– Я тоже любила цирк. Много лет, еще старшим подростком. Но однажды все кончилось. Я была на спектакле заезжего цирка Шапито. Денег у меня было мало и я купила самый дешевый билет. Сидела почти под самым куполом и видела в основном не арену, а арматуру, на которой крепился этот огромный шатер. Знаете, все эти балки, канаты, прожекторы, всякие тросы… И вот, там выступала воздушная гимнастка. Она что-то такое умопомрачительное делала на этой веревке, свивалась в кольца, куда-то падала, в последний момент за что-то хваталась ступней левой ноги… В общем, их обычные трюки. А потом – она стала летать на веревке кругами, все шире и шире, и висела не то на одной руке, не то вообще держалась за что-то зубами. И когда круги стали совсем широкими, она летала под самым куполом, словно привязанная к винту огромного вертолета, и пролетала совсем рядом со мной, так, что я видела ее почти вплотную. И я увидела ее лицо. Вообще-то они ведь всегда улыбаются, но тут она, наверное, думала, что уже слишком высоко и широко, и ее никто не видит… Она была уже не очень молодая, эта гимнастка. И пудра и грим катышками скатались на ее лице, и на лбу блестел пот, но не каплями, как бывает у нас, а как бы полосами. Он, этот пот, стоял в морщинах как в канавках, и не мог никуда деться из-за толстого слоя грима, а глаза казались огромными и куда-то провалившимися. И такое нечеловеческое напряжение было на этом лице, что у меня в животе что-то завязалось в узел и не хотело развязываться до самого конца представления… С тех пор я больше никогда не была в цирке… А дочку туда водила бабушка…
   Некоторое время мы шли молча. Вадим явно подбирал слова, я даже слышала, как они шуршат у него в голове. Но так и не подобрал, и я была ему за это благодарна.
   В саду шелестела и пришепетывала осень, и черные мокрые стволы ежились и покрывались новыми морщинами, предчувствуя недалекие холода. Я поддевала ногами неубранные листья и сквозь тонкий капрон чувствовала, как их скользкие влажные тела холодят подъем и лодыжки. Так всегда ходят сквозь осень мои обормоты, и также хожу я. А все остальные пусть думают что хотят.
   Но Вадим вроде бы ничего не думал, а просто шел рядом. Сегодня он был молчалив и не донимал меня, как на дне рождения, своими откровениями и гипотезами. Естественно, чтобы заполнить образовавшуюся паузу, говорила я. Учительский рефлекс, никуда не денешься, молчание – либо угроза, либо даром пропадающее время учебного процесса. О том, что все в природе, в том числе и слово, должно созреть, прежде чем принесет плоды, я уже несколько лет помнила только умозрительно. И вела себя как настоящая, стопроцентная учителка. Рассказывала о своих учениках, об их родителях, о трениях в педколлективе. Вадим слушал внимательно, но несколько обескуражено. Видимо, не знал, как реагировать. Иногда поддакивал, задавал наводящие вопросы. «Да что вы!» «Ну, а что же он?» «И как же решили на педсовете?» «А как у вас в школе поступают в подобном случае?»
   А у меня от заданности ситуации, от невозможности выйти из нее к глазам подступали совершенно непрошеные слезы. «Мы разговариваем, как два положительных героя из фильма семидесятых годов. Фальшиво донельзя. Я несу невесть что, и совершенно непонятно – зачем, – думала я. – Ни мне, ни уж тем более Вадиму это не нужно. Все это не имеет ко мне никакого отношения. То есть, имеет, конечно, но я совсем не хочу об этом говорить. Но почему же, почему – говорю?!»
   – Мне кажется, Анджа, что вы от чего-то защищаетесь, – внезапно сказал Вадим, и, остановившись, осторожно развернул меня лицом к себе. – Мне бы не хотелось думать, что это «что-то» – я. Поверьте, я совершенно безопасен, меня не надо развлекать светской беседой, и я не отношусь к людям, которые не выносят тишины осенних садов. В конце концов, вспомните свою собственную реакцию на мои судорожные попытки развлечь вас…
   Итак, меня очень аккуратно и интеллигентно опустили мордой в салат. Он раскусил мою раздвоенность, но я, вопреки всему, не обиделась, а пожалуй что испытала род облегчения.
   «Штирлиц шел на конспиративную квартиру. Подойдя к дому, он поднял глаза. На подоконнике стояли тридцать три мясорубки. „Явка провалена!“ – догадался Штирлиц.»
   Мы стояли слишком близко друг к другу, и на этот раз я даже не засмеялась. Его глаза прямо напротив моих. Их неестественная синева снова поразила меня. В сумрачной глубине сада, под серым ленинградским небом она казалась почти вызывающей.
   – Простите, Вадим, вы носите контактные линзы?
   – Нет, у меня просто такой цвет глаз, – грустно улыбнулся он. – Раньше женщины находили это красивым, или, по крайней мере, загадочным. Теперь осведомляются о контактных линзах. Вы уже третья, кто спросил меня об этом.
   – Простите еще раз за допущенную бестактность, – чем-то неуловимым его слова задели меня, вызвали не сочувствие, на которое и было рассчитано его кокетство, но раздражение. – Наверняка найдется женщина, которая по достоинству оценит действительно редкий цвет ваших глаз.
   – Возможно, – спокойно согласился он. – Так от чего же вы защищаетесь?
   – «От вас! Не люблю, когда без спросу лезут в душу!» – хотелось рубануть мне. – Не знаю. Должно быть, от себя самой, – сказала я.
   – Не надо, прошу вас, – действительно попросил он, а его синие глаза вдруг как-то протокольно потускнели. Как будто бы Вадим открыл у себя в голове рабочую записную книжку и что-то прочел в ней. – Я знаю от Любаши, что раньше вы были биологом, научным сотрудником в Университете. Как же вы оказались в школе?
   Я ответила вполне искренне, но возникшее ощущение заполнения какой-то анкеты не ушло.
   – Да, я действительно работала на кафедре. Изучала нечто маловразумительное на взгляд непрофессионала, и писала статьи в малопопулярные научные журналы. В последние два-три года преподавала, собиралась защищаться. Меня все это устраивало, и, если бы наша страна не вздумала поменять политический строй вкупе с общественно-экономической формацией, я бы, скорее всего, так и просидела на кафедре всю свою жизнь. Но… после начала перестройки моя наука как-то тихо и незаметно свернулась, как увядший лист. Зарплату перестали платить, а, когда платили, ее не всегда хватало даже на хлеб. У мамы обострилась гипертония и ей дали вторую группу инвалидности. Антонину нужно было не только кормить, но и одевать, и развлекать… В общем, чтобы продолжать заниматься наукой, надо было уезжать из страны. Многие мои знакомые так и сделали. Меня же что-то остановило. Может быть, трусость, может быть, то, что я не знаю языков… Я задумалась над тем, что я еще могу делать. Вспомнила, что университетский диплом позволяет преподавать биологию в школе. Тогда это показалось мне вполне пристойным промежуточным выходом. Днем работать в школе, а вечером еще где-нибудь подрабатывать, например, уборщицей. Я пришла в обыкновенную ближайшую школу, и, о счастье, сразу же оказалось, что у них не хватает едва ли не трети учителей, и есть возможность работать на полторы ставки, и еще вести факультатив, и еще классное руководство… В общем, на круг с самого начала стало выходить ровно в два раза больше, чем было у меня на кафедре… Потом я как-то случайно обнаружила свои исторические познания и увлечения, и они спросили меня, не могу ли я вести еще и историю в тех классах, где не оказалось преподавателя. До сих пор не знаю, как это возможно с административной точки зрения, чтобы человек с дипломом биолога преподавал историю, но… Но я начала это делать, и мне, в отличие от преподавания биологии, даже понравилось…
   – А ваши «исторические познания и увлечения»? Откуда они? – вклинился в мой монолог Вадим. Я внимательно посмотрела ему в лицо. Мне показалось, что мой рассказ почему-то действительно важен для него. Я удивилась и продолжала.
   – Я действительно увлекалась историей еще со школы. Но никогда не собиралась заниматься ей профессионально. Что-то вроде хобби. Помните, на излете «эпохи застоя» это слово некоторое время было весьма популярно? У всех было хобби. Геологи писали стихи, кочегары рисовали картины, филологи занимались реставрацией, а писатели – столярным делом… Ну вот, а я интересовалась историей. Потом, когда я уже училась на биофаке, я познакомилась со студентами-историками. Отец Антонины был одним из них…
   – А вы интересовались каким-то определенным периодом? – спросил Вадим, и его вопрос опять удивил меня. Согласно логике, на текущий момент он должен был направить разговор в русло моей бывшей личной жизни. Или уж вообще свернуть…
   – Да, пожалуй, можно сказать и так… Еще в школе я побывала на экскурсии в Полоцке, и мое воображение буквально пленил Всеслав Брячиславич, полоцкий князь из XI века. Вы, Вадим, вряд ли слышали о нем, но в свое время и позже он был очень известен. При нем наступил расцвет полоцкого княжества. Его считали чародеем. Восставший народ посадил его на киевский престол. О нем писал автор «Слова о полку Игореве»…
   – Очень интересно, – пробормотал мой спутник, явно листая в голове странички все той же записной книжки.
   «Да что же, черт побери все на свете, у него там записано?!» – подумала я.
   – И что же, Анджа, на этом многолетнем пути вашего увлечения у вас были какие-то… находки?
   – Находки? – слегка оторопела я. – Какие находки? Вы имеете в виду нечто, достойное публикации в серьезных научных журналах? Нет, конечно! Разве что материалы для спекуляции. Например, я всегда была убеждена, что Всеславов было два, и именно этим объясняется все приписываемые ему легендой способности. Два брата-близнеца, понимаете?
   Одиннадцатый век. В общем-то, очень интересное и насыщенное историческое время. Становление и могущество Киевской Руси. Могучие личности и исторические персонажи. Князя Всеслава современники считали колдуном, так как он родился у бездетной до того матери в результате волховства, мог появляться сразу в нескольких местах, да и вообще чрезвычайно быстро перемещался по бездорожной Руси. Числилось за ним множество воинских подвигов, несомненный дар внушения, и даже, как я уже упоминала, кратковременное правление на Киевском Столе (изгнав собственного князя, киевляне достали из поруба Всеслава, где он в это время сидел в плену, и посадили править. Всеслав поправил несколько месяцев, потом ему это все не то надоело, не то стало в тягость, и однажды в ночь он попросту исчез вместе со своей дружиной). Надо отметить, что, несмотря на воинские увлечения и показную легкомысленность, собственное (Полоцкое) княжество Всеслав всячески холил и лелеял, и оно во все долгое время его правления безусловно процветало. Так вот, моя собственная гипотеза объяснения колдовских особенностей летописного Всеслава заключалась в том, что Всеславов на самом деле было два – близнецы. Гипотеза биолога. Я знаю, что такая ситуация довольно часто встречается в случае какого-либо фармакологического стимулирования организма женщины для возникновения беременности – а что иначе делали древнерусские волхвы? – но весьма неудобна для разрешения проблем престолонаследия.
   – Ага, значит, два Всеслава? – откровенно развеселился Вадим. – Один в Полоцке княжит, а другой, предположим, Новгород атакует? А бедные замороченные русичи думают: колдовство! Ловко!
   – А сами-то, сами?! – загорячилась я. – Сергей Радонежский как агент розенкрейцеров! Я же все помню!
   – А чем же тогда объяснить, что Филипп Красивый так и не нашел казну тамплиеров, а на Руси как раз в это время…
   Вдруг на какое-то мгновение мне показалось, что время повернулось вспять, и вечерний город помолодел без малого на двадцать лет, и передо мной, размахивая длинными руками, стоит Олег, и излагает свои безумные гипотезы, а я спорю с ним до хрипоты, до злых слез, а потом, когда все аргументы уже исчерпаны и примирение кажется невозможным, он хватает меня в охапку, мы вместе падаем на ближайшую скамейку и начинаем ошалело целоваться…
   « Стоп! Нельзя дважды войти в одну и ту же реку!» – приказала я себе. И подчинилась мысленному приказу. Но это разорванное моей волей мгновение ошеломило меня.
   Должно быть, осенний сад всколыхнул во мне что-то давно похороненное под спудом сегодняшних забот, обнажил тот слой, который казался давно забытым, исчезнувшим, стертым последующим опытом и событиями. И – вот чудо – краски почти не выцвели, и запахи также свежи и тревожны, и вкус Олежкиных поцелуев до сих пор у меня на губах… Так неужели все эти годы я обманывала себя…
   – Анджа, что это с вами? – в голосе Вадима слышались тревога и любопытство. – Вы опять куда-то уходите…

Глава 4. Белка и Олег
(Анжелика, 1982 год)

    Это было давно. Это было так давно, что никто уже не помнит, когда это было, да и было ли вообще.
   И все же.
   Случилось это в то время, когда все без исключения люди верили в существование чертей, вурдалаков, ведьм, русалок, леших и прочей злой и кровожадной нечисти. И, конечно же, нечистью этой кишела в те времена вся земля. Ведь люди тогда еще не знали, что только поверив во что-нибудь доброе и красивое, смогут они поколебать владычество злых душегубов и добротой этой населить свой удивительный край. А край тот действительно был прекрасен. Медленные обильные реки текли среди пологих холмов, золотые поля сменялись темными борами и светлыми березняками, где нежно розовели в изумрудной траве волнушки и сыроежки, и огоньки земляники стеснительно прятались под яркой зеленью бархатистых листьев.
   А в самой середине огромного векового леса стоял в те времена черный терем, сложенный неведомо кем из неотесанных камней и огромных закопченных бревен. Клоки белого мертвого мха торчали из высоких стен, а в узких оконцах терема пряталась нелюдская темнота. К терему вели три дороги, но в колеях их зеленела трава и поднимались молодые березки. Потому что даже в самый светлый полдень никто из людей не решался ступить на эти дороги.
   Черный и угрюмый днем, с наступлением ночи терем оживал. Крики и вопли слышались из его окон и далеко разносились по притихшей округе. Мелькал в окнах свет факелов и те жутковатые синие огоньки, которые видят путники на болотах. Иногда вываливались из окон и дверей странные, уродливые, полупрозрачные в неверном свете факелов тени и, страшно стеная, скрывались в густом лесу. То пировала, гуляла лесная, водяная и прочая нечисть.
   Никакой отдельный человеческий рассудок не выдержал бы зрелища этого кровавого пира и вида его чудовищных гостей. Только все люди разом, собрав все свои страхи и унижения за сотни и тысячи лет, могли придумать и, значит, создать такое…
   К утру гости разлетались, расползались, растворялись в розовой дымке зари, оставляя после себя вонь, грязь, лужи засохшей крови на усыпанном грязной соломой полу, да обгрызенные кости на столах и в потемневших от времени деревянных мисках с застывшим, невероятно отвратительным на вид и запах жиром.
   В тереме оставалась лишь ведьма-хранительница. Она, как могла, убирала покои и, поминутно ворча и ругаясь, ссыпала мусор в огромную яму позади терема, над которой круглый год кружили вороны с железными клювами и карими беспощадными глазами.
   Подметая пол смоченным в воде ольховым веником, рассыпая чистую солому, горько жаловалась хромая ведьма на свою несчастную, непочетную для честной лесной нечисти судьбу. И при этом тоскливо косилась в один из углов, да злобно скалила коричневые, обкрошившиеся зубы. Там в углу, на куче шкур и тряпья, отсыпался после шумной ночи худой и грязный ребенок – единственная дочь хромой ведьмы, ее боль и позор.
   Ведьма ненавидела свою дочь.
   – Эй, хватит дрыхнуть, проклятое отродье! – более ласковых слов девочка никогда не слыхала. Еще бы! Ведь это из-за дочери приходилось старой ведьме терпеть унизительную жизнь хоромной холопки, из-за дочери обрушилось на нее презрение бывших подруг – вольной лесной нечисти. Да и где уж девчонке жить в лесу! Сожжет ее летнее солнце, вымочит дождь, высушат и выморозят зимние холода… А главная беда – девчонка, родившаяся черненькой, мохнатенькой и даже по своему симпатичной, с остренькими зубками и коготками, год от году все больше становилась похожей на ненавистный человеческий род. И совсем, ну совсем не походила на старую ведьму!
   И все же ведьма по своему любила дочь. И однажды, упившись на пиру кровавым вином да хмельной колдовской брагой, выскочила она из своего темного угла, легко, как в молодости, вспрыгнула на стол прямо перед бывшими товарками.
   – И – еэх! – взвизгнула хромая ведьма. – Гордыня вас ест, что вы, мол, человеческого рода погубивцы! А зато ни у кого из вас нет такой дочки! А коли сотворили нас боги хоть и в отвратном, да женском обличье, что-то же имели они в виду! Плюю на вас и ваше презрение! – и старая ведьма смачно плюнула прямо на стол, в миски с недоеденными кушаньями.
   Ох, и завертелись же остальные ведьмы, да и прочая нечисть лесная, водяная и полевая! Ох, и повыдергали же волос из и без того негустой ведьминой косицы! Особенно усердствовали русалки, утопленницы. Ведь были они когда-то обычными девками из окрестных деревень и лесных городищ, и как все девки мечтали о женихах да детишках…
   К утру гости, натешившись, разбежались, а старая ведьма еще три дня варила из семи корней целебное варево, охая, прикладывала его к своим ранам и синякам, и вымещала свою бессильную злость на ни в чем не повинной девочке.
   – Ох, и изведу я тебя, проклятую! – кричала она, грозя дочери огромной суковатой палкой. – И на что ты только такая уродилась! Кому ты только сгодишься! К нам тебе дороги нет, да и к людям тоже нет. Чем скорее за смертный край отправишься, тем лучше!
   Девочка понимала, что мать никогда не приведет в исполнение свои угрозы, но все же дрожала от страха и пряталась в своем углу, пытаясь хоть ненадолго забыться. После ночных гуляний, во время которых она, конечно же, не могла уснуть, у нее раскалывалась голова, все тело болело от выпадавших все же на ее долю тумаков и колотушек, а на душе было так муторно и беспросветно, что иногда думалось:
   – А и извела бы она меня в самом деле! Чем так жить…
   Но кроме вонючих полутемных хором был в жизни ведьминой дочери еще и батюшка-лес, стоявший сразу за порогом и всегда готовый укрыть, утешить, убаюкать своей вековой, никогда не умолкающей песней.
   В лесу девочка чувствовала себя гораздо лучше и свободнее, чем дома. Каждое утро она встречала в лесу и ее утренний бег напоминал скачки беззаботного солнечного зайчика. Тенистые дубравы сменялись залитыми солнцем полянами, бегучие ручьи стекали в заросшие кувшинками и лилиями лесные пруды. Студеные ключи с тихим шелестом пробивали вековую лесную постилку и в золотом песчаном воротничке являли лесным обитателям свою маленькую хрустальную шапочку, разливая целебные воды, приносящие облегчение от всех хворей, которые только есть на свете.
   В ветвях деревьев пели невидимые птицы. Девочка узнавала их по голосам и умела приветствовать каждую на ее родном языке. Лесные звери не боялись ведьмину дочь (ведь она была лишь наполовину человеком) и бесстрашно подходили к ней, обнюхивали ее, щекотали руки и босые ступни блестящими кожаными носами. Особенно интересовал их кошель на поясе, в котором девочка обычно приносила угощение.
   Нечисть лесная с девочкой в разговор, по неписаному уговору, не вступала, но и не трогала ее. Лесовик не кружил, не заплетал тропинки, когда она бегала по ним, бесшумно, как зверь лесной, ступая маленькими босыми ногами. Водяной не тянул на дно, русалки не щекотали и не путали волосами, когда девочка плавала в лесных прудах, срывая кувшинки и ныряя с ловкостью выдры, чтобы руками поймать глупых, разжиревших от спокойной жизни карасей.
   Однажды на берегу лесного ручья увидела дочь ведьмы маленького голубого старичка с белой пушистой бородой, похожей на пену, что скопляется у бобровых речных запруд. Старичок сидел на камне и, что-то приговаривая, кидал в ручей желтые опавшие листья.
   – Ты кто? – спросила девочка, бесшумно подкравшись почти к самому камню. Старичок испуганно вскочил, заморгал голубыми глазами.
   – Не бойся, – успокоила его девочка. – Я не человек. Я – дочь хромой ведьмы из черного терема.
   – Ах, вот как, – старичок успокоился и принялся собирать рассыпанные листья. Девочка помогала ему. – Так вот ты какая, – медленно сказал он, разглядывая ее. – Я слышал о тебе, но представлял тебя иной… А тебя не отличишь от человека. Разве что волосы…
   Девушки окрестных сел и городищ почти сплошь были белолицы, румяны, светлоглазы, белобровы, с русыми, в цвет прелой соломы волосами. У дочери же ведьмы падала на узкие плечи тяжелая копна смоляных нечесаных кудрей, а огромные глаза смотрели мрачно и пронзительно, презирая чужие тайны и запреты и не обещая добра.
   – Эка, какая ты… серьезная… – протянул старичок и снова опустился на камень.
   – Кто ты? – нетерпеливо повторила девочка и притопнула босой ногой.
   – Я-то? Ручейник. К этому вот ручью приставлен. А тебя как зовут?
   – Как зовут? – девочка задумалась, поскребла затылок грязной рукой. – А, вот – отродье проклятое!
   – Ну, то ж разве имя! – огорчился старичок. – То прозвище бранное.
   – А где ж его найти, имя-то? – простодушно поинтересовалась девочка.
   – А вот я сейчас тебе придумаю имя, – воодушевился Ручейник. – Если никто до сей поры не озаботился, то почему не я? Будешь ты… будешь ты… Враной, вот так. Волосы у тебя воронову крылу в цвет – потому так. Врана. Нравится имя-то?
   – Врана, – повторила девочка. – Ничего, жить можно. По-любому, так куда лучше выходит, чем «отродье проклятое». Спасибо тебе, Ручейник, за имя, – девочка поклонилась старичку. Тот смущенно потупил глаза и пощипывал пенную бороду.
   – А что это ты делал? – девочка кивнула на уплывавшие по ручью осенние листья.
   – На осень колдую, – охотно пояснил старичок. – Какая, значит, осень будет и скоро ли заморозки первые лягут.
   – А как это?
   – Э-э-э! – старичок погрозил девочке тоненьким пальчиком. – То наша колдовская тайна, никому, кроме нас, не ведомая.
   – Ну и ладно! – притворно обиделась девочка. – Оставайся со своей колдовской тайной! – она повернулась, собираясь уходить.
   – Погоди! – спохватился Ручейник. – Не уходи! Поговори со мной еще. Сюда редко кто заглядывает. Только звери глупые на водопой спускаются… Соскучился я по разумному слову…
   – Ладно, – смягчилась девочка. – Я сейчас пойду, а потом еще к тебе загляну. Хорошо?
   – Да, да, приходи, пожалуйста, Врана, в любой день приходи!
   Девочка подняла плечи и свела густые брови – новое имя было непривычно, как новая одежка. Казалось, что старичок обращается к кому-то другому, стоящему рядом. Но рядом никого не было.
   – Мама, – сказала девочка, вернувшись домой. – Не зови меня больше отродьем, зови Враной. Это имя мое.
   – Эт-то что еще за чудеса?! – изумилась старая ведьма и тут же прыгнула вперед, вцепилась крючковатыми пальцами в худенькие плечи дочери. – С людьми снюхалась, тварь?! Говори, все равно узнаю!
   – Н-нет! – побледнев, выкрикнула девочка. – Это голубой старичок, Ручейник…
   – Ладно, коли так! – разом поверив, ведьма отшвырнула дочь. Та упала на кучу шкур и затряслась в беззвучных рыданиях.
   – Врана! Это ж надо такое выдумать! – бормотала старая ведьма, ворочая чугуны у огромного очага.
 
   Шли годы. Вековой лес не замечал и не считал их, как не считали их и все его дети. Только люди, отгородившись от леса бревенчатыми стенами своих городищ, пытались как-то отмечать облетевшие дни, весны, зимы, но часто сбивались и путались, потому что жизнь человеческая коротка, а случившееся при отцах или дедах мнилось такой немыслимой далью, что казалось глупым верить немногочисленным зарубкам.
   Но годы все же шли. Ничего не менялось в черных хоромах. Все также хороводилась в них по ночам лесная нечисть, все также ворчала, убирая грязь и вынося объедки, старая ведьма.
   Но незаметно для всех, как гриб красноголовик в лесной подстилке, подросла в темном углу, да на глухой опушке ведьмина дочь. Подросла, расцвела, и стала такой красавицей, что даже старая ведьма смотрела иногда с удивлением и не решалась больше тронуть ее, а только грозила издалека все той же суковатой палкой.
   И как-то средь шумного пира, высоко подняв голову, прошла девушка по самому краю покоев, и вдруг замерли крики, смолкли вопли и стоны. И хоть не было на ней никаких украшений, и прикрывала ее только грубая холщовая рубаха, да густые, ниже пояса кудри, онемела нечисть лесная и водяная от такой невозможной, неправильной красоты, а потом заворчала, завизжала, застонала на разные голоса… И схватила хромая ведьма за руку свою дочь, подтолкнула ее в спину и шепнула:
   – Беги! В лесу схоронись и до утра сюда не приходи!
   Врана ничего не поняла, но мать послушалась, и больше на пирах не являлась…
   Красоты своей она не знала, вечно хмурым и мрачным оставалось ее лицо, и вечно сведены были над тонким переносьем соболиные брови. По прежнему диким зверем рыскала она по лесу, бесстрашно взбиралась на самые верхушки вековых деревьев и часами качалась на тонких, грозивших обломиться ветвях. Или, сбросив рубаху, прямо с ветвей прыгала в пруд и долго, задержав дыхание, сидела на дне, широко раскрытыми глазами разглядывая суматошную водяную жизнь. А то, зажав в руке тлеющую головешку, цепляясь босыми ступнями, взбиралась на дупляные стволы и, засунув в древесную сердцевину тонкую смуглую руку, извлекала на свет душистые, сочащиеся темным медом соты.