Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Екатерина Мурашова
Забывший имя Луны
Пролог
(13 июля 1941 года, Могилев)
– «Юнкерсы» летят! – сказал обкомовский шофер Федор и втянул прикрытую кепкой лысоватую голову в покатые плечи. – Я их, сволочей, вообще уже по звуку узнаю…
Шоссе было хорошее, гудронированное и машина неслась вперед с порядочной скоростью, мимо поставленных вдоль дороги в кюветах противотанковых орудий, которые издали казались кустами, так хорошо они были замаскированы. Прямо с шоссе в лес уходили недавно наезженные дороги. Мимо, обгоняя грузовик, пронеслась «эмка» с командиром-связистом, вся нагруженная капсюлями и гранатами.
– «Юнкерс» – серьезная машина, – невозмутимо подтвердил Кузьмич. – Против него нашим сладить тяжело.
– Чепуха это! – горячо возразил Федор, яростно крутя баранку. – Намедни наш летчик Терехин целое звено «юнкерсов» вообще уложил. А у него еще до того вообще пулемет отказал…
– А как же он их тогда? – удивился Кузьмич. – Безоружный-то? Заплевал, что ли?
– А в том-то и штука! – Федор оторвал от баранки клешнястую ладонь и назидательно поднял палец. – Мне самому лейтенант доподлинно разъяснил, так и я – вам. Дело было над аэродромом. «Юнкерсы», они, как всем известно, ходят плотным строем. Над ними в бою сошлись наши истребители и Ме-109. Немцы, стало быть, вообще держались на минимальной дистанции один от другого. Когда Терехин таранил одного, тот стал заваливаться на крыло и зацепил своего ведущего. Ведущий резко отвернул влево и столкнулся с левым ведомым. Так все головное звено «юнкерсов» и рухнуло… Все произошло вообще чуть не в один миг и сразу же в небе – шесть или семь парашютов. Кучно, группой уцелевшие фашисты снижались, а невдалеке от них, – Терехин. Причем для Терехина бой на том не кончился, потому что немцы открыли по нему стрельбу из пистолетов. Наш летчик отстреливался. Вся группа должна была приземлиться в нескольких километрах от аэродрома в поле. Строй бомбардировщиков, конечно, сломался: «юнкерсы» пошвыряли бомбы вообще как попало и ушли на запад.
– Ну, а Терехин-то этот что, живой остался? – не удержался Кузьмич.
– За Терехиным послали машину с бойцами, но раньше их туда подоспели колхозники. Они и помогли летчику обезоружить фашистов, связали их всех вместе одной длинной веревкой, а ее конец дали в руки Терехину. Так он и появился на КП дивизии – с пистолетом и одной руке и с веревкой, которой были связаны немцы, в другой. Причем старшим среди фрицев оказался вообще подполковник с двумя Железными крестами…
– Да, геройский малый, – кивнул Кузьмич и прислушался.
Оставшаяся где-то в километре позади, стояла батарея тяжелой корпусной артиллерии и с небольшими промежутками гвоздила куда-то на ту сторону Днепра.
Лев Шеин, сидя между Кузьмичом и Федором, почти не слушал их байки, которые они уже несколько часов травили для борьбы с подступающим изнутри и снаружи страхом. Выехали ранним утром из обкома партии – тяжелого двухэтажного здания, построенного в 1914 году в стиле псевдорусского классицизма. Над шатровой крышей занимался серый, подкрашенный розовым заревом пожаров рассвет. По обоим берегам Днепра неумолчно рокотала рукотворная смертельная гроза. Забитые гвоздями ящики грузили в машину молча, почти не матерясь. Содержимое бронированного сейфа, оставшееся здесь с того времени, когда в здании помещался музей Пролетарской культуры, перемежалось документами обкома. Во всех взглядах и словах сквозила растерянность.
Уже на окраине города Льва поразила мельком увиденная сценка: ярко освещенное окно парикмахерской, человек сидит в кресле, плечи его накрыты белой салфеткой. Позади с ножницами стоит пожилой цирюльник… Неужели где-то еще осталась обычная человеческая жизнь?
– Как вы думаете, Лев Яковлевич, одолеем фашистов-то? – спросил сбоку Кузьмич.
– Непременно одолеем! – твердо сказал Лев и до боли сжал кулаки.
Шоссе было хорошее, гудронированное и машина неслась вперед с порядочной скоростью, мимо поставленных вдоль дороги в кюветах противотанковых орудий, которые издали казались кустами, так хорошо они были замаскированы. Прямо с шоссе в лес уходили недавно наезженные дороги. Мимо, обгоняя грузовик, пронеслась «эмка» с командиром-связистом, вся нагруженная капсюлями и гранатами.
– «Юнкерс» – серьезная машина, – невозмутимо подтвердил Кузьмич. – Против него нашим сладить тяжело.
– Чепуха это! – горячо возразил Федор, яростно крутя баранку. – Намедни наш летчик Терехин целое звено «юнкерсов» вообще уложил. А у него еще до того вообще пулемет отказал…
– А как же он их тогда? – удивился Кузьмич. – Безоружный-то? Заплевал, что ли?
– А в том-то и штука! – Федор оторвал от баранки клешнястую ладонь и назидательно поднял палец. – Мне самому лейтенант доподлинно разъяснил, так и я – вам. Дело было над аэродромом. «Юнкерсы», они, как всем известно, ходят плотным строем. Над ними в бою сошлись наши истребители и Ме-109. Немцы, стало быть, вообще держались на минимальной дистанции один от другого. Когда Терехин таранил одного, тот стал заваливаться на крыло и зацепил своего ведущего. Ведущий резко отвернул влево и столкнулся с левым ведомым. Так все головное звено «юнкерсов» и рухнуло… Все произошло вообще чуть не в один миг и сразу же в небе – шесть или семь парашютов. Кучно, группой уцелевшие фашисты снижались, а невдалеке от них, – Терехин. Причем для Терехина бой на том не кончился, потому что немцы открыли по нему стрельбу из пистолетов. Наш летчик отстреливался. Вся группа должна была приземлиться в нескольких километрах от аэродрома в поле. Строй бомбардировщиков, конечно, сломался: «юнкерсы» пошвыряли бомбы вообще как попало и ушли на запад.
– Ну, а Терехин-то этот что, живой остался? – не удержался Кузьмич.
– За Терехиным послали машину с бойцами, но раньше их туда подоспели колхозники. Они и помогли летчику обезоружить фашистов, связали их всех вместе одной длинной веревкой, а ее конец дали в руки Терехину. Так он и появился на КП дивизии – с пистолетом и одной руке и с веревкой, которой были связаны немцы, в другой. Причем старшим среди фрицев оказался вообще подполковник с двумя Железными крестами…
– Да, геройский малый, – кивнул Кузьмич и прислушался.
Оставшаяся где-то в километре позади, стояла батарея тяжелой корпусной артиллерии и с небольшими промежутками гвоздила куда-то на ту сторону Днепра.
Лев Шеин, сидя между Кузьмичом и Федором, почти не слушал их байки, которые они уже несколько часов травили для борьбы с подступающим изнутри и снаружи страхом. Выехали ранним утром из обкома партии – тяжелого двухэтажного здания, построенного в 1914 году в стиле псевдорусского классицизма. Над шатровой крышей занимался серый, подкрашенный розовым заревом пожаров рассвет. По обоим берегам Днепра неумолчно рокотала рукотворная смертельная гроза. Забитые гвоздями ящики грузили в машину молча, почти не матерясь. Содержимое бронированного сейфа, оставшееся здесь с того времени, когда в здании помещался музей Пролетарской культуры, перемежалось документами обкома. Во всех взглядах и словах сквозила растерянность.
Уже на окраине города Льва поразила мельком увиденная сценка: ярко освещенное окно парикмахерской, человек сидит в кресле, плечи его накрыты белой салфеткой. Позади с ножницами стоит пожилой цирюльник… Неужели где-то еще осталась обычная человеческая жизнь?
– Как вы думаете, Лев Яковлевич, одолеем фашистов-то? – спросил сбоку Кузьмич.
– Непременно одолеем! – твердо сказал Лев и до боли сжал кулаки.
(Лето 1978 года, где-то в районе Кеми)
– Марья, пойдешь за меня замуж?
– Вы что, мужчина, с ума сошли?!.. Как вас хоть звать-то?
– Иваном звать. Гляди, как здорово сочетается – Иван да Марья. Так пойдешь?
Женщина с опаской улыбнулась бледной бегучей улыбкой и заелозила тряпкой по уже вытертому месту на столе. Перед мужчиной стояла толстая белая тарелка с нетронутыми синеватыми макаронами и оставшейся в одиночестве, уже надкусанной котлетой. Сбоку примостилась пожухшая ветка не то петрушки, не то папоротника – знак самомнения пожилого повара, который знавал лучшие времена и для себя не иначе как «ресторацией» именовал забегаловку при вокзале крохотного северного городка, который весь – со своей единственной настоящей улицей, со всеми заработками и страстями – существовал при железной дороге.
Женщине на вид исполнилось уже тридцать лет, но вполне возможно, что на самом деле она была значительно моложе. Неумелый дешевый макияж достаточно маскировал нездоровье ее кожи, и одновременно скрывал миловидность незначительных, но вполне правильных северо-русских черт. Нужно было очень внимательно всмотреться, чтобы увидеть, что голубые, широко расставленные глаза вокзальной официантки, буфетчицы и обслуги «за все» смотрели в мир с неугасшей надеждой на какое-то неопределенное, даже в фантазиях не слишком представимое счастье. Совпало так, что мужчина умел всматриваться. И именно поэтому обратился к ней со своим неожиданным предложением.
– Откуда это вы знаете, мужчина, как меня зовут? – с попыткой продемонстрировать гордость и независимость спросила она.
– Слышал, как из кухни кликали, – с обескураживающей улыбкой ответил Иван.
Был он велик ростом и могуч статью, однако двигался весьма проворно, и даже на вид казался опасным. На севере, где почти каждый второй сидел, или был в бегах, или находился на поселении, подобные фигуры своим происхождением сомнений в общем-то не вызывали. Удивительно, что у Ивана на первый взгляд не было заметно татуировок, язык которых вокзальная официантка Марья умела читать ничуть не хуже, чем написанное в книге.
На самом деле Иван знал о Марье уже значительно больше сказанного. Пойманный на задворках столовой кухонный рабочий за рупь рассказал всю небогатую биографию женщины в самых цветистых подробностях – сирота с детства, растила тетка, которая в позапрошлом годе скопытилась от водки. Сама Машка пьет мало, и путается не с кем попало, а с разбором. Был один серьезный ухажер лет пять назад, да его по пьяному делу на железке порезали и бросили под вагон. Там и помер. Машка чуть не с малолетства для заработка соседкам юбки из старых платьев шьет, и сама себя обшивает, и книжки даже на работе читает, но все глупые – про любовь. Повару говорит, что хочет ребенка родить, да не понять от кого, когда кругом одна пьянь да уголовники. Еще котов любит, уже трое при столовке ее стараниями привадились – такие наглые да вороватые, что спасу нет…
Все услышанное устраивало Ивана как нельзя более.
– Если согласная, так иди сейчас скажи начальнику, что увольняешься и айда – вещи собирать, – по деловому подошел к вопросу Иван. – Я тебе помогу, донести там, упаковать и все такое. Паспорт только не забудь, без него жениться нельзя. Потом билеты купим и поедем.
– Да куда поедем-то, Иван?! – женщина уронила тряпку, всплеснула руками и сразу, от радостного недоверчивого удивления, сделалась моложе, почти девочкой.
– Не знаю еще, – честно ответил мужчина. – Найдем место где-нибудь. Мир большой, не может такого быть, чтоб не нашлось места-то. Построим дом, заведем хозяйство, родим ребятишек. Деньги у меня есть, руки у нас с тобой тоже… А вот скажи, Марья, ты в Бога веришь?
– Не знаю, – женщина покачала головой. – Бабушка у меня, пока жила, верила, иконам молилась, огонечек такой махонький в уголочке жгла. А я – так только, слова отдельные помню, а потом – ничего такого мне не встречалось. Теперь вот тебя увидала, Иван, слова твои услыхала, и уж сама не знаю…
– Не бойся ничего, Марья, – спокойно и убеждающе сказал Иван. – Я тебя не обижу. Водки я пью мало, да и во хмелю не буйный, а тихий, – сразу бревном спать ложусь. С бабами ласков, подарки люблю дарить. А как поженимся, другой бабы , кроме тебя, не будет. Все – тебе. В Бога я верю, здоровьем не обижен и работы никакой не боюсь…
– Ой, Ваня, – вздохнула Марья и прижала ладони к загоревшимся под пудрой щекам. – Хорошо бы, хорошо, да только ведь не бывает так в жизни-то нашей…
– Бывает, Марья, бывает, вот увидишь, – обнадежил мужчина и, поднявшись из-за стола, погладил женщину по голове большой и жесткой ладонью. Пойдем, Марья…
– Вы что, мужчина, с ума сошли?!.. Как вас хоть звать-то?
– Иваном звать. Гляди, как здорово сочетается – Иван да Марья. Так пойдешь?
Женщина с опаской улыбнулась бледной бегучей улыбкой и заелозила тряпкой по уже вытертому месту на столе. Перед мужчиной стояла толстая белая тарелка с нетронутыми синеватыми макаронами и оставшейся в одиночестве, уже надкусанной котлетой. Сбоку примостилась пожухшая ветка не то петрушки, не то папоротника – знак самомнения пожилого повара, который знавал лучшие времена и для себя не иначе как «ресторацией» именовал забегаловку при вокзале крохотного северного городка, который весь – со своей единственной настоящей улицей, со всеми заработками и страстями – существовал при железной дороге.
Женщине на вид исполнилось уже тридцать лет, но вполне возможно, что на самом деле она была значительно моложе. Неумелый дешевый макияж достаточно маскировал нездоровье ее кожи, и одновременно скрывал миловидность незначительных, но вполне правильных северо-русских черт. Нужно было очень внимательно всмотреться, чтобы увидеть, что голубые, широко расставленные глаза вокзальной официантки, буфетчицы и обслуги «за все» смотрели в мир с неугасшей надеждой на какое-то неопределенное, даже в фантазиях не слишком представимое счастье. Совпало так, что мужчина умел всматриваться. И именно поэтому обратился к ней со своим неожиданным предложением.
– Откуда это вы знаете, мужчина, как меня зовут? – с попыткой продемонстрировать гордость и независимость спросила она.
– Слышал, как из кухни кликали, – с обескураживающей улыбкой ответил Иван.
Был он велик ростом и могуч статью, однако двигался весьма проворно, и даже на вид казался опасным. На севере, где почти каждый второй сидел, или был в бегах, или находился на поселении, подобные фигуры своим происхождением сомнений в общем-то не вызывали. Удивительно, что у Ивана на первый взгляд не было заметно татуировок, язык которых вокзальная официантка Марья умела читать ничуть не хуже, чем написанное в книге.
На самом деле Иван знал о Марье уже значительно больше сказанного. Пойманный на задворках столовой кухонный рабочий за рупь рассказал всю небогатую биографию женщины в самых цветистых подробностях – сирота с детства, растила тетка, которая в позапрошлом годе скопытилась от водки. Сама Машка пьет мало, и путается не с кем попало, а с разбором. Был один серьезный ухажер лет пять назад, да его по пьяному делу на железке порезали и бросили под вагон. Там и помер. Машка чуть не с малолетства для заработка соседкам юбки из старых платьев шьет, и сама себя обшивает, и книжки даже на работе читает, но все глупые – про любовь. Повару говорит, что хочет ребенка родить, да не понять от кого, когда кругом одна пьянь да уголовники. Еще котов любит, уже трое при столовке ее стараниями привадились – такие наглые да вороватые, что спасу нет…
Все услышанное устраивало Ивана как нельзя более.
– Если согласная, так иди сейчас скажи начальнику, что увольняешься и айда – вещи собирать, – по деловому подошел к вопросу Иван. – Я тебе помогу, донести там, упаковать и все такое. Паспорт только не забудь, без него жениться нельзя. Потом билеты купим и поедем.
– Да куда поедем-то, Иван?! – женщина уронила тряпку, всплеснула руками и сразу, от радостного недоверчивого удивления, сделалась моложе, почти девочкой.
– Не знаю еще, – честно ответил мужчина. – Найдем место где-нибудь. Мир большой, не может такого быть, чтоб не нашлось места-то. Построим дом, заведем хозяйство, родим ребятишек. Деньги у меня есть, руки у нас с тобой тоже… А вот скажи, Марья, ты в Бога веришь?
– Не знаю, – женщина покачала головой. – Бабушка у меня, пока жила, верила, иконам молилась, огонечек такой махонький в уголочке жгла. А я – так только, слова отдельные помню, а потом – ничего такого мне не встречалось. Теперь вот тебя увидала, Иван, слова твои услыхала, и уж сама не знаю…
– Не бойся ничего, Марья, – спокойно и убеждающе сказал Иван. – Я тебя не обижу. Водки я пью мало, да и во хмелю не буйный, а тихий, – сразу бревном спать ложусь. С бабами ласков, подарки люблю дарить. А как поженимся, другой бабы , кроме тебя, не будет. Все – тебе. В Бога я верю, здоровьем не обижен и работы никакой не боюсь…
– Ой, Ваня, – вздохнула Марья и прижала ладони к загоревшимся под пудрой щекам. – Хорошо бы, хорошо, да только ведь не бывает так в жизни-то нашей…
– Бывает, Марья, бывает, вот увидишь, – обнадежил мужчина и, поднявшись из-за стола, погладил женщину по голове большой и жесткой ладонью. Пойдем, Марья…
(Неизвестно где и когда)
Он сидел на самом краю замшелого, древнего как мир валуна и смотрел, как медленно погружается, точнее, растворяется в море иссиня красное солнце. Солнце и Луна на закате и на восходе непохожи сами на себя. Они меняют все: цвет, форму, размер, сам способ светиться и освещать. Он давно забыл имена небесных светил (хотя и помнил о том, что когда-то знал их), но само явление неизменно привлекало его внимание и, когда небо не было затянуто тучами, он редко пропускал закаты и восходы. Спал он в основном днем, как и большинство морских и лесных зверей.
Шершавая, подсохшая за лето и нагревшаяся за день корочка лишайников приятно щекотала кожу ног и предплечья, на которое он опирался, целиком погрузившись в созерцание одного из самых удивительных зрелищ своего мира: солнце, подобно куску красного жира, плавилось по нижнему краю и растекалось на поверхности моря, окрашивая треть горизонта в выморочный лиловый цвет, который, растворяясь в морской воде, причудливо и неожиданно мешался с весенней листвяной прозеленью. Он обернулся к сидящему рядом Другу, молчаливо призывая его разделить с ним восхищенное удивление ежедневно творящимся чудом. Друг равнодушно зевнул, обнажив великолепные, желтоватые у корней клыки, захлопнул челюсти с характерным клацаньем и, переступив передними лапами, улегся, положив лобастую голову на лапы и смежив глаза. Он шумно вздохнул, почти присвистнул и раскрошил в кулаке полусгнивший древесный обломок. Друг, при всем его уме и приспособленности к лесной жизни, не мог разделить с ним обуревавших его чувств. Не зная слов, но не потеряв способности ощущать, он весь дрожал от восхищения, удивления, любви, тревоги и еще чего-то, неопределенного, как запах весны и дыхание опасности. Чувство это было непонятным и безадресным, но необыкновенно сильным. Другу же было просто скучно и хотелось спать. То же самое, но со сменой ролей, происходило у них с запахами. Учуяв нечто волнующее, Друг дыбил шерсть на мощном загривке, взлаивал и нетерпеливо царапал лапами землю, призывая бежать, догнать, поймать, исследовать. А он не чувствовал ничего, или почти ничего, и смотрел на Друга с растерянной беспомощностью, не понимая…
Но чаще они понимали друг друга, хотя принадлежали к разным народам, и разными были их способы восприятия мира, а также их интересы в нем. Они говорили на особом языке, выработанном ими исключительно для общения друг с другом. Он забыл язык своего собственного племени, хотя во сне до сих пор иногда разговаривал на нем. Друг помнил или врожденно знал язык своих сородичей, но глотка его товарища не была приспособлена для подобных звуков. Много раз он пытался выучить и воспроизвести Зимние Песни Друга, потому что они нравились ему, но всегда терпел неудачу, и Друг смеялся над ним, презрительно опуская углы черных губ. Их общий язык состоял в основном из мимики и жестов, хотя отсутствие хвоста у одного из них часто мешало пониманию и вызывало удивление у обоих. Внутренний огонь, зажженный в нем пламенем заката, требовал выхода. Он соскочил с валуна и молча закружился вокруг своей оси, стоя на одной ноге, притопывая другой и ритмично взмахивая руками. Лишайники с хрустом крошились под его ступнями, вывернутый мох обнажал свой беловато-коричневый подшерсток. Друг лениво приоткрыл один глаз и снова закрыл, не обнаружив ничего необычного. Любой сторонний наблюдатель наверняка нашел бы зрелище одинокого закатного танца пронзительным и даже жутковатым. Но сторонних наблюдателей не было…
Шершавая, подсохшая за лето и нагревшаяся за день корочка лишайников приятно щекотала кожу ног и предплечья, на которое он опирался, целиком погрузившись в созерцание одного из самых удивительных зрелищ своего мира: солнце, подобно куску красного жира, плавилось по нижнему краю и растекалось на поверхности моря, окрашивая треть горизонта в выморочный лиловый цвет, который, растворяясь в морской воде, причудливо и неожиданно мешался с весенней листвяной прозеленью. Он обернулся к сидящему рядом Другу, молчаливо призывая его разделить с ним восхищенное удивление ежедневно творящимся чудом. Друг равнодушно зевнул, обнажив великолепные, желтоватые у корней клыки, захлопнул челюсти с характерным клацаньем и, переступив передними лапами, улегся, положив лобастую голову на лапы и смежив глаза. Он шумно вздохнул, почти присвистнул и раскрошил в кулаке полусгнивший древесный обломок. Друг, при всем его уме и приспособленности к лесной жизни, не мог разделить с ним обуревавших его чувств. Не зная слов, но не потеряв способности ощущать, он весь дрожал от восхищения, удивления, любви, тревоги и еще чего-то, неопределенного, как запах весны и дыхание опасности. Чувство это было непонятным и безадресным, но необыкновенно сильным. Другу же было просто скучно и хотелось спать. То же самое, но со сменой ролей, происходило у них с запахами. Учуяв нечто волнующее, Друг дыбил шерсть на мощном загривке, взлаивал и нетерпеливо царапал лапами землю, призывая бежать, догнать, поймать, исследовать. А он не чувствовал ничего, или почти ничего, и смотрел на Друга с растерянной беспомощностью, не понимая…
Но чаще они понимали друг друга, хотя принадлежали к разным народам, и разными были их способы восприятия мира, а также их интересы в нем. Они говорили на особом языке, выработанном ими исключительно для общения друг с другом. Он забыл язык своего собственного племени, хотя во сне до сих пор иногда разговаривал на нем. Друг помнил или врожденно знал язык своих сородичей, но глотка его товарища не была приспособлена для подобных звуков. Много раз он пытался выучить и воспроизвести Зимние Песни Друга, потому что они нравились ему, но всегда терпел неудачу, и Друг смеялся над ним, презрительно опуская углы черных губ. Их общий язык состоял в основном из мимики и жестов, хотя отсутствие хвоста у одного из них часто мешало пониманию и вызывало удивление у обоих. Внутренний огонь, зажженный в нем пламенем заката, требовал выхода. Он соскочил с валуна и молча закружился вокруг своей оси, стоя на одной ноге, притопывая другой и ритмично взмахивая руками. Лишайники с хрустом крошились под его ступнями, вывернутый мох обнажал свой беловато-коричневый подшерсток. Друг лениво приоткрыл один глаз и снова закрыл, не обнаружив ничего необычного. Любой сторонний наблюдатель наверняка нашел бы зрелище одинокого закатного танца пронзительным и даже жутковатым. Но сторонних наблюдателей не было…
Глава 1. Салат из кукурузы и крабовых палочек
(Анжелика Андреевна, 1996 год)
Говорят, что чувство радости жизни не зависит от календарного возраста.
Возможно.
А вот извольте-ка, часиков в двенадцать ночи подойти к телефону и, тихонько по притолоке сползая, понять, что НЕКУДА звонить и НЕКОМУ, и, главное, это уже навсегда и не изменится ни-ко-гда, и незачем пудрить нос и собственные мозги, потому что чудеса, разумеется, бывают и случаются, но где-то на иных широтах, а у нас все больше селедка с луком, и махровое полотенце с петушком на крючке в ванной, а за газовой колонкой сплел паутину паук, и надо бы ее, паутину, смести, но все как-то жалко, потому что старался же, бедолага, хотя совершенно непонятно, кого он, в сущности, за этой самой газовой колонкой ест.
То есть, в субботу, как всегда, придут, конечно, все мои тетки в полном составе, с мужьями (у кого сохранились), с детьми (кто завел), и будут тосты за здоровье, салатики – традиционный «оливье» и новомодный из кукурузы, ленкины маринованные кабачки и белые грибочки от иркиного мужа, и все скопом опять будут следить, чтобы Володя не напился, а Никитка не бил Мишку, а Леночка-маленькая, как всегда, будет на всех ябедничать…
У-у-у! Так бы и завыла волком. Только все равно ведь не поможет – вой, не вой – не услышит никто. Надоело обманывать себя. Пора, наконец, взглянуть правде в глаза. Ничего не сбылось. Ничего не сложилось. И ничего не сбудется уже никогда. В чем моя ошибка? Где промахнулась, где поставила не на ту карту? Нет ответа.
Ни-че-го. Ничего из того, о чем мечталось в дымной юности, ничего из розовых придумок, которые поверяла лишь подушке, не доверяя даже пухлому девичьему дневнику. Ничего. Может быть, обманываю себя? Может быть, жизнь сложилась именно так, как надо, и только сейчас, в минуту депрессии, перечеркнула все, готовая плакаться всему белому свету о своей несчастной доле-долюшке?
Господи, как глупо и как слюняво. Дешевый дамский роман в затертой нервическими сальными пальчиками обложке. Недостойно, Анжелика Андреевна. Недостойно?!
Обыкновенная бабская истерика. Кризис середины жизни – так это психологи называют. Все нормально, главное – никого не грузить своими проблемами.
В постели он тоже был похож на рыбу. И при этом прилежно читал Камасутру и «Ветви персика». От его попыток применить теорию на практике у меня начиналась либо смеховая истерика, либо страшнейшая мигрень. Во время любовных игр он страшно сопел и закатывал глаза, так, что зрачки скрывались под веками.
Зачем я пошла за него? Не знаю точно, но любая из гипотез не красит меня как личность. Пора замуж… Надежный человек… Любит тебя… Сколько можно «прынца» ждать… – все это было предательством, не стоит обманывать и выгораживать себя, рядить собственную трусость и мелочность в идейные одежды. Я предала себя и заодно ни в чем не повинного Карасева.
Я всю жизнь считала копейки, рубли. Экономила, откладывала себе на обновку, на поездку летом. Считала это естественным – все вокруг поступали также. Но когда мы считали перестроечные сотни и тысячи вместе с Карасевым – почему-то чувствовала себя униженной и растоптанной. Карасев не был особенно скупым. Он, как и я, был просто бережлив и расчетлив, но моя бережливость, отраженная в его, мужской, ипостаси, доводила меня до бешенства.
Сначала он во всем соглашался со мной, выносил ведро, чистил картошку, покупал билеты на невыносимо скучные фильмы и концерты, познакомил меня со своими друзьями из КБ. Почему-то все они казались мне похожими на ожившие овощи. Их традиционное застолье напоминало грядку: вот здесь сидит малиновошеий свекл со своей аккуратной репкой, здесь – болезненно зеленокожий парниковый огурец, здесь – пара надутых помидоров, а тут – целое семейство лежалой зимней картошки… Я рассказала Карасеву о своих ассоциациях, и это, конечно, было ошибкой – он страшно обиделся за своих друзей, и стал ходить на праздники один. Я испытала откровенное облегчение.
Потом потихоньку ему все это надоело, и Карасев начал протестовать, поддерживая свою храбрость чем-нибудь спиртным.
Скандалы от Карасева были еще более скучными, чем его любовь. В них не было ни остроты, ни подлинной страсти, а в его оскорблениях, также, как и в комплиментах, не сквозил блеск ума – одна лишь унылая безнадежность. Наш брак не имел никакой перспективы, и как только это стало ясно нам обоим, мы расстались. На прощание Карасев попытался отсудить у меня комнату (до женитьбы он жил с матерью в коммуналке на Васильевском), но я довольно быстро и энергично расставила точки над «и», и он убрался восвояси – с тем же самым потертым чемоданом, с которым четыре года назад вселился на площадь молодой жены.
Говорят, что дети – это счастье. Не зна-аю… Года два назад мне вдруг так захотелось иметь ребенка, что я ревела ночами, грызла подушку и готова была лечь под любого, лишь бы удовлетворить эту возникшую в виде навязчивого бреда потребность. Я отворачивалась, увидев детские коляски, тянулась, чтобы потрогать любого малыша, который находился в пределах досягаемости, и однажды в течении часа серьезно размышляла о том, что можно было бы украсть цыганского ребеночка, выдать его за подкидыша и усыновить. Такие вещи, да еще так внезапно – это всегда следствие каких-то физиологических процессов. Умом я это понимала, но ничего не могла с собой поделать.
Мой тогдашний партнер был аккуратен и гигиеничен, как подготовленная к приему пациента операционная. Я попробовала поговорить с ним на интересующую меня тему. Единственным результатом было то, что он попросту перестал мне звонить. Я дошла до такого состояния, что готова была снова взять в переплет Карасева (почему-то я была уверена в том, что смогу его уговорить), но мысль о том, что в результате может получиться маленький Карасев, от которого мне уже будет никуда не деться, гасила даже самые мощные физиологические импульсы.
А потом вдруг все прошло. Так же внезапно, как и началось. К добру это или к худу? Не знаю.
У большинства моих подруг есть дети. Ирка родила Никитку по большой любви. Я хорошо помню эту любовь, которую звали Жорой. Красавец, болтун, прекрасно играл на гитаре и проникновенно пел блатные песни. Сглазил сам себя. В тюрьму залетел по дури, из-за какой-то там несостыковки лихорадящих перестроечных законов. Не пришелся ко двору, получил ножом в живот и умер в тюремной больнице от перитонита. Ирка узнала о его печальной судьбе случайно, потому что к тому времени уже давно воспитывала Никитку одна и снова собиралась замуж. Теперь Никитка подрос. Красавец, болтун, прекрасно играет на гитаре… курит, ругается матом, прогуливает школу, недавно вместе с пацанами напал на подвыпившего прохожего… Отпустили по малолетству, поставили на учет… Отчим пытался влиять, бить, Ирка бросалась грудью. Муж отступился, пустил все на самотек, стал свою воспитательскую несостоятельность заливать водкой. Начались скандалы, на маленькую Люську никто из родителей внимания не обращает. Никитка заставляет ее клянчить у отца деньги, якобы на конфеты, а потом отбирает и покупает сигареты, естественно, себе.
Любаша родила Мишку в тишине и покое. Цветы, шампанское, голубые ленточки… Потом диатез, бессонные ночи, ложный круп, астматический компонент, бронхиальная астма, гормоны, барокамеры, неотложки… Муж под шумок куда-то потерялся, Любаша этого даже не заметила, потому что боролась за Мишку. До сих пор борется. Вроде бы кое-какие победы наметились… тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить!
Зато у Ленки у нашей – тишь, гладь, божья благодать! Все рядком, ладком, и Леночка-маленькая – ангелочек с пасхальной открытки. Все чистенько, аккуратненько, все оборочки накрахмалены, придет в комнату и говорит ангельским своим голосочком: «Ой, тетя Анджа, а что я вам скажу! А Никитка Мишеньку опять за волосы таскал! А Мишенька сам два раза розу на торте лизал и еще один раз Люсе давал!…»
Так бы и стукнула чем-нибудь тяжелым, честное слово! Нехорошо это, понимаю, так к ребенку относиться, но ничего с собой поделать не могу. И мужа Ленкиного, демократа накрахмаленного, тоже на дух не переношу. Грешна, Господи!
Несомненную пикантность ленкиной семейной ситуации придает то, что она вместе с мужем заканчивала юридический, и нынче работает по специальности, но не нотариусом в конторе, как следовало бы ожидать, а в ментовке – инспектором по делам несовершеннолетних. Демократ уже много лет прозрачно намекает и мягко настаивает, с возможной для него страстностью желая, чтобы Ленка поменяла свою непрестижную и нервную работу на что-нибудь более цивильное, но Ленка стоит насмерть. За что я ее уважаю. И за то, что она поддерживает Ирку, и вместе с ней борется за Никитку. Пользуясь своим служебным положением, регулярно вызывает его в казенный дом, всячески запугивает и убеждает, чтобы он хотя бы девять классов окончил и хоть какую специальность получил. Блажен, кто верует…
Если бы кто это читал, так наверняка решил бы, что у самой у меня детей нет, вот я всех тонкостей и не понимаю. Ни черта подобного – есть! Зовут Антониной, 14 лет недавно исполнилось. Из 180 сантиметров полтора метра – это ноги, еще тридцать сантиметров – бюст. Головы нет совсем, шевелюра растет прямо из пустоты. Оттуда же – глазищи смотрят. Большие, прозрачные, не замутненные никакой мыслью, сквозь затылок окружающая среда видна.
Мой, так сказать, грех молодости. Студенческих еще лет. Сначала казалось, все будет как у людей, потом не сложилось как-то. Антонина мне на память осталась. Он, отец-то Антонинин, хороший человек, творческий. И давно уехал на постоянное местожительство в другую страну. Но не туда, куда вы подумали, а в Мексику. Археолог он, ищет там какие-то древние цивилизации. Идеи у него есть, гипотезы. Интересные в общем-то и уж во всяком случае – перспективные. Когда-то я на это именно и купилась. Костры, палатки, экспедиции и – мечты, мечты, мечты… Изменить представления человечества о собственной истории, как в древности свести воедино разные науки, философию и религию, новый виток спирали – не больше, но и не меньше. И мы, естественно, на гребне. Рука об руку, само собой…
Он мне до сих пор все свои научные труды присылает. Заказной бандеролью. Когда на английском, когда на испанском. Без перевода. Ему-то языки всегда хорошо давались. А мне плохо, да еще и подзабыла за много-то лет. Потому трудов не понимаю, но над бандеролями всегда плачу светлыми слезами. И Антонине демонстрирую. Чтоб гордилась. А марки соседский мальчишка Вовка всегда забирает. Красивые марки в Мексике, слов нет. Вовка бандероли эти еще в почтовом ящике как-то укарауливает, через дырочки, наверное, а потом Антонину на лестнице ловит и канючит:
– Тонь, а Тонь, ты матери скажи, чтоб конверт не выбрасывала, а? Ты ведь скажи, да, а то она вдруг забудет… Ей же не надо, да? И тебе ведь не надо… А мне знаешь, как надо! Тонь, а Тонь…
В этом месте Антонина обычно не выдерживает, врывается обратно в квартиру, вытряхивает из конверта глянцевый скользкий журнал, а сам конверт швыряет в полураскрытую дверь, где в полутьме площадки хищно поблескивают Вовкины коллекционерские глазки .
– Ты как, Анджа, если я к тебе в субботу не одна приду, а? Ничего? То есть я имею в виду не с Мишкой, то есть, Мишка тоже будет, конечно, но я хотела сказать… – тут она окончательно запуталась и замолчала, тоненько сопя в трубку.
– Господи, Любаша, об чем разговор! – с фальшивым воодушевлением воскликнула я. – Разумеется, приходи! Давно пора тебе перестать киснуть и Мишке температуру мерить. Парень скоро в армию пойдет, а ты ему все пеленки менять готова!
– Зачем ты так, Анджа?! – дрогнувшим голосом сказала Любаша после секундной паузы. – Ты же знаешь, что в армии сейчас… А Мишка, он такой…Если бы у тебя сын был, а не дочь, ты бы так не говорила… – в голосе ее явно послышались слезы.
Я испугалась.
– Ну прости, Любаша, прости, – торопливо пробормотала я, подумав про себя, что в последнее время, действительно, становлюсь какой-то неприятно черствой и оттого бестактной. – Я не хотела… Я действительно обрадовалась за тебя, честное слово, и сморозила, не подумав… – напропалую врала я. На самом деле мне вовсе не улыбалось принимать у себя на совершенно домашнем дне рождения незнакомого мужика, который, к тому же…
Возможно.
А вот извольте-ка, часиков в двенадцать ночи подойти к телефону и, тихонько по притолоке сползая, понять, что НЕКУДА звонить и НЕКОМУ, и, главное, это уже навсегда и не изменится ни-ко-гда, и незачем пудрить нос и собственные мозги, потому что чудеса, разумеется, бывают и случаются, но где-то на иных широтах, а у нас все больше селедка с луком, и махровое полотенце с петушком на крючке в ванной, а за газовой колонкой сплел паутину паук, и надо бы ее, паутину, смести, но все как-то жалко, потому что старался же, бедолага, хотя совершенно непонятно, кого он, в сущности, за этой самой газовой колонкой ест.
* * *
Сегодня мне исполняется тридцать пять лет. Сегодня день рождения у меня. И ничего. Ничего. Ни-че-го, черт меня раздери совсем! (последняя фраза исполняется в маршевом ритме, можно в такт прихлопывать крышкой от кастрюли. Только не сильно, иначе эмаль отвалится.)То есть, в субботу, как всегда, придут, конечно, все мои тетки в полном составе, с мужьями (у кого сохранились), с детьми (кто завел), и будут тосты за здоровье, салатики – традиционный «оливье» и новомодный из кукурузы, ленкины маринованные кабачки и белые грибочки от иркиного мужа, и все скопом опять будут следить, чтобы Володя не напился, а Никитка не бил Мишку, а Леночка-маленькая, как всегда, будет на всех ябедничать…
У-у-у! Так бы и завыла волком. Только все равно ведь не поможет – вой, не вой – не услышит никто. Надоело обманывать себя. Пора, наконец, взглянуть правде в глаза. Ничего не сбылось. Ничего не сложилось. И ничего не сбудется уже никогда. В чем моя ошибка? Где промахнулась, где поставила не на ту карту? Нет ответа.
Ни-че-го. Ничего из того, о чем мечталось в дымной юности, ничего из розовых придумок, которые поверяла лишь подушке, не доверяя даже пухлому девичьему дневнику. Ничего. Может быть, обманываю себя? Может быть, жизнь сложилась именно так, как надо, и только сейчас, в минуту депрессии, перечеркнула все, готовая плакаться всему белому свету о своей несчастной доле-долюшке?
Господи, как глупо и как слюняво. Дешевый дамский роман в затертой нервическими сальными пальчиками обложке. Недостойно, Анжелика Андреевна. Недостойно?!
Обыкновенная бабская истерика. Кризис середины жизни – так это психологи называют. Все нормально, главное – никого не грузить своими проблемами.
* * *
Был муж. И четыре года замужней жизни. Фамилия его была Карасев, и сам он был похож на средних размеров травоядную рыбину. Наверное, как-то по-своему он меня любил. И даже, кажется, говорил мне об этом. Я не помню. Когда мы расписывались, я отказалась взять его фамилию. Он обиделся. И сказал, сдержанно изображая оскорбленное достоинство: «Я полагал, что у супругов должны быть одинаковые фамилии…» – «Ну что же, возьми мою. Я не против,» – откликнулась я, и иногда мне кажется, что именно с этой минуты наш брак был обречен на неудачу.В постели он тоже был похож на рыбу. И при этом прилежно читал Камасутру и «Ветви персика». От его попыток применить теорию на практике у меня начиналась либо смеховая истерика, либо страшнейшая мигрень. Во время любовных игр он страшно сопел и закатывал глаза, так, что зрачки скрывались под веками.
Зачем я пошла за него? Не знаю точно, но любая из гипотез не красит меня как личность. Пора замуж… Надежный человек… Любит тебя… Сколько можно «прынца» ждать… – все это было предательством, не стоит обманывать и выгораживать себя, рядить собственную трусость и мелочность в идейные одежды. Я предала себя и заодно ни в чем не повинного Карасева.
Я всю жизнь считала копейки, рубли. Экономила, откладывала себе на обновку, на поездку летом. Считала это естественным – все вокруг поступали также. Но когда мы считали перестроечные сотни и тысячи вместе с Карасевым – почему-то чувствовала себя униженной и растоптанной. Карасев не был особенно скупым. Он, как и я, был просто бережлив и расчетлив, но моя бережливость, отраженная в его, мужской, ипостаси, доводила меня до бешенства.
Сначала он во всем соглашался со мной, выносил ведро, чистил картошку, покупал билеты на невыносимо скучные фильмы и концерты, познакомил меня со своими друзьями из КБ. Почему-то все они казались мне похожими на ожившие овощи. Их традиционное застолье напоминало грядку: вот здесь сидит малиновошеий свекл со своей аккуратной репкой, здесь – болезненно зеленокожий парниковый огурец, здесь – пара надутых помидоров, а тут – целое семейство лежалой зимней картошки… Я рассказала Карасеву о своих ассоциациях, и это, конечно, было ошибкой – он страшно обиделся за своих друзей, и стал ходить на праздники один. Я испытала откровенное облегчение.
Потом потихоньку ему все это надоело, и Карасев начал протестовать, поддерживая свою храбрость чем-нибудь спиртным.
Скандалы от Карасева были еще более скучными, чем его любовь. В них не было ни остроты, ни подлинной страсти, а в его оскорблениях, также, как и в комплиментах, не сквозил блеск ума – одна лишь унылая безнадежность. Наш брак не имел никакой перспективы, и как только это стало ясно нам обоим, мы расстались. На прощание Карасев попытался отсудить у меня комнату (до женитьбы он жил с матерью в коммуналке на Васильевском), но я довольно быстро и энергично расставила точки над «и», и он убрался восвояси – с тем же самым потертым чемоданом, с которым четыре года назад вселился на площадь молодой жены.
Говорят, что дети – это счастье. Не зна-аю… Года два назад мне вдруг так захотелось иметь ребенка, что я ревела ночами, грызла подушку и готова была лечь под любого, лишь бы удовлетворить эту возникшую в виде навязчивого бреда потребность. Я отворачивалась, увидев детские коляски, тянулась, чтобы потрогать любого малыша, который находился в пределах досягаемости, и однажды в течении часа серьезно размышляла о том, что можно было бы украсть цыганского ребеночка, выдать его за подкидыша и усыновить. Такие вещи, да еще так внезапно – это всегда следствие каких-то физиологических процессов. Умом я это понимала, но ничего не могла с собой поделать.
Мой тогдашний партнер был аккуратен и гигиеничен, как подготовленная к приему пациента операционная. Я попробовала поговорить с ним на интересующую меня тему. Единственным результатом было то, что он попросту перестал мне звонить. Я дошла до такого состояния, что готова была снова взять в переплет Карасева (почему-то я была уверена в том, что смогу его уговорить), но мысль о том, что в результате может получиться маленький Карасев, от которого мне уже будет никуда не деться, гасила даже самые мощные физиологические импульсы.
А потом вдруг все прошло. Так же внезапно, как и началось. К добру это или к худу? Не знаю.
У большинства моих подруг есть дети. Ирка родила Никитку по большой любви. Я хорошо помню эту любовь, которую звали Жорой. Красавец, болтун, прекрасно играл на гитаре и проникновенно пел блатные песни. Сглазил сам себя. В тюрьму залетел по дури, из-за какой-то там несостыковки лихорадящих перестроечных законов. Не пришелся ко двору, получил ножом в живот и умер в тюремной больнице от перитонита. Ирка узнала о его печальной судьбе случайно, потому что к тому времени уже давно воспитывала Никитку одна и снова собиралась замуж. Теперь Никитка подрос. Красавец, болтун, прекрасно играет на гитаре… курит, ругается матом, прогуливает школу, недавно вместе с пацанами напал на подвыпившего прохожего… Отпустили по малолетству, поставили на учет… Отчим пытался влиять, бить, Ирка бросалась грудью. Муж отступился, пустил все на самотек, стал свою воспитательскую несостоятельность заливать водкой. Начались скандалы, на маленькую Люську никто из родителей внимания не обращает. Никитка заставляет ее клянчить у отца деньги, якобы на конфеты, а потом отбирает и покупает сигареты, естественно, себе.
Любаша родила Мишку в тишине и покое. Цветы, шампанское, голубые ленточки… Потом диатез, бессонные ночи, ложный круп, астматический компонент, бронхиальная астма, гормоны, барокамеры, неотложки… Муж под шумок куда-то потерялся, Любаша этого даже не заметила, потому что боролась за Мишку. До сих пор борется. Вроде бы кое-какие победы наметились… тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить!
Зато у Ленки у нашей – тишь, гладь, божья благодать! Все рядком, ладком, и Леночка-маленькая – ангелочек с пасхальной открытки. Все чистенько, аккуратненько, все оборочки накрахмалены, придет в комнату и говорит ангельским своим голосочком: «Ой, тетя Анджа, а что я вам скажу! А Никитка Мишеньку опять за волосы таскал! А Мишенька сам два раза розу на торте лизал и еще один раз Люсе давал!…»
Так бы и стукнула чем-нибудь тяжелым, честное слово! Нехорошо это, понимаю, так к ребенку относиться, но ничего с собой поделать не могу. И мужа Ленкиного, демократа накрахмаленного, тоже на дух не переношу. Грешна, Господи!
Несомненную пикантность ленкиной семейной ситуации придает то, что она вместе с мужем заканчивала юридический, и нынче работает по специальности, но не нотариусом в конторе, как следовало бы ожидать, а в ментовке – инспектором по делам несовершеннолетних. Демократ уже много лет прозрачно намекает и мягко настаивает, с возможной для него страстностью желая, чтобы Ленка поменяла свою непрестижную и нервную работу на что-нибудь более цивильное, но Ленка стоит насмерть. За что я ее уважаю. И за то, что она поддерживает Ирку, и вместе с ней борется за Никитку. Пользуясь своим служебным положением, регулярно вызывает его в казенный дом, всячески запугивает и убеждает, чтобы он хотя бы девять классов окончил и хоть какую специальность получил. Блажен, кто верует…
Если бы кто это читал, так наверняка решил бы, что у самой у меня детей нет, вот я всех тонкостей и не понимаю. Ни черта подобного – есть! Зовут Антониной, 14 лет недавно исполнилось. Из 180 сантиметров полтора метра – это ноги, еще тридцать сантиметров – бюст. Головы нет совсем, шевелюра растет прямо из пустоты. Оттуда же – глазищи смотрят. Большие, прозрачные, не замутненные никакой мыслью, сквозь затылок окружающая среда видна.
Мой, так сказать, грех молодости. Студенческих еще лет. Сначала казалось, все будет как у людей, потом не сложилось как-то. Антонина мне на память осталась. Он, отец-то Антонинин, хороший человек, творческий. И давно уехал на постоянное местожительство в другую страну. Но не туда, куда вы подумали, а в Мексику. Археолог он, ищет там какие-то древние цивилизации. Идеи у него есть, гипотезы. Интересные в общем-то и уж во всяком случае – перспективные. Когда-то я на это именно и купилась. Костры, палатки, экспедиции и – мечты, мечты, мечты… Изменить представления человечества о собственной истории, как в древности свести воедино разные науки, философию и религию, новый виток спирали – не больше, но и не меньше. И мы, естественно, на гребне. Рука об руку, само собой…
Он мне до сих пор все свои научные труды присылает. Заказной бандеролью. Когда на английском, когда на испанском. Без перевода. Ему-то языки всегда хорошо давались. А мне плохо, да еще и подзабыла за много-то лет. Потому трудов не понимаю, но над бандеролями всегда плачу светлыми слезами. И Антонине демонстрирую. Чтоб гордилась. А марки соседский мальчишка Вовка всегда забирает. Красивые марки в Мексике, слов нет. Вовка бандероли эти еще в почтовом ящике как-то укарауливает, через дырочки, наверное, а потом Антонину на лестнице ловит и канючит:
– Тонь, а Тонь, ты матери скажи, чтоб конверт не выбрасывала, а? Ты ведь скажи, да, а то она вдруг забудет… Ей же не надо, да? И тебе ведь не надо… А мне знаешь, как надо! Тонь, а Тонь…
В этом месте Антонина обычно не выдерживает, врывается обратно в квартиру, вытряхивает из конверта глянцевый скользкий журнал, а сам конверт швыряет в полураскрытую дверь, где в полутьме площадки хищно поблескивают Вовкины коллекционерские глазки .
* * *
В четверг вечером позвонила Любаша. Минут пять говорила о чем-то незначащем, спросила о здоровье матери и почему-то Антонины, а потом, смущаясь, осведомилась:– Ты как, Анджа, если я к тебе в субботу не одна приду, а? Ничего? То есть я имею в виду не с Мишкой, то есть, Мишка тоже будет, конечно, но я хотела сказать… – тут она окончательно запуталась и замолчала, тоненько сопя в трубку.
– Господи, Любаша, об чем разговор! – с фальшивым воодушевлением воскликнула я. – Разумеется, приходи! Давно пора тебе перестать киснуть и Мишке температуру мерить. Парень скоро в армию пойдет, а ты ему все пеленки менять готова!
– Зачем ты так, Анджа?! – дрогнувшим голосом сказала Любаша после секундной паузы. – Ты же знаешь, что в армии сейчас… А Мишка, он такой…Если бы у тебя сын был, а не дочь, ты бы так не говорила… – в голосе ее явно послышались слезы.
Я испугалась.
– Ну прости, Любаша, прости, – торопливо пробормотала я, подумав про себя, что в последнее время, действительно, становлюсь какой-то неприятно черствой и оттого бестактной. – Я не хотела… Я действительно обрадовалась за тебя, честное слово, и сморозила, не подумав… – напропалую врала я. На самом деле мне вовсе не улыбалось принимать у себя на совершенно домашнем дне рождения незнакомого мужика, который, к тому же…