Романы (или их фрагменты), которые тогда писала Сумирэ, были вовсе не так ужасны, как ей казалось. Она еще не набила руку, чтобы писать тексты профессионально, и временами ее стиль напоминал лоскутное одеяло, которое в глубоком молчании сшила группа упрямых теток, у каждой — свой вкус, свои болячки. Когда на этот рваный стиль накладывались особенности маниакально-депрессивной личности Сумирэ, письмо становилось просто неуправляемым. В довершение всего Сумирэ тогда была одержима идеей написать “полномасштабный роман” в духе грандиозных творений XIX века, который был бы под завязку напичкан всяческими феноменальными явлениями Души и Судьбы.
   Тексты Сумирэ страдали определенными изъянами, но в них чувствовалась удивительная свежесть и читалось стремление автора прямо и до конца откровенно говорить о том важном, что было на душе. В любом случае Сумирэ не пыталась копировать чей-либо стиль или же ловко придавать своим вещам некую нужную форму Мне это очень нравилось. Нельзя было лишать ее тексты энергии прямодушия и открытости ради аккуратной, удобоваримой литературной формы. В любом случае особо волноваться за Сумирэ не стоило, ведь у нее впереди еще было столько времени, чтобы, шагая по дороге жизни, заглянуть во все места, куда заблагорассудится. Как гласит пословица, “хорошо растет то, что растет медленно”.
   — Знаешь, в моей голове столько всего, о чем я хотела бы написать. Не голова — амбар какой-то! — говорила Сумирэ. — Разные образы, сцены, обрывки слов, облики людей — временами я вижу их как наяву: все залито ярким светом, все движется. Я слышу, как они кричат мне: “Пиши!” И предвкушаю начало замечательного рассказа. Мне кажется, я могу переместиться в какое-то новое место. Но как только приземляюсь за письменный стол и начинаю писать, тут же понимаю: что-то очень важное безвозвратно пропало. Нет никаких кристаллов — одна мелкая галька. И я никуда не улетаю.
   Сумирэ нахмурилась, подобрала с земли уже, наверно, двухсотпятидесятый камушек и кинула его в пруд.
   — Все-таки у меня чего-то не хватает, как с самого начала не было, — без чего никогда не станешь писателем. Чего-то очень важного.
   На какое-то время повисло мертвое молчание. Казалось, она хотела услышать мою очередную банальную мысль.
   Подумав, я начал.
   — В древнем Китае города окружались высокими крепостными стенами, в которых было по несколько больших, прекрасных ворот. Считалось, что у ворот есть особый важный смысл: это не просто двери, через которые входят и выходят. Люди верили, что в воротах обитает или должен обитать некий дух города. Так же, как в средневековой Европе сердцем города было принято считать храм и площадь. Вот почему и сегодня в Китае сохранилось множество великолепных ворот. Ты знаешь, что делали древние китайцы, когда их строили?
   — Нет, не знаю.
   — Брали телеги и шли в те места, где когда-то шли бои. Там собирали уже побелевшие от времени кости воинов, погребенные под слоем земли или разбросанные на поверхности. Собирали все, что могли собрать. В Китае, с его богатой историей, таких мест хоть отбавляй. Потом у входа в город сооружали огромные ворота, в которые замуровывали эти кости. Для чего? Китайцы верили, что погибшие воины будут защищать город, поскольку их души, наконец, обрели покой. Да, и вот еще что. Когда ворота уже были готовы, китайцы приводили несколько собак, кинжалом перерезали им горло и окропляли ворота еще теплой собачьей кровью. Лишь когда высохшие кости соединяются со свежей кровью, старые души вновь наполняются сверхъестественной силой. Так полагали китайцы.
   Сумирэ молча ждала продолжения.
   — Когда пишешь книгу, происходит почти то же самое. Ты можешь собрать уйму костей и отгрохать прекрасные ворота, но книга — живая, дышащая — так и не получится. Истории в каком-то смысле к этой нашей реальности не имеют никакого отношения. Чтобы увязать друг с другом две плоскости — “Здесь” и “Там”, — для настоящей Истории необходимо таинство Крещения.
   — Значит, я должна где-то раздобыть себе собаку, так? Я кивнул.
   — А потом я должна пролить теплую кровь…
   — Наверно.
   Закусив губу, Сумирэ ненадолго ушла в свои мысли. Еще несколько несчастных камешков полетели в пруд.
   — Если можно, я бы очень не хотела убивать животных…
   — Конечно, это метафора, — сказал я. — Тебе вовсе не нужно по-настоящему убивать собак.
   Как обычно, мы сидели рядом в парке Иногасира на любимой лавочке Сумирэ. Перед нами раскинулся пруд. Ветра не было. Опавшие листья качались на волнах, словно их плотно приклеили к поверхности. Неподалеку кто-то жег костер. В воздухе клубились ароматы конца осени, далекие звуки слышались невероятно отчетливо.
   — Тебе, наверно, нужны просто время и опыт. Я так думаю.
   — Время и опыт, — повторила Сумирэ и посмотрела в небо. — Время и так само по себе течет быстро. А опыт? Не говори мне об этом. Я вовсе этим не горжусь, но ведь у меня даже полового влечения никакого нет. О каком опыте может идти речь, если у писателя отсутствует половое влечение? Как повар без аппетита.
   — Насчет влечения ничего не могу сказать, — ответил я. — Может, оно просто спряталось в каком-нибудь углу. Или же отправилось в далекое путешествие и забыло вернуться. А вообще любовь — такая абсолютно нелепая штука. Является ниоткуда, внезапно, и всё — попался. Может, это завтра случится, кто знает?
   Сумирэ отвлеклась от неба и перевела взгляд на мое лицо.
   — Как смерч над равниной?
   — Можно сказать и так.
   Некоторое время она представляла, как смерч проносится над равниной.
   — Скажи, а ты сам видел когда-нибудь смерч?
   — Нет, — ответил я. — Мусасино<Мусасино — город в префектуре Токио. > — все-таки не то место, где можно встретить настоящий смерч. К счастью, надо сказать.
   И вот, в один прекрасный день почти полгода спустя, как раз и случилось то, что я тогда чудесным образом предсказал. Сумирэ влюбилась — внезапно и несуразно. Со страстью смерча, налетевшего на равнину. В замужнюю женщину, на семнадцать лет ее старше — в своего “любимого спутника”.
   Оказавшись на свадьбе за одним столом, Мюу и Сумирэ, как и большинство людей в подобной ситуации, друг другу представились. Сумирэ терпеть не могла свое имя и по возможности старалась его лишний раз не произносить. Но все-таки если спрашивают, как тебя зовут, нельзя не ответить — хотя бы из соображений этикета.
   По словам отца, имя “Сумирэ”<Сумирэ (яп.) — фиалка. > выбрала ее покойная мать. Она обожала песню Моцарта “Фиалка” и давным-давно решила, что если у нее родится дочь, она обязательно назовет ее “Сумирэ”. В гостиной на полке стояли “Песни Моцарта” — наверняка мама слушала именно эту пластинку, — и в детстве Сумирэ брала в руки тяжелый долгоиграющий диск, аккуратно ставила его на проигрыватель и по многу раз подряд слушала “Фиалку”. Элизабет Шварцкопф — вокал, Вальтер Гизекинг — партия фортепиано. Слов она не понимала, но, слушая изящную мелодию, была уверена, что в песне поется о красоте фиалок, растущих в поле. Она представляла себе такую картину и очень любила этот образ.
   Какой же шок испытала Сумирэ, когда обнаружила в школьной библиотеке японский перевод слов этой песни… Оказалось, поется в ней об одинокой фиалке девственной красоты, которая спокойно росла себе в поле, пока трагически не погибла под башмаком какой-то беззаботной дочери пастуха. Причем девчонка даже не заметила, что раздавила цветок. Это было стихотворение Гёте, но в нем не было ничего утешительного или хотя бы поучительного.
   — Почему же маме понадобилось выбрать для моего имени название этой чудовищной песни? — надулась Сумирэ. Мюу расправила кончики салфетки у себя на коленях и, улыбнувшись, посмотрела на девушку. Глаза Мюу были удивительно глубокого цвета. Намешано множество оттенков, но ни единой тени, ни облачка.
   — А как вы думаете, мелодия этой песни прекрасна?
   — Да, пожалуй. Мелодия, сама по себе — да.
   — Знаете, для меня, если музыка прекрасна — этого достаточно. И потом, кто сказал, что все, чем мы довольствуемся в этом мире, должно быть исключительно красивым и безупречным? Ваша мама могла и не думать о каких-то словах — ей нравилась музыка. Но если вы так и будете сидеть и хмуриться, наверняка заработаете себе ранние морщины.
   Сумирэ как-то справилась со своей недовольной гримасой.
   — Возможно, вы и правы. Но меня это так угнетает, вы себе не представляете. Ведь имя — единственное, что осталось мне от мамы. Ну конечно, есть еще и я сама, но сейчас речь не об этом.
   — Послушайте, “Сумирэ” — прекрасное имя. Мне очень нравится, — произнесла Мюу и чуть наклонила голову набок, словно предлагая взглянуть на вещи под несколько иным углом. — Кстати, ваш отец тоже здесь?
   Сумирэ оглянулась и нашла глазами отца. Хотя они праздновали в огромном зале, сделать это оказалось нетрудно — отец был довольно высокого роста. Он сидел через два стола от Сумирэ, повернувшись в профиль, и о чем-то говорил со своим собеседником — невысоким пожилым мужчиной в morning coat<Morning coat {англ.) — сюртук для утренних визитов. >, судя по виду, человеком открытым и прямым. На губах отца играла улыбка — теплая, обезоруживающая настолько, что, казалось, способна растопить даже новехонький айсберг. Свет люстры мягко подчеркивал благородные очертания отцовского носа, вызывая в памяти силуэты эпохи рококо. Даже Сумирэ, привыкшая созерцать этот нос постоянно, не могла вновь не поразиться его красоте. Ее отец абсолютно гармонично вписывался в это формальное сборище. Само его присутствие придавало атмосфере этого места блеск и великолепие. Словно букет свежих цветов в большой вазе или ослепительно черный “стретч-лимузин”.
   Увидев отца Сумирэ, Мюу на миг потеряла дар речи. Сумирэ услышала, как из ее груди вырвался легкий вздох. Когда тихим утром подкрадываешься к бархатной портьере, резко ее отдергиваешь и солнечным лучом будишь кого-то, очень для тебя важного, — вот как прозвучал этот вздох. “Наверно, стоило бы прихватить с собой театральный бинокль”, — подумала Сумирэ. Впрочем, она уже давно привыкла к тому, что внешность отца драматическим образом действует на людей, в особенности — на женщин среднего возраста. А что вообще такое — эта “красота”, в чем ее ценность? — всегда удивлялась Сумирэ. Однако никто не мог толком ответить на этот вопрос. Ясно одно: есть в красоте нечто такое, что действует на людей.
   — Скажите, иметь такого красивого отца — это для вас как? — поинтересовалась Мюу. — Так, чисто из любопытства спрашиваю.
   Сумирэ вздохнула: сколько же раз в жизни ей задавали этот вопрос? — и ответила:
   — Ничего особо приятного в этом нет. Все думают одинаково: “Вот — абсолютно красивый мужчина. Просто чудо! А вот — его дочь, так, ничего особенного”. И делают заключение: “Не иначе — какой-то атавизм”.
   Мюу повернулась к Сумирэ и, слегка выпятив подбородок, стала рассматривать ее лицо. Словно остановилась в музее перед понравившейся картиной, чтобы рассмотреть ее получше.
   — Неужели вы и вправду все это время так считали? Как это неправильно! Вы — очень красивая девушка. Отцу-то уж точно не уступаете! — сказала Мюу. После чего протянула руку и как-то очень естественно коснулась пальцев Сумирэ. — Вы даже не знаете, насколько вы обаятельны.
   Лицо Сумирэ запылало. Сердце громко забилось в груди — словно обезумевшая лошадь понеслась бешеным галопом по деревянному мосту.
   Они проговорили друг с другом весь остаток вечера, не замечая, что происходит рядом. Вокруг гудела свадьба. Люди вставали и произносили какие-то слова (должно быть, отец Сумирэ — тоже), да и еда, вроде, была вполне приличной. Но в памяти не осталось ни единого воспоминания. Что ела — рыбу, мясо? Как ела — демонстрируя хорошие манеры, пользовалась вилкой с ножом или хватала пишу руками и облизывала тарелки? В памяти — полный провал.
   Они говорили о музыке. Сумирэ обожала классику и еще в детстве любила копаться в пластинках, которые собирал отец. Музыкальные вкусы Мюу и Сумирэ во многом совпадали. Обе любили фортепианную музыку и считали, что значительнее 32-й сонаты Бетховена для этого инструмента ничего не написано. А запись этой сонаты в исполнении Вильгельма Бакхауза, выпущенная компанией “Декка”, его трактовка — безусловно образец для подражания, великолепная игра, которой нет равных. И при этом в трактовке Бакхауза столько счастья, столько радости жизни!
   А произведения Шопена, записанные еще в эпоху моно, особенно скерцо в исполнении Владимира Горовица — без сомнения, они просто “thrilling”<Thrilling (англ.) — волнующий, захватывающий. >. Прелюдии Дебюсси у Фридриха Гульды прекрасны и полны юмора. А Григ — как он хорош у Гизекинга, какую вещь ни возьми. Прокофьев, когда его играет Святослав Рихтер — здесь есть рассудительная сдержанность и потрясающая глубина моментальных слепков настроения, почему и стоит слушать их очень внимательно. А Ванда Ландовска и сонаты Моцарта для фортепиано в ее исполнении — в них так много теплоты и бережного отношения к произведению: непонятно, почему критики не оценили эту работу пианистки по достоинству.
   — А чем ты сейчас занимаешься в жизни? — спросила Мюу, когда закончилась музыкальная часть их разговора.
   Сумирэ объяснила:
   — Я бросила институт, иногда подрабатываю понемногу в разных местах, а вообще-то пишу роман.
   — Какой роман? — поинтересовалась Мюу.
   — В двух словах сложно объяснить.
   — Ладно, — сказала Мюу. — А какие книги тебе нравятся?
   — Все перечислить просто невозможно. Вот в последнее время главным образом читаю Джека Керуака, — ответила Сумирэ. После чего как раз и завязался тот самый разговор о “спутнике”.
   Если не считать несколько легких вещей, прочитанных от нечего делать, Мюу почти совсем не брала в руки романов.
   — Никак не могу избавиться от мысли, что все в этих книгах ненастоящее, вымышленное, поэтому персонажи не вызывают у меня никаких чувств, — объяснила она. — Всегда так было. — Поэтому ее чтение ограничивалось книгами, в которых реальность описывалась как реальность. То есть почти все, что читала Мюу, было нужно ей для работы.
   — А чем вы занимаетесь? — спросила Сумирэ.
   — Моя работа в основном связана с другими странами, — ответила Мюу. — Почти тринадцать лет назад мне по наследству досталась торговая компания, которой руководил отец. Сама-то я готовилась стать пианисткой, но отец умер от рака, у мамы было слабое здоровье, да и по-японски она не говорила достаточно свободно, брат еще учился в школе, а я была старшим ребенком в семье. Вот и пришлось поневоле стать ответственным лицом компании, заняться ее делами. К тому же у нас было несколько родственников, чья жизнь напрямую зависела от фирмы, поэтому я не могла просто взять и свернуть бизнес. — Словно поставив точку в рассказе, Мюу коротко вздохнула. — Раньше компания отца по большей части импортировала из Кореи сушеные продукты и лекарственные травы, но сегодня мы работаем с более широким ассортиментом. Вплоть до деталей компьютеров. Формально и сегодня главой компании числюсь я, но все дела ведут мой муж и младший брат, так что мне вовсе не нужно сидеть там с утра до ночи. И сейчас я больше занимаюсь собственным бизнесом, вне компании.
   — Каким?
   — В основном — импорт вин. Ну, иногда еще разные музыкальные проекты. Все время курсирую между Европой и Японией. Ведь в моем бизнесе все движется и пульсирует, только если сам вкладываешь много усилий. Наверное, поэтому я умудряюсь одна работать вполне на равных с лучшими торговыми компаниями на рынке. Нужно столько времени и сил, чтобы наладить свою сеть, поддерживать бизнес на должном уровне. Впрочем, как иначе… — После этих слов Мюу, будто вспомнив о чем-то, подняла глаза на Сумирэ. — Кстати, ты говоришь по-английски?
   — Ну, разговорная речь — не мой конек, говорю я так себе, но все же могу. А вот читать люблю.
   — А как у тебя с компьютером?
   — Не очень. Я привыкла к “вапро”, но если подучиться, наверно, справлюсь и с компьютером.
   — Водить умеешь?
   Сумирэ покачала головой. Однажды, еще на первом курсе, она попыталась поставить отцовский “вольво-универсал” в гараж и въехала задней дверцей в столб. После чего практически не касалась руля.
   — Ну хорошо. А какая разница между “знаком” и “символом”? Ты могла бы это объяснить, составив текст примерно в двести печатных знаков?
   Сумирэ взяла с коленей салфетку, промокнула губы и положила ее обратно. К чему она все-таки клонит? Непонятно.
   — Знак и символ?
   — О, в моем вопросе нет никакого особого смысла. Это просто так, для примера.
   Сумирэ снова покачала головой:
   — Не имею ни малейшего понятия. Мюу улыбнулась.
   — Если можно, я хотела бы лучше узнать, что ты умеешь. Скажем, что у тебя лучше всего получается? Ну кроме того, что ты читаешь много книг и слушаешь много музыки.
   Сумирэ аккуратно положила нож с вилкой на тарелку и, хмуро уставившись в некое пространство над столом, начала вслух рассуждать о себе.
   — Что мне хорошо удается? Легче перечислить, чего я не умею. Готовить не умею, уборка — тоже не мое. В вещах всегда бардак, и вообще я их моментально теряю. Музыку люблю, но петь мне противопоказано — тотальное отсутствие слуха и голоса. Руки растут не из того места: забить ровно гвоздь — выше моих сил. Еще у меня топографический кретинизм, и я
   вечно путаю “право” и “лево”. Когда злюсь, обычно что-нибудь уничтожаю: бью тарелки, ломаю карандаши, будильники. Потом, конечно, жалею, но когда на меня находит, то находит по полной, и тут ничего не поделаешь. Сбережений — никаких. Незнакомых людей я стесняюсь, почему — сама не знаю, и друзей у меня почти нет. — Сумирэ ненадолго умолкла, после чего продолжила: — Однако я могу очень быстро, вслепую набрать текст на “вапро”. Ничем особо серьезным, кроме свинки, никогда не болела, хоть я и не очень спортивная. Потом странно: я почему-то в ладах со временем и пунктуальна — во всяком случае, на встречи почти никогда не опаздываю. Мне все равно, что есть: к пище я равнодушна. Телевизор не смотрю. Бывает, хвастаюсь по мелочам и почти никогда не оправдываюсь. Примерно раз в месяц у меня ноют и деревенеют плечи, тогда я маюсь со сном, но вообще-то сплю хорошо. Месячные у меня проходят легко. В зубах нет ни одной дырки. И еще я вполне прилично говорю по-испански. Мюу подняла взгляд.
   — Ты говоришь по-испански? Старшеклассницей Сумирэ провела месяц в Мехико, у
   своего дяди, который работал там в торговой компании. Решив, что это хорошая возможность выучить испанский, она после месяца усиленных занятий неплохо его освоила. В институте Сумирэ тоже занималась испанским.
   Мюу держала бокал за ножку и тихонько поворачивала его пальцами — будто закручивала винт в каком-то механизме.
   — Что если тебе немного поработать у меня? Как ты на эго посмотришь?
   — Поработать? — Не совсем понимая, какое выражение лица лучше соответствует такой ситуации, Сумирэ на всякий случай решила остаться привычно хмурой. — М-м… Вообще-то, за всю жизнь я ни разу по-настоящему не работала и даже толком не знаю, как отвечать по телефону. Раньше десяти утра в общественный транспорт я не сажусь. Мне кажется, что изъясняюсь я вполне понятно для окружающих, но вот выразить мысль вежливо и учтиво — тут уж увольте, не умею.
   — Все это меня абсолютно не смущает, — просто сказала Мюу. — Кстати, как у тебя завтра со временем? Ты днем свободна?
   Сумирэ машинально кивнула. Что тут особо раздумывать: уйма свободного времени — ее основной капитал.
   — Хорошо, тогда, может, пообедаем вместе? Я закажу столик где-нибудь неподалеку, в спокойном месте, — сказала Мюу. Официант принес новую бутылку красного вина и наполнил чистый бокал. Мюу внимательно рассмотрела вино на свет, вдохнула его аромат и, смакуя, медленно сделала первый глоток. Все эти манипуляции были проделаны с изяществом, доведенным до автоматизма, и очень походили на экспрессивную каденцию в исполнении глубокого, вдумчивого пианиста, который годами оттачивал свое мастерство.
   — Встретимся — вот и поговорим. Сегодня — нет работе, я хочу отдыхать. Хм… кстати, это “бордо” совсем не плохое, правда, не пойму, откуда оно.
   Сумирэ стерла с лица хмурость и решилась спросить напрямую.
   — Но мы ведь с вами только что познакомились, и вы обо мне практически ничего не знаете…
   — Да. Наверное, так и есть, — согласилась Мюу.
   — Так почему вы решили, что я могу быть для вас полезной?
   Мюу покручивала в бокале вино.
   — Я уже давно определяю человека по лицу, — ответила она. — Проще говоря, мне понравилось твое лицо. Как оно меняется. Очень понравилось.
   Сумирэ вдруг перестало хватать кислорода. Она почувствовала: соски под одеждой отвердели. Почти машинально
   Сумирэ схватила стакан и одним глотком выпила оставшуюся воду. Тут же из-за ее спины появился официант с лицом хищной птицы и снова наполнил его. Льдинки, падая, позвякивали, но до смятенного сознания Сумирэ звуки доносились, как из бочки, словно глухие стоны грабителя, заточенного в пещере.
   “Я люблю этого человека. Точно. (Лед, как и должно быть, — холодный, розы, как и прежде, — красные.) И любовь меня куда-то уносит. Но вытащить себя из этого мощного потока невозможно. Ни единого шанса. Кто знает, вдруг несет меня в совершенно особый, неизведанный мир. А может, это — опасное место. И там уже притаилось нечто (некто?…), и оно глубоко, смертельно ранит меня. Наверное, я потеряю все, что имею. Но пути назад уже нет. Остается лишь одно — довериться потоку. Пусть даже такой человек — "Я", сгорит в нем дотла, навсегда исчезнет, пусть”.
   Ее предчувствие — сейчас-то я это понимаю — сбылось на сто двадцать процентов.

2

   Сумирэ позвонила мне ровно через две недели после этой свадьбы, в воскресенье, еще до рассвета. Разумеется, я дрых, как старая наковальня. Всю неделю у меня был сплошной вынужденный недосып, поскольку я готовил всякие нужные (то есть на самом деле абсолютно бессмысленные) бумажки для одного собрания, которое на меня повесили. Поэтому я собирался в выходные наконец отоспаться. И тут раздался этот звонок. Еще затемно.
   — Спал? — словно изучая ситуацию, осведомилась Сумирэ.
   — Угу. — тихо простонал я и машинально бросил взгляд на будильник у изголовья. Я точно знал, что у будильника огромные стрелки, густо покрытые люминесцентной краской, но почему-то никак не мог разобрать цифр. Изображение, которое воспринимала сетчатка, не состыковывалось с той частью мозга, что должна была его принять и обработать. Как у старушки, которая никак не может вдеть нитку в иголку. С трудом до меня дошло, что вокруг еще кромешная тьма и примерно то время суток, которое Скотт Фицджеральд окрестил некогда часом “потемок человеческой души”.
   — Скоро уже рассвет.
   — Угу, — обессиленно буркнул я.
   — Рядом с моим домом живет один человек, он держит кур и петухов — наверное, с тех времен, когда Окинаву еще не вернули<Окинава — префектура Японии, включающая 120 островов, была возвращена под юрисдикцию Японии в 1972 г. До 1972 г. в соответствии с Сан-Францисским мирным договором 1951 г. над Окинавой сохранялась опека США. > . Скоро они начнут кукарекать — где-то через полчаса, а может, и раньше. Если честно, это мое самое любимое время. Когда ночь еще темная-темная, небо на востоке начинает потихоньку светлеть, и тут петухи — будто это их личная месть кому-то — как начнут кукарекать что есть мочи. У тебя поблизости есть петухи?
   На этом конце провода я слегка покачал головой.
   — Я звоню из телефонной будки около парка.
   — Угу, — отреагировал я. Это где-то в двухстах метрах от ее дома. У Сумирэ не было телефона, и обычно она ходила звонить к этой будке. Самая обычная телефонная будка — обычнее не бывает.
   — Слушай, это ужасно, что я тебе звоню в такое время. Мне правда неловко. Даже петухи еще молчат. Одна только несчастная госпожа Луна — вот на тебе! — еще болтается в восточном уголке неба. Напоминает изношенную почку. Все это верно, конечно, но ведь чтобы тебе позвонить, пришлось тащиться сюда ночью, в кромешной тьме. Зажать в ручонке телефонную карточку — и вперед! Да, кстати, мне эту карточку подарили на свадьбе кузины. На ней еще фотография: молодые держатся за руки. Ты вообще-то представляешь себе, каково переться сюда среди ночи? Удовольствие ниже среднего. Я даже носки перепутала: у меня тут один носок с Микки-Маусом, а другой — просто шерстяной. В моей комнате такой кавардак, где что лежит — ума не приложу. Только между нами, мои трусы — это нечто. Жуть, какие страшные. Даже специалист по кражам нижнего белья бы на такие не позарился. Если меня в таком виде прикончит какой-нибудь маньяк, моя душа вряд ли когда-нибудь успокоится — ворочаться мне в фобу до скончания века. Конечно, я не требую от тебя сочувствия, но все-таки неужели ты не можешь воспроизвести своим ртом что-нибудь более членораздельное? Кроме вот этих бесчувственных междометий — “м-м” и “угу”? Ну хотя бы союзы? Да, что-нибудь типа: “все же” или “тем не менее”…
   — Однако, — сказал я. Я дико устал, и, по правде сказать, у меня не было сил даже на то, чтобы видеть сон.
   — Од-на-ко! — повторила Сумирэ. — Что ж, ничего. Хоть какой-то прогресс. Маленький шажок вперед, но все же…
   — Ладно, у тебя ко мне какое-то дело?
   — Вот-вот. Я хочу, чтобы ты объяснил мне одну вещь. Потому и звоню, — сказала Сумирэ. Слегка откашлялась и продолжила: — Скажи, в чем разница между “знаком” и “символом”?