Страница:
А может, она упомянула Марселя Пруста как метафору, сетуя на длину коридора? Но если так — сравнение слишком уж смелое. Да и реакция на мои слова получалась не очень приветливой. Я еще могу понять, когда романы Пруста сравнивают с длинными коридорами. Но наоборот? Извините.
Коридор, длиннющий, как Марсель Пруст?
Как бы то ни было, я шагал за ней по длинному коридору. Просто бесконечному. Мы сворачивали то вправо, то влево, поднимались и спускались по лестницам — небольшим, ступенек в пять-шесть, — а он все не кончался. Мы проделали путь длиною в несколько уложенных набок небоскребов. Возможно, мы вообще никуда не двигались, а кружили по замкнутой прямой, как на гравюрах-обманках Эшера4. Мы шли и шли, но вокруг ничего не менялось. Тот же мраморный пол, те же стены яичных оттенков, те же деревянные двери с железными ручками и сумасшедшими номерами. И ни одного окна. Каблучки ее туфель все так же мерно цокали по полу, а вслед за ними плямкали мои кроссовки. Я даже забеспокоился, не плавятся ли у меня подошвы, — настолько хлипким и размякшим казался звук моих шагов. Мне еще ни разу в жизни не доводилось разгуливать в кроссовках по мрамору, а потому я никак не мог определить, нормальный это звук или нет. Поразмыслив, я решил, что, видимо, нормальный лишь наполовину. Именно в таком соотношении было задумано и организовано все вокруг.
Когда толстушка вдруг остановилась, я был так занят мыслями о звучании своих кроссовок, что налетел на нее и чуть не сбил с ног. Ее спина оказалась мягкой и уютной, будто созревшее дождевое облако, а шея благоухала спелыми дынями. От толчка она потеряла равновесие, и мне пришлось поддержать ее за плечи, чтобы не упала.
— Простите, — сказал я. — Я задумался...
Очаровательная толстушка взглянула на меня, чуть зардевшись. Я не был уверен на все сто, но она вроде бы не сердилась.
— Tatoselu,— произнесла она с мягкой улыбкой. И, пожав плечами, добавила: — Sela...
Разумеется, она сказала совсем не это — но, как и в прошлый раз, мне послышалось, будто именно такие звуки сорвались с ее губ.
— Татосэлу? — переспросил я, больше для самого себя. — Сэла?
— Sela,— подтвердила она.
Турецкий язык? Но я сроду не слышал ни слова по-турецки. Значит, даже не турецкий, а какой-то еще. Вконец запутавшись, я отказался от попыток пообщаться. Что поделаешь. Явная нехватка опыта. Чтение по губам — слишком мудреное искусство, чтобы за каких-то два месяца овладеть им как следует.
Она сунула руку в карман жакетика, выудила оттуда овальную карточку с электронным кодом и прижала к замку двери с номером 728. В замке еле слышно щелкнуло, дверь приоткрылась. Отличная техника, что говорить...
Она встала у порога и, придерживая дверь, кивнула мне:
— Zumsto, sela.
Что я, разумеется, сразу и сделал.
С наступлением осени их тела покрываются длинной золотой шерстью. По-настоящему золотой, без какой-либо примеси. Эта шерсть рождается сразу золотой и уже не меняет окраски — самого чистого из всех оттенков золота в Поднебесье.
Когда я только появляюсь в Городе, в самом начале весны, звери бродят с короткой шерстью самой разной масти. Черные, бурые, белые, рыжевато-коричневые. Одни сплошного тона, другие с подпалинами. Бесшумно и бесцельно их пестрое стадо, словно ветром гонимое над землей, перекатывается по огромной долине с едва народившейся зеленью . Необычайно задумчивые и кроткие существа. С дыханием робким, как предрассветный туман. Без единого звука они щиплют траву, а когда надоедает, ложатся на землю, подогнув ноги, и ненадолго погружаются в сон.
Заканчивается весна, проходит лето, и когда солнце скудеет, а первый осенний ветер гонит по реке беспокойную рябь, звери начинают менять свой облик. Золотые волоски появляются сперва отдельными пятнышками, как среди спящего сада — вдруг ожившие не ко времени деревья; еще пару дней они пробиваются сквозь старую шерсть — и наконец укутывают каждого зверя в чистое золото. Превращение занимает не больше недели. Все стадо линяет одновременно: через несколько дней каждый переливается искрами с головы до копыт. И однажды утром, когда солнце обращает в золото все, что можно, осень вступает в свои права.
И только длинный рог, одиноко торчащий из каждого лба, остается белым как снег. Своим хрупким изгибом он напоминает скорее осколок кости, что вспорол кожу, вылез наружу и так застыл навсегда. Если не считать белого рога и голубых глаз, звери теперь золотые с головы до копыт. Привыкая к новой шкуре, они мотают головами вверх-вниз, словно пытаются кончиком рога пронзить небосвод. А потом бредут всем стадом к реке, погружают ноги в студеную воду и, вытянув шеи, лакомятся красными ягодами с осенних деревьев.
Когда на Город опускаются синие сумерки, я отправляюсь к Западной стене, поднимаюсь на Обзорную Башню и наблюдаю, как Страж Ворот, созывая зверей, трубит в свой охотничий рог. Один длинный сигнал, три коротких. Так положено. Всякий раз, услыхав его, я закрываю глаза — и в меня вливается низкий бархатный гул. Не похожий ни на один звук на свете. Точно бледная рыба-призрак в океанской пучине, этот гул проплывает по засыпающему Городу, отдаваясь в булыжниках мостовой, раскатываясь по стенам домов, пробегая по каменному парапету набережной вдоль Реки. И уже потом, будто выпутавшись из тенет растворенного в воздухе Времени, растекается медленно и спокойно до самых окраин.
При звуке рога каждый зверь, повинуясь вековому инстинкту, тотчас задирает голову. Более тысячи голов вмиг оборачиваются туда, откуда пришел этот зов. Одни бросают жевать ракитник, другие, лежа на мостовой, начинают постукивать копытом о камни; третьи пробуждаются от предзакатной дремоты; но все дружно вытягивают шеи к небу.
Все вокруг замирает. Только золотая шерсть чуть колышется на ветру. Не знаю, о чем они думают в эти секунды, что пытаются разглядеть в небесах. Выгнув шеи — в одну сторону, под одним углом, — все звери застывают изваяниями и внемлют голосу рога. И лишь когда последний отзвук растворяется в бледных сумерках, трогаются с места.
Будто сбросив колдовское заклятье, Город наполняется рокотом тысяч копыт. Как всегда, этот рокот напоминает мне пену, что поднимается со дна моря, вскипая бесчисленными пузырьками. Живая, бурлящая пена затекает во все переулки, переползает каменные ограды домов, затапливая даже Часовую Башню до самого шпиля...
Но это, конечно, лишь мое воображение. Открываю глаза — никакой пены. Только рокот копыт над кварталами Города, который не меняется никогда. Поворот за поворотом, как вода по руслу реки, огромное стадо течет по булыжнику извилистых улиц. Никто не обгоняет, никто не выбивается в вожаки. Глядя в землю, чуть покачиваясь на бегу, движутся они в полном молчании по заданному маршруту. Связанные друг с другом одной на всех памятью, которая спит в их глазах, но бодрствует в каждом движении .
Звери появляются с севера, переходят Старый Мост и на южном берегу Реки встречают своих собратьев, вошедших в Город с востока. Двигаясь дальше вдоль Канала, они минуют Фабричный Квартал, сворачивают на запад, спускаются в тоннель под Литейным Цехом и выныривают на поверхность у подножия Западного Холма. Дальше, чуть в стороне от холма их дожидаются старые звери и молодняк — те, кто не может уходить далеко от Ворот. Затем все стадо поворачивает на север, переходит Западный Мост — и по длинной аллее наконец прибывает к Воротам.
Когда голова стада достигает цели, Страж отпирает Ворота. Их створки, укрепленные поперечными железными брусьями, даже на вид невероятно тяжелы. Массивные, пятиметровой высоты, они увенчаны частоколом острых шипов, способных остановить любого лазутчика . Легко, почти без усилия Страж тянет ручищами праву створку на себя — и выпускает зверей. Всегда только одну: левая половина Ворот остается наглухо запертой. Как только последний зверь стада оказывается снаружи, Страж закрывает Ворота и задвигает тяжелый засов.
Насколько я знаю, Западные Ворота — единственное место, через которое можно попасть в Город или покинуть его. Глухая восьмиметровая Стена окружает его со всех сторон, и только птицы могут прилетать и улетать когда им вздумается.
Наутро Страж опять открывает Ворота, трубит в свой рог, впускает зверей обратно. И снова запирает створки на засов.
— На самом деле в засове никакой нужды нет, — объясняет мне Страж. — Все равно никому открыть Ворота не под силу. Даже если возьмется сразу несколько человек. Но правила есть правила, и я их выполняю.
Он надвигает шерстяную шапку до самых бровей и замолкает. Из всех людей, каких я встречал, Страж Ворот — самый огромный. Не человек, а гора мускулов, на которых вот-вот расползутся по швам и рубашка, и куртка. Время от времени он вдруг закрывает глаза и погружается в исполинское молчание. То ли сказывается его ипохондрия, то ли на время отказывает какая-то функция организма, я разобрать не могу. Но всякий раз, когда он замолкает, мне приходится терпеливо ждать, когда сознание опять вернется к нему. Очнувшись, он медленно открывает глаза, долго смотрит на меня отрешенным взглядом и, поглаживая пальцами колени, пытается сообразить, кто я и как здесь очутился.
— Зачем это нужно — вечером выпускать зверей из Города, а утром загонять обратно? — спрашиваю я, когда он приходит в себя.
Еще с минуту он безучастно глядит на меня.
— Так положено, — отвечает он наконец. — Я просто делаю, что мне положено. Так же, как солнце садится на западе, а встает на востоке.
Почти все время, свободное от службы у Ворот, Страж точит инструменты. Стены в его Сторожке до самого потолка увешаны топорами, ножами, косами, и когда больше нечем заняться, он любовно проходится по их лезвиям точильным камнем. Свежезаточенные лезвия всегда источают бледное ледяное сияние — будто не солнечные лучи отражаются, но сам металл тускло светится изнутри.
Я разглядываю ряды инструментов на стенах, и Страж неотрывно следит за мной, пряча довольную усмешку в уголках рта.
— Поберегись. Не туда руку сунешь — вмиг без пальца останешься. — Заскорузлым, как корешок дерева, пальцем он обводит свой арсенал. — Это тебе не игрушки, которые любой дурак изготовит. Все эти лезвия я сам ковал, все до единого. Я ведь раньше был кузнецом. И все это — моих рук дело. Металл ухоженный, баланс что надо. Подобрать рукоятку к лезвию — это, скажу тебе, отдельное искусство. Вот, возьми что-нибудь, подержи. Только за лезвие не хватайся.
Из разложенных на столе инструментов я выбираю самый маленький топорик, сжимаю покрепче и несколько раз легонько взмахиваю им в воздухе. И действительно: инструмент с легким свистом рассекает пространство, отзываясь на усилие плеча — а может, лишь на мысль о таком усилии — мгновенно и чутко, словно вышколенная борзая. Что говорить, у Стража есть все основания гордиться собой.
— А к этому топорику я даже рукоятку сам выстрогал. Из десятилетнего ясеня. Не знаю, как другие, а я люблю рукоятки из десятилетнего ясеня. Моложе нельзя, старше не годится. Десять лет — идеальный возраст. Дерево крепкое, чуть сырое, удар держит отлично. Здесь в Восточном Лесу хороший ясень растет...
— А для чего вам столько инструментов?
— Много для чего, — отвечает Страж. — Зимой для каждого дело найдется. Да вот, придет зима — сам увидишь. Зимы здесь долгие...
За Воротами для зверей отведено особое место. Небольшое пастбище за оградой, где они спят по ночам. Через Пастбище протекает ручей, из которого звери могут напиться, когда захотят. А дальше, за Пастбищем, раскинулся Яблоневый лес. Бескрайнее море яблонь тянется докуда хватает глаз и растворяется в дымке у горизонта.
Над Западной Стеной высятся три Обзорные Башни со смотровыми площадками, на которые можно взобраться по самой обычной стремянке. Простенькие крыши укрывают площадки от дождя, и через железные прутья на окнах удобно наблюдать за зверями в любую погоду.
— Никто, кроме тебя, не ходит на них смотреть, — говорит мне Страж. — Впрочем, ты здесь недавно, что с тебя взять. Поживешь, оботрешься — и потеряешь к зверюгам всякий интерес. Как все потеряли. Ну, разве что в первую половину весны...
С приходом весны, рассказывает Страж, случается единственная в году неделя, когда люди поднимаются на Обзорные Башни смотреть, как звери дерутся. Лишь на эти семь-восемь дней — когда самцы линяют, а у самок вот-вот родится потомство — в кротких существах вскипает дремучий инстинкт, и самцы принимаются с невообразимой жестокостью калечить друг друга. И тогда земля омывается кровью, из которой рождаются новый порядок и новая жизнь.
Без единого звука они лежат, подогнув ноги, в пожухлой осенней траве, а их длинная золотая шерсть пылает в лучах заката. Вытянув шеи и застыв, точно вросшие в землю скульптуры, смотрят, как последние лучи растворяются в яблоневой листве. И лишь когда солнце совсем заходит, и синяя мгла накрывает зверей с головой, каждый из них расслабляет шею, опускает к земле белоснежный рог и закрывает глаза.
Так заканчивается еще один день в жизни Города.
Я очутился в огромном пустом помещении. Белые стены, белый потолок, ковер цвета кофе с молоком. Изящные цвета в изысканном сочетании. Что ни говори, а даже у белого цвета существуют свои оттенки — от благородного до грязно-невнятного. Матовые стекла не позволяли разглядеть пейзаж за окном, но тусклый свет, проникавший в комнату, убедил меня хотя бы в том, что солнце еще не погасло. Стало быть, я нахожусь надземлей, и проклятый лифт все-таки ехал вверх, а не вниз. Я немного успокоился: чутье меня еще не подводит.
Девушка жестом предложила мне сесть. Я опустился на кожаный диван и положил ногу на ногу. Не успел я устроиться, как она тут же прошла через комнату и скрылась за другой дверью — напротив той, через которую мы вошли.
Почти никакой мебели я в комнате не увидел. Перед диваном стоял небольшой столик, на столике — керамический набор: зажигалка, пепельница, сигаретница. Любопытства ради я заглянул в сигаретницу, но ни одной сигареты не обнаружил. На стенах — ни картин, ни плакатов, ни календаря. Абсолютно ничего лишнего.
Чуть в стороне от окна громоздился письменный стол. Желая разглядеть его получше, я поднялся с дивана и подошел к окну. Массивная, из цельной доски столешница на двух тумбах с выдвижными ящиками. На столе — лампа под абажуром, три дешевые шариковые ручки, «вечный календарь» да горсть небрежно рассыпанных канцелярских скрепок. Календарь раскрыт на сегодняшней дате.
В дальнем углу комнаты ютились три металлических шкафчика для одежды — из тех, какими заставлены раздевалки в любой конторе. Нечего и говорить: железные шкафчики в этой комнате просто резали глаз. Слишком грубо и примитивно для солидного кабинета. Будь это мой кабинет, я бы поставил что-нибудь поизящней, из дерева. Но раз это не мой кабинет, и я здесь лишь затем, чтобы выполнить заказ и уйти, то серые у них шкафчики или бледно-персиковые музыкальные автоматы, меня уже не касается.
В левой стене я разглядел глубокую нишу — нечто вроде чулана за раздвижной гофрированной дверью. Вот, собственно, и весь интерьер. Ни часов на стене, ни телефона, ни точилки для карандашей, ни графина с водой. Ни стеллажей, ни папок с документами. Как и для чего используется эта комната — бог его разберет. Я вернулся к дивану, сел, опять закинул ногу на ногу и зевнул.
Минут через десять толстушка вернулась. Даже не взглянув в мою сторону, открыла один железный шкафчик, достала нечто черное и блестящее, взяла в охапку, пронесла через комнату и положила на стол. То был плотно свернутый комплект из прорезиненного плаща-дождевика и пары сапог. Плюс огромные очки-консервы — наподобие тех, какие носили военные летчики в Первую мировую. Что все это значит, я совершенно не понимал.
Девушка повернулась ко мне и что-то сказала — слишком быстро, я не успел проследить за ее губами.
— Вы не могли бы говорить чуть помедленней? — попросил я. — В чтении по губам я пока не слишком силен...
Она повторила, на этот раз — медленно, широко открывая рот. Удалось разобрать: «Наденьте это сверху». Я предпочел бы обойтись без плаща, но препираться не хотелось, и я молча повиновался. Скинул кроссовки, влез в сапоги и надел дождевик поверх футболки. Сапоги оказались на пару размеров больше, а тяжеленный плащ сковывал движения, но я решил не жаловаться. Девушка подошла, застегнула на плаще все пуговицы от горла до пят и нахлобучила мне на голову капюшон. Для этого пришлось встать на цыпочки, и, слегка покачнувшись, она задела лбом кончик моего носа.
— Замечательный запах! — сказал я. Имея в виду, конечно, ее духи.
— Спасибо, — ответила она и, дернув за шнурок, затянула на мне капюшон до самых ноздрей. А оставшиеся пол-лица замуровала в «консервы». И я стал похож на мумию для погони за расхитителями гробниц в особо дождливую погоду.
Отодвинув ширму в стене, девушка взяла меня за руку, завела в чулан, зажгла свет и задернула ширму у себя за спиной. Чулан показался мне обычным гардеробом для верхней одежды. Очень похоже — только без всякой одежды. Пустые вешалки для пальто да таблетки от моли — и больше я ничего там не увидел. Я напряг воображение. Может, это не гардероб, а комната с потайным ходом, замаскированная под гардероб? Все-таки одевать меня в дождевик, чтобы просто запихать в гардероб, слишком бессмысленно.
Девушка прошла в дальний угол, ухватилась за торчащую из стены большую золоченую рукоятку и с лязгом подергала ее вправо-влево. Как я и ожидал, в стене распахнулась дверца размером с крышку автомобильного багажника. Из черной непроглядной дыры тянуло промозглой сыростью. Мягко говоря, не самое приятное ощущение. Ровный гул, доносившийся снизу, походил на шум бурлящей реки.
— Там, внизу, течет река, — сообщила девушка. Теперь ее странная речь звучала немного естественнее. Так, словно говорит она нормально, просто гул заглушает слова. Не оттого ли мне почудилось, будто понимать ее стало легче? Просто чудеса какие-то. — Идите вверх по реке. Увидите большой водопад, — продолжала она. — Двигайтесь без остановок прямо сквозь водопад. И попадете в лабораторию моего деда. Дальше сами разберетесь.
— Там меня ждет ваш дедушка? — уточнил я.
— Да, — кивнула она и вручила мне карманный фонарик на шнурке.
Лезть в сырую холодную мглу совсем не хотелось, но возмущаться было поздно. Собравшись с духом, я поднял ногу и ступил в распахнутую дыру. Нагнувшись, просунул туда же голову, за головой протащил все тело. Перебросил вторую ногу. В жестком, как листовое железо, плаще я рисковал переломать себе кости, но в итоге умудрился-таки оказаться по другую сторону стены. И оглянулся на толстушку в светящемся окошке гардероба. Именно теперь, сквозь «консервы», из темноты, она выглядела особенно привлекательно.
— Будьте осторожны. Вдоль реки, слышите? От берега не удаляйтесь, ни в какие коридоры не сворачивайте. Только прямо! — сказала она, пытаясь разглядеть меня в темноте.
— Прямо — и до водопада? — уточнил я.
— Прямо — и до водопада! — повторила она.
Одними губами я произнес: «Сэла?».
«Sela!» — рассмеялась она. И захлопнула дверцу.
Дверца захлопнулась — и я погрузился в жидкую темноту. Без малейшей искорки света. Ничего не видать, хоть глаз выколи. Я не различал даже собственных рук. Какое-то время я простоял, не двигаясь, словно меня огрели чем-то тяжелым. Бессилие рыбы, завернутой в целлофан и запертой в холодильнике. Когда внезапно, без подготовки погружаешься в абсолютную мглу, тело на несколько мгновений становится ватным, теряя всякую силу. Я даже слегка обиделся. Закрываешь дверь — закрывай, но хотя бы предупреди заранее.
Нащупав кнопку, я включил фонарик. Жизнерадостный желтый луч убежал, растворяясь, во тьму. Первым делом я оглядел пространство у себя по ногами, потом не спеша осмотрелся. Я стоял на тесной, метра три на три, бетонной платформе, все края которой обрывались в пропасть. Ни перил, ни даже низенького бордюра. Очень мило, уже всерьез разозлился я. Что, нельзя было предупредить хотя бы об этом?
С одного края платформы по отвесной стене сбегала алюминиевая лесенка. Я перебросил шнурок фонарика через плечо и начал осторожно спускаться по скользким ступенькам. Чем ниже, тем громче и отчетливее шумела подо мною вода. Ну и дела, думал я. Где это слыхано, чтобы из офиса в современном небоскребе люди через гардероб проваливались под землю и ползали по отвесным стенам над пропастью с бурлящей рекой? И не где-нибудь, а в самом сердце Токио. Чем сильнее я напрягал мозги, тем меньше понимал, что происходит. Сперва идиотский лифт без особых примет. Потом толстушка без голоса. А теперь еще и лестница в бездну. Может, вернуться, отказаться от такой работы да пойти спокойно домой? Слишком уж все рискованно — и чересчур непривычно... Но я продолжал спускаться. Во-первых, у меня тоже есть профессиональная гордость. А во-вторых, эта толстушка в розовом, похоже, задела меня за живое. Почему-то именно перед ней отказываться от работы хотелось меньше всего.
На двадцатой ступеньке я задержался, перевел дух, спустился еще на восемнадцать ступенек — и ноги коснулись земли. Не отходя от лесенки, посветил фонариком вокруг и внимательно огляделся. Я стоял на твердой скале, а в каких-то двух метрах передо мною текла река. Вода ревела и хлюпала, как огромное полотнище на ветру. Течение, похоже, было довольно быстрым, однако ни глубины, ни цвета воды я не разобрал. Понял единственное: река бежит слева направо.
Светя себе под ноги, я двинулся вверх по течению. То и дело мне чудилось, будто вокруг что-то движется, — и я тут же высвечивал подозрительное место фонариком. Никого, ничего. Только река да отвесные скалы вдоль берега. Видно, просто нервы шалят в темноте, решил я.
Через пять-шесть минут ходьбы вдруг резко изменилось эхо: будто потолок опустился, и шум воды отдавался в камень прямо над головой. Я посветил вверх, но тьма была непроглядной: есть там потолок или нет, я так и не разобрал. Чуть погодя, как и предупреждала толстушка, в боковых скалах начали один за другим распахиваться коридоры, а точнее — расщелины, из которых выбегали ручейки воды и, звонко журча, вливались в реку. На всякий случай я заглянул в один проход и попытался осмотреть его изнутри, шаря по стенам лучом фонарика. Но ничего не увидел. Только понял, что внутри он расширяется до гигантской пещеры. Сворачивать в такие милые коридоры по собственной воле мне бы никогда и в голову не пришло.
Сжимая фонарик, я двигался вверх по реке, как древняя рыба по ступеням эволюции. Скала под ногами была уже мокрой и скользкой, ступать приходилось вдвойне осторожней. Свались я сейчас в реку или просто поскользнись и разбей фонарик — моя песенка спета.
Следя за тем, что творится у меня под ногами, я не сразу заметил впереди тусклый пляшущий огонек. Когда же я поднял взгляд, он был уже метрах в семи-восьми от меня. Мгновенно выключив фонарик, я скользнул рукой в прорезь дождевика, дотянулся до заднего кармана, вытащил складной нож и раскрыл его. Черная мгла и рокот воды укутали меня надежнее любой маскировки.
Едва я погасил свет, огонек впереди застыл. Потом описал в темноте два больших круга — так, словно мне подавали сигнал: «Все в порядке, опасности нет». Но я не шевелился: пусть мне сначала покажут, с кем я имею дело. Тогда огонек снова запрыгал. Он приближался, порхая во мгле, как гигантский светлячок с высокоразвитым интеллектом. А я стоял наизготовку, сжимая в одной руке нож, в другой — выключенный фонарик, и неотрывно смотрел на него.
Между нами оставалось метра три, когда огонек остановился. Затем подскочил на полметра вверх и снова опустился. Светил он довольно слабо, и я сначала не понял, что именно мне показывают. Но он все дергался, снова и снова. Приглядевшись, я различил мужское лицо — в таких же очках-«консервах», что на мне, и под таким же капюшоном. В руке мужчина держал жестяную керосиновую лампу — такие продают в магазинах «Все для кемпинга». Светя лампой себе в лицо, он надсадно что-то кричал, но река бурлила слишком яростно, а лампа светила слишком тускло, и я мог ни расслышать, ни прочесть по губам ничего вразумительного.
— Надо бы... жабер… водить, а тут... из-за них! Так что... вини, но... — доносилось до меня бессвязными обрывками. Как бы то ни было, опасности этот человек, похоже, не представлял. Я включил фонарик, осветил свою голову сбоку и, потыкав пальцем в районе уха, показал, что все равно ни черта не слышу.
Мужчина закивал, поставил на землю керосинку и принялся шарить по карманам дождевика, извиваясь всем телом. И тут я почувствовал, что оглушительный рев вокруг резко стих — так, будто вода в реке моментально ушла. Мне показалось, что я падаю в обморок: мое сознание меркнет, и оттого исчезает звук. Уж не знаю, с чего я так решил, но на всякий случай напряг руки и ноги, чтобы не расшибиться о камни.
Коридор, длиннющий, как Марсель Пруст?
Как бы то ни было, я шагал за ней по длинному коридору. Просто бесконечному. Мы сворачивали то вправо, то влево, поднимались и спускались по лестницам — небольшим, ступенек в пять-шесть, — а он все не кончался. Мы проделали путь длиною в несколько уложенных набок небоскребов. Возможно, мы вообще никуда не двигались, а кружили по замкнутой прямой, как на гравюрах-обманках Эшера4. Мы шли и шли, но вокруг ничего не менялось. Тот же мраморный пол, те же стены яичных оттенков, те же деревянные двери с железными ручками и сумасшедшими номерами. И ни одного окна. Каблучки ее туфель все так же мерно цокали по полу, а вслед за ними плямкали мои кроссовки. Я даже забеспокоился, не плавятся ли у меня подошвы, — настолько хлипким и размякшим казался звук моих шагов. Мне еще ни разу в жизни не доводилось разгуливать в кроссовках по мрамору, а потому я никак не мог определить, нормальный это звук или нет. Поразмыслив, я решил, что, видимо, нормальный лишь наполовину. Именно в таком соотношении было задумано и организовано все вокруг.
Когда толстушка вдруг остановилась, я был так занят мыслями о звучании своих кроссовок, что налетел на нее и чуть не сбил с ног. Ее спина оказалась мягкой и уютной, будто созревшее дождевое облако, а шея благоухала спелыми дынями. От толчка она потеряла равновесие, и мне пришлось поддержать ее за плечи, чтобы не упала.
— Простите, — сказал я. — Я задумался...
Очаровательная толстушка взглянула на меня, чуть зардевшись. Я не был уверен на все сто, но она вроде бы не сердилась.
— Tatoselu,— произнесла она с мягкой улыбкой. И, пожав плечами, добавила: — Sela...
Разумеется, она сказала совсем не это — но, как и в прошлый раз, мне послышалось, будто именно такие звуки сорвались с ее губ.
— Татосэлу? — переспросил я, больше для самого себя. — Сэла?
— Sela,— подтвердила она.
Турецкий язык? Но я сроду не слышал ни слова по-турецки. Значит, даже не турецкий, а какой-то еще. Вконец запутавшись, я отказался от попыток пообщаться. Что поделаешь. Явная нехватка опыта. Чтение по губам — слишком мудреное искусство, чтобы за каких-то два месяца овладеть им как следует.
Она сунула руку в карман жакетика, выудила оттуда овальную карточку с электронным кодом и прижала к замку двери с номером 728. В замке еле слышно щелкнуло, дверь приоткрылась. Отличная техника, что говорить...
Она встала у порога и, придерживая дверь, кивнула мне:
— Zumsto, sela.
Что я, разумеется, сразу и сделал.
2
КОНЕЦ СВЕТА
Золотые звери
С наступлением осени их тела покрываются длинной золотой шерстью. По-настоящему золотой, без какой-либо примеси. Эта шерсть рождается сразу золотой и уже не меняет окраски — самого чистого из всех оттенков золота в Поднебесье.
Когда я только появляюсь в Городе, в самом начале весны, звери бродят с короткой шерстью самой разной масти. Черные, бурые, белые, рыжевато-коричневые. Одни сплошного тона, другие с подпалинами. Бесшумно и бесцельно их пестрое стадо, словно ветром гонимое над землей, перекатывается по огромной долине с едва народившейся зеленью . Необычайно задумчивые и кроткие существа. С дыханием робким, как предрассветный туман. Без единого звука они щиплют траву, а когда надоедает, ложатся на землю, подогнув ноги, и ненадолго погружаются в сон.
Заканчивается весна, проходит лето, и когда солнце скудеет, а первый осенний ветер гонит по реке беспокойную рябь, звери начинают менять свой облик. Золотые волоски появляются сперва отдельными пятнышками, как среди спящего сада — вдруг ожившие не ко времени деревья; еще пару дней они пробиваются сквозь старую шерсть — и наконец укутывают каждого зверя в чистое золото. Превращение занимает не больше недели. Все стадо линяет одновременно: через несколько дней каждый переливается искрами с головы до копыт. И однажды утром, когда солнце обращает в золото все, что можно, осень вступает в свои права.
И только длинный рог, одиноко торчащий из каждого лба, остается белым как снег. Своим хрупким изгибом он напоминает скорее осколок кости, что вспорол кожу, вылез наружу и так застыл навсегда. Если не считать белого рога и голубых глаз, звери теперь золотые с головы до копыт. Привыкая к новой шкуре, они мотают головами вверх-вниз, словно пытаются кончиком рога пронзить небосвод. А потом бредут всем стадом к реке, погружают ноги в студеную воду и, вытянув шеи, лакомятся красными ягодами с осенних деревьев.
Когда на Город опускаются синие сумерки, я отправляюсь к Западной стене, поднимаюсь на Обзорную Башню и наблюдаю, как Страж Ворот, созывая зверей, трубит в свой охотничий рог. Один длинный сигнал, три коротких. Так положено. Всякий раз, услыхав его, я закрываю глаза — и в меня вливается низкий бархатный гул. Не похожий ни на один звук на свете. Точно бледная рыба-призрак в океанской пучине, этот гул проплывает по засыпающему Городу, отдаваясь в булыжниках мостовой, раскатываясь по стенам домов, пробегая по каменному парапету набережной вдоль Реки. И уже потом, будто выпутавшись из тенет растворенного в воздухе Времени, растекается медленно и спокойно до самых окраин.
При звуке рога каждый зверь, повинуясь вековому инстинкту, тотчас задирает голову. Более тысячи голов вмиг оборачиваются туда, откуда пришел этот зов. Одни бросают жевать ракитник, другие, лежа на мостовой, начинают постукивать копытом о камни; третьи пробуждаются от предзакатной дремоты; но все дружно вытягивают шеи к небу.
Все вокруг замирает. Только золотая шерсть чуть колышется на ветру. Не знаю, о чем они думают в эти секунды, что пытаются разглядеть в небесах. Выгнув шеи — в одну сторону, под одним углом, — все звери застывают изваяниями и внемлют голосу рога. И лишь когда последний отзвук растворяется в бледных сумерках, трогаются с места.
Будто сбросив колдовское заклятье, Город наполняется рокотом тысяч копыт. Как всегда, этот рокот напоминает мне пену, что поднимается со дна моря, вскипая бесчисленными пузырьками. Живая, бурлящая пена затекает во все переулки, переползает каменные ограды домов, затапливая даже Часовую Башню до самого шпиля...
Но это, конечно, лишь мое воображение. Открываю глаза — никакой пены. Только рокот копыт над кварталами Города, который не меняется никогда. Поворот за поворотом, как вода по руслу реки, огромное стадо течет по булыжнику извилистых улиц. Никто не обгоняет, никто не выбивается в вожаки. Глядя в землю, чуть покачиваясь на бегу, движутся они в полном молчании по заданному маршруту. Связанные друг с другом одной на всех памятью, которая спит в их глазах, но бодрствует в каждом движении .
Звери появляются с севера, переходят Старый Мост и на южном берегу Реки встречают своих собратьев, вошедших в Город с востока. Двигаясь дальше вдоль Канала, они минуют Фабричный Квартал, сворачивают на запад, спускаются в тоннель под Литейным Цехом и выныривают на поверхность у подножия Западного Холма. Дальше, чуть в стороне от холма их дожидаются старые звери и молодняк — те, кто не может уходить далеко от Ворот. Затем все стадо поворачивает на север, переходит Западный Мост — и по длинной аллее наконец прибывает к Воротам.
Когда голова стада достигает цели, Страж отпирает Ворота. Их створки, укрепленные поперечными железными брусьями, даже на вид невероятно тяжелы. Массивные, пятиметровой высоты, они увенчаны частоколом острых шипов, способных остановить любого лазутчика . Легко, почти без усилия Страж тянет ручищами праву створку на себя — и выпускает зверей. Всегда только одну: левая половина Ворот остается наглухо запертой. Как только последний зверь стада оказывается снаружи, Страж закрывает Ворота и задвигает тяжелый засов.
Насколько я знаю, Западные Ворота — единственное место, через которое можно попасть в Город или покинуть его. Глухая восьмиметровая Стена окружает его со всех сторон, и только птицы могут прилетать и улетать когда им вздумается.
Наутро Страж опять открывает Ворота, трубит в свой рог, впускает зверей обратно. И снова запирает створки на засов.
— На самом деле в засове никакой нужды нет, — объясняет мне Страж. — Все равно никому открыть Ворота не под силу. Даже если возьмется сразу несколько человек. Но правила есть правила, и я их выполняю.
Он надвигает шерстяную шапку до самых бровей и замолкает. Из всех людей, каких я встречал, Страж Ворот — самый огромный. Не человек, а гора мускулов, на которых вот-вот расползутся по швам и рубашка, и куртка. Время от времени он вдруг закрывает глаза и погружается в исполинское молчание. То ли сказывается его ипохондрия, то ли на время отказывает какая-то функция организма, я разобрать не могу. Но всякий раз, когда он замолкает, мне приходится терпеливо ждать, когда сознание опять вернется к нему. Очнувшись, он медленно открывает глаза, долго смотрит на меня отрешенным взглядом и, поглаживая пальцами колени, пытается сообразить, кто я и как здесь очутился.
— Зачем это нужно — вечером выпускать зверей из Города, а утром загонять обратно? — спрашиваю я, когда он приходит в себя.
Еще с минуту он безучастно глядит на меня.
— Так положено, — отвечает он наконец. — Я просто делаю, что мне положено. Так же, как солнце садится на западе, а встает на востоке.
Почти все время, свободное от службы у Ворот, Страж точит инструменты. Стены в его Сторожке до самого потолка увешаны топорами, ножами, косами, и когда больше нечем заняться, он любовно проходится по их лезвиям точильным камнем. Свежезаточенные лезвия всегда источают бледное ледяное сияние — будто не солнечные лучи отражаются, но сам металл тускло светится изнутри.
Я разглядываю ряды инструментов на стенах, и Страж неотрывно следит за мной, пряча довольную усмешку в уголках рта.
— Поберегись. Не туда руку сунешь — вмиг без пальца останешься. — Заскорузлым, как корешок дерева, пальцем он обводит свой арсенал. — Это тебе не игрушки, которые любой дурак изготовит. Все эти лезвия я сам ковал, все до единого. Я ведь раньше был кузнецом. И все это — моих рук дело. Металл ухоженный, баланс что надо. Подобрать рукоятку к лезвию — это, скажу тебе, отдельное искусство. Вот, возьми что-нибудь, подержи. Только за лезвие не хватайся.
Из разложенных на столе инструментов я выбираю самый маленький топорик, сжимаю покрепче и несколько раз легонько взмахиваю им в воздухе. И действительно: инструмент с легким свистом рассекает пространство, отзываясь на усилие плеча — а может, лишь на мысль о таком усилии — мгновенно и чутко, словно вышколенная борзая. Что говорить, у Стража есть все основания гордиться собой.
— А к этому топорику я даже рукоятку сам выстрогал. Из десятилетнего ясеня. Не знаю, как другие, а я люблю рукоятки из десятилетнего ясеня. Моложе нельзя, старше не годится. Десять лет — идеальный возраст. Дерево крепкое, чуть сырое, удар держит отлично. Здесь в Восточном Лесу хороший ясень растет...
— А для чего вам столько инструментов?
— Много для чего, — отвечает Страж. — Зимой для каждого дело найдется. Да вот, придет зима — сам увидишь. Зимы здесь долгие...
За Воротами для зверей отведено особое место. Небольшое пастбище за оградой, где они спят по ночам. Через Пастбище протекает ручей, из которого звери могут напиться, когда захотят. А дальше, за Пастбищем, раскинулся Яблоневый лес. Бескрайнее море яблонь тянется докуда хватает глаз и растворяется в дымке у горизонта.
Над Западной Стеной высятся три Обзорные Башни со смотровыми площадками, на которые можно взобраться по самой обычной стремянке. Простенькие крыши укрывают площадки от дождя, и через железные прутья на окнах удобно наблюдать за зверями в любую погоду.
— Никто, кроме тебя, не ходит на них смотреть, — говорит мне Страж. — Впрочем, ты здесь недавно, что с тебя взять. Поживешь, оботрешься — и потеряешь к зверюгам всякий интерес. Как все потеряли. Ну, разве что в первую половину весны...
С приходом весны, рассказывает Страж, случается единственная в году неделя, когда люди поднимаются на Обзорные Башни смотреть, как звери дерутся. Лишь на эти семь-восемь дней — когда самцы линяют, а у самок вот-вот родится потомство — в кротких существах вскипает дремучий инстинкт, и самцы принимаются с невообразимой жестокостью калечить друг друга. И тогда земля омывается кровью, из которой рождаются новый порядок и новая жизнь.
Без единого звука они лежат, подогнув ноги, в пожухлой осенней траве, а их длинная золотая шерсть пылает в лучах заката. Вытянув шеи и застыв, точно вросшие в землю скульптуры, смотрят, как последние лучи растворяются в яблоневой листве. И лишь когда солнце совсем заходит, и синяя мгла накрывает зверей с головой, каждый из них расслабляет шею, опускает к земле белоснежный рог и закрывает глаза.
Так заканчивается еще один день в жизни Города.
3
СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Дождевик. Жаббервоги. Стирка
Я очутился в огромном пустом помещении. Белые стены, белый потолок, ковер цвета кофе с молоком. Изящные цвета в изысканном сочетании. Что ни говори, а даже у белого цвета существуют свои оттенки — от благородного до грязно-невнятного. Матовые стекла не позволяли разглядеть пейзаж за окном, но тусклый свет, проникавший в комнату, убедил меня хотя бы в том, что солнце еще не погасло. Стало быть, я нахожусь надземлей, и проклятый лифт все-таки ехал вверх, а не вниз. Я немного успокоился: чутье меня еще не подводит.
Девушка жестом предложила мне сесть. Я опустился на кожаный диван и положил ногу на ногу. Не успел я устроиться, как она тут же прошла через комнату и скрылась за другой дверью — напротив той, через которую мы вошли.
Почти никакой мебели я в комнате не увидел. Перед диваном стоял небольшой столик, на столике — керамический набор: зажигалка, пепельница, сигаретница. Любопытства ради я заглянул в сигаретницу, но ни одной сигареты не обнаружил. На стенах — ни картин, ни плакатов, ни календаря. Абсолютно ничего лишнего.
Чуть в стороне от окна громоздился письменный стол. Желая разглядеть его получше, я поднялся с дивана и подошел к окну. Массивная, из цельной доски столешница на двух тумбах с выдвижными ящиками. На столе — лампа под абажуром, три дешевые шариковые ручки, «вечный календарь» да горсть небрежно рассыпанных канцелярских скрепок. Календарь раскрыт на сегодняшней дате.
В дальнем углу комнаты ютились три металлических шкафчика для одежды — из тех, какими заставлены раздевалки в любой конторе. Нечего и говорить: железные шкафчики в этой комнате просто резали глаз. Слишком грубо и примитивно для солидного кабинета. Будь это мой кабинет, я бы поставил что-нибудь поизящней, из дерева. Но раз это не мой кабинет, и я здесь лишь затем, чтобы выполнить заказ и уйти, то серые у них шкафчики или бледно-персиковые музыкальные автоматы, меня уже не касается.
В левой стене я разглядел глубокую нишу — нечто вроде чулана за раздвижной гофрированной дверью. Вот, собственно, и весь интерьер. Ни часов на стене, ни телефона, ни точилки для карандашей, ни графина с водой. Ни стеллажей, ни папок с документами. Как и для чего используется эта комната — бог его разберет. Я вернулся к дивану, сел, опять закинул ногу на ногу и зевнул.
Минут через десять толстушка вернулась. Даже не взглянув в мою сторону, открыла один железный шкафчик, достала нечто черное и блестящее, взяла в охапку, пронесла через комнату и положила на стол. То был плотно свернутый комплект из прорезиненного плаща-дождевика и пары сапог. Плюс огромные очки-консервы — наподобие тех, какие носили военные летчики в Первую мировую. Что все это значит, я совершенно не понимал.
Девушка повернулась ко мне и что-то сказала — слишком быстро, я не успел проследить за ее губами.
— Вы не могли бы говорить чуть помедленней? — попросил я. — В чтении по губам я пока не слишком силен...
Она повторила, на этот раз — медленно, широко открывая рот. Удалось разобрать: «Наденьте это сверху». Я предпочел бы обойтись без плаща, но препираться не хотелось, и я молча повиновался. Скинул кроссовки, влез в сапоги и надел дождевик поверх футболки. Сапоги оказались на пару размеров больше, а тяжеленный плащ сковывал движения, но я решил не жаловаться. Девушка подошла, застегнула на плаще все пуговицы от горла до пят и нахлобучила мне на голову капюшон. Для этого пришлось встать на цыпочки, и, слегка покачнувшись, она задела лбом кончик моего носа.
— Замечательный запах! — сказал я. Имея в виду, конечно, ее духи.
— Спасибо, — ответила она и, дернув за шнурок, затянула на мне капюшон до самых ноздрей. А оставшиеся пол-лица замуровала в «консервы». И я стал похож на мумию для погони за расхитителями гробниц в особо дождливую погоду.
Отодвинув ширму в стене, девушка взяла меня за руку, завела в чулан, зажгла свет и задернула ширму у себя за спиной. Чулан показался мне обычным гардеробом для верхней одежды. Очень похоже — только без всякой одежды. Пустые вешалки для пальто да таблетки от моли — и больше я ничего там не увидел. Я напряг воображение. Может, это не гардероб, а комната с потайным ходом, замаскированная под гардероб? Все-таки одевать меня в дождевик, чтобы просто запихать в гардероб, слишком бессмысленно.
Девушка прошла в дальний угол, ухватилась за торчащую из стены большую золоченую рукоятку и с лязгом подергала ее вправо-влево. Как я и ожидал, в стене распахнулась дверца размером с крышку автомобильного багажника. Из черной непроглядной дыры тянуло промозглой сыростью. Мягко говоря, не самое приятное ощущение. Ровный гул, доносившийся снизу, походил на шум бурлящей реки.
— Там, внизу, течет река, — сообщила девушка. Теперь ее странная речь звучала немного естественнее. Так, словно говорит она нормально, просто гул заглушает слова. Не оттого ли мне почудилось, будто понимать ее стало легче? Просто чудеса какие-то. — Идите вверх по реке. Увидите большой водопад, — продолжала она. — Двигайтесь без остановок прямо сквозь водопад. И попадете в лабораторию моего деда. Дальше сами разберетесь.
— Там меня ждет ваш дедушка? — уточнил я.
— Да, — кивнула она и вручила мне карманный фонарик на шнурке.
Лезть в сырую холодную мглу совсем не хотелось, но возмущаться было поздно. Собравшись с духом, я поднял ногу и ступил в распахнутую дыру. Нагнувшись, просунул туда же голову, за головой протащил все тело. Перебросил вторую ногу. В жестком, как листовое железо, плаще я рисковал переломать себе кости, но в итоге умудрился-таки оказаться по другую сторону стены. И оглянулся на толстушку в светящемся окошке гардероба. Именно теперь, сквозь «консервы», из темноты, она выглядела особенно привлекательно.
— Будьте осторожны. Вдоль реки, слышите? От берега не удаляйтесь, ни в какие коридоры не сворачивайте. Только прямо! — сказала она, пытаясь разглядеть меня в темноте.
— Прямо — и до водопада? — уточнил я.
— Прямо — и до водопада! — повторила она.
Одними губами я произнес: «Сэла?».
«Sela!» — рассмеялась она. И захлопнула дверцу.
Дверца захлопнулась — и я погрузился в жидкую темноту. Без малейшей искорки света. Ничего не видать, хоть глаз выколи. Я не различал даже собственных рук. Какое-то время я простоял, не двигаясь, словно меня огрели чем-то тяжелым. Бессилие рыбы, завернутой в целлофан и запертой в холодильнике. Когда внезапно, без подготовки погружаешься в абсолютную мглу, тело на несколько мгновений становится ватным, теряя всякую силу. Я даже слегка обиделся. Закрываешь дверь — закрывай, но хотя бы предупреди заранее.
Нащупав кнопку, я включил фонарик. Жизнерадостный желтый луч убежал, растворяясь, во тьму. Первым делом я оглядел пространство у себя по ногами, потом не спеша осмотрелся. Я стоял на тесной, метра три на три, бетонной платформе, все края которой обрывались в пропасть. Ни перил, ни даже низенького бордюра. Очень мило, уже всерьез разозлился я. Что, нельзя было предупредить хотя бы об этом?
С одного края платформы по отвесной стене сбегала алюминиевая лесенка. Я перебросил шнурок фонарика через плечо и начал осторожно спускаться по скользким ступенькам. Чем ниже, тем громче и отчетливее шумела подо мною вода. Ну и дела, думал я. Где это слыхано, чтобы из офиса в современном небоскребе люди через гардероб проваливались под землю и ползали по отвесным стенам над пропастью с бурлящей рекой? И не где-нибудь, а в самом сердце Токио. Чем сильнее я напрягал мозги, тем меньше понимал, что происходит. Сперва идиотский лифт без особых примет. Потом толстушка без голоса. А теперь еще и лестница в бездну. Может, вернуться, отказаться от такой работы да пойти спокойно домой? Слишком уж все рискованно — и чересчур непривычно... Но я продолжал спускаться. Во-первых, у меня тоже есть профессиональная гордость. А во-вторых, эта толстушка в розовом, похоже, задела меня за живое. Почему-то именно перед ней отказываться от работы хотелось меньше всего.
На двадцатой ступеньке я задержался, перевел дух, спустился еще на восемнадцать ступенек — и ноги коснулись земли. Не отходя от лесенки, посветил фонариком вокруг и внимательно огляделся. Я стоял на твердой скале, а в каких-то двух метрах передо мною текла река. Вода ревела и хлюпала, как огромное полотнище на ветру. Течение, похоже, было довольно быстрым, однако ни глубины, ни цвета воды я не разобрал. Понял единственное: река бежит слева направо.
Светя себе под ноги, я двинулся вверх по течению. То и дело мне чудилось, будто вокруг что-то движется, — и я тут же высвечивал подозрительное место фонариком. Никого, ничего. Только река да отвесные скалы вдоль берега. Видно, просто нервы шалят в темноте, решил я.
Через пять-шесть минут ходьбы вдруг резко изменилось эхо: будто потолок опустился, и шум воды отдавался в камень прямо над головой. Я посветил вверх, но тьма была непроглядной: есть там потолок или нет, я так и не разобрал. Чуть погодя, как и предупреждала толстушка, в боковых скалах начали один за другим распахиваться коридоры, а точнее — расщелины, из которых выбегали ручейки воды и, звонко журча, вливались в реку. На всякий случай я заглянул в один проход и попытался осмотреть его изнутри, шаря по стенам лучом фонарика. Но ничего не увидел. Только понял, что внутри он расширяется до гигантской пещеры. Сворачивать в такие милые коридоры по собственной воле мне бы никогда и в голову не пришло.
Сжимая фонарик, я двигался вверх по реке, как древняя рыба по ступеням эволюции. Скала под ногами была уже мокрой и скользкой, ступать приходилось вдвойне осторожней. Свались я сейчас в реку или просто поскользнись и разбей фонарик — моя песенка спета.
Следя за тем, что творится у меня под ногами, я не сразу заметил впереди тусклый пляшущий огонек. Когда же я поднял взгляд, он был уже метрах в семи-восьми от меня. Мгновенно выключив фонарик, я скользнул рукой в прорезь дождевика, дотянулся до заднего кармана, вытащил складной нож и раскрыл его. Черная мгла и рокот воды укутали меня надежнее любой маскировки.
Едва я погасил свет, огонек впереди застыл. Потом описал в темноте два больших круга — так, словно мне подавали сигнал: «Все в порядке, опасности нет». Но я не шевелился: пусть мне сначала покажут, с кем я имею дело. Тогда огонек снова запрыгал. Он приближался, порхая во мгле, как гигантский светлячок с высокоразвитым интеллектом. А я стоял наизготовку, сжимая в одной руке нож, в другой — выключенный фонарик, и неотрывно смотрел на него.
Между нами оставалось метра три, когда огонек остановился. Затем подскочил на полметра вверх и снова опустился. Светил он довольно слабо, и я сначала не понял, что именно мне показывают. Но он все дергался, снова и снова. Приглядевшись, я различил мужское лицо — в таких же очках-«консервах», что на мне, и под таким же капюшоном. В руке мужчина держал жестяную керосиновую лампу — такие продают в магазинах «Все для кемпинга». Светя лампой себе в лицо, он надсадно что-то кричал, но река бурлила слишком яростно, а лампа светила слишком тускло, и я мог ни расслышать, ни прочесть по губам ничего вразумительного.
— Надо бы... жабер… водить, а тут... из-за них! Так что... вини, но... — доносилось до меня бессвязными обрывками. Как бы то ни было, опасности этот человек, похоже, не представлял. Я включил фонарик, осветил свою голову сбоку и, потыкав пальцем в районе уха, показал, что все равно ни черта не слышу.
Мужчина закивал, поставил на землю керосинку и принялся шарить по карманам дождевика, извиваясь всем телом. И тут я почувствовал, что оглушительный рев вокруг резко стих — так, будто вода в реке моментально ушла. Мне показалось, что я падаю в обморок: мое сознание меркнет, и оттого исчезает звук. Уж не знаю, с чего я так решил, но на всякий случай напряг руки и ноги, чтобы не расшибиться о камни.