Деби заметалась.
   – Куда это Пьетр? – испуганно спросила она у Виктории. – Што это? Он болен? What’s up? Tell me now![8]
   – Он места себе не находит! Разлука! Как жить-то теперь, если ты уезжаешь?
   У Деби лицо осветилось вдруг так, как будто луна, просияв над Арбатом, была никакой не луной, а солнцем.
   – Но ви же приехать? Снимать наши далше?
* * *
   Дом ее ничуть не изменился, все так же громоздился он своей неуклюжестью над синим озером, и деревья шумели по ночам, и странная птица, которую она ни разу так и не видела, но которая неизменно прилетала к ней каждое утро и, прячась в листве, говорила: «Фью-ить!» – эта птица, обрадовавшись тому, что хозяйка вернулась, опять ей сказала под утро: «Фью-ить!»
   Со страхом она чувствовала, что все стало другим: и деревья, и люди, и птицы. Вернее сказать, все это было таким, как и прежде, а значит, другой просто стала она. Ей предстояло прожить без него целых два с половиной месяца, но она думала о нем постоянно, и каждую ночь в ней была его близость.
   Пятнадцатого наконец прилетели. Деби вместе с Любой Баранович встречала московских друзей в аэропорту Кеннеди. В составе группы произошли некоторые изменения: Шурочка Мыльникова не приехала, а вместо Шурочки приехал узкоплечий, с завядшими усами Виктор Дожебубцев, про которого Виктория с восторгом сказала немедленно Деби:
   – Родной абсолютно и истинный гений!
   Поэтов не было, но зато была жена одного из них, особенно знаменитого. Ей хотелось написать про принцессу Диану, которая тогда была еще живой, невредимой и мучила принца, не зная, что ждет ее. Впрочем, не важно.
   – Вот это сюжет! – стрекотала Виктория. – Это ведь сказка! И мы вставим в фильм, это будет уместно! Как, с одной стороны, простая русская женщина понимает переживания другой, простой английской женщины (пусть даже принцессы, не важно, не важно!), – и мы, со своей стороны, кинематографисты, возьмем это в фильм, отразим непредвзято, – да это же прелесть! Шедевр и находка!
   – А где всо жа Петья? – замирая от страха, спросила ее Деби.
   – Да здесь он! – уронив свою рыжую пышную голову, зашептала Виктория. – Напился, скотина, и спит, отдыхает! А что было делать? Бесплатные дринки! И он: дринк за дринком! Подремлет минутку и дринк, дринк! За дринком!
   Осторожно, как арфу, прижимая к себе плохо держащегося на ногах оператора Петра, стюардесса авиакомпании «Люфтханза», массивная, с голубыми глазами, приятная женщина, помогла ему спуститься по трапу. Петр смотрел насмешливо, сам был похудевшим и строгим.
   – Ну вот! – сгорая от стыда, повторила Виктория. – Вот я говорю: дринк за дринком!
   – Зачьем? – не поняла Деби.
   – Зачьем? Как зачьем? – вскрикнула Виктория. – Затем, что страдает! Волнуется слишком! Не выдержал вот напряжения, запил! Он русский же, русский! Мы любим – не шутим!
   Петр строго чмокнул Деби в щеку, а Любу Баранович, соотечественницу, расцеловал троекратно. Поехали в гостиницу. Деби, растерянная, сидела рядом с шофером, не зная, плакать или смеяться. Петр дремал, привалившись к окошку. Обедать он не спустился, и Деби начала кусать губы, лицо все пошло сразу пятнами.
   – А што Петья йест? – спросила она у Виктории.
   – Што йест? – переспросила Виктория. – Ничего он не ест! – Глаза ее радостно вдруг заблестели: – Снеси ему, а? На подносике. А? «Вы, Петя, устали, а я, как хозяйка…» И тут же – подносик: «Покушайте, Петя!»
   И Деби пошла. Все, что было на подносике, плотно уставленном едой, – все это звенело, дрожало от страха. Сам страх был внутри ее левой груди. Он бился, как рыба, продавливал ребра. Постучала в дверь колечком на указательном пальце. За дверью – ни звука. Он, может быть, спит? Спит, конечно. Сейчас вот проснется, увидит. Позор! Стоит она здесь, идиотка, с подносиком! Дверь распахнулась. Петр привалился к косяку и смотрел на нее сердитыми узкими глазами. Небритый, опухший, в измятой пижаме.
   – Входи, раз пришла! Что стоять-то?
   – O! What did you say?[9]
   – Входи! Вот ай сэй![10] Любовь будем делать! Входи, не стесняйся! – А сам поклонился, как шут.
   Она переступила через порог, поставила подносик прямо на ковер.
   – Што ты? – прошептала она. – Хочэшь спать?
   – Спать? Ну, еще бы! А спать мне нельзя! Я здесь подневольный. Ты что? Не слыхала?
   Она смотрела на него испуганно, нежно и, не понимая того, что он говорит, чувствовала нехорошее.
   – You need a good sleep, – прошептала она наконец и пошла было к двери.
   Обеими руками он схватил ее за плечи и с яростью развернул к себе.
   – Ну, нет! Ты постой! Я кому говорю? Они нас под лупой глядят, вот в чем дело! Сошлись мы с тобой, переспали. Ну, так? А им – на кой ляд? Мы решаем. И нечего лезть! Их не просят! А тут? У них тут проект! Кинофильмы, поездки! Видала: говна навезли? Шибзик этот, с усишками, Виктор? Видала? А мне говорят: «Ты там, значит, того… Типа ты не плошай, на тебя, мол, надежда!» А я, что ли, раб? Бляха-муха! Я раб?
   – You need a good rest, – повторила она, не делая ни малейшей попытки освободиться из его рук. – You just go to bed, you just go and sleep.[11]
   Он вдруг зарылся лицом в ее волосы.
   – Эх ты! Деби ты, Деби!
   – But you… Do you love me or not?[12]
   Петр удивленно посмотрел на нее.
   – Совсем не врубаешься, да? Ни на сколько?
   Она торопливо закивала головой.
   – Ну что с тобой делать, а? Что, говорю?
   Деби вспомнила Ольгу. Он не знает, что делать, потому что есть Ольга. Нельзя ее так страшно обманывать. Ах, как же он прав! Разумеется, прав!
   – But she is your wife… And we shouldn’t… Because…[13]
   Петр даже крякнул с досады:
   – Об чем говоришь? «Вайф» – я знаю: жена. А жена здесь при чем?
   Деби видела, что он сердится, и думала, что сердится он именно на Ольгу, вернее, даже не на Ольгу, а на то, что женат, несвободен. Неужели, не будь он женат, пришлось бы прокрадываться к нему в номер с этим подносиком?! Она знала одно: Петр, как и она, хочет только того, чтобы вместе навек. Она понимала, что он мучается, не может выразить переполнявшей его боли, потому что, будучи человеком достоинства, совести, чести, он, Петр, в таких ситуациях не был ни разу. Ему, с его честностью, невмоготу. А чем она может помочь? Чем и как?
   О, вот почему он напился в дороге! Он просто иначе не мог, он ведь русский, а русские пьют от тоски. Это правда.
   Она смотрела на него мокрыми от слез глазами, радуясь тому, что не ошиблась в нем, что не одни эти руки, и губы, и бархатный голос она в нем любила, но редкое сердце, и вот поняла даже то, что напился, и все поняла в нем давно, все до капли! Язык им не нужен. Обеими ладонями она неловко повернула к себе его небритое лицо, прижалась лбом к колючему подбородку. Он глубоко, облегченно вздохнул. Чего тут мусолить? И так, в общем, ясно.
* * *
   На следующее утро за завтраком Виктория была весела, кокетничала с официантом и очень ждала появления Деби. А Деби все не было. Виктор Дожебубцев, растягивая губами слова и медленно выталкивая их через ноздри, ругал принесенный омлет и особенно кофе.
   – Вот я приезжаю в Европу, – намазывая джем на булочку, бубнил Дожебубцев. – Ну, скажем, что в Лондон по делу журнала. Мы начали «Колокол». Дивный журнал был! Ни с чем не сравнимый. Огромные деньги. Нет, чьи, не скажу, догадаться нетрудно. Работы – поверх головы! Плюс Европа. Тут Сотби, там Сотби, прием на приеме. Ни часу не спал. Потому что когда мне? И что бы я делал при ихнем вот кофе? – Дожебубцев брезгливо ткнул пальцем в чашку с кофе. – Какое, позвольте спросить, это кофе? Помои, и все! Вот какое здесь кофе! А там? Там напиток! Короче, Европа. А здесь что? Деревня и быдло на быдле. И мне наплевать, что у быдла есть деньги. Он быдлом родился, умрет тоже быдлом!
   Тут как раз и появилась Деби. Разгоряченная, в широкой белой блузе. Дожебубцев галантно поцеловал ей ручку и придвинул стул. Петр вытащил было сигарету, но официант вежливо показал ему знаками, что курить запрещается. Тогда Петр смял сигарету о блюдечко и отвернулся. На Деби совсем не смотрел, и она погрустнела.
   – Ну, вот! Наконец-то! Послушай, Дебуня! – громко, как всегда, заговорила Виктория. – Давайте поедем в Коннектикут, рядом. Там наш бизнесмен проживает. Чудесный! Нельзя пропустить, очень важно для фильма. Ты, в общем, увидишь, сама все увидишь.
   Дорога в соседнем с Нью-Йорком штате Коннектикут шла вдоль берега. Вода, похожая на сгустившееся до темно-синего светло-синее небо, была так беззвучна и так безразлична ко всем, ко всему, ее было так много и так равнодушно катились ее мелкие, сменяющие друг друга волны, что делалось грустно: вот мы ведь умрем, мы исчезнем, а это все будет. Волна за волной, и волна за волной, опять, и опять, и опять, и навечно… Особняки прятались в густой, только кое-где покрасневшей и пожелтевшей листве, виднелись их крыши и изредка окна.
   – Красивое место, – в усы пробурчал Дожебубцев. – Огромные, судя, потрачены средства.
   Наконец увидели на низкой, сложенной из белых камней ограде выбитое золотом имя: «George N. Avdeeff».
   – Он! – задохнулась Виктория. – Он! Это Жора Авдеев! Из нашего класса. Вот тут он живет!
   Остановили автобус, по главной аллее направились к замку. Был замок огромен и бел, как корабль, с террасой, похожей на палубу. Посреди террасы стояла высокая девушка в полосатом, черно-желтом купальнике, который издали делал ее похожей на пчелу, поднявшую кверху передние лапы.
   – К нам, да? – радостно закричала она низким, пчелиным, прокуренным басом. – Я вас раньше ждала! Это вы нам звонили?
   – Ах, Настя, да? Да? – отозвалась Виктория. – Вы Настенька, вы? А я вам звонила! Вы – Настенька Липпи?
   – Ну, я. Кто еще? Папка скоро придет. А вы проходите. Сейчас я оденусь!
   Вспорхнула, как пчелка, исчезла куда-то.
   – Он что? – удивился Дожебубцев. – Он что это, с дочкой живет?
   – С какой еще дочкой? – Виктория от досады на неуместные вопросы скрипнула зубами. – Она так зовет его: папка. Но он ей – жених.
   Настенька Липпи очень скоро вернулась в белом пиджачке, шортах из змеиной кожи и золотых туфлях. Волосы ее были заплетены в косы и венком уложены на голове.
   – Дизайн от Версаче, – сказала она и с приятным звуком провела по змеиной коже обеими ладонями. – Мне папка сам выбрал.
   – А выпить у вас не найдется? – спросил было Петр, но Виктория яростно перебила его:
   – Водички, водички! Из крана – водички!
   – Зачем же водички? – догадалась умная Настенька Липпи. – Кто любит водичку? Одни пионеры!
   Она опять убежала и вернулась не одна, а с милой, упитанной девушкой, у которой расстояние между верхними передними зубами было таким широким, что мог уместиться там целый мизинец.
   – Вот это Валюша, – сказала Настенька. – Сейчас мы все выпьем и будем ждать папку, и с папкой обедать.
   – Ах, Господи, что вы! – умилилась Виктория. – Какое «обедать»? Ведь мы к вам по делу!
   – Нет, нет! Сперва выпьем! – И самоуверенная Настенька захлопала в ладоши.
   Расторопная девушка Валентина мигом выкатила откуда-то столик, уставленный винами, водками и коньяками, а сама Настенька опять убежала с многообещающей улыбкой на крепких своих, полных губках.
   – Она итальянка? – спросил Дожебубцев. – Она из семейства прославленных Липпи?
   – Зачем итальянка? – темно и сердито зарделась Виктория. – Она с псевдонимом живет. Много лет. Что ж такого?
   – Мы – Золотнюки, – простодушно объяснила Валентина. – Отцы у нас – братья, мы с Гомеля обе.
   Настенька Липпи вернулась, нагруженная всякой всячиной: сырами, колбасами, орешками, виноградом, кусками снежно-белого и жгуче-черного шоколада, так искусно разложенного на хрустальных тарелках, что жалко было разрушить узор, жалко трогать.
   – Так вы здесь живете? – спросила Виктория, тая от счастья.
   – Да нет, не все время! – отмахнулась Настенька и закурила тонкую коричневую сигарету, поджав под себя левую ногу, уютно устроившись в кресле. – Валюшка живет и следит тут за домом, а мы все летаем: то в Лондон, то в Канны. У папки дела во всем мире, не скучно. Вот только вернулись недавно. С Таиланда.
   – И что там, в Таиланде? – мрачно поинтересовался Петр. – Не жарко, надеюсь?
   – Там – классно! – с сердцем ответила Настя. – Житуха там – сказка! И знаете что? Там ведь можно жениться! Жениться на месяц, и все! И с приветом! Не хочешь на месяц – женись на неделю!
   – Что значит: жениться? – не поверила Виктория. – Как это: жениться?
   – А все как взаправду. Ты, если турист, например, так идешь в турбюро. И там говоришь им, что хочешь жениться. Они тебе – карточки разные, пленки. Ты смотришь. Потом выбираешь, какую. А хочешь, так двух, если денег хватает. Потом у тебя этот месяц – медовый. Вы ездите всюду. Ну все как взаправду. Захочешь, так даже вас там обвенчают. Потом уезжаешь домой – и с приветом!
   Деби вдруг дернула за рукав Любу Баранович:
   – Please, Luba, translate it![14]
   Смутившись, Люба перевела ей рассказ Насти Липпи. Деби засверкала глазами и приоткрыла рот, как будто какая-то неожиданная, грубая мысль всю перевернула ее. Хотела о чем-то спросить, не успела. В ворота белого замка неторопливо въехал серебристый «Кадиллак». За рулем его сидел средних лет человек в белой майке и очень больших, очень черных очках. Виктория вскочила, стряхивая прилипшее к ней от волненья плетеное кресло.
   Ну вот! Наконец-то! Сто лет и сто зим!
   Приехавший на «Кадиллаке» вылез из него и, поигрывая связкой блестящих ключей, надетой на палец его очень смуглой руки, поднялся на веранду.
   – Hello, everybody![15] – сказал он спокойно.
   Виктория, думавшая было поцеловаться, поняла, что этого вовсе не нужно, и напряженно засмеялась:
   – Совсем не меняешься!
   – Really?[16] – удивился он и тут же негромко сказал Насте Липпи: – Настена, скажи, чтоб пожрать, я голодный.
   Гости почувствовали себя неуютно, насупились, начали переговариваться между собой. Минут через десять все сели за стол. Хозяин был скуп на слова, неприветлив. К вину, к коньяку не притронулся вовсе. У Деби было такое лицо, что Виктория решила на нее не смотреть и исправить положение собственными силами.
   – Георгий! – громко сказала Виктория. Встала, сверкая своей рыжиной в лучах солнца. – Хочу сказать тост. И тебе, и Настюше.
   – А может, не надо? – прищурился George N. Avdeeff.
   – Взгляните вокруг! – всполошилась Виктория. – Вы скажете: «деньги»? Нет, дело не в деньгах! Что купишь за деньги? Талант себе купишь? Способности купишь? А сердце? Не купишь! И есть среди люди, среди то есть нас, среди просто нас, есть и люди, такие… – Виктория слегка запуталась, но выправилась и закончила звонко: – За вас, Жора с Настей! За сердце, ум, волю! Про вас надо книги писать, вот что! Книги! И ставить кино, и снимать вашу жизнь!
   – Ну, скажешь! – засмеялся Авдеев. Глаза его были спокойны, бесстрастны.
   – И я предлагаю начать делать фильм! – заторопилась Виктория. – Пока мы здесь все, мы приступим здесь к съемке, а там ты посмотришь, но шанс очень важный…
   – А я чтоб спонсировал, что ли? – поинтересовался Авдеев.
   – Please, Luba, translate it![17] – приказала Деби.
   Люба неохотно перевела.
   – Ну, это вам дудки, – отрезал хозяин. – Не будет вам фильма. Зачем нам светиться? Мы люди простые. Согласна, Настена?
   В автобусе висело молчание. Оно было таким плотным и крепким, что в него, как в одеяло, можно было завернуть весь Коннектикут. При въезде в Нью-Йорк Деби громко сказала:
   – Please, Luba, translate: this is it! It’s the end![18]
   – Она говорит, – смущенно прошептала Люба, – в общем, это конец.
   – Что такое: конец? – забормотала Виктория.
   – Как так: вдруг конец? Почему? Что ей вдруг…
   Деби отвечать не стала, но губу нижнюю закусила так, что она побелела вся. Вся даже вспухла.
   Через час Люба Баранович постучала в дверь Виктории.
   – Деби просила передать вам ваши обратные билеты. Автобус будет ждать вас в двенадцать утра. И сразу же – в аэропорт. Захотите остаться – пожалуйста. Гостиница здесь еще будет три дня. Все заплачено. А Деби сама улетает.
   Виктория, бледная, рухнула в кресло.
   Ну, вот! Так и знала! Вся жизнь – как под поезд!
   Люба слегка погладила ее по плечу:
   – Зачем вы так, Вика? Зачем вам Авдеев? Ведь ей унизительно. Что, вы не знали?
   – Что ей унизительно? – Виктория подняла на Любу тихие красные глаза.
   – У вас с ней проект. Она спонсор. А вы! То это вам нужно снимать, то другое! У вас свои цели, Вика, но ей неприятно. Представьте себя в ее шкуре…
   Виктория так и взвилась:
   – Что представить! У нас шкуры разные, Любочка, вот что! Да, я не скрываю: пусть даже Авдеев! Поеду к Авдееву и не унижусь! Мне надо всю группу кормить, вы не знали? Не будет работы, мы ножки протянем! У всех, Люба, семьи, у всех, Люба, дети, и нам не до жиру! Мы в шкурах-то разных!
   – И что теперь будет? – задумалась Люба.
   – Откуда я знаю? – Виктория вся стала серой и старой. – Начальство, конечно, налупит по шее, отменят поездки… Еще что – не знаю…
   – А может, пойти к ней?
   – Для чего я пойду? Мы ведь с ней незнакомы! Так, только для виду: «Ах, Вика! Ах, Деби!» Откуда я знаю, что в ней там, в потемках? Другая ментальность, другие привычки… Нет, я не пойду…
   Лицо ее, серое, старое, вдруг изменилось. Судорога прошла по нему, и когда она снова взглянула на Любу, то Люба ее не узнала: Виктория стала совсем молодой, сияющей, сильной, взволнованной, вечной. Телефонная трубка в ее руке казалась микрофоном, в который вот-вот хлынет громкая песня.
   – Петяня! – сиреною пела Виктория. – Слушай, Петяня! Ты должен спасти нас!
   – Пошла бы ты, Вика…
   – Нет, я не пошла бы! Пойдем мы все вместе! И скоро, Петяня! Билеты на завтра. Сейчас же звони ей и сам все исправишь!
   – Нельзя же так, слушай! – Но голос его был совсем не уверенный.
   – Нельзя по-другому, – обрубила Виктория. – Ты знаешь, Петяня, в какой мы все жопе?
   И бросила трубку. Как будто гранату.
* * *
   За завтраком все встретились как ни в чем не бывало. О буре вчерашней никто и не вспомнил. Снимали в Нью-Йорке, удачно и много, все время смеялись. Наткнулись случайно на двух африканцев. Один был разболтанным, как на шарнирах, в большом колпаке на лиловых косицах.
   – Иисус был с Гаити! – кричал он гортанно. – Они все наврали! Он был гаитянином, мы это знаем!
   – Вот это монтаж! – с трудом перекрикивала его Виктория. – Вот это находка! Берем мы его, а навстречу – церквушку! И в ней – чтоб икона! Христа вместе с Мамой! Простую церквушку с Двины или с Волги! И мысль такая: все люди едины!
   – Ну, Вика, ты гений! – захохотал Петр, обхватив Деби за плечо правой рукой, прижавшись к ней дружески-крепко и нежно. – Конечно, едины! На то мы и люди!
   В четверг, уже перед отьездом в Бостон, Деби вдруг обратила внимание, что у молоденьких ассистенток Виктории, Наташи и Леночки, зубы… не очень…
   – И как они замуж? – спросила она у Виктории. – Им всо так вот важно.
   – Да, Господи, зубы! – вздохнула Виктория. – В зубах нет проблем, есть проблемы другие!
   – Но нада лычит их, – решила Деби. – У доктора Мая.
   Зеленовато-смуглый доктор Май, у которого китайский акцент был почти незаметным, а пальцы, как змейки, во ртах пациентов творили свое волшебство и искусство, увидевши зубы Наташи и Лены, был очень расстроен.
   – Большая работа, – сказал доктор Май озабоченной Деби. – И деньги большие. И я сожалею.
   – Что? Очень большие?
   – Да, тысяч так восемь…
   – За каждую?
   – Нет, ну зачем? За обеих.
   Виктория, почти каждую ночь звонившая в Москву близнецу Изабелле, позвонила и после визита их к доктору Маю.
   – Не спрашивай, Белла! Опять новый ужас. Зубной! Лечит зубы. Наталье и Ленке. За темные тыщи.
   – Зачем?
   – Я не знаю. От придури вечной. Сказала китайцу: «Заплатим. Лечите». И все. Теперь лечат!
   – Она что, больная?
   – Не знаю.
   – Послушай! А как у них с этим?
   – Прошу тебя и заклинаю, – ледяным тоном произнесла Виктория. – Об этом не надо. Здесь речь о страданьях. О муках здесь речь. И о смерти. Да, смерти.
   Беда в том, что, увлекшись разговором с сестрой, пылкая Виктория почему-то вспомнила о смерти, хотя ничего ее не предвещало и солнце в Бостоне светило, как летом. Последняя неделя (и то дополнительная, из-за лечения!) уже подходила к концу. Конечно же, Деби ждала, что он скажет: «Когда мы увидимся?»
   Петр молчал. Тогда, отчаявшись, Деби обратилась к невозмутимому Ричарду:
   – Ты так знаешь русских! Ты их разгадал! Спроси у него, что он думает делать.
   При всем своем уме Ричард был падок на похвалу, особенно если касалось России. Перед последними съемками он подошел к Петру, похлопал его по плечу и сказал:
   – А вот, может быть, вечерком и дэрабнэм?
   – А что? И дерябнем! – сказал ему Петр.
   Дерябнули. Съели по скользкой маслинке.
   – Старик! Тебе сколько? Полтинник-то стукнул?
   – Полтинник и пьять, – сознался польщенный Ричард. – И даже вот шест будет скоро.
   – И как? Старость чуешь?
   – Пока ешо нет, – испугался Ричард. – А ты разве чуэшь?
   – А хрен его знает! Тоска, что ли, тут. – И Петр ткнул в грудь и в живот ниже сердца. – А может, кишки… Я и не разберу. А ночью, бывает, проснусь: тянет, тянет…
   – И всо-таки жутко?
   – Ага. – Лицо у Петра стало темным, сердитым. – А ну как помру? И к червям, на закуску?
   С одной стороны, то, что разговор сразу принял такой вот карамазовский поворот, Ричарду, специалисту по русской литературе, весьма даже льстило. Это доказывало правоту того утверждения, что он – русским друг и ему доверяют. С другой стороны, он все-таки не ожидал подобного поворота и привык думать, что на такие темы можно разговаривать исключительно в рамках культуры. О смерти успели подумать другие. Такие, как Данте, Шекспир, скажем, Фолкнер. Из русских, конечно, Толстой, Достоевский. Но так вот сидеть и вдвоем о ней думать? За рюмкой и в баре? Да стоит ли, право?
   – Зачем же к чэрвьям? – погрустнел Ричард. – И к тому же так скоро? А лучше вот так, как вот у самураев.
   – А что самураи?
   – А вот самураи! Они утром встанут и вспомнят про смерти. И так каждый день. Это вот как зарьядка. И вот: им не страшно.
   – А, умные черти! – согласился Петр. – Глазенки косые, а все понимают…
   Про Деби не вспомнили, не получилось.
* * *
   В пятницу останкинская команда улетела в Москву. Дожди зарядили, как будто дорвавшись – до леса, до луга, до крыш и до окон. Они так стучали, шумели, так темен стал мир под дождями, что птицы замолкли. Остались лишь чайки и стали метаться: где рыба? Где рыба? О, голодно! Страшно!
   Деби чувствовала, что ей среди чаек, одной, с этим небом, уютней всего. Она стала подолгу бродить по берегу в тяжелом матросском плаще с капюшоном, большими шагами, и думала, думала. Сейчас нужно было дождаться звонка. Понять: ждут ее там, в Москве? Когда ждут? Или лучше не ехать? Оставить как есть? При одной этой мысли кровь закипала, и все дурное, мстительное, все, что она пыталась подавить в себе, вырастало из нее так, как из спокойного океана вдруг – р-р-раз, вы глядите! – волна за волною.
   Виктория ей не звонила. Ричард зарылся в свои дела, собирал материалы к новой книге «Такой тихий Троцкий», к телефону не подходил. Люба Баранович была занята на работе, к тому же еще двое детей, муж и мама. Но именно Любе-то и позвонила наконец жалкая, убитая горем Виктория Львовна.
   – Ой, Любочка! Ужас! Петяня в больнице. Как гром среди ясного. Не ожидали. Сидел себе дома, смотрел телевизор. Вдруг дикие боли с заходом в лопатку. Доставили в «Скорую». Изя поехал немедленно, сам, все устроил. Мы глаз не смыкаем. Все хуже и хуже. Как Деби-то скажем? Что делать-то, Люба?
   – Вы, Вика, о съемках?
   – Не только о съемках! Ведь если, – не дай нам! – ведь если он, Люба…
   – Так я расскажу ей. Сама пусть решает.
   Услышав, что Петр в больнице и плохо, конечно же, Деби сказала, что едет. Летит на Swiss Air. Немедленно, завтра.
   – А я бы не стала, – заметила Люба.
   – Что значит: не стала? А что же мне делать?
   – Тебе? Только ждать. Что еще можно сделать? Там Ольга, наверное, в больнице, неловко…
   – Ах, Ольга! – Она заскрипела зубами. – Конечно же, Ольга! А я кто? Приеду. Жена из Таиланда? Зачем я нужна? Там законная! Ольга!
   Такая ненависть была в ее лице, столько гнева, сквозь который пыталось наружу пробиться несчастье, к которому Деби была не готова, что Люба решила молчать: пусть, как хочет.
* * *
   В Москве было скверно. Дождь, снег, грязь и темень. Когда же Петра сквозь огни с чернотою помчали в больницу, и он, весь в поту, задыхался от боли, и парень, медбрат, от которого пахло то йодом, то спиртом, а то сигаретой, сказал тихо Ольге: «Садитесь в кабину», и Ольга, в халате, в накинутой шубе, белее, чем снег, села рядом с шофером, – одна только мысль уколола, успела: «Не зря я тогда про стакан-то с водой…»
   В пять часов вечера Ольга подловила в больничном коридоре врача. Он только закончил обход.
   – У мужа всегда были камни.
   – Где камни?
   – Он мне говорил: камни в почках.
   – При чем здесь, что в почках?
   – А это другое?
   – Боюсь, что другое. Пока мы не знаем.
   – Другое? – осипшим шепотом переспросила она.
   – Ведь я же сказал: мы пока что не знаем!
   И доктор, раздраженно возвысивший голос, хотел захлопнуть за собой дверь ординаторской. Ольга ухватила его за рукав зеленого халата:
   – Послушайте! Что это?
   – Рак, вот что это, – буркнул доктор. – По первым анализам и по симптомам.
   – О, Господи! Рак! Да откуда же? Разве… – Она вдруг заплакала и пошатнулась.
   – Вот плакать не стоит, – угрюмо пробормотал доктор. – Вам сил так не хватит. А силы нужны. Для него. Нужны силы.
   Через неделю Петра собрались выписывать.
   – Спасибо болей нет, – сказал тот же доктор. – Ремиссия. Будут! Тогда только морфий. Но это недолго.
   – Но он же так верит, что с ним все в порядке, что эти уколы…
   Доктор потрепал ее по руке:
   – Они все так верят, такая защита. Родные-то есть? Кроме вас? Мать там, дети?
   – Нет, мать умерла. И детей тоже нет.
   – Вы, значит, одна? Ну, держитесь.
   Накануне выписки в больницу приехала Виктория, внесла с собой облако снежного воздуха и начала доставать из большой своей сумки кульки и пакеты.
   – Теперь тебе надо разумно питаться. Теперь не до шуток. Ведь что мы едим? Мы едим тихий ужас! Что яйца, что куры – одни химикаты! А эта свинина, баранина эта! Их в рот нельзя взять. Лучше б просто гуляли! Паслись бы себе на приволье, чем есть их! Травиться, и все! Ни уму и ни сердцу! Сегодня пошла я на рынок. Со списком. И вот принесла. Понемножку, но прелесть! Разумно, спокойно, без гонки. Со списком. Смотри: вот яичко. Какое яичко? Ты думаешь: просто? Яичко, и все тут? А это: ЯИЧКО! Свежей не бывает! Берешь его в руки и внутренность видишь. И есть его можно – тебя не обманут. А это вот творог. Крупинка к крупинке! Смотрю, продает его женщина. Руки! Буквально Джоконда! Все чисто, все с мылом! А то вот на днях покупаю картошку. Смотрю: она писает! Баба-то эта! Картошку мне взвесила и пис-пис-пис! Дает, значит, сдачу, сама: пис-пис-пис! Ну как же так можно? В рабочее место!
   Петр криво улыбнулся. Виктория выразительно посмотрела на Ольгу.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента