Страница:
Харуки МУРАКАМИ
МОЙ ЛЮБИМЫЙ SPUTNIK
СПУТНИК — 4 октября 1957 г. с космодрома “Байконур” (Казахская ССР) Советский Союз запустил первый в истории человечества искусственный спутник Земли — “Спутник-1”. Диаметр “Спутника — 1” — 58 см, вес — 83, 6 кг, он совершил один виток вокруг Земли за 96 мин 12 сек.
Месяц спустя, 3 ноября, так же успешно стартовал “Спутник-2” с собакой Лайкой на борту. Она стала первым животным, отправленным в космическое пространство, но, поскольку “Спутник-2” не вернулся обратно на Землю, Лайку постигла участь жертвы биологических исследований в космосе.
"Хроника Всемирной Истории”, издательство “Коданся”
1
В ту весну Сумирэ исполнилось двадцать два года, и она впервые в жизни влюбилась. Сумасшедшая любовь обрушилась на нее, как смерч, способный вмиг опустошить бескрайнюю равнину: все, что имеет хоть какую-то форму и попадается на пути, он сметает под корень, без разбору швыряет в небо, ни за что ни про что кромсает в клочья и корежит до неузнаваемости, после чего, нимало не утратив мощи, уносится к Тихому океану, безжалостно рушит Ангкор Ват, по пути, в индийских лесах, испепеляет семейство несчастных тигров, в персидской пустыне превращается в самум и хоронит в песке целый экзотический город-крепость. В общем, любовь поистине монументальная. Человек, в которого Сумирэ влюбилась, был старше ее на семнадцать лет. Семейный человек. И кроме всего прочего — женщина. Вот с чего все началось. На этом все и закончилось. Почти все…
В то время Сумирэ буквально из кожи вон лезла, чтобы стать профессиональным писателем. Какое бы великое множество путей-дорог ни дарила ей жизнь, для Сумирэ не существовало иного выбора — писателем, и точка. Решимость ее была тверда, как тысячелетняя скала. Ни о каком компромиссе речи не шло. Смысл существования Сумирэ и ее вера в Литературу были плотно спаяны друг с другом — волосок бы не пролез.
Сумирэ окончила муниципальную повышенную среднюю школу<Повышенная средняя школа (или “школа второй ступени”) — школа для 15 — 18-летних учеников. (Здесь и далее прим. перев). Переводчик выражает благодарность Юки Йосиока. > в префектуре Канагава. Затем поступила на литературное отделение скромного и тихого частного института в Токио. Однако заведение было явно не для нее. Все, чему там учили, оказывалось неувлекательным, вялым и абсолютно неприменимым на практике — разумеется, в понимании Сумирэ. Ничто не соответствовало ее представлению о том, как оно должно быть. Короче — сплошное разочарование. Большинство окружающих студентов были безнадежными занудами, заурядными второсортными экземплярами, к числу которых, по правде сказать, принадлежал и я. Вот почему перед третьим курсом Сумирэ с легким сердцем написала заявление и покинула стены института. Решила, что оставаться и дальше в таком месте, — лишь попусту тратить время. А может, она была права. Наверное. Однако, если можно, осмелюсь высказать здесь свою очень банальную, заурядную мысль. Мне кажется, в нашей далекой от совершенства жизни должно быть хоть чуточку бесполезного. Если все бесполезное улетучится, жизнь потеряет даже свое несовершенство.
В общем, Сумирэ была неисправимым романтиком, личностью весьма упертой, ко всему относилась несколько отстраненно и с долей скепсиса, но реальной жизни совсем не знала. Временами, если на нее находил стих поболтать, она могла говорить бесконечно. Правда, если собеседник оказывался “не ее человеком” по духу — а к таким относилась большая часть человечества, — она почти не раскрывала рта. Сумирэ дымила, как паровоз, а когда ехала в метро, обязательно — сто процентов — теряла билет. Частенько, погрузившись в свои мысли, начисто забывала о еде и была тощей, как военные сироты из старых итальянских фильмов, — одни глаза. Чем объяснять словами, лучше, конечно, просто показать ее фотографию, но, к сожалению, у меня нет ни одной. Она ужасно не любила сниматься и совсем не стремилась оставить потомкам “портрет Художника в юности”. Хотя если бы сохранились снимки Сумирэ того времени, они могли бы несомненно стать уникальным документом, запечатлевшим некие совершенно особые качества человеческой натуры. Но увы…
Забегая вперед, скажу, что женщину, в которую влюбилась Сумирэ, звали Мюу. По крайней мере, ее все так называли — уменьшительно. Ее настоящего имени я не знаю. (И не знал, из-за чего в один прекрасный день попал в довольно затруднительное положение, но об этом позже.) Мюу была кореянкой, но почти ни слова не говорила по-корейски до двадцати с лишним лет, когда решительно взялась за изучение языка. Мюу родилась и выросла в Японии, стажировалась во французской Консерватории и поэтому, кроме японского, свободно владела французским и английским. Она была всегда безупречно и со вкусом одета, носила небольшие, но дорогие украшения — как-то буднично, равнодушно — и водила двенадцатицилиндровый темно-синий “ягуар”.
Когда они впервые встретились, Сумирэ заговорила о Джеке Керуаке. В то время Сумирэ нырнула в его книги с головой. Она периодически меняла своих литературных идолов, но тогда ее увлек уже несколько вышедший из моды Керуак. У нее в кармане всегда лежали “На дороге” или “Одинокий странник”, и, как только выпадала минутка, Сумирэ утыкалась в книжку. Особо удачные строки она подчеркивала и заучивала наизусть, словно бесценные буддийские сутры. Больше всего ей в душу запал эпизод из “Одинокого странника” — о пожарной вахте в горах. На вершине стояла хижина, где Керуак провел три месяца один-одинешенек — работал пожарным наблюдателем.
Сумирэ цитировала эти строки:
“Человек должен хоть раз в жизни оказаться в кромешной глуши, чтобы физически испытать одиночество, пусть даже задыхаясь при этом от скуки. Почувствовать, как это — зависеть исключительно от себя самого, и в конце концов познать свою суть и обрести силу, ранее неведомую”.
— Разве это не прекрасно? — спрашивала меня Сумирэ. — Каждый лень стоишь на вершине, обозреваешь окрестность на 360 градусов и высматриваешь, не поднимается ли из-за какой-нибудь горы черный дым. Вот и вся работа на целый день. А потом — читай любимые книги, пиши романы. По ночам вокруг хибары бродят огромные мохнатые медведи. Вот это жизнь — как раз то, что мне нужно! А моя учеба на литературном отделении? По сравнению с этим — бессмысленная, как кончик огурца.
— Есть только одна проблема: когда-нибудь все равно придется слезть с горы, — высказался я. Однако мое приземленное банальное суждение — впрочем, как и всегда — не вызвало в ее душе особых колебаний.
Сумирэ всерьез мучилась над тем, как бы ей стать похожей на героев Керуака, быть такой же “wild”, “cool” — дикой, крутой — и чтобы всего этого было “через край”. Ходила, засунув руки в карманы, волосы нарочно всклокочены и торчат в разные стороны. Носила очки в черной пластиковой оправе, как у Диззи Гиллеспи, хотя зрение имела вполне приличное, отсутствующим взглядом смотрела в небо. Обычно одевалась в мешковатый твидовый пиджак, который, похоже, купила в лавке старьевщика, и грубые тяжелые ботинки. Уверен — если б могла, она точно отпустила бы себе бороду и усы.
Сумирэ нельзя было назвать красавицей в обычном понимании. Щеки впалые, рот широковат. Нос маленький, кончик слегка вздернут. Сумирэ чувствовала тонко, любила юмор, но сама редко смеялась в голос. Она была маленького роста, но даже в самом хорошем настроении говорила так, словно готова ринуться в бой. Вряд ли за всю свою жизнь Сумирэ хоть раз держала в руках губную помаду или карандаш для бровей. Сомневаюсь, знала ли она, что у лифчиков, вообще-то, существует размер. При всем том нечто в Сумирэ притягивало сердца. Что особенного в этой девушке — словами не объяснишь. Достаточно было просто заглянуть ей в глаза — там всегда отражалось это “нечто особенное”.
Ладно, что бродить вокруг да около… Я любил Сумирэ. С самых первых слов, которыми когда-то мы перекинулись, любовь захватила меня, и постепенно я понял: всё, назад дороги нет. Долгое время никого и ничего, кроме нее, для меня не существовало. Конечно, я несколько раз порывался рассказать ей о своих чувствах. Но почему-то, когда она была рядом, я никак не мог найти подходящие слова. А может, в конце концов даже и лучше, что так вышло. Ведь умудрись я как-то донести до нее свою любовь, она уж точно от смеха бы лопнула.
Покуда я “дружил” с Сумирэ, у меня было две-три девушки, и с ними я встречался. (Не то чтобы я не помнил, сколько их было точно. “Две-три” — зависит от того, как считать.) Если добавить еще и тех, с кем я спал всего раз или два, список окажется чуть длиннее. Когда мое тело занималось любовью с этими девушками, я часто думал о Сумирэ. То есть где-то в уголке моего мозга — иногда я чувствовал это сильнее, иногда слабее — надежно хранился ее образ. Часто, обнимая другую, я представлял, что на самом деле со мной Сумирэ. Конечно, с моей стороны это было не очень честно. Но что толку рассуждать “честно — нечестно”, если я просто не мог иначе.
Итак, вернусь к тому, как Сумирэ познакомилась с Мюу.
Мюу слышала раньше имя Джека Керуака и даже смутно припоминала: вроде он был писателем. Но что это был за писатель, она не помнила напрочь.
— Керуак? Хм… Это который был м-м… “спутником”, что ли?
Сумирэ сразу даже не поняла, о чем, собственно, речь. Нож с вилкой так и застыли у нее в руках, и она задумалась.
— Спутник? Искусственный спутник Земли, который Советский Союз первым запустил в начале 50-х? Да, но Джек Керуак — американский романист. Ну да, по времени они, конечно, совпадают, но…
— А разве не так назывались тогда писатели вроде Керуака? — спросила Мюу и кончиком пальца очертила на столе круг. Словно память ее была сосудом причудливой формы, на дне которого она и пыталась на ощупь отыскать нужное воспоминание.
— Спутник?..
— Ну да, название литературного направления. Так ведь часто говорят: “Существует такая-то школа…” Точно-точно. Как “Сиракаба”<“Сиракаба” (яп. “белая береза”, 1910-1923) — литературная группа, с деятельностью которой связаны имена писателей-неогуманистов Такэо Арисима, Наоя Сига, Санэацу Мусякодзи >.
Тут, наконец, до Сумирэ дошло.
— Битник!
Мюу слегка промокнула губы салфеткой.
— Битник, спутник… Вечно я термины эти забываю. Всякие там “Реставрации Кэмму” <Реставрация Кэмму (1334) — восстановление единоличной императорской власти в Японии императором Го-Дайго после периода, когда реальная власть в стране принадлежала военному правительству, т н. “бакуфу”. > , “Рапалльские договоры”. Да ну их, все это — дремучая история.
Ненадолго воцарилось легкое молчание, как бы напоминая о течении времени.
— Рапалльские договоры? — переспросила Сумирэ.
Мюу улыбнулась. Словно выдвинули ящик, к которому не прикасались целую вечность, и вытащили из его глубины на свет божий эту улыбку — милую улыбку близкого и родного человека. Мюу удивительно красиво прищурилась. Затем протянула руку и узкими длинными пальцами еще больше взъерошила и без того торчавшие в разные стороны волосы Сумирэ — так просто и естественно, что Сумирэ невольно поддалась на этот жест и тоже улыбнулась.
С того дня Сумирэ стала про себя называть Мюу “мой любимый спутник”. Она обожала звучание этого слова — “спутник”. Напоминало о собаке Лайке. Искусственный спутник Земли бесшумно рассекает тьму космоса. Из маленького иллюминатора смотрят черные и такие славные собачьи глаза. Что вообще она гам видела, эта псина, посреди бескрайнего космического одиночества?
Разговор о спутнике зашел на банкете по случаю свадьбы двоюродной сестры Сумирэ. Банкет устроили в фешенебельной гостинице в Акасака. Сумирэ не испытывала особой приязни к своей кузине (более того — на дух ее не переваривала), да и все эти обязательные приемы были для нее сущей пыткой. Просто в тот раз она почему-то не сумела отказаться. Их места с Мюу оказались рядом, за одним столом. Мюу особо не вдавалась в подробности: то ли она давала кузине Сумирэ уроки игры на фортепиано, когда та поступала в музыкальный институт, то ли как-то иначе ей помогала. Знакомы они были не давно и не близко, просто невеста хотела выразить Мюу свою признательность, потому и пригласила на свадьбу.
Сумирэ влюбилась моментально — в ту секунду, когда Мюу дотронулась до ее волос, — можно сказать, почти рефлекторно. Словно идешь по широкому полю, и вдруг — бабах! — тебя прошибает молния. В точности как божественное откровение, которое переживает Художник — вот так это было. И то. что Сумирэ угораздило влюбиться в женщину, в тот момент для нее не имело ровно никакого значения.
Насколько я знаю, у Сумирэ не было “любимого”, как это принято называть. В старших классах у нее водилось несколько приятелей — так, сходить в кино, поплавать вместе в бассейне. Но, думаю, все это для Сумирэ было не очень серьезно. Почти все ее мысли постоянно и неизменно занимало лишь одно страстное желание: стать писателем. Не похоже, чтобы Сумирэ могла так же сильно, всем сердцем прикипеть к кому-то из тех молодых людей. Даже если у нее и был секс (или что-то вроде того) в старших классах, скорее всего, случалось это не по любви или влечению, а из “литературного любопытства”.
— Знаешь, а я правда не догоняю, что это за штука такая — “половое влечение”, — в один прекрасный день, незадолго до того, как бросить институт, поведала мне тайну Сумирэ. С исключительно серьезным лицом: она выпила уже пять “банана дайкири” и прилично набралась. — Ну как это вообще наступает, на что похоже? Ты бы сам как объяснил?.. Все это?
— Половое влечение — не то, что понимаешь мозгами, — изрек я свое очередное исключительно уместное замечание. — Оно просто существует — и все. Точка.
Сумирэ уставилась на меня и некоторое время пристально изучала мое лицо, будто перед нею возник механизм, приводимый в действие какой-то диковинной движущей силой. А затем, потеряв ко мне всякий интерес, переключилась на изучение потолка. На этом разговор иссяк. Видимо, она решила, что беседовать со мной на подобные темы — гиблое дело.
Сумирэ родилась в Тигасаки<Тигасаки — город на побережье залива Сагами (Тихий океан) с населением более 200 тыс. чел. В сознании широкой японской общественности ассоциируется с Калифорнией, как о ней пела группа “Mamas & Papas”, яхты, серфинг и прочие радости сладкой жизни. Сам залив Сагами часто называют “восточный Майами-бич” .>. Ее дом стоял почти у самого океана, и часто ветер с песком сухо стучался в стекла. Отец Сумирэ был стоматологом и держал практику в Иокогаме. Он был невероятно красив — особенно впечатляла безукоризненная линия носа: благодаря ей он был очень похож на Грегори Пека времен “Завороженного”. К сожалению, как говорила сама Сумирэ, отцовский нос по наследству ей не достался. Ни ей, ни ее младшему брату. “Вот странно, — часто думала она, — ген, что вызвал к жизни такой красивый нос, просто куда-то исчез. А если он погребен где-нибудь на дне генетической реки? Ведь это же настоящий урон для Культуры”. Столь прекрасен был этот нос.
Не удивительно, что в Йокогаме и окрестностях невероятно красивый отец Сумирэ был легендой для всех женщин, которые хотели избавиться от разных зубных дефектов. Он вел прием в хирургической шапочке, натянутой до бровей, и большой марлевой маске. Пациенты лицезрели только уши и глаза доктора. Но даже в таком виде красота его была очевидна: прекрасный нос величественно и сексуально возвышался под маской. При первом же взгляде на него большинство пациенток заливались краской и, позабыв, что медицинская страховка здесь не работает, в мгновение ока влюблялись.
Мать Сумирэ умерла еще молодой, в тридцать один год: у нее был врожденный порок сердца. Сумирэ тогда не исполнилось и трех лет. О матери она помнила одно — слабый запах ее кожи. Фотографий мамы почти не осталось, всего две-три: официальная — со свадьбы — и несколько моментальных снимков с Сумирэ, сразу после родов. Сумирэ вытаскивала старые альбомы и часто их рассматривала. Если говорить только о внешности, мать Сумирэ — выражаясь самым деликатным образом — “не производила особого впечатления”. Маленького роста, прическа — никакая, при взгляде на одежду хотелось задать вопрос: “Что это было?”, на лице — неприятная усмешка. Казалось, сделай она шаг назад — и сольется со стеной. Сумирэ изо всех сил старалась впечатать в память черты материнского лица. Тогда, наверное, они смогли бы встретиться во сне, взялись бы за руки и стали говорить друг с другом. Говорить и говорить. Но ничего не получалось. Как только Сумирэ начинало казаться: все, запомнила! — это лицо тут же уплывало из памяти. Куда там во сне — если бы они столкнулись на дороге средь бела дня, Сумирэ, скорее всего, прошла бы мимо, так маму и не узнав.
После маминой смерти отец почти никогда вслух не вспоминал о ней. Он вообще был не слишком разговорчив и, кроме того, стремился избегать любых проявлений чувств, словно эмоции — сродни инфекционным заболеваниям полости рта. Сама Сумирэ не помнила, чтобы когда-нибудь расспрашивала отца о маме. Пожалуй, лишь раз, еще совсем маленькой, она почему-то спросила: “А какой вообще была моя мама?” Тот разговор с отцом отпечатался в ее памяти очень четко.
Отец отвел взгляд и ненадолго задумался. Затем произнес: “У нее была очень хорошая память. И красивый почерк”.
Ну не странное ли описание человека? Я-то считаю, он должен был сказать своей маленькой дочке такое, что отложилось бы глубоко в ее сердце. Какие-то слова, которые смогли бы дальше согревать и питать ее душу. Ведь в жизни здесь, на третьей планете Солнечной системы, дочери надеяться особенно не на что, и слова эти как раз могли бы стать для нее стержнем и опорой, когда все идет вкривь и вкось. Сумирэ ждала, затаив дыхание: открыта первая белоснежная страница блокнота. Но увы, ее красавец-отец не сумел сказать этих слов, хоть и должен был суметь. Такой вот человек.
Когда Сумирэ исполнилось шесть лет, отец снова женился, и через два года на свет появился ее младший брат. Красотой новая мама Сумирэ тоже не отличалась. Еще у нее не было никакой выдающейся памяти, да и почерк — совсем неважный. Однако она была человеком добрым и справедливым. Маленькой Сумирэ, автоматически ставшей ее приемной дочерью, можно сказать, просто повезло. Нет, все-таки “повезло” — не то слово. Ведь как ни крути, выбор сделал отец. Насколько хорошим отцом он был — это еще вопрос, но вот в выборе спутницы жизни неизменно сохранял ум и реалистичный взгляд на вещи.
За все отрочество, которое у Сумирэ тянулось довольно долго, любовь мачехи к ней ни разу не пошатнулась. Даже когда Сумирэ заявила, что собирается бросить институт и заняться сочинением романов, мачеха, вообще говоря, с уважением отнеслась к такому стремлению, хотя у нее самой, конечно, имелось на этот счет свое мнение. Она радовалась, что Сумирэ с раннего детства запоем читала книги, и всегда это поощряла.
Некоторое время мачеха всячески уговаривала отца, и в результате они договорились так: пока Сумирэ не исполнится двадцать восемь, отец поддерживает ее деньгами. Но если за это время ничего путного из дочери не выйдет, дальше она заботится о себе сама. Если бы не мачеха, Сумирэ — без гроша в кармане, толком не зная правил игры и не умея держать равновесие, — наверняка выбросило бы посреди того, что называют “реальностью”. То есть — в дикую пустыню, которой не очень свойственно чувство юмора. (Конечно, Земляне вращается вокруг Солнца только для того, чтобы разбиться в лепешку, но обрадовать человека и сделать его счастливым.) И это еще не самое худшее, что могло случиться с Сумирэ.
Сумирэ встретила своего “любимого спутника”, когда прошло чуть больше двух лет после того, как она бросила институт.
В то время она снимала однокомнатную квартиру в Китидзёдзи: минимум мебели и максимум книг. Просыпалась где-то в полдень, а во второй половине дня с энергией странника, прокладывающего себе путь в горах, отправлялась в парк Иногасира. В хорошую погоду сидела там на лавочке, жевала хлеб, одну за другой курила сигареты и читала книги.
Когда шел дождь или было холодно, Сумирэ отправлялась в одно вымирающее кафе, где всегда громко играла классическая музыка. Забиралась с книжкой на обтрепанный диван, читала и слушала с очень серьезным лицом: в один день — симфонии Шуберта, в другой — кантаты Баха. Вечером дома выпивала банку пива и ужинала готовой едой из супермаркета.
В десять вечера Сумирэ садилась за стол. До краев наполненный кофейник, большая кружка, которую я подарил ей на день рождения, с портретом Снусмумрика, пачка “Мальборо” и стеклянная пепельница. Все, что нужно. Ну и, конечно, “вапро”<“Вапро” (от искаж. англ. word processor) — персональный компьютер с единственной функцией текстового редактора. В настоящее время не выпускаются. >. На каждой клавише — по одному письменному знаку.
Глубокая тишина. Голова ясная, как ночное небо зимой. Большая Медведица и Полярная звезда — на месте, где им положено быть, мерцают самым надлежащим образом. И Сумирэ так много следует написать. Рассказать столько историй. Только бы найти правильный выход — хотя бы один — для раскаленных идей и мыслей. Тогда они лавой прорвутся наружу, и. несомненно, одно за другим на свет родятся исключительно оригинальные, интеллектуальные произведения. Люди наверняка вытаращат от изумления глаза, когда на литературной арене внезапно появится “новый масштабный автор, обладающий редким талантом”. В газетных колонках культуры появятся фотографии Сумирэ с ее классной — “cool” — улыбкой, редакторы будут обивать ее порог.
Однако, к сожалению, ничего подобного не произошло. Дело в том, что Сумирэ так и не смогла заставить себя написать произведение, в котором были бы и начало, и конец.
Сумирэ на самом деле не знала, что такое “творческий тупик”, и могла писать сколько угодно. Страдания типа “не могу написать ни строчки” были ей неведомы. Все. что сидело в голове, — одно за другим — Сумирэ легко обращала в предложения. Ее проблема заключалась в другом. Она писала чересчур много. Казалось бы: если написал слишком много, просто выкинь все лишнее, и дело с концом. Но для Сумирэ проблема так просто не решалась, поскольку сам автор не мог оценить, что нужно, а что нет, с точки зрения целого произведения. Когда утром она прочитывала напечатанное накануне, ей казалось, что либо из текста невозможно выбросить ни единой фразы, либо лучше вообще все уничтожить. Иногда в приступе отчаяния она рвала в клочья и выкидывала целую рукопись. Если бы дело было зимой, а в квартире Сумирэ горел камин, все это очень бы напоминало “Богему” Пуччини. Да и в комнате бы стало теплее. Но в ее однокомнатной квартире, разумеется, никакого камина не было. Куда там — не было даже телефона. Не говоря уже о мало-мальски приличном зеркале.
На выходных Сумирэ сгребала в кучу написанные страницы и заявлялась ко мне. И хотя притаскивала она только тех счастливчиков, которым удалось избежать геноцида, все равно страниц было довольно много. Во всем огромном мире для Сумирэ существовал лишь один-единственный человек, которому она могла показать свою рукопись: я.
В институте я учился двумя курсами старше, специальности у нас были разные, и наши пути особо не пересекались, так что познакомились мы с Сумирэ абсолютно случайно. Был май, первый понедельник после весенних праздников, я стоял на автобусной остановке неподалеку от главного входа в наш институт и читал роман Поля Низана, который нарыл в букинистической лавке. Стоявшая рядом миниатюрная девушка, привстав на цыпочки, заглянула в мою книгу и спросила: “А чего ради читать сегодня какого-то Низана?” Вопрос был задан весьма враждебным тоном. Казалось, девушку распирало желание садануть ногой по какому-нибудь предмету, но за неимением чего-либо подходящего пришлось ограничиться вопросом. По крайней мере, я так это почувствовал.
Если говорить обо мне и Сумирэ вместе, во многом мы были очень похожи. Оба одинаково жадно читали книги — для нас это было так же естественно, как дышать. Когда выпадало свободное время, мы любили найти какое-нибудь спокойное место и там в одиночестве читать — бесконечно, страницу за страницей. Японские романы и зарубежные, новые произведения и старые, авангардистские и бестселлеры — если в них что-то возбуждало извилины, вопросов не было: книга оказывалась у нас в руках, и мы принимались за чтение. Мы рыскали по библиотекам, могли прекрасно провести время, целый день бродя по букинистическим магазинчикам в Канда. Впервые в жизни я встретил человека, который читал так же глубоко, много и жадно (я-то — понятное дело, но не обо мне речь). И у Сумирэ от встречи со мной осталось такое же впечатление.
Сумирэ завязала с учебой приблизительно в то же время, когда я заканчивал институт, но и потом она появлялась у меня дома два-три раза в месяц. Бывало, я тоже заходил к ней, но, поскольку места для двоих там точно не хватало, чаще Сумирэ приходила ко мне. Встречаясь, мы болтали в основном о прочитанных романах, обменивались книгами. Частенько я готовил Сумирэ ужин. Мне это было не трудно — тем паче, она относилась к тому типу людей, которые лучше умрут с голоду, чем что-нибудь для себя приготовят. В благодарность Сумирэ притаскивала для меня отовсюду, где подрабатывала, всякую всячину. Однажды со склада фармацевтической компании приволокла шесть пачек презервативов, по двенадцать штук в каждой. Наверное, до сих пор валяются у меня в каком-то ящике.
В то время Сумирэ буквально из кожи вон лезла, чтобы стать профессиональным писателем. Какое бы великое множество путей-дорог ни дарила ей жизнь, для Сумирэ не существовало иного выбора — писателем, и точка. Решимость ее была тверда, как тысячелетняя скала. Ни о каком компромиссе речи не шло. Смысл существования Сумирэ и ее вера в Литературу были плотно спаяны друг с другом — волосок бы не пролез.
Сумирэ окончила муниципальную повышенную среднюю школу<Повышенная средняя школа (или “школа второй ступени”) — школа для 15 — 18-летних учеников. (Здесь и далее прим. перев). Переводчик выражает благодарность Юки Йосиока. > в префектуре Канагава. Затем поступила на литературное отделение скромного и тихого частного института в Токио. Однако заведение было явно не для нее. Все, чему там учили, оказывалось неувлекательным, вялым и абсолютно неприменимым на практике — разумеется, в понимании Сумирэ. Ничто не соответствовало ее представлению о том, как оно должно быть. Короче — сплошное разочарование. Большинство окружающих студентов были безнадежными занудами, заурядными второсортными экземплярами, к числу которых, по правде сказать, принадлежал и я. Вот почему перед третьим курсом Сумирэ с легким сердцем написала заявление и покинула стены института. Решила, что оставаться и дальше в таком месте, — лишь попусту тратить время. А может, она была права. Наверное. Однако, если можно, осмелюсь высказать здесь свою очень банальную, заурядную мысль. Мне кажется, в нашей далекой от совершенства жизни должно быть хоть чуточку бесполезного. Если все бесполезное улетучится, жизнь потеряет даже свое несовершенство.
В общем, Сумирэ была неисправимым романтиком, личностью весьма упертой, ко всему относилась несколько отстраненно и с долей скепсиса, но реальной жизни совсем не знала. Временами, если на нее находил стих поболтать, она могла говорить бесконечно. Правда, если собеседник оказывался “не ее человеком” по духу — а к таким относилась большая часть человечества, — она почти не раскрывала рта. Сумирэ дымила, как паровоз, а когда ехала в метро, обязательно — сто процентов — теряла билет. Частенько, погрузившись в свои мысли, начисто забывала о еде и была тощей, как военные сироты из старых итальянских фильмов, — одни глаза. Чем объяснять словами, лучше, конечно, просто показать ее фотографию, но, к сожалению, у меня нет ни одной. Она ужасно не любила сниматься и совсем не стремилась оставить потомкам “портрет Художника в юности”. Хотя если бы сохранились снимки Сумирэ того времени, они могли бы несомненно стать уникальным документом, запечатлевшим некие совершенно особые качества человеческой натуры. Но увы…
Забегая вперед, скажу, что женщину, в которую влюбилась Сумирэ, звали Мюу. По крайней мере, ее все так называли — уменьшительно. Ее настоящего имени я не знаю. (И не знал, из-за чего в один прекрасный день попал в довольно затруднительное положение, но об этом позже.) Мюу была кореянкой, но почти ни слова не говорила по-корейски до двадцати с лишним лет, когда решительно взялась за изучение языка. Мюу родилась и выросла в Японии, стажировалась во французской Консерватории и поэтому, кроме японского, свободно владела французским и английским. Она была всегда безупречно и со вкусом одета, носила небольшие, но дорогие украшения — как-то буднично, равнодушно — и водила двенадцатицилиндровый темно-синий “ягуар”.
Когда они впервые встретились, Сумирэ заговорила о Джеке Керуаке. В то время Сумирэ нырнула в его книги с головой. Она периодически меняла своих литературных идолов, но тогда ее увлек уже несколько вышедший из моды Керуак. У нее в кармане всегда лежали “На дороге” или “Одинокий странник”, и, как только выпадала минутка, Сумирэ утыкалась в книжку. Особо удачные строки она подчеркивала и заучивала наизусть, словно бесценные буддийские сутры. Больше всего ей в душу запал эпизод из “Одинокого странника” — о пожарной вахте в горах. На вершине стояла хижина, где Керуак провел три месяца один-одинешенек — работал пожарным наблюдателем.
Сумирэ цитировала эти строки:
“Человек должен хоть раз в жизни оказаться в кромешной глуши, чтобы физически испытать одиночество, пусть даже задыхаясь при этом от скуки. Почувствовать, как это — зависеть исключительно от себя самого, и в конце концов познать свою суть и обрести силу, ранее неведомую”.
— Разве это не прекрасно? — спрашивала меня Сумирэ. — Каждый лень стоишь на вершине, обозреваешь окрестность на 360 градусов и высматриваешь, не поднимается ли из-за какой-нибудь горы черный дым. Вот и вся работа на целый день. А потом — читай любимые книги, пиши романы. По ночам вокруг хибары бродят огромные мохнатые медведи. Вот это жизнь — как раз то, что мне нужно! А моя учеба на литературном отделении? По сравнению с этим — бессмысленная, как кончик огурца.
— Есть только одна проблема: когда-нибудь все равно придется слезть с горы, — высказался я. Однако мое приземленное банальное суждение — впрочем, как и всегда — не вызвало в ее душе особых колебаний.
Сумирэ всерьез мучилась над тем, как бы ей стать похожей на героев Керуака, быть такой же “wild”, “cool” — дикой, крутой — и чтобы всего этого было “через край”. Ходила, засунув руки в карманы, волосы нарочно всклокочены и торчат в разные стороны. Носила очки в черной пластиковой оправе, как у Диззи Гиллеспи, хотя зрение имела вполне приличное, отсутствующим взглядом смотрела в небо. Обычно одевалась в мешковатый твидовый пиджак, который, похоже, купила в лавке старьевщика, и грубые тяжелые ботинки. Уверен — если б могла, она точно отпустила бы себе бороду и усы.
Сумирэ нельзя было назвать красавицей в обычном понимании. Щеки впалые, рот широковат. Нос маленький, кончик слегка вздернут. Сумирэ чувствовала тонко, любила юмор, но сама редко смеялась в голос. Она была маленького роста, но даже в самом хорошем настроении говорила так, словно готова ринуться в бой. Вряд ли за всю свою жизнь Сумирэ хоть раз держала в руках губную помаду или карандаш для бровей. Сомневаюсь, знала ли она, что у лифчиков, вообще-то, существует размер. При всем том нечто в Сумирэ притягивало сердца. Что особенного в этой девушке — словами не объяснишь. Достаточно было просто заглянуть ей в глаза — там всегда отражалось это “нечто особенное”.
Ладно, что бродить вокруг да около… Я любил Сумирэ. С самых первых слов, которыми когда-то мы перекинулись, любовь захватила меня, и постепенно я понял: всё, назад дороги нет. Долгое время никого и ничего, кроме нее, для меня не существовало. Конечно, я несколько раз порывался рассказать ей о своих чувствах. Но почему-то, когда она была рядом, я никак не мог найти подходящие слова. А может, в конце концов даже и лучше, что так вышло. Ведь умудрись я как-то донести до нее свою любовь, она уж точно от смеха бы лопнула.
Покуда я “дружил” с Сумирэ, у меня было две-три девушки, и с ними я встречался. (Не то чтобы я не помнил, сколько их было точно. “Две-три” — зависит от того, как считать.) Если добавить еще и тех, с кем я спал всего раз или два, список окажется чуть длиннее. Когда мое тело занималось любовью с этими девушками, я часто думал о Сумирэ. То есть где-то в уголке моего мозга — иногда я чувствовал это сильнее, иногда слабее — надежно хранился ее образ. Часто, обнимая другую, я представлял, что на самом деле со мной Сумирэ. Конечно, с моей стороны это было не очень честно. Но что толку рассуждать “честно — нечестно”, если я просто не мог иначе.
Итак, вернусь к тому, как Сумирэ познакомилась с Мюу.
Мюу слышала раньше имя Джека Керуака и даже смутно припоминала: вроде он был писателем. Но что это был за писатель, она не помнила напрочь.
— Керуак? Хм… Это который был м-м… “спутником”, что ли?
Сумирэ сразу даже не поняла, о чем, собственно, речь. Нож с вилкой так и застыли у нее в руках, и она задумалась.
— Спутник? Искусственный спутник Земли, который Советский Союз первым запустил в начале 50-х? Да, но Джек Керуак — американский романист. Ну да, по времени они, конечно, совпадают, но…
— А разве не так назывались тогда писатели вроде Керуака? — спросила Мюу и кончиком пальца очертила на столе круг. Словно память ее была сосудом причудливой формы, на дне которого она и пыталась на ощупь отыскать нужное воспоминание.
— Спутник?..
— Ну да, название литературного направления. Так ведь часто говорят: “Существует такая-то школа…” Точно-точно. Как “Сиракаба”<“Сиракаба” (яп. “белая береза”, 1910-1923) — литературная группа, с деятельностью которой связаны имена писателей-неогуманистов Такэо Арисима, Наоя Сига, Санэацу Мусякодзи >.
Тут, наконец, до Сумирэ дошло.
— Битник!
Мюу слегка промокнула губы салфеткой.
— Битник, спутник… Вечно я термины эти забываю. Всякие там “Реставрации Кэмму” <Реставрация Кэмму (1334) — восстановление единоличной императорской власти в Японии императором Го-Дайго после периода, когда реальная власть в стране принадлежала военному правительству, т н. “бакуфу”. > , “Рапалльские договоры”. Да ну их, все это — дремучая история.
Ненадолго воцарилось легкое молчание, как бы напоминая о течении времени.
— Рапалльские договоры? — переспросила Сумирэ.
Мюу улыбнулась. Словно выдвинули ящик, к которому не прикасались целую вечность, и вытащили из его глубины на свет божий эту улыбку — милую улыбку близкого и родного человека. Мюу удивительно красиво прищурилась. Затем протянула руку и узкими длинными пальцами еще больше взъерошила и без того торчавшие в разные стороны волосы Сумирэ — так просто и естественно, что Сумирэ невольно поддалась на этот жест и тоже улыбнулась.
С того дня Сумирэ стала про себя называть Мюу “мой любимый спутник”. Она обожала звучание этого слова — “спутник”. Напоминало о собаке Лайке. Искусственный спутник Земли бесшумно рассекает тьму космоса. Из маленького иллюминатора смотрят черные и такие славные собачьи глаза. Что вообще она гам видела, эта псина, посреди бескрайнего космического одиночества?
Разговор о спутнике зашел на банкете по случаю свадьбы двоюродной сестры Сумирэ. Банкет устроили в фешенебельной гостинице в Акасака. Сумирэ не испытывала особой приязни к своей кузине (более того — на дух ее не переваривала), да и все эти обязательные приемы были для нее сущей пыткой. Просто в тот раз она почему-то не сумела отказаться. Их места с Мюу оказались рядом, за одним столом. Мюу особо не вдавалась в подробности: то ли она давала кузине Сумирэ уроки игры на фортепиано, когда та поступала в музыкальный институт, то ли как-то иначе ей помогала. Знакомы они были не давно и не близко, просто невеста хотела выразить Мюу свою признательность, потому и пригласила на свадьбу.
Сумирэ влюбилась моментально — в ту секунду, когда Мюу дотронулась до ее волос, — можно сказать, почти рефлекторно. Словно идешь по широкому полю, и вдруг — бабах! — тебя прошибает молния. В точности как божественное откровение, которое переживает Художник — вот так это было. И то. что Сумирэ угораздило влюбиться в женщину, в тот момент для нее не имело ровно никакого значения.
Насколько я знаю, у Сумирэ не было “любимого”, как это принято называть. В старших классах у нее водилось несколько приятелей — так, сходить в кино, поплавать вместе в бассейне. Но, думаю, все это для Сумирэ было не очень серьезно. Почти все ее мысли постоянно и неизменно занимало лишь одно страстное желание: стать писателем. Не похоже, чтобы Сумирэ могла так же сильно, всем сердцем прикипеть к кому-то из тех молодых людей. Даже если у нее и был секс (или что-то вроде того) в старших классах, скорее всего, случалось это не по любви или влечению, а из “литературного любопытства”.
— Знаешь, а я правда не догоняю, что это за штука такая — “половое влечение”, — в один прекрасный день, незадолго до того, как бросить институт, поведала мне тайну Сумирэ. С исключительно серьезным лицом: она выпила уже пять “банана дайкири” и прилично набралась. — Ну как это вообще наступает, на что похоже? Ты бы сам как объяснил?.. Все это?
— Половое влечение — не то, что понимаешь мозгами, — изрек я свое очередное исключительно уместное замечание. — Оно просто существует — и все. Точка.
Сумирэ уставилась на меня и некоторое время пристально изучала мое лицо, будто перед нею возник механизм, приводимый в действие какой-то диковинной движущей силой. А затем, потеряв ко мне всякий интерес, переключилась на изучение потолка. На этом разговор иссяк. Видимо, она решила, что беседовать со мной на подобные темы — гиблое дело.
Сумирэ родилась в Тигасаки<Тигасаки — город на побережье залива Сагами (Тихий океан) с населением более 200 тыс. чел. В сознании широкой японской общественности ассоциируется с Калифорнией, как о ней пела группа “Mamas & Papas”, яхты, серфинг и прочие радости сладкой жизни. Сам залив Сагами часто называют “восточный Майами-бич” .>. Ее дом стоял почти у самого океана, и часто ветер с песком сухо стучался в стекла. Отец Сумирэ был стоматологом и держал практику в Иокогаме. Он был невероятно красив — особенно впечатляла безукоризненная линия носа: благодаря ей он был очень похож на Грегори Пека времен “Завороженного”. К сожалению, как говорила сама Сумирэ, отцовский нос по наследству ей не достался. Ни ей, ни ее младшему брату. “Вот странно, — часто думала она, — ген, что вызвал к жизни такой красивый нос, просто куда-то исчез. А если он погребен где-нибудь на дне генетической реки? Ведь это же настоящий урон для Культуры”. Столь прекрасен был этот нос.
Не удивительно, что в Йокогаме и окрестностях невероятно красивый отец Сумирэ был легендой для всех женщин, которые хотели избавиться от разных зубных дефектов. Он вел прием в хирургической шапочке, натянутой до бровей, и большой марлевой маске. Пациенты лицезрели только уши и глаза доктора. Но даже в таком виде красота его была очевидна: прекрасный нос величественно и сексуально возвышался под маской. При первом же взгляде на него большинство пациенток заливались краской и, позабыв, что медицинская страховка здесь не работает, в мгновение ока влюблялись.
Мать Сумирэ умерла еще молодой, в тридцать один год: у нее был врожденный порок сердца. Сумирэ тогда не исполнилось и трех лет. О матери она помнила одно — слабый запах ее кожи. Фотографий мамы почти не осталось, всего две-три: официальная — со свадьбы — и несколько моментальных снимков с Сумирэ, сразу после родов. Сумирэ вытаскивала старые альбомы и часто их рассматривала. Если говорить только о внешности, мать Сумирэ — выражаясь самым деликатным образом — “не производила особого впечатления”. Маленького роста, прическа — никакая, при взгляде на одежду хотелось задать вопрос: “Что это было?”, на лице — неприятная усмешка. Казалось, сделай она шаг назад — и сольется со стеной. Сумирэ изо всех сил старалась впечатать в память черты материнского лица. Тогда, наверное, они смогли бы встретиться во сне, взялись бы за руки и стали говорить друг с другом. Говорить и говорить. Но ничего не получалось. Как только Сумирэ начинало казаться: все, запомнила! — это лицо тут же уплывало из памяти. Куда там во сне — если бы они столкнулись на дороге средь бела дня, Сумирэ, скорее всего, прошла бы мимо, так маму и не узнав.
После маминой смерти отец почти никогда вслух не вспоминал о ней. Он вообще был не слишком разговорчив и, кроме того, стремился избегать любых проявлений чувств, словно эмоции — сродни инфекционным заболеваниям полости рта. Сама Сумирэ не помнила, чтобы когда-нибудь расспрашивала отца о маме. Пожалуй, лишь раз, еще совсем маленькой, она почему-то спросила: “А какой вообще была моя мама?” Тот разговор с отцом отпечатался в ее памяти очень четко.
Отец отвел взгляд и ненадолго задумался. Затем произнес: “У нее была очень хорошая память. И красивый почерк”.
Ну не странное ли описание человека? Я-то считаю, он должен был сказать своей маленькой дочке такое, что отложилось бы глубоко в ее сердце. Какие-то слова, которые смогли бы дальше согревать и питать ее душу. Ведь в жизни здесь, на третьей планете Солнечной системы, дочери надеяться особенно не на что, и слова эти как раз могли бы стать для нее стержнем и опорой, когда все идет вкривь и вкось. Сумирэ ждала, затаив дыхание: открыта первая белоснежная страница блокнота. Но увы, ее красавец-отец не сумел сказать этих слов, хоть и должен был суметь. Такой вот человек.
Когда Сумирэ исполнилось шесть лет, отец снова женился, и через два года на свет появился ее младший брат. Красотой новая мама Сумирэ тоже не отличалась. Еще у нее не было никакой выдающейся памяти, да и почерк — совсем неважный. Однако она была человеком добрым и справедливым. Маленькой Сумирэ, автоматически ставшей ее приемной дочерью, можно сказать, просто повезло. Нет, все-таки “повезло” — не то слово. Ведь как ни крути, выбор сделал отец. Насколько хорошим отцом он был — это еще вопрос, но вот в выборе спутницы жизни неизменно сохранял ум и реалистичный взгляд на вещи.
За все отрочество, которое у Сумирэ тянулось довольно долго, любовь мачехи к ней ни разу не пошатнулась. Даже когда Сумирэ заявила, что собирается бросить институт и заняться сочинением романов, мачеха, вообще говоря, с уважением отнеслась к такому стремлению, хотя у нее самой, конечно, имелось на этот счет свое мнение. Она радовалась, что Сумирэ с раннего детства запоем читала книги, и всегда это поощряла.
Некоторое время мачеха всячески уговаривала отца, и в результате они договорились так: пока Сумирэ не исполнится двадцать восемь, отец поддерживает ее деньгами. Но если за это время ничего путного из дочери не выйдет, дальше она заботится о себе сама. Если бы не мачеха, Сумирэ — без гроша в кармане, толком не зная правил игры и не умея держать равновесие, — наверняка выбросило бы посреди того, что называют “реальностью”. То есть — в дикую пустыню, которой не очень свойственно чувство юмора. (Конечно, Земляне вращается вокруг Солнца только для того, чтобы разбиться в лепешку, но обрадовать человека и сделать его счастливым.) И это еще не самое худшее, что могло случиться с Сумирэ.
Сумирэ встретила своего “любимого спутника”, когда прошло чуть больше двух лет после того, как она бросила институт.
В то время она снимала однокомнатную квартиру в Китидзёдзи: минимум мебели и максимум книг. Просыпалась где-то в полдень, а во второй половине дня с энергией странника, прокладывающего себе путь в горах, отправлялась в парк Иногасира. В хорошую погоду сидела там на лавочке, жевала хлеб, одну за другой курила сигареты и читала книги.
Когда шел дождь или было холодно, Сумирэ отправлялась в одно вымирающее кафе, где всегда громко играла классическая музыка. Забиралась с книжкой на обтрепанный диван, читала и слушала с очень серьезным лицом: в один день — симфонии Шуберта, в другой — кантаты Баха. Вечером дома выпивала банку пива и ужинала готовой едой из супермаркета.
В десять вечера Сумирэ садилась за стол. До краев наполненный кофейник, большая кружка, которую я подарил ей на день рождения, с портретом Снусмумрика, пачка “Мальборо” и стеклянная пепельница. Все, что нужно. Ну и, конечно, “вапро”<“Вапро” (от искаж. англ. word processor) — персональный компьютер с единственной функцией текстового редактора. В настоящее время не выпускаются. >. На каждой клавише — по одному письменному знаку.
Глубокая тишина. Голова ясная, как ночное небо зимой. Большая Медведица и Полярная звезда — на месте, где им положено быть, мерцают самым надлежащим образом. И Сумирэ так много следует написать. Рассказать столько историй. Только бы найти правильный выход — хотя бы один — для раскаленных идей и мыслей. Тогда они лавой прорвутся наружу, и. несомненно, одно за другим на свет родятся исключительно оригинальные, интеллектуальные произведения. Люди наверняка вытаращат от изумления глаза, когда на литературной арене внезапно появится “новый масштабный автор, обладающий редким талантом”. В газетных колонках культуры появятся фотографии Сумирэ с ее классной — “cool” — улыбкой, редакторы будут обивать ее порог.
Однако, к сожалению, ничего подобного не произошло. Дело в том, что Сумирэ так и не смогла заставить себя написать произведение, в котором были бы и начало, и конец.
Сумирэ на самом деле не знала, что такое “творческий тупик”, и могла писать сколько угодно. Страдания типа “не могу написать ни строчки” были ей неведомы. Все. что сидело в голове, — одно за другим — Сумирэ легко обращала в предложения. Ее проблема заключалась в другом. Она писала чересчур много. Казалось бы: если написал слишком много, просто выкинь все лишнее, и дело с концом. Но для Сумирэ проблема так просто не решалась, поскольку сам автор не мог оценить, что нужно, а что нет, с точки зрения целого произведения. Когда утром она прочитывала напечатанное накануне, ей казалось, что либо из текста невозможно выбросить ни единой фразы, либо лучше вообще все уничтожить. Иногда в приступе отчаяния она рвала в клочья и выкидывала целую рукопись. Если бы дело было зимой, а в квартире Сумирэ горел камин, все это очень бы напоминало “Богему” Пуччини. Да и в комнате бы стало теплее. Но в ее однокомнатной квартире, разумеется, никакого камина не было. Куда там — не было даже телефона. Не говоря уже о мало-мальски приличном зеркале.
На выходных Сумирэ сгребала в кучу написанные страницы и заявлялась ко мне. И хотя притаскивала она только тех счастливчиков, которым удалось избежать геноцида, все равно страниц было довольно много. Во всем огромном мире для Сумирэ существовал лишь один-единственный человек, которому она могла показать свою рукопись: я.
В институте я учился двумя курсами старше, специальности у нас были разные, и наши пути особо не пересекались, так что познакомились мы с Сумирэ абсолютно случайно. Был май, первый понедельник после весенних праздников, я стоял на автобусной остановке неподалеку от главного входа в наш институт и читал роман Поля Низана, который нарыл в букинистической лавке. Стоявшая рядом миниатюрная девушка, привстав на цыпочки, заглянула в мою книгу и спросила: “А чего ради читать сегодня какого-то Низана?” Вопрос был задан весьма враждебным тоном. Казалось, девушку распирало желание садануть ногой по какому-нибудь предмету, но за неимением чего-либо подходящего пришлось ограничиться вопросом. По крайней мере, я так это почувствовал.
Если говорить обо мне и Сумирэ вместе, во многом мы были очень похожи. Оба одинаково жадно читали книги — для нас это было так же естественно, как дышать. Когда выпадало свободное время, мы любили найти какое-нибудь спокойное место и там в одиночестве читать — бесконечно, страницу за страницей. Японские романы и зарубежные, новые произведения и старые, авангардистские и бестселлеры — если в них что-то возбуждало извилины, вопросов не было: книга оказывалась у нас в руках, и мы принимались за чтение. Мы рыскали по библиотекам, могли прекрасно провести время, целый день бродя по букинистическим магазинчикам в Канда. Впервые в жизни я встретил человека, который читал так же глубоко, много и жадно (я-то — понятное дело, но не обо мне речь). И у Сумирэ от встречи со мной осталось такое же впечатление.
Сумирэ завязала с учебой приблизительно в то же время, когда я заканчивал институт, но и потом она появлялась у меня дома два-три раза в месяц. Бывало, я тоже заходил к ней, но, поскольку места для двоих там точно не хватало, чаще Сумирэ приходила ко мне. Встречаясь, мы болтали в основном о прочитанных романах, обменивались книгами. Частенько я готовил Сумирэ ужин. Мне это было не трудно — тем паче, она относилась к тому типу людей, которые лучше умрут с голоду, чем что-нибудь для себя приготовят. В благодарность Сумирэ притаскивала для меня отовсюду, где подрабатывала, всякую всячину. Однажды со склада фармацевтической компании приволокла шесть пачек презервативов, по двенадцать штук в каждой. Наверное, до сих пор валяются у меня в каком-то ящике.