льновод. Что льноводу в городе делать? Вот скоро поеду в Москву на совещание – тогда вас навещу.
Она произносила не «дочь», а «доць», не «зачем», а «зацем», «навесцу» – таков был местный выговор, и только теперь Оленев полностью оценил исполинскую работу, проделанную его женой над своей речью.
Как ни убеждал Оленев свою тещу, она никак не могла взять в толк, что для нее самое разумное – жить у дочери, воспитывать внучку и вести хозяйство.
– У некоторых настолько эгоистичны дети...– с расстановкой, баритоном пояснял Евгений Петрович,– не хотят принимать мать, несмотря на все ее слезы и просьбы. А мы, наоборот, приглашаем вас от всей души.
– Бывает...– неопределенно заметила Анна Капитоновна и стала выспрашивать ученого зятя, не знает ли он, отчего это не делают хороших льномолотилок.– Уж так рвет волокно, так рвет... Вручную куда сподручнее, ручной-то лен идет двенадцатым номером, а машиной – восьмым. Вон оно как! Только ведь долго так теребить-то. Машиной быстрее, да больно уж окуделивает лен. Вот мы все и теребим на мялке, вручную...
Анна Капитоновна вскочила с живостью (была она высокая, худая, ловкая, с большими лучистыми серыми глазами на коричневом от северного солнца лице), принесла из чулана старую, отполированную временем трехвальную мялку – три доски, сверху желобок.
– От покойницы бабушки в наследство мялка досталась,– певуче пояснила она,– пятьсот семьдесят килограммов осенью на ней намяла. Двенадцатым номером пошла... А с машины восьмым. Вот ведь грех какой!
Евгений Петрович хотел сказать, что он физик и механизация сельского хозяйства не в его компетенции, но, взглянув в доверчивые лучистые глаза, стал внимательно разглядывать бабушкину мялку.
– Значит, на мялке качество лучше?– переспросил он и обещал поговорить, где нужно.
Впоследствии Оленев сдержал обещание: проблема льнотеребилки вошла в план работы научно-исследовательского института льноводства.
Приехали супруги на неделю, но Евгений Петрович не пожелал остаться больше двух дней: в избе не было никаких удобств, по всему Рождественскому скакали блохи, к тому же его ожидала путевка в Сочи.
Марфеньку забрали с собой и передали другой бабушке—Марфе Ефимовне: у нее как раз начался отпуск. К концу отпуска подыскали няньку – рыжую кареглазую девушку, приехавшую из какого-то колхоза Саратовской области. Но она скоро перешла работать на часовой завод.
Оленевы в эту зиму были заняты как никогда; друг с другом-то редко виделись, где уж тут до ребенка. Ложась поздно, они любили поспать утром подольше, а Марфенька, выросшая на деревенской закваске, поднималась ни свет ни заря и принималась каждый раз заново открывать для себя квартиру, как некую таинственную, неизвестную страну. Пришлось попросить соседку отвезти Марфеньку к бабушке Анюте. И отец и мать вздохнули с облегчением, когда беспокойного младенца увезли на Ветлугу.
На этот раз про Марфеньку забыли надолго. А потом началась война. Любовь Даниловна разъезжала с агитбригадой по фронтам и с таким чувством исполняла «До тебя мне дойти не легко, а до смерти четыре шага», что растревоженные и умиленные бойцы на руках относили ее до машины. Именно в годы Отечественной войны пришла к Любови Даниловне действительно всенародная слава.
Евгений Петрович выехал вместе со своим институтом в Сибирь и все военные годы провел в лаборатории, не услышав ни одного выстрела. После победы институт возвратился в Москву, и все потекло по-прежнему.
Огромный всепоглощающий труд, а вокруг него бесконечные заседания, совещания, чествования, порой личные счеты, зависть. Ученые бывают двух типов: одних интересует только наука, то, что они могут дать людям, а других – еще и научная карьера. Марфенькин отец принадлежал к числу последних. И он в своей карьере преуспел, может быть, чуточку больше, чем в науке,– опасное положение, чреватое скептицизмом: когда у человека есть основания не уважать себя, он почему-то перестает уважать других.
Трудно сказать, когда бы Оленевы вспомнили о дочери, вспомнили бы, конечно, когда-нибудь, но тут печальное событие помогло. Пришла телеграмма, что бабушка Анюта умерла. Евгений Петрович был в командировке. Любовь Даниловна только что возвратилась с гастролей, у нее были свои планы, но пришлось ехать в Рождественское. Телеграмма, которую она нашла в ворохе почты, была шестинедельной давности – мать, разумеется, давно схоронили.
Марфенька оказалась высокой, крепкой, словно сбитой, деревенской девчонкой двенадцати лет в красном с белыми крапинками хлопчатобумажном платочке, резиновых синих тапочках, в штапельном платье с напуском. Любовь Даниловна узнала этот фасон: такие точно платья шила и ей когда-то мать. Отличные детские туалеты, которые «любящие» родители слали в посылках (домработнице Кате, той самой, что жила в их доме и когда-то отвезла Марфеньку, выдавались для этого специальные суммы), лежали аккуратно сложенные в большом окованном железом сундуке – сундук принадлежал той же прабабушке, что и трехвальная мялка. Бабушка Анюта не в силах была пустить девчонку на улицу или на речку в этаких дорогих нарядах, так они и пролежали в сундуке все эти годы.
В избе царил и порядок, и чистота, некрашеные полы (бог весть почему их до сих пор не покрасили) сверкали естественной желтизной.
– Отчего умерла мама?– спросила Любовь Даниловна после первых объятий и поцелуев, более традиционных, нежели сердечных.
Великая артистка, так чудесно изображающая на сцене материнское чувство, с некоторым стыдом обнаружила, что она не испытывает никакого приличествующего случаю волнения. Опухшая, подурневшая от слез Марфенька поразила и расстроила Любовь Даниловну. «И в кого это она уродилась такая некрасивая?»– подумала она.
Мать и дочь сидели за столом, на котором кипел все тот же хорошо начищенный самовар – это уже Марфенька его чистила. Только не было такого изобилия блюд, как в прошлый приезд при жизни бабушки.
Всхлипывая, Марфенька рассказала, как умерла бабушка. Утром она, как всегда, вышла на работу, но вскоре почувствовала себя плохо и вернулась домой, по пути еще зашла в правление колхоза: как всегда, у нее были неотложные дела. К вечеру ей стало хуже, и Марфенька сбегала за врачом.
Врач нашел, что нужно немедленно в больницу, и отправился добиваться машины, заметно встревоженный.
– Подойди ко мне, Марфа,– позвала Анна Капитоновна.
Марфенька подошла и, обняв бабушку, расплакалась.
– Подожди... не реви, потом... Послушай, что я тебе скажу...– через силу начала умирающая, с любовью глядя на внучку.– Прости, если когда тебя недоглядывала... по занятости это, а может, по невежеству... Теперь твои родители заберут тебя в Москву... Они у тебя эгоисты, только сами себя понимают... Любке-то и слава, конечно, в голову ударила. Ты это знай заранее и не расстраивайся. Поняла? Одной тебе не выдержать... Ты к людям сердцем прилепляйся... Хороших людей много. Слабого человека встретишь – помоги ему, сильного – на его силу не надейся, своей обходись. Корни у тебя крепкие – выдюжишь... Сдается мне, жизнь у тебя нелегкая будет... Но ты не бойся... Живи по правде, как тебе совесть подсказывает, и весь сказ. Своим умом живи, слышишь?
Рано я помираю... А кто не рано помирает... Не реви – потом наревешься. Не одна ты по мне поплачешь... Чай, и в деревне бабы поголосят. Без этого нельзя. От дочери не жду. На гастроли эти самые укатила... К похоронам не поспеет. Учись хорошо. В нонешнее время без этого нельзя. Эх, кабы я ученая была! Вот бы дел натворила... Замуж выйдешь – работу не бросай. В работе весь вкус жизни...
Таково было нехитрое напутствие бабушки Анюты. В ту же ночь она скончалась в районной больнице: сердце устало работать. Правду она сказала: здорово голосили о ней женщины. Хоть строгая, но душевная была бабушка.
Передавая матери слова умирающей, Марфенька кое-что сократила, особенно в той части, где говорилось об эгоизме родителей. Ей эти слова были не внове. Колхозники часто при ней говаривали: «Родители-то совсем забросили девчонку, деньгами отделываются. На, бабушка, расти! Эдакие эгоисты. И зачем только такие родят?»
Продав дом матери и выступив в районном Доме культуры (для земляков), Любовь Даниловна поспешила вернуться самолетом в Москву: там ее с нетерпением ждали. Очень не ко времени была и эта смерть, и снова свалившаяся на руки дочь...
Сразу по приезде, чуть ли не в тот же день, она определила Марфеньку в пионерский лагерь, так что та и познакомиться-то как следует с матерью не успела.
В конце августа Любовь Даниловна заехала за дочерью на такси. Она нашла, что Марфенька поправилась и даже похорошела. А Марфенька про себя подумала, что мама подурнела и похудела, и взгляд у нее какой-то странный.
До дому доехали молча, Марфенька с притворным интересом смотрела на московские улицы. На самом деле она ничего не видела. Сердце ее стучало.
На лестнице их встретила с явно напускной радостью Катя – маленькая полная круглолицая женщина с круглыми бусами из пластмассы на пухлой белой шее. Артистка быстро спровадила ее на кухню.
– Мне надо с тобой поговорить, пройдем сюда...– сказала она дочери и, подумав, провела ее в приготовленную для нее лучшую комнату... ту, что занимала до того сама Любовь Даниловна.– Вот здесь ты будешь жить. Я дарю тебе эту комнату... И вся эта мебель тоже твоя... В школу ты уже устроена... в шестой класс. Теперь сядем и поговорим.
Они присели на стульях у маленького лакированного письменного столика.
Марфенька, еще ничего не понимая, но чувствуя недоброе, с волнением смотрела на «великую артистку», и ей как-то не верилось, что это ее мать.
«До чего она все же красивая!– с восхищением думала Марфенька.– Какое у нее прекрасное платье... Какая у нее белая-белая кожа, и нежные-нежные руки с розовыми ноготками, и такие красивые волосы... А как она поет!... Только зачем же она отдает мне свою комнату? Может, она все-таки любит меня?»
– Мама,– сказала Марфенька, не отрывая преданного взгляда от матери,– мне совсем не нужно отдельной комнаты, я и в столовой могу спать. Где положите, там и буду. А когда папа придет?– Ты уже большая и можешь понять...– как-то строго начала Любовь Даниловна.– Дело в том... Я ухожу от Евгения Петровича.
Марфенька смотрела, не понимая.
– Мы разводимся,– с легким раздражением пояснила мать.– Я уже ушла. Как видишь, я ничего не взяла, кроме своего рояля, книг и платьев. Это все пойдет тебе. Думаю, что тебе лучше жить у отца... потому что здесь Катя. Она работает через день. Один день у писателя...– она назвала известное даже Марфеньке имя,– а день у нас. Я опять осталась без домработницы. Правда, у Виктора Алексеевича живет какая-то дальняя родственница, но, кажется, придется с нею расстаться. Виктор Алексеевич – это мой муж. Почему ты плачешь? Хочешь жить у меня? Это твое право, но... тебе будет здесь лучше, уверяю. У папы ты будешь полная хозяйка. Евгений Петрович как будто не собирается жениться.
Марфенька плакала, уткнувшись горячим лицом в жесткую обивку стула, стыдясь своих слез. Она сама не знала, почему она плачет. Она почти не знала мать, еще не видела отца, он придет только вечером, но ей было очень горько.
Любовь Даниловна почувствовала клубок в горле, ей вдруг захотелось по-бабьи, сердечно приласкать дочку в ее первой обиде и одиночестве, но она овладела собой. Момент был явно неподходящий: еще попросит взять с собой. Сейчас это было неудобно. Новый муж был на одиннадцать лет моложе, до смешного влюблен в нее, и у них был медовый месяц, говоря по-старомодному. Хорошо еще, что Евгений понял ее и пошел навстречу, согласившись взять дочь.
– Не плачь,– только и сказала она.– Я не могу больше жить с твоим отцом. Конечно, он любит меня... Никогда ни одну женщину он не любил так, как он любит меня. Но себя он любит гораздо больше. Твой отец безусловно порядочный человек. Но мне с ним всегда было тяжело. То, что он требовал от меня, как от жены, могла дать ему любая простая добрая женщина, но у меня не было на это времени. Я не могла следить за тем, пообедал ли он и свежая ли у него рубашка. Мне некогда было пришивать ему пуговицы... Они у него почему-то всегда отрываются. Советую тебе взять это на себя, и он к тебе привяжется. Ну, насколько может... Ты не представляешь, Марфа, как я работала всю жизнь. Это каторжный труд. Что мне дала сельская школа? Почти ничего. Кроме природных данных – голоса, ничего у меня не было. Теперь, когда я смотрю с вершины, у меня дух захватывает: какой я прошла путь! Я работала по шестнадцати часов в сутки. У меня не было часа, чтоб просто поваляться на кровати, отдохнуть. Принимая ванну, я повторяла французские глаголы. Артисту надо знать языки. Надо быть высокообразованным человеком. Иначе не будет тонкости, культуры в его игре. Многие ли из артистов оперы умеют играть? Они просто поют. А я играю. Меня не раз звали в драматический театр. Теперь приглашают сниматься в кино. Журналы просят меня написать статью об искусстве, зная, что я им не откажу, и это будут действительно мысли об искусстве, а не набор трескучих фраз. На все это надо время и труд, труд, труд. Меня просто не могло хватить на все, понимаешь? Постарайся понять меня и не обижайся, что я как будто забыла тебя в деревне. Я тоже выросла в Рождественском. Меня тоже воспитала бабушка Анюта. И я, как видишь, стала заслуженной артисткой. О, нелегко мне досталось это высокое звание! Но я всегда умела работать... Это у меня от матери.
Ну и вот... а Евгений Петрович все эти годы хронически на меня дулся за то, что я уделяю ему мало времени. Он был холоден, сдержан, обижен. Я не могу выносить, когда на меня дуются! На меня нападает тоска, это мешает работе. Иногда ночью – это было давно, в первые годы,– я начинала плакать, он слышал, но никогда не подходил, чтоб утешить, успокоить. Кажется, это приносило ему хоть некоторое удовлетворение. Найдя мое уязвимое место, он нашел способ мести, которым и пользовался до последнего дня. У меня была любимая работа – мое искусство, которое принесло мне славу, почти мировую, но у меня никогда не было личного счастья. У него, конечно, тоже не было... Последнее время мы дошли до открытой неприязни.
С Виктором все не так. Он любит во мне артистку, уважает мой труд. И... ничего не требует для себя. Женщине так необходимо, чтоб ее любили. Каждому человеку, вероятно... Ты... приласкай отца... Он... ему будет сейчас одиноко. Он уязвлен в своем тщеславии. До сих пор не решился сказать об этом на работе. Стесняется. Мне жаль его, признаться. Но я больше не могу. Мне нужно хоть немножко счастья. Отогреться. Мы плохо жили... Каждый думал только о себе. Ну вот...
Ты, Марфа, кажется, умна. Это хорошо. Будешь меня навещать. Вот мой телефон... Смотри, я записываю здесь.– И Любовь Даниловна сама записала номер своего нового телефона на паспарту одной из гравюр.– А это тебе приготовили одежду. Переоденься при мне. Хочу взглянуть, идет ли тебе.– Она указала на многочисленные свертки, сваленные прямо на постель.
Марфенька со стесненным сердцем послушно встала и переоделась.
– Тебе идет клетчатое,– заметила Любовь Даниловна и, раскрыв замшевую сумочку, вынула из нее маленький футлярчик.
– А это тебе мой подарок... Правда, хороший?
Это были золотые часики квадратной формы, но чуть округленные по углам.
Марфенька невольно вскрикнула от восторга.
– Очень рада, что тебе нравится. До свидания! А у тебя прелестные черные глаза! При русых волосах... Красивое сочетание. Ты уж не такая дурнушка.
Поцеловав несколько раз дочь, более горячо, чем при встрече, она ушла навсегда.
Марфенька пошла в ванную комнату и, вздыхая, умылась холодной водой: не хотелось ей, чтоб чужая женщина, эта Катя, видела ее слезы.
До прихода отца она просидела на кончике стула, чувствуя себя неловко, как в чужом доме в ожидании хозяев. Часики она положила на подушку.
Марфенька думала о родителях. Она отлично поняла все, что ей говорила Любовь Даниловна.
В Рождественском тоже была такая в точности история с их соседями. Кузьма был колхозником, он обычно на лошадях работал, а его жена Прасковья Никифоровна – бригадир полеводческой бригады. У них без конца шли семейные неприятности. Кто их только не мирил! Даже секретарь райкома приезжал мирить.
– Я муж или нет?– орал на всю деревню Кузьма.—
Должна она за мной уход иметь или не должна? Цельный день в поле, некому щей подать из печи, в погреб слазить! Скоро корову за нее доить придется! Села в машину и укатила в район на совещание. Какое может быть совещание, ежели муж ожидает? Что мне, самому детей спать укладывать? Активистка!...
В простоте души Марфенька объединила оба случая в одно.
В шесть часов она встала, причесалась перед зеркалом на оклеенной полосатыми обоями стене и впервые внимательно осмотрела комнату: она показалась ей просто роскошной и потому неласковой и неуютной, чужой. Раздался звонок, такой резкий, что Марфенька вздрогнула. Отперла Катя.
– Ребенок уже здесь?– услышала она звучный мужской голос.
Навстречу ей шел высокий пожилой мужчина с седыми висками, в сером костюме и серых туфлях. Черные, как и у Марфеньки, глаза были колючие и насмешливые. Узкое, нервное, смуглое лицо показалось ей очень красивым, но недобрым.
Евгений Петрович с удивлением смотрел на дочь. Он не ожидал, что Марфенька окажется такой взрослой. Он вдруг вспомнил, что не купил ей никакого подарка, и сконфузился. Они – не без неловкости – обнялись и поцеловались.
– Обед подавать?– спросила Катя.
– Через четверть часика. Гм! Я сейчас, Марфа, только на минуту спущусь вниз.– И, улыбнувшись дочери, он поспешно вышел. В их доме внизу был ювелирный магазин.
Вернулся Евгений Петрович точно с такими же золотыми часиками, какие ей подарила мать, и галантно вручил дочери подарок.
Марфенька растерянно посмотрела на часы, густо покраснела и, старательно выговаривая слова, поблагодарила отца.
– Надень часы-то,– сказала Катя, проходя мимо с блюдом жареных котлет.
Марфенька послушно надела их на руку. Часы уже были заведены и тикали тихонько и ровно, не то что ее сердце, стучавшее беспокойно и гулко. После сытного и вкусного обеда (Катя особенно старалась все эти дни, когда выехала Любовь Даниловна, которую она недолюбливала) отец прошел в свою комнату и скоро позвал дочь.
– Садись,– показал он на глубокое кресло.
Марфенька присела на кончик, попыталась сесть глубже и чуть не упала назад. Тогда она уцепилась за ручки и опять сползла на край. Евгений Петрович закурил сигарету, лицо его выражало утомление и досаду.
– Любовь Даниловна была здесь?– спросил он и поморщился, словно прищемил палец.
– Да, мама привезла меня сюда.
– Ага.– Отец помолчал немного, рассматривая дочь.
– Она тебе говорила?
– Да, говорила...
– Ну что же... Будешь жить у меня. Тебя давно бы следовало забрать. Если бы твоя мать хоть немного думала о своей семье... Но она, кроме своей работы в театре, ни о чем не желает думать. Не завидую... этому... ее теперешнему мужу. Да-да-а... Как же ты жила там, на Ветлуге?
– Хорошо жила.
– Гм. Ну ладно, хозяйничай в квартире. Хорошо, что ты уже большая. Эта Катя хитрая, присматривать за ней надо. Рвач порядочный, жадная. Шестьсот рублей у нас получает, да шестьсот у этого писателя... как его... известный... Я никогда, впрочем, не читал. И уже поговаривает о прибавке. Хочет зарплату научного работника получать. Ну, иди отдыхай. Что?
Марфенька нерешительно приблизилась, чтоб поцеловать отца. Он понял и подставил ей щеку.
В своей большой отдельной комнате Марфенька сняла отцовы часы с руки, вынула те, вторые – мамины – из-под подушки, сличила их и горько-прегорько заплакала: часы были совсем одинаковые – точь-в-точь.
Очень неудачно получилось со школой. Там, на Ветлуге, все от души любили ее – и учителя, и ребята. И Марфенька любила всех. Была она добрый товарищ, не отлынивала ни от какой работы ни в поле, ни на ферме, она была всех начитаннее и развитее, а если когда и «схватывала» двойку, никто не удивлялся, не порицал: подумаешь сегодня двойка, завтра пятерка!
В Москве все сложилось иначе.
Марфенька не знала самых простых вещей: никогда не слышала о театре Образцова, спотыкалась на эскалаторе метро, не интересовалась шахматными турнирами и модными пластинками. Марфенька никогда не подозревала, что она самолюбива. Поняла лишь, когда в классе раздался смешок над ее выговором. Увы, злосчастное «ц» вместо «ч» проникло и в речь Марфеньки, и первое же ее появление у доски надолго развеселило класс. Хуже всего, что неопытная учительница, только в прошлом году закончившая МГУ, тоже не сумела сдержать улыбки.
Может быть, если бы Марфенька признала свое невежество, ребята отнеслись бы к ней покровительственно и даже помогли бы ей скорее освоиться. Но Марфа Оленева, в свою очередь, нашла одноклассников слишком ребячливыми и недалекими, и она отнюдь не скрывала, что попросту не уважает их. Марфенька умела многое такое, чего не умели они. Она умела за пять минут запрячь лошадь и править ею. Она переходила вброд Ветлугу, не боясь сыпучих песков и водоворотов, она могла залезть на самое высокое дерево и часами наблюдать качающийся и шумящий лес, проплывающие совсем близко облака. Она знала по названиям растения, умела отличить семена и уж во всяком случае не смешала бы коноплянку с жаворонком, как некоторые из этих высокомерных девчонок и мальчишек. Умела выдоить корову, подойти и напоить бугая и многое-многое другое.
Чуть ли не в первые дни учебы Марфенька стала свидетелем такого разговора двух девятиклассников. Юноша и девушка сидели рядком на подоконнике и, не обращая внимания на прислушивающуюся к разговору шестиклассницу, жаловались друг другу на своих... родителей...
– Мы еще можем успеть сегодня после кружка на «Вдали от Родины»,– сказал рослый, видный собою школьник.– Начало сеанса в девять тридцать... Правда, дома станут ныть, но плевать!
– Ничего не выйдет!– раздраженно отозвалась девушка.– Ты знаешь, Додик, мама с десяти часов вечера стоит на улице и выглядывает: не иду ли я... Просто всякое настроение портит. Возмутительно.
– А моя тоже не ложится спать, ходит, как маятник, по комнате и каждую минуту смотрит на часы. А потом начинает звонить по всем знакомым. Просто срам!...
– Знаешь, Додик, как я только прихожу, заставляет меня есть.
– О! Да-а!– от всей души посочувствовал Додик.– А ты скажи, будто была в кафе и наелась.
– Но мне не разрешают ходить в кафе...
Марфенька, всегда отличавшаяся завидным аппетитом, с пренебрежением оглядела великовозрастные жертвы родительской любви и грустно пошла в класс. Она живо представила, как мать стоит каждый вечер у крыльца и ждет с тревогой и нетерпением дочку. Подумать только – каждый вечер ждет эту противную белобрысую пигалицу. Так ее любит!... Никто никогда не ждал Марфеньку у ворот. Ее часто забывали покормить. И она сама, бывало, найдет хлеб, отрежет ломоть, густо посолит и съест, запивая вкусной колодезной водой. А этих чуть не на коленях, наверное, уговаривают поесть. Небось не дали бы им денька два обеда, так сами бы попросили. Да работать бы их заставить! Они лодыри, за них все делают их папы и мамы или домработницы. Ух, какие дураки и притворы! И что за имя – Додик? Как все равно кот или собака. Как же его на самом деле звать? Наверное, Данила.
За весь год Марфенька не сдружилась ни с кем из одноклассников. Обиженная их насмешками, она преувеличила их недостатки и не заметила достоинств.
«Знать их не хочу, буду учиться лучше всех, пусть тогда смеются»,– решила девочка. В дневнике Оленевой все чаще стали появляться пятерки.
«Ей отец помогает!»– говорили в классе. Марфенька была возмущена: отец за весь год не сказал ей и ста слов. Никто ей никогда ни в чем не помогал – она сама!
Одиночество терзало ее. Если бы у нее была подруга – настоящая, верная, добрая, умная подруга! Или... такие родители, как у всех. Никакие не великие, не известные, не эгоисты... Зачем ей двое одинаковых золотых часов? Пусть бы отец вместо часов купил два билета в этот самый образцовый кукольный театр. Они бы пошли вдвоем в его выходной день. Или вместе поехали бы катером по Москве-реке. Другие родители ведь ездят со своими детьми, и они тоже работают. Все работают, но вот стоят у ворот и ждут, беспокоясь, если дочь задержится где-то. Но у мамы – театр и молодой муж, у отца – наука и всякая суета, телефонные звонки. Это было очень странно: есть отец и мать, оба живы, и все равно что их нет. А эта Катя... Она нехорошая, она... воровка. Марфенька видела своими глазами, как она утащила из ящика шифоньера белую скатерть, уж не говоря о том, что она каждый день таскала продукты. Марфенька только из чувства справедливости не сказала ничего отцу: у них много, а у Кати мало. Отец-то сроду не догадается поделиться. Надоумливать его бесполезно – он скажет: «Ей мало? Ей надо зарплату научного работника?»
Катя была еще и подхалимкой: она так заискивала перед отцом, а потом судачила о нем с соседями. Хорошо, что она приходит через день и не ночует у них.
Никого нет у Марфеньки на всем белом свете, совсем она одна! Первый год в Москве оказался для нее самым тяжелым. Лето она провела в Артеке, а осенью как-то постепенно все наладилось. Если и не было особенно тесной дружбы с ребятами, как на Ветлуге, то уж не было и отчуждения.
У педагогов Оленева была на очень хорошем счету – отличница. Особенно восхищался ею математик: «Прирожденные математические способности! А какое чувство логики...» Преподаватель физкультуры говорил: «Самая ловкая. Молодец!» А вот характеристика Марфы из дневника классной руководительницы, той, что окончила МГУ в прошлом году:
Она произносила не «дочь», а «доць», не «зачем», а «зацем», «навесцу» – таков был местный выговор, и только теперь Оленев полностью оценил исполинскую работу, проделанную его женой над своей речью.
Как ни убеждал Оленев свою тещу, она никак не могла взять в толк, что для нее самое разумное – жить у дочери, воспитывать внучку и вести хозяйство.
– У некоторых настолько эгоистичны дети...– с расстановкой, баритоном пояснял Евгений Петрович,– не хотят принимать мать, несмотря на все ее слезы и просьбы. А мы, наоборот, приглашаем вас от всей души.
– Бывает...– неопределенно заметила Анна Капитоновна и стала выспрашивать ученого зятя, не знает ли он, отчего это не делают хороших льномолотилок.– Уж так рвет волокно, так рвет... Вручную куда сподручнее, ручной-то лен идет двенадцатым номером, а машиной – восьмым. Вон оно как! Только ведь долго так теребить-то. Машиной быстрее, да больно уж окуделивает лен. Вот мы все и теребим на мялке, вручную...
Анна Капитоновна вскочила с живостью (была она высокая, худая, ловкая, с большими лучистыми серыми глазами на коричневом от северного солнца лице), принесла из чулана старую, отполированную временем трехвальную мялку – три доски, сверху желобок.
– От покойницы бабушки в наследство мялка досталась,– певуче пояснила она,– пятьсот семьдесят килограммов осенью на ней намяла. Двенадцатым номером пошла... А с машины восьмым. Вот ведь грех какой!
Евгений Петрович хотел сказать, что он физик и механизация сельского хозяйства не в его компетенции, но, взглянув в доверчивые лучистые глаза, стал внимательно разглядывать бабушкину мялку.
– Значит, на мялке качество лучше?– переспросил он и обещал поговорить, где нужно.
Впоследствии Оленев сдержал обещание: проблема льнотеребилки вошла в план работы научно-исследовательского института льноводства.
Приехали супруги на неделю, но Евгений Петрович не пожелал остаться больше двух дней: в избе не было никаких удобств, по всему Рождественскому скакали блохи, к тому же его ожидала путевка в Сочи.
Марфеньку забрали с собой и передали другой бабушке—Марфе Ефимовне: у нее как раз начался отпуск. К концу отпуска подыскали няньку – рыжую кареглазую девушку, приехавшую из какого-то колхоза Саратовской области. Но она скоро перешла работать на часовой завод.
Оленевы в эту зиму были заняты как никогда; друг с другом-то редко виделись, где уж тут до ребенка. Ложась поздно, они любили поспать утром подольше, а Марфенька, выросшая на деревенской закваске, поднималась ни свет ни заря и принималась каждый раз заново открывать для себя квартиру, как некую таинственную, неизвестную страну. Пришлось попросить соседку отвезти Марфеньку к бабушке Анюте. И отец и мать вздохнули с облегчением, когда беспокойного младенца увезли на Ветлугу.
На этот раз про Марфеньку забыли надолго. А потом началась война. Любовь Даниловна разъезжала с агитбригадой по фронтам и с таким чувством исполняла «До тебя мне дойти не легко, а до смерти четыре шага», что растревоженные и умиленные бойцы на руках относили ее до машины. Именно в годы Отечественной войны пришла к Любови Даниловне действительно всенародная слава.
Евгений Петрович выехал вместе со своим институтом в Сибирь и все военные годы провел в лаборатории, не услышав ни одного выстрела. После победы институт возвратился в Москву, и все потекло по-прежнему.
Огромный всепоглощающий труд, а вокруг него бесконечные заседания, совещания, чествования, порой личные счеты, зависть. Ученые бывают двух типов: одних интересует только наука, то, что они могут дать людям, а других – еще и научная карьера. Марфенькин отец принадлежал к числу последних. И он в своей карьере преуспел, может быть, чуточку больше, чем в науке,– опасное положение, чреватое скептицизмом: когда у человека есть основания не уважать себя, он почему-то перестает уважать других.
Трудно сказать, когда бы Оленевы вспомнили о дочери, вспомнили бы, конечно, когда-нибудь, но тут печальное событие помогло. Пришла телеграмма, что бабушка Анюта умерла. Евгений Петрович был в командировке. Любовь Даниловна только что возвратилась с гастролей, у нее были свои планы, но пришлось ехать в Рождественское. Телеграмма, которую она нашла в ворохе почты, была шестинедельной давности – мать, разумеется, давно схоронили.
Марфенька оказалась высокой, крепкой, словно сбитой, деревенской девчонкой двенадцати лет в красном с белыми крапинками хлопчатобумажном платочке, резиновых синих тапочках, в штапельном платье с напуском. Любовь Даниловна узнала этот фасон: такие точно платья шила и ей когда-то мать. Отличные детские туалеты, которые «любящие» родители слали в посылках (домработнице Кате, той самой, что жила в их доме и когда-то отвезла Марфеньку, выдавались для этого специальные суммы), лежали аккуратно сложенные в большом окованном железом сундуке – сундук принадлежал той же прабабушке, что и трехвальная мялка. Бабушка Анюта не в силах была пустить девчонку на улицу или на речку в этаких дорогих нарядах, так они и пролежали в сундуке все эти годы.
В избе царил и порядок, и чистота, некрашеные полы (бог весть почему их до сих пор не покрасили) сверкали естественной желтизной.
– Отчего умерла мама?– спросила Любовь Даниловна после первых объятий и поцелуев, более традиционных, нежели сердечных.
Великая артистка, так чудесно изображающая на сцене материнское чувство, с некоторым стыдом обнаружила, что она не испытывает никакого приличествующего случаю волнения. Опухшая, подурневшая от слез Марфенька поразила и расстроила Любовь Даниловну. «И в кого это она уродилась такая некрасивая?»– подумала она.
Мать и дочь сидели за столом, на котором кипел все тот же хорошо начищенный самовар – это уже Марфенька его чистила. Только не было такого изобилия блюд, как в прошлый приезд при жизни бабушки.
Всхлипывая, Марфенька рассказала, как умерла бабушка. Утром она, как всегда, вышла на работу, но вскоре почувствовала себя плохо и вернулась домой, по пути еще зашла в правление колхоза: как всегда, у нее были неотложные дела. К вечеру ей стало хуже, и Марфенька сбегала за врачом.
Врач нашел, что нужно немедленно в больницу, и отправился добиваться машины, заметно встревоженный.
– Подойди ко мне, Марфа,– позвала Анна Капитоновна.
Марфенька подошла и, обняв бабушку, расплакалась.
– Подожди... не реви, потом... Послушай, что я тебе скажу...– через силу начала умирающая, с любовью глядя на внучку.– Прости, если когда тебя недоглядывала... по занятости это, а может, по невежеству... Теперь твои родители заберут тебя в Москву... Они у тебя эгоисты, только сами себя понимают... Любке-то и слава, конечно, в голову ударила. Ты это знай заранее и не расстраивайся. Поняла? Одной тебе не выдержать... Ты к людям сердцем прилепляйся... Хороших людей много. Слабого человека встретишь – помоги ему, сильного – на его силу не надейся, своей обходись. Корни у тебя крепкие – выдюжишь... Сдается мне, жизнь у тебя нелегкая будет... Но ты не бойся... Живи по правде, как тебе совесть подсказывает, и весь сказ. Своим умом живи, слышишь?
Рано я помираю... А кто не рано помирает... Не реви – потом наревешься. Не одна ты по мне поплачешь... Чай, и в деревне бабы поголосят. Без этого нельзя. От дочери не жду. На гастроли эти самые укатила... К похоронам не поспеет. Учись хорошо. В нонешнее время без этого нельзя. Эх, кабы я ученая была! Вот бы дел натворила... Замуж выйдешь – работу не бросай. В работе весь вкус жизни...
Таково было нехитрое напутствие бабушки Анюты. В ту же ночь она скончалась в районной больнице: сердце устало работать. Правду она сказала: здорово голосили о ней женщины. Хоть строгая, но душевная была бабушка.
Передавая матери слова умирающей, Марфенька кое-что сократила, особенно в той части, где говорилось об эгоизме родителей. Ей эти слова были не внове. Колхозники часто при ней говаривали: «Родители-то совсем забросили девчонку, деньгами отделываются. На, бабушка, расти! Эдакие эгоисты. И зачем только такие родят?»
Продав дом матери и выступив в районном Доме культуры (для земляков), Любовь Даниловна поспешила вернуться самолетом в Москву: там ее с нетерпением ждали. Очень не ко времени была и эта смерть, и снова свалившаяся на руки дочь...
Сразу по приезде, чуть ли не в тот же день, она определила Марфеньку в пионерский лагерь, так что та и познакомиться-то как следует с матерью не успела.
В конце августа Любовь Даниловна заехала за дочерью на такси. Она нашла, что Марфенька поправилась и даже похорошела. А Марфенька про себя подумала, что мама подурнела и похудела, и взгляд у нее какой-то странный.
До дому доехали молча, Марфенька с притворным интересом смотрела на московские улицы. На самом деле она ничего не видела. Сердце ее стучало.
На лестнице их встретила с явно напускной радостью Катя – маленькая полная круглолицая женщина с круглыми бусами из пластмассы на пухлой белой шее. Артистка быстро спровадила ее на кухню.
– Мне надо с тобой поговорить, пройдем сюда...– сказала она дочери и, подумав, провела ее в приготовленную для нее лучшую комнату... ту, что занимала до того сама Любовь Даниловна.– Вот здесь ты будешь жить. Я дарю тебе эту комнату... И вся эта мебель тоже твоя... В школу ты уже устроена... в шестой класс. Теперь сядем и поговорим.
Они присели на стульях у маленького лакированного письменного столика.
Марфенька, еще ничего не понимая, но чувствуя недоброе, с волнением смотрела на «великую артистку», и ей как-то не верилось, что это ее мать.
«До чего она все же красивая!– с восхищением думала Марфенька.– Какое у нее прекрасное платье... Какая у нее белая-белая кожа, и нежные-нежные руки с розовыми ноготками, и такие красивые волосы... А как она поет!... Только зачем же она отдает мне свою комнату? Может, она все-таки любит меня?»
– Мама,– сказала Марфенька, не отрывая преданного взгляда от матери,– мне совсем не нужно отдельной комнаты, я и в столовой могу спать. Где положите, там и буду. А когда папа придет?– Ты уже большая и можешь понять...– как-то строго начала Любовь Даниловна.– Дело в том... Я ухожу от Евгения Петровича.
Марфенька смотрела, не понимая.
– Мы разводимся,– с легким раздражением пояснила мать.– Я уже ушла. Как видишь, я ничего не взяла, кроме своего рояля, книг и платьев. Это все пойдет тебе. Думаю, что тебе лучше жить у отца... потому что здесь Катя. Она работает через день. Один день у писателя...– она назвала известное даже Марфеньке имя,– а день у нас. Я опять осталась без домработницы. Правда, у Виктора Алексеевича живет какая-то дальняя родственница, но, кажется, придется с нею расстаться. Виктор Алексеевич – это мой муж. Почему ты плачешь? Хочешь жить у меня? Это твое право, но... тебе будет здесь лучше, уверяю. У папы ты будешь полная хозяйка. Евгений Петрович как будто не собирается жениться.
Марфенька плакала, уткнувшись горячим лицом в жесткую обивку стула, стыдясь своих слез. Она сама не знала, почему она плачет. Она почти не знала мать, еще не видела отца, он придет только вечером, но ей было очень горько.
Любовь Даниловна почувствовала клубок в горле, ей вдруг захотелось по-бабьи, сердечно приласкать дочку в ее первой обиде и одиночестве, но она овладела собой. Момент был явно неподходящий: еще попросит взять с собой. Сейчас это было неудобно. Новый муж был на одиннадцать лет моложе, до смешного влюблен в нее, и у них был медовый месяц, говоря по-старомодному. Хорошо еще, что Евгений понял ее и пошел навстречу, согласившись взять дочь.
– Не плачь,– только и сказала она.– Я не могу больше жить с твоим отцом. Конечно, он любит меня... Никогда ни одну женщину он не любил так, как он любит меня. Но себя он любит гораздо больше. Твой отец безусловно порядочный человек. Но мне с ним всегда было тяжело. То, что он требовал от меня, как от жены, могла дать ему любая простая добрая женщина, но у меня не было на это времени. Я не могла следить за тем, пообедал ли он и свежая ли у него рубашка. Мне некогда было пришивать ему пуговицы... Они у него почему-то всегда отрываются. Советую тебе взять это на себя, и он к тебе привяжется. Ну, насколько может... Ты не представляешь, Марфа, как я работала всю жизнь. Это каторжный труд. Что мне дала сельская школа? Почти ничего. Кроме природных данных – голоса, ничего у меня не было. Теперь, когда я смотрю с вершины, у меня дух захватывает: какой я прошла путь! Я работала по шестнадцати часов в сутки. У меня не было часа, чтоб просто поваляться на кровати, отдохнуть. Принимая ванну, я повторяла французские глаголы. Артисту надо знать языки. Надо быть высокообразованным человеком. Иначе не будет тонкости, культуры в его игре. Многие ли из артистов оперы умеют играть? Они просто поют. А я играю. Меня не раз звали в драматический театр. Теперь приглашают сниматься в кино. Журналы просят меня написать статью об искусстве, зная, что я им не откажу, и это будут действительно мысли об искусстве, а не набор трескучих фраз. На все это надо время и труд, труд, труд. Меня просто не могло хватить на все, понимаешь? Постарайся понять меня и не обижайся, что я как будто забыла тебя в деревне. Я тоже выросла в Рождественском. Меня тоже воспитала бабушка Анюта. И я, как видишь, стала заслуженной артисткой. О, нелегко мне досталось это высокое звание! Но я всегда умела работать... Это у меня от матери.
Ну и вот... а Евгений Петрович все эти годы хронически на меня дулся за то, что я уделяю ему мало времени. Он был холоден, сдержан, обижен. Я не могу выносить, когда на меня дуются! На меня нападает тоска, это мешает работе. Иногда ночью – это было давно, в первые годы,– я начинала плакать, он слышал, но никогда не подходил, чтоб утешить, успокоить. Кажется, это приносило ему хоть некоторое удовлетворение. Найдя мое уязвимое место, он нашел способ мести, которым и пользовался до последнего дня. У меня была любимая работа – мое искусство, которое принесло мне славу, почти мировую, но у меня никогда не было личного счастья. У него, конечно, тоже не было... Последнее время мы дошли до открытой неприязни.
С Виктором все не так. Он любит во мне артистку, уважает мой труд. И... ничего не требует для себя. Женщине так необходимо, чтоб ее любили. Каждому человеку, вероятно... Ты... приласкай отца... Он... ему будет сейчас одиноко. Он уязвлен в своем тщеславии. До сих пор не решился сказать об этом на работе. Стесняется. Мне жаль его, признаться. Но я больше не могу. Мне нужно хоть немножко счастья. Отогреться. Мы плохо жили... Каждый думал только о себе. Ну вот...
Ты, Марфа, кажется, умна. Это хорошо. Будешь меня навещать. Вот мой телефон... Смотри, я записываю здесь.– И Любовь Даниловна сама записала номер своего нового телефона на паспарту одной из гравюр.– А это тебе приготовили одежду. Переоденься при мне. Хочу взглянуть, идет ли тебе.– Она указала на многочисленные свертки, сваленные прямо на постель.
Марфенька со стесненным сердцем послушно встала и переоделась.
– Тебе идет клетчатое,– заметила Любовь Даниловна и, раскрыв замшевую сумочку, вынула из нее маленький футлярчик.
– А это тебе мой подарок... Правда, хороший?
Это были золотые часики квадратной формы, но чуть округленные по углам.
Марфенька невольно вскрикнула от восторга.
– Очень рада, что тебе нравится. До свидания! А у тебя прелестные черные глаза! При русых волосах... Красивое сочетание. Ты уж не такая дурнушка.
Поцеловав несколько раз дочь, более горячо, чем при встрече, она ушла навсегда.
Марфенька пошла в ванную комнату и, вздыхая, умылась холодной водой: не хотелось ей, чтоб чужая женщина, эта Катя, видела ее слезы.
До прихода отца она просидела на кончике стула, чувствуя себя неловко, как в чужом доме в ожидании хозяев. Часики она положила на подушку.
Марфенька думала о родителях. Она отлично поняла все, что ей говорила Любовь Даниловна.
В Рождественском тоже была такая в точности история с их соседями. Кузьма был колхозником, он обычно на лошадях работал, а его жена Прасковья Никифоровна – бригадир полеводческой бригады. У них без конца шли семейные неприятности. Кто их только не мирил! Даже секретарь райкома приезжал мирить.
– Я муж или нет?– орал на всю деревню Кузьма.—
Должна она за мной уход иметь или не должна? Цельный день в поле, некому щей подать из печи, в погреб слазить! Скоро корову за нее доить придется! Села в машину и укатила в район на совещание. Какое может быть совещание, ежели муж ожидает? Что мне, самому детей спать укладывать? Активистка!...
В простоте души Марфенька объединила оба случая в одно.
В шесть часов она встала, причесалась перед зеркалом на оклеенной полосатыми обоями стене и впервые внимательно осмотрела комнату: она показалась ей просто роскошной и потому неласковой и неуютной, чужой. Раздался звонок, такой резкий, что Марфенька вздрогнула. Отперла Катя.
– Ребенок уже здесь?– услышала она звучный мужской голос.
Навстречу ей шел высокий пожилой мужчина с седыми висками, в сером костюме и серых туфлях. Черные, как и у Марфеньки, глаза были колючие и насмешливые. Узкое, нервное, смуглое лицо показалось ей очень красивым, но недобрым.
Евгений Петрович с удивлением смотрел на дочь. Он не ожидал, что Марфенька окажется такой взрослой. Он вдруг вспомнил, что не купил ей никакого подарка, и сконфузился. Они – не без неловкости – обнялись и поцеловались.
– Обед подавать?– спросила Катя.
– Через четверть часика. Гм! Я сейчас, Марфа, только на минуту спущусь вниз.– И, улыбнувшись дочери, он поспешно вышел. В их доме внизу был ювелирный магазин.
Вернулся Евгений Петрович точно с такими же золотыми часиками, какие ей подарила мать, и галантно вручил дочери подарок.
Марфенька растерянно посмотрела на часы, густо покраснела и, старательно выговаривая слова, поблагодарила отца.
– Надень часы-то,– сказала Катя, проходя мимо с блюдом жареных котлет.
Марфенька послушно надела их на руку. Часы уже были заведены и тикали тихонько и ровно, не то что ее сердце, стучавшее беспокойно и гулко. После сытного и вкусного обеда (Катя особенно старалась все эти дни, когда выехала Любовь Даниловна, которую она недолюбливала) отец прошел в свою комнату и скоро позвал дочь.
– Садись,– показал он на глубокое кресло.
Марфенька присела на кончик, попыталась сесть глубже и чуть не упала назад. Тогда она уцепилась за ручки и опять сползла на край. Евгений Петрович закурил сигарету, лицо его выражало утомление и досаду.
– Любовь Даниловна была здесь?– спросил он и поморщился, словно прищемил палец.
– Да, мама привезла меня сюда.
– Ага.– Отец помолчал немного, рассматривая дочь.
– Она тебе говорила?
– Да, говорила...
– Ну что же... Будешь жить у меня. Тебя давно бы следовало забрать. Если бы твоя мать хоть немного думала о своей семье... Но она, кроме своей работы в театре, ни о чем не желает думать. Не завидую... этому... ее теперешнему мужу. Да-да-а... Как же ты жила там, на Ветлуге?
– Хорошо жила.
– Гм. Ну ладно, хозяйничай в квартире. Хорошо, что ты уже большая. Эта Катя хитрая, присматривать за ней надо. Рвач порядочный, жадная. Шестьсот рублей у нас получает, да шестьсот у этого писателя... как его... известный... Я никогда, впрочем, не читал. И уже поговаривает о прибавке. Хочет зарплату научного работника получать. Ну, иди отдыхай. Что?
Марфенька нерешительно приблизилась, чтоб поцеловать отца. Он понял и подставил ей щеку.
В своей большой отдельной комнате Марфенька сняла отцовы часы с руки, вынула те, вторые – мамины – из-под подушки, сличила их и горько-прегорько заплакала: часы были совсем одинаковые – точь-в-точь.
Очень неудачно получилось со школой. Там, на Ветлуге, все от души любили ее – и учителя, и ребята. И Марфенька любила всех. Была она добрый товарищ, не отлынивала ни от какой работы ни в поле, ни на ферме, она была всех начитаннее и развитее, а если когда и «схватывала» двойку, никто не удивлялся, не порицал: подумаешь сегодня двойка, завтра пятерка!
В Москве все сложилось иначе.
Марфенька не знала самых простых вещей: никогда не слышала о театре Образцова, спотыкалась на эскалаторе метро, не интересовалась шахматными турнирами и модными пластинками. Марфенька никогда не подозревала, что она самолюбива. Поняла лишь, когда в классе раздался смешок над ее выговором. Увы, злосчастное «ц» вместо «ч» проникло и в речь Марфеньки, и первое же ее появление у доски надолго развеселило класс. Хуже всего, что неопытная учительница, только в прошлом году закончившая МГУ, тоже не сумела сдержать улыбки.
Может быть, если бы Марфенька признала свое невежество, ребята отнеслись бы к ней покровительственно и даже помогли бы ей скорее освоиться. Но Марфа Оленева, в свою очередь, нашла одноклассников слишком ребячливыми и недалекими, и она отнюдь не скрывала, что попросту не уважает их. Марфенька умела многое такое, чего не умели они. Она умела за пять минут запрячь лошадь и править ею. Она переходила вброд Ветлугу, не боясь сыпучих песков и водоворотов, она могла залезть на самое высокое дерево и часами наблюдать качающийся и шумящий лес, проплывающие совсем близко облака. Она знала по названиям растения, умела отличить семена и уж во всяком случае не смешала бы коноплянку с жаворонком, как некоторые из этих высокомерных девчонок и мальчишек. Умела выдоить корову, подойти и напоить бугая и многое-многое другое.
Чуть ли не в первые дни учебы Марфенька стала свидетелем такого разговора двух девятиклассников. Юноша и девушка сидели рядком на подоконнике и, не обращая внимания на прислушивающуюся к разговору шестиклассницу, жаловались друг другу на своих... родителей...
– Мы еще можем успеть сегодня после кружка на «Вдали от Родины»,– сказал рослый, видный собою школьник.– Начало сеанса в девять тридцать... Правда, дома станут ныть, но плевать!
– Ничего не выйдет!– раздраженно отозвалась девушка.– Ты знаешь, Додик, мама с десяти часов вечера стоит на улице и выглядывает: не иду ли я... Просто всякое настроение портит. Возмутительно.
– А моя тоже не ложится спать, ходит, как маятник, по комнате и каждую минуту смотрит на часы. А потом начинает звонить по всем знакомым. Просто срам!...
– Знаешь, Додик, как я только прихожу, заставляет меня есть.
– О! Да-а!– от всей души посочувствовал Додик.– А ты скажи, будто была в кафе и наелась.
– Но мне не разрешают ходить в кафе...
Марфенька, всегда отличавшаяся завидным аппетитом, с пренебрежением оглядела великовозрастные жертвы родительской любви и грустно пошла в класс. Она живо представила, как мать стоит каждый вечер у крыльца и ждет с тревогой и нетерпением дочку. Подумать только – каждый вечер ждет эту противную белобрысую пигалицу. Так ее любит!... Никто никогда не ждал Марфеньку у ворот. Ее часто забывали покормить. И она сама, бывало, найдет хлеб, отрежет ломоть, густо посолит и съест, запивая вкусной колодезной водой. А этих чуть не на коленях, наверное, уговаривают поесть. Небось не дали бы им денька два обеда, так сами бы попросили. Да работать бы их заставить! Они лодыри, за них все делают их папы и мамы или домработницы. Ух, какие дураки и притворы! И что за имя – Додик? Как все равно кот или собака. Как же его на самом деле звать? Наверное, Данила.
За весь год Марфенька не сдружилась ни с кем из одноклассников. Обиженная их насмешками, она преувеличила их недостатки и не заметила достоинств.
«Знать их не хочу, буду учиться лучше всех, пусть тогда смеются»,– решила девочка. В дневнике Оленевой все чаще стали появляться пятерки.
«Ей отец помогает!»– говорили в классе. Марфенька была возмущена: отец за весь год не сказал ей и ста слов. Никто ей никогда ни в чем не помогал – она сама!
Одиночество терзало ее. Если бы у нее была подруга – настоящая, верная, добрая, умная подруга! Или... такие родители, как у всех. Никакие не великие, не известные, не эгоисты... Зачем ей двое одинаковых золотых часов? Пусть бы отец вместо часов купил два билета в этот самый образцовый кукольный театр. Они бы пошли вдвоем в его выходной день. Или вместе поехали бы катером по Москве-реке. Другие родители ведь ездят со своими детьми, и они тоже работают. Все работают, но вот стоят у ворот и ждут, беспокоясь, если дочь задержится где-то. Но у мамы – театр и молодой муж, у отца – наука и всякая суета, телефонные звонки. Это было очень странно: есть отец и мать, оба живы, и все равно что их нет. А эта Катя... Она нехорошая, она... воровка. Марфенька видела своими глазами, как она утащила из ящика шифоньера белую скатерть, уж не говоря о том, что она каждый день таскала продукты. Марфенька только из чувства справедливости не сказала ничего отцу: у них много, а у Кати мало. Отец-то сроду не догадается поделиться. Надоумливать его бесполезно – он скажет: «Ей мало? Ей надо зарплату научного работника?»
Катя была еще и подхалимкой: она так заискивала перед отцом, а потом судачила о нем с соседями. Хорошо, что она приходит через день и не ночует у них.
Никого нет у Марфеньки на всем белом свете, совсем она одна! Первый год в Москве оказался для нее самым тяжелым. Лето она провела в Артеке, а осенью как-то постепенно все наладилось. Если и не было особенно тесной дружбы с ребятами, как на Ветлуге, то уж не было и отчуждения.
У педагогов Оленева была на очень хорошем счету – отличница. Особенно восхищался ею математик: «Прирожденные математические способности! А какое чувство логики...» Преподаватель физкультуры говорил: «Самая ловкая. Молодец!» А вот характеристика Марфы из дневника классной руководительницы, той, что окончила МГУ в прошлом году: