Сорвался, поехал. В больнице сказали: «Берите домой, мы не держим». Он взвыл благим матом. Куда ее брать? И тут Оля: «Езжай, не волнуйся, все будет в порядке». И мать забрала. Я ни слова не вру! К себе забрала, в коммуналку. Мать – все под себя. Недержание. Любая бы – что? Но не Оля! Все терпит, святая! Приехал он мать хоронить. Там все уже сделано, чисто, блины, угощенье. И тут-то его как бабахнет: «Да что ж я, дурак! Вот мне друг, вот жена! Стакан перед смертью подаст, это точно!» И – бах! Предложение! Ей!! От-ка-за-ла! Такое вы слышали? Я – никогда! Уехал в Москву. Ей звонит каждый день: «Давай выходи!» Ни в какую. А летом приехала. Прошлым. Болел. Чего-то там резали, точно не знаю. Ухаживать нужно? Ну, тут и она. Святая! Буквально святая. Живут. Но Олечка замуж не хочет. «Что мне этот замуж? Я в нем уж была!» Такая история! Чудо!
* * *
   Заросший седыми, отливающими в желтизну волосами старик сидел на пустом перевернутом ящике. Белый дом смотрел на него равнодушными своими окнами, молодые, недокормленные милиционеры его почему-то не трогали. Жилье старика было очень простым: ящики и коробки, нагроможденные друг на друга так, что из всего вместе получилась избушка, плотно накрытая газетами и сверху газет – целлофаном.
   А в пятницу днем вдруг приехал автобус. На правом боку у автобуса было написано: «Съемки», на левом: «Останкино». Из дверцы скакнула высокая, полная женщина с сумкой. Лицо ее было немного напуганным, круглым и красным. Но так неплохая, хотя и с приветом.
   Старик приподнялся:
   – Идите, идите, гостям всегда рады.
   Иностранная женщина крикнула что-то свое внутрь автобуса. С подножки его тут же спрыгнули двое: мужик в рваных тапках и девка-красотка. Мужик залопотал по-русски, но так неумело и подобострастно, что ясно любому: приезжий. Девка-красотка заулыбалась сахарными зубами, сказать – ничего не сказала. Видать по всему, не умеет.
   – Садитесь давайте, – захлопотал старик, придвигая к ним ящики. – Местов нам хватает. А как же вас звать-то?
   Гости осторожно расселись. Мужик в рваных тапках сказал:
   – Меня зовут Ричард.
   – Куда-а? – огорчился старик. – Такого не знаю. По-русски как звать-то?
   Мужик засмеялся и развел руками.
   – Григорием будешь, – решил старик. – Ушам хоть не тошно.
   – Зачем здесь сидите? – спросил иностранный Григорий.
   – Зачем я сижу-то? – загадочно прищурился хозяин. – Затем, что причины имею.
   – Какие же это пры-чы-ны?
   Старик начал степенно рассказывать историю жизни, бедовую и непростую. Гости внимательно слушали.
   – Остался, как есть. Без всего. Ну, думаю: ладно. Пошел я сюда. Здесь у них дерьмократы. – Он хитро посмотрел на Ричарда и подмигнул ему. Ричард испуганно расхохотался. – Устроил жилье. Тепло, ладно. Пишу президенту письмо, пусть читает.
   – А вас всо-таки не прогонят? – вежливо поинтересовался Ричард.
   – Меня-то? Ни в жисть не прогонят! Куда меня гнать? Я гляжу в корневище!
   – В кого вы? – не понял Ричард. – И что это вот: кор-нэ-вы-ще?
   – Да что! Корневище! Все вижу. И жисть твою вижу, и все твои дрюки.
   Иностранный Григорий окончательно растерялся:
   – Мои это… что?
   – А то! – И старик крепко хлопнул его по колену. – Мужик ты незлой, книжки любишь. Сынок у тебя непутевый, а баба лентяйка, но ты с ней не очень… Еду уважаешь, и рыбку особо. Еще что? Здоровый. Башка варит важно, но скачешь уж больно. Людей привечаешь, боишься обидеть. Деньжата, бывает, плывут, и большие. Но все больше мимо, поскольку ты, парень, с деньгами не дружишь, транжиришь их много… Совет могу дать. Будешь слушать?
   Ричард торопливо закивал головой.
   – Ты, милка, на Троицын день, – старик понизил голос и придвинулся своим седым и заросшим ртом к уху Ричарда, – скажи-ка молитву. Сперва на коленочки стань и скажи: «Пречисте, нескверне, безначальне, неисследиме, непостижиме, невидиме, неисследиме, неприменне, непобедиме, неизчетне, незлобиве Господи! Един имеяй бессмертие, во свете живый неприступном, сотворивый небо, и землю, и море, прошения подаваяй!» Запомнил?
   – Ну вот, а про эту что видно? – Ричард указал подбородком на Деби, которая широко раскрытыми глазами наблюдала за происходящим, ни слова не понимая.
   – Про эту? – польщенно заулыбался старик.
   Лицо его вдруг изменилось.
   – Чего я там вижу? – забормотал он, вставая со своего топчана и сильно нахмурившись. – Чего мне глядеть там? Делов еще много… И вам тоже время… Вон транспорт заждался!
   Когда же автобус отъехал наконец и солнце, раскалившее донельзя окна Белого дома, укрылось за бронзовой тучей, старик стянул с головы дырявую ушанку и несколько раз торопливо перекрестился:
   – Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешнаго. Да приидет Царствие Твое, да будет Воля Твоя, яко на небеси и на земли…
   Григорий, известный скорее как Ричард, к тому же имел и фамилию: Фурман. Деби познакомилась с ним незадолго до этого лета и очень гордилась, что будущий фильм был в надежных руках. Когда-то, пугливым зеленым студентом, совсем юный Ричард гостил здесь нередко, провел в Москве целую зиму и очень был дружен с ее диссидентами. Теперь, ставши крупным, известным славистом, писателем острых российских сюжетов, таких, как «Убийства в Кремле», «Джозеф Сталин» и запись бесед с сыном Н.С. Хрущева, он так же любил наезжать в этот город, который (казалось ему!) не менялся. Хотя нет, менялся. Бойцы-диссиденты стали раздражительными и болезненными, огрызались на своих боевых подруг, виски у которых подернулись пеплом, а зубы коростой, и не было мира, и не было лада среди этих бывших бойцов-диссидентов. Ушла золотая весна, удалилась.
   Теперь приходилось клеймить не советскую власть (она так на так развалилась, бедняга), а прежних дружков, укативших на Запад и там проживавших себе на покое. Всех этих максимовых бывших, синявских, войновичей разных… Да всех не упомнишь. Когда же в Москве появлялся вдруг Ричард, простой и приветливый, преданный дружбе, бойцы-диссиденты смягчались, теплели, долго и простодушно обнимались то с ним, залетевшим, то просто друг с другом, усаживались, как бывало при советской власти, на тесные кухни, нарезали соленых огурчиков, раскладывали селедочку, варили картошечку и под аромат ее, жарко-сладостный, бубнили себе под гитару про платьица белые… И Ричард всегда был душой компаний.
   Виктория, доверявшая ему всем сердцем, решила было намекнуть про историю с Петей, про то, что вот Деби грустна, недовольна, но Ричард хитрил, ускользал, слов не тратил. Одно оставалось: сам Петр. Прижать его к стенке. И все! С глазу на глаз. А ну, отвечай мне, предатель! А кто же? Конечно, предатель! Все дело засыпал. Деби спускалась к завтраку погасшая, с красными веками, при виде Петра начинала метаться, работа ее уже не занимала. А он? Да все то же: наморщит свой нос, как у утки, и – деру!
   Наконец Виктория не выдержала. День вяло плыл к вечеру, парило, ныло. Асфальт был присыпан, как сахарной пудрой.
   – Петяня, – мягко и просто сказала Виктория, чувствуя, что соски ее болезненно напрягаются под прилипшим от душного дня новым лифчиком. – Ты как собираешься жить? В этом новом твоем положении?
   – Рожать собираюсь, – мрачно пошутил Петр.
   – Дошутишься, Петя! – вспыхнула Виктория. – Она ничего ведь не знает! Она ведь не знает, что ты ведь женился!
   – Как это: не знает?
   – Откуда ей знать? Где ей? Петя! Ей разве кто скажет? Она у девчонок спросила: один он? Девчонки сказали: «Да, да! Не волнуйтесь!»
   Петр со злостью покрутил пальцем у виска.
   – Ты, Вика, сдурела!
   – Ах, так? Я сдурела? А ты об чем думал? Работу срываешь! Из-за твоего безответственного поведения мы зиму в Москве проведем! Да! На печке!
   – А если б не я, так тогда бы что было?
   – А если б не ты, был бы Бостон! Лос-Анджелес! Вот что! И съемки в Нью-Йорке! Да мало ли что! Что молчишь? Сам ведь знаешь!
   – В постель меня ложишь? От Оли к вот этой?
   – Петяня! – Виктория испуганно оглянулась на дверь. – Ты будь подобрее! Ведь любит же, Петя! А женщина – чудо! Ну, что? Не убудет! Для дела, Петяня!
   – Заткнись ты! – себе под нос пробормотал оператор. – «Для дела»! Эк, скажешь ты, Вика! Какое тут дело? Короче, я сам разберусь, бляха-муха…
   На следующий день события приняли совсем неожиданный оборот. Съемочную группу пригласили в Центральный дом работников искусств, где будет обед, а потом – выступления. У Деби, у бедной, совсем сдали нервы. Короткое черное платье делало ее стройнее, моложе, но волосы были взлохмачены, веки красны, как всегда. Молчала, курила. И пальцы дрожали. Виктория попыталась выразительно переглянуться с Ричардом, но он отвел глаза, стал пялиться на россиянок. На круглые русские скулы. Такие, как ни у кого. Мог бы – съел бы.
   Подавали борщ и мясо в горшочках. Десерт был хорошим и чай – очень крепким. Потом пригласили послушать ансамбль. На сцену выбежало трое парней, костлявых, в цепях, в черных куртках. И с ними – девица. Закована в черную кожу, а скулы такие – что не оторваться.
   – Когда нечаянно нагря-я-я-нет, – громко запела она, – пойдем с тобой в лесок, погово-о-о-о-рим!
   – И весь лесок, конечно, ста-а-а-а-нет, – подхватили костлявые парни, – вдруг окончательно родны-ы-ы-м!
   – О чем это они? – мрачно спросила Деби у Ричарда, стряхивая пепел на краешек блюдца.
   – Они? – Ричард перевел на нее взгляд, блестевший совсем по-московски. – Они о любви, но не нашей.
   – Какой же? – криво усмехнулась она.
   – Они о своей любви, русской. Когда можно, знаешь, укрыться в лесу… на природе… – И тут же запнулся, поймав ее взгляд, удивленный, тоскливый.
   – Но есть же мотели, – жалобно сказала она.
   – У нас, – поправил ее Ричард. – У них есть природа.
   Петр сидел рядом с незнакомой женщиной, закинув небрежно ей руку на плечи. Женщина поеживалась, как будто рука щекотала ее, и вся извертелась, желая прижаться. О чем говорили, никто не расслышал. Виктория рванулась вперед и что-то шепнула Петру прямо в ухо. И сразу же ухо светло покраснело. Петр резко обернулся. Сузившиеся глаза его встретились с черными глазами Деби. Он встал, бросив незнакомую женщину в самом разгаре беседы, подошел к Деби и громко спросил ее:
   – Ну? Заскучала? Наелась здесь дряни?
   Деби испуганно-радостно посмотрела на него, сдерживая дыхание.
   – Обед послезавтра! – громко сказал он. – В моем личном доме. Я всех приглашаю. К семи. В бальных платьях.
   Когда американская съемочная группа уже сидела в автобусе, он вдруг подбежал и вскочил на подножку:
   – Башка разболелась! Таблетка найдется?
   – Что он говорит? – быстро прошипела Деби, оглядываясь.
   – Он просит таблетку, – сдержанно перевел Ричард. – Мигрень. Или спазмы.
   – Даю вам таблетка! – закричала Деби. – Имею таблетка! Но в доме, в отеле!
   В номере у нее был беспорядок. Вечернее платье, которое Деби собиралась надеть в Центральный дом работников искусств, раскинулось в кресле, как женщина без головы. А Петр был рядом, смотрел исподлобья.
   – Ты что? – спросил он ее. – Ты меня полюбила?
   – А ти? – ответила она умоляюще. – Тожа лубишь?
   – Я тоже, конечно, – пробормотал он. – Такие дела, бляха-муха…
   Через час он крепко поцеловал ее в губы, пригладил ее вспотевшие волосы, стал одеваться.
   – Зачем ти уходишь? – счастливым голосом спросила похорошевшая румяная Деби. – Здес будь. И на утро.
   – Какое «на утро»? – вздохнул он. – Меня жена ждет.
   Деби побледнела так сильно, что лицо ее стало похоже на кусок простыни, но только с губами, с глазами.
   – Жи-на? – переспросила она. – А где она есть? Ваша жи-на?
   – Жена моя? Дома, надеюсь.
   Она зажмурилась и отвернулась. Петр нерешительно помялся на пороге.
   – Ну ладно тебе. Я пошел.
   Часа через три приключилось несчастье. Сестра Виктории, родной ее кровный близнец Изабелла, имела супруга. Супругом был главный в Москве гинеколог. Бандиты с окраин, пользуясь рассеянностью этого очень тяжело работающего в клинике и постоянно спасающего человеческие жизни врача и доцента, забрались в его незапертую машину, дождались, пока он включил зажигание, приставили к горлу оружие, чтобы…
   Короче, наутро раздался звонок. Сестра Изабелла спала, когда он раздался. Уродливый голос (естественно, женский!) спросил гинеколога.
   – С ума сошли, девушка? – неприветливо ответила Изабелла. – Куда в эту рань?
   – Придется проснуться, – хмуро ответила «девушка». – Где муж-то, хоть знаешь?
   – Мой муж? Он на даче.
   – Какой еще даче! – Незнакомая громко, с досадой, вздохнула. – Он вот. Сидит, плачет.
   – Кто плачет? – вскричала с ненавистью Изабелла Львовна. – Мерзавка и падаль! Сейчас ты заплачешь!
   И тут же услышала всхлипывания. Мужские и страшные.
   – Белюша! Отдай ты им все, ради Бога! Убьют ведь, Белюша!
   Тут слезы закончились, трубка стонала. Изабелла Львовна догадалась, что муж ее, Изя, родной ее муж, весь истерзан и плачет. Вернулась преступница:
   – Слышала? «Дача»! Короче, сегодня в двенадцать. Положишь в почтовый. В один конверт двадцать кусков, в другой – тридцать. Запомнила, жучка?
   – В один конверт… – погружаясь в темноту и звон, залепетала Изабелла Львовна. – В другой конверт… Сколько?
   – Да тысяч же, дура! В один конверт двадцать, в другой конверт – тридцать! Ну, что? Поняла, недотепа?
   И все, провалилась. Ледяными руками Изабелла Львовна набрала сестру.
   – Что, Белла? – вскричала Виктория. – Плохо? Кому? Неотложку? Где кобель?
   Это было домашнее прозвище Исаака Матвеича, которое сестры обычно использовали в своих переговорах.
   – Похищен! – шепнула близнец Изабелла.
   Через двадцать минут она, захлебываясь и кашляя, рассказывала примчавшейся на попутке Виктории Львовне подробности дела.
   – Так. – Виктория с силой закрыла глаза. – Мне ясно. Подробности есть? Кровь? Детали?
   Сестра Изабелла негромко рыдала.
   – Мне ясно, – повторила Виктория. – Пытки. В подвале. Сидит на цепи. Я читала. Что думаешь делать?
   Изабелла Львовна упала грудью на кожаный белый диван и забилась.
   – Какие есть деньги? Физически? Сколько?
   – Какие же деньги? Все вложено, Вика.
   – Я знаю, что вложено! Сколько осталось?
   – Ну, тысяч, наверное, тридцать. Не больше…
   – Так. Тридцать, не больше! При вашей зарплате! Зачем ты кольцо тогда, в мае, купила? Ведь стоило сколько? Шестнадцать? Семнадцать? Эх, Циля-то в Хайфе! Сейчас продала бы!
   – Не в Хайфе Цецилия, а в Тель-Авиве, – убито поправила ее Изабелла Львовна. – Когда продавать, если нужно сегодня?
   – Так. Тридцать. И шесть от меня. Больше нету. Ремонт сколько стоил? Вот именно! Значит…
   Изабелла Львовна тяжелой породистой рукой схватилась за сердце.
   – Я знаю! – Виктория вдруг просияла. – Я знаю, кто даст! И не скажет ни в жизни! Поскольку немая! Немая как рыба!
   – Да, Господи, кто это?
   – Деби! Продюсер! Давай мне словарь! Как там «выкуп»?
   Деби на стук не отозвалась. Виктория замолотила энергичней и голос повысила тоже.
   – What a hell do you need?[1] – хрипло спросили ее.
   – We need you![2] – закричала Виктория. – У нас тут несчастье! Дебуня! Откройте!
   Дверь приоткрылась, на пороге выросла Деби с бутылкой в руке.
   – О! – на весь коридор удивилась Виктория, но в комнату к ней прошмыгнула.
   – Што хочете? – всхлипнула Деби.
   Бутылка была от шотландского виски, кровать не заправлена, грязь и окурки.
   «Вот вам заграница! – Виктория вся передернулась. – Вот вам! Еще больше свиньи, чем наши!»
   Вслух же она ничего такого не сказала, а только лишь громко заплакала:
   – Несчастье! Ужасное! Изя! Похищен! Грозятся убить! Нужен выкуп!
   Путая английские слова с русскими, она кое-как изложила несчастье. От Деби – ни звука. Сидит, как старуха, и смотрит на люстру. Косыми от этого виски глазами.
   – Муж ваши сестра – тоже доктор?
   Виктория вся покраснела.
   – Не тоже, а именно! Доктор от Бога!
   – Нуждаюс лекарствы, – сказала ей пьяная. Пальцем проткнула висок. – Мне нужно здес вот всо лычит. Я болела.
   – Лекарство? – взвизгнула Виктория. – Да будет лекарство, Дебуня! Уколы, прививки! Все сделаем! Где мы живем, ну, скажи мне? Какая же это страна! Всех воруют! Пошел человек на работу – и нету! А терпим! Страна наша – тайна! Загадка! Древнейшая! Терпим! Спасти хоть бы Изю! Но деньги нужны, нету денег, Дебуня!
   – А ти не жилаэшь звонить президенту? – зачем-то спросила Дебуня.
   – Я? Клинтону? Биллу? – фамильярно удивилась Виктория. – Но он не поверит! И время у вас там другое, там вечер! А деньги нужны нам сегодня, сейчас же!
   – У Петья жи-на, – мертвым голосом сказала вдруг Деби.
   – Упетья? – не поняла Виктория. – Какая упетья?
   – Жи-на, – повторила Деби и сморщилась вся, почернела.
   Виктория сжала подругу в объятьях.
   – Да разве жена? Да ты что! Дружат с детства. Убрать, приготовить. Мужик, руки-крюки! А любит тебя! Да, тебя! Обожает! Мне сам говорил, врать не станет!
   Деби осторожно высвободилась из объятий. Глаза ее вдруг прояснились.
   – You need how much? Let me help you. 10 thousand? More? Don’t worry.[3]
* * *
   Ни одна живая душа не узнала, каким таким образом из почтового ящика квартиры под номером 118 вынули два чистых белых конверта. В одном было двадцать, в другом ровно тридцать. И все на валюту. Рублей не просили. Лифтерша Софья Ивановна, мирно продремавшая все дежурство над чаем с огрызком лимона и сушкой, никаких посторонних не заметила, дружелюбно поздоровалась со знаменитым Исааком Матвеичем, который в половине первого ночи вбежал в лифт, похудевший и странный.
   В это же время у подъезда гостиницы «Юность» остановилась машина. Две пышные рослые женщины вылезли из нее. И тут же фонарь осветил их.
   – Нет слов, – простонала одна, с ярко-рыжей прической. – У нас говорят: «Хиросима! Вьетнам! Войну развязали!» И все вот такое. А я говорю: «Нет! Тут сердце!»
   – Good night, – вздохнула другая, брюнетка. – I’ll write you a letter sometime.[4]
   У рыжей глаза поползли из орбит:
   – Письмо мне напишете? Что вы! Какое?
   – Я ехаю в дом. В свой домой. Уезжаю.
   Виктория чуть не упала. Затылок ее закипел, как свекольник.
   – Куда? Деби! Как же работа? Ведь только начало! Куда же вы? Деби!
   – Имеет жи-на, – упрямо опустив голову, сказала Деби. – И я так хотела.
   – Да это не мэридж![5] – Виктория схватилась за виски. – Я вам объяснила! У них не любовь и не мэридж! Партнеры! Он вас обожает!
   – Нет, он есть жи-на-тый!
   – Но он же погибнет! – Виктория изо всех сил схватила ее за рукав. – Погибнет в разлуке! Without you![6] Вот что! He’ll die,[7] вот что будет!
   Надежда блеснула в глазах бедной Деби.
   – Как ты это знаэш?
   – Да что мне там знать? Все же знают! И он не скрывает! Дебуня, все знают!
   Дебуня прижалась щекой к ее уху.
   – Я стану подумать.
   И вдруг убежала. Как будто ее догоняют, чумную!
   – Нет, ты не уедешь, – бормотала Виктория, трясясь на сиденье такси. – Как? Проект же. Куда ты уедешь? Все глупости, вот что!
   Обед состоялся. Ольга оказалась невысокой и очень спокойной блондинкой. Причесана просто, без всякой косметики. Над левой бровью красивая родинка. И Деби как только вошла в этот дом, так вся сразу обмякла. В хозяйке были терпеливость, приятность. На Петра она смотрела слегка снисходительно, как на братишку, на всех остальных – с теплотой. Кормили прекрасно, изысканно даже. На первое суп, но не борщ, надоевший, а нежный, протертый, как в Мэдисон-парке, потом была утка, вся в яблоках, рыба, потом овощной, очень легкий салат и торт на десерт. С земляникой. У Виктории от гордости за такое великолепное угощение и от того, что жизнь повернулась опять своей вкусной и очень приветливой к ним стороной, блестели глаза, нос и щеки. Туфли с кусками леопардовой кожи по бокам она даже скинула, чтобы не терли, пиджак расстегнула. (Поступок с деньгами уже стал известен, на Деби смотрели другими глазами!) Беседа была за столом оживленной.
   – Ну, что – перестройка? – кричали гости. – Кому она, лярва, нужна? Перестройка! Одна болтовня, как обычно! Витрина!
   Ричард не успевал переводить.
   – Я мужу пыталась поставить два зуба! – горячилась сценаристка Шурочка Мыльникова. – Два зуба, и только! Чтоб начал жевать! И знаете, сколько с меня запросили? Я если скажу вам, никто не поверит!
   – Да ладно! Что зубы! – перебивали ее. – Без зуба-то можно прожить, а без почки? Вот именно! Друг мой ближайший болел. Срочно нужен диализ. Даем, сколько нужно. На лапу. Пошел. Аппарат не того. Поломан, короче. Все снова. Ну, ждите. И все! Схоронили! Вот так! Почему? Пропущено время! А друг был – ближайший! У вас вот там, в Штатах, бывает такое?
   Деби всплескивала руками, чувствуя только одно: горячую крепкую ладонь Петра. Ладонь, опустившись за валик дивана, слегка теребила ей спину. Кончили пировать в половине второго. Над городом таял мерцающий дождь, пахло белым жасмином. Гитара скучала в соседнем дворе и вдруг начинала звенеть, задыхаться. А рядом с песочницей, в детских качелях, повисла, как птица, влюбленная пара. Качнулась, взлетела под самые звезды.
   – У вас есть эро-ты-ка, – старательно выговорил захмелевший Ричард. – Ее аро-мад. У нас его нет. И давно нет.
   – А что у вас есть? – кокетливо засмеялась Шурочка.
   – У нас толко секс. И разных обьязанностей, обьязателств…
   – Умеем любить! – выдохнула Виктория. – Ох, умеем! Промышленность всю запороли, все реки засрали, леса порубили, а любим! Умеем! Такой мы народ! Нестандартный!
 
   Оставшуюся неделю провели в чаду и непрерывном веселье. Снимали все, что попадалось под руку, включая московские толкучки и родильные дома. В субботу пришли в новый клуб к новым русским. Наголо обритые, с раздувшимися бицепсами парни кормили приезжих пельменями с водкой. В пятницу по просьбе Ричарда поехали в дом для детей-инвалидов. Директор, похожий на нестеровского отрока, вишнево краснел и слегка заикался. Вместе с детьми он провел экскурсию по дому и саду. В саду были грядки с морковкой и луком. А в комнате игр – два мяча, кегли, карты. Ребята любили играть в подкидного. Потом один мальчик, у которого левая половина головы была вся седой, серебристой («Он видел, как мать убивали!» – шепнул им директор), спел несколько песен, и Деби всплакнула.
   Вообще впечатлений хватило надолго.
   Наступил, наконец, и последний московский вечер. Арендовали веранду ресторана «Прага», наприглашали кучу народа. Поэт, знаменитый, – не тот, автор «Яблок», а тот, у которого губы запомнили вкус сильных губ Пастернака, поскольку известно, что он, Пастернак (если верить поэту!), услышав стихи молодого поэта, не выдержал мощного юного дара, обнял парня крепко и расцеловался (а губы запомнили все: вкус и запах!), – так вот, знаменитый поэт тоже был, и, конечно, с женой. От Ричарда много пришло живописцев, и, кажется, даже пришел Файбисович.
   После закусок молодцеватый официант с раздвоенным подбородком внес на большом неостывшем подносе успевшего мирно заснуть поросенка. На лице поросенка не было ни следа пережитого ужаса, голубоватые глаза его смотрели приветливо, но равнодушно, из детского рта вылезала петрушка.
   Петр, как со страхом заметила Виктория, слишком много выпил и курил почему-то одну сигарету за другой. Ольга на бал не явилась.
   – Простужена, горло! – буркнул Петр, отводя глаза.
   – Господи! – зашипела Виктория, не переставая улыбаться в сторону Деби, гостей и всех прочих. – Я, Петя, не знаю совсем, что мне делать! Мы едем в Нью-Йорк или мы остаемся? Мы будем работать над фильмом? Не будем? Билеты заказывать или не надо? Я, Петя, буквально лишаюсь рассудка!
   – Э-эх ты! Бляха-муха! – Петр тяжело придвинулся к Виктории и выпустил весь свой дым сигаретный в ее беззащитную белую шею. – Ведь любит она меня! Слышишь ты? Любит! Весь вечер вчера на плече прорыдала!
   И он хлопнул себя по левому плечу с такой силой, что какое-то еле заметное серебристое облачко приподнялось над красивой черной тканью его пиджака и осело обратно. Виктория, вся сморщившись, проводила облачко глазами, закивала сочувственно, но видно было по всему, что волненья ее не оставили.
   Петр твердой походкой пересек оживленную веранду, подошел к Деби, стоявшей в окружении московских гостей, взял ее руку, подержал в своих руках, отпустил и, не сказав ни слова, той же твердой походкой пошел прямо к лифту.