Страница:
У него очень тяжелый характер, это я тоже знаю, но мама эгоистичнее, чем он. Наверное, дело, как всегда, в сексе. Если люди не совпадают, им никогда не будет хорошо вместе, это химический процесс прежде всего. Я об этом много читала. Но что же теперь будет, если у моей мамы в Москве появился любовник?
А может быть, он не сейчас появился, а уже давно, с самого начала, как мы приехали?
11 декабря, вторник. Если бы я этого не узнала, какое бы это было счастье! Но мамина жизнь вся передо мной как на ладони, а папа ни о чем не догадывается! Она стала дико молодая, словно ей двадцать лет, и вся сверкает просто!
Только все время врет. Она говорит папе, что занимается рукописями и корректурами, поэтому ее никогда не бывает дома, что у нее то одна, то другая встреча, и все деловые, но я знаю, что это вранье. Иначе бы она так не выглядела. Вчера она зашла за мной в школу, потому что мне нужно было кое-что купить из одежды, хотя здесь жуткая дороговизна и хорошие вещи стоят, как в нашем «Гудменз».
Она зашла за мной в школу, и ее увидела сначала Надя, а потом уже я, потому что я задержалась после биологии, а Надя прибежала за мной и сказала, что у меня мама как модель. Мне это было и приятно, и почему-то гадко. Девочки пошли на нее смотреть, а я осталась стоять на лестнице и тоже посмотрела на нее совсем чужими глазами.
Она действительно как модель, потому что в Москве сбросила тридцать фунтов, и у нее лицо похоже на цветок.
Что же будет, если папа обо всем догадается? Я думаю, что он не переживет.
13 декабря. Я все еще очень многого не понимаю здесь, в России, и у меня очень много вопросов, но если бы не то, что происходит у нас дома, с мамой, все это бы меня сильно занимало, а так мне стало почти безразлично, потому что я все время помню, что у нас дома что-то ужасное.
Кроме того, мне все стыднее и стыднее за маму, что она так отвратительно врет. Я понимаю, почему, когда она на той неделе сказала папе, что едет в Питер, а там живет какой-то Бидов, и ей с ним нужно обязательно встретиться в четверг, и папа сказал, что они могут поехать вместе и остановиться в гостинице, и не нужно обременять мамину приятельницу, которая замужем за новым русским и живет сейчас в Питере, – теперь я понимаю, почему мама стала красная и сказала папе, что она уже обещала, что приедет, и что ее ждут, и что это не совсем в Питере, а в Комарове, где приятельница живет на даче, и туда приедет этот Бидов или Битов со своим новым романом, так что папе совсем незачем туда тащиться на два дня, потому что он еще не оправился после тяжелого гриппа, а в поездах жарко, и на улице холодно, так что, как только он выйдет из поезда на улицу, его сразу же продует, и он снова заболеет.
И папа ей поверил! Он все время к ней присматривается, все время хочет быть там, где она, и все время дико злится на нее за то, что она исчезает. Я это заметила еще давно, еще дома, в Нью-Йорке, но там я не обратила на это внимания, потому что, во-первых, была маленькой, а во-вторых, дома все свое, и я там своя, и все привычно, а здесь все чужое и я чужая, и с меня словно бы содрали кожу, так что я чувствую каждую, каждую пылинку. А тем более – маму!
Мне кажется, что мы должны здесь все держаться вместе, все дружить больше, чем мы дружили дома, но мама предает нас с папой, и даже не тем, что она в кого-то там влюбилась, а тем, что мы здесь – как в открытом море, и нас должно быть трое, а она хочет одна доплыть до берега, а мы с папой – как хотим, ей все равно. Я знаю, что папа ее любит гораздо больше, чем она его, но за это трудно на нее сердиться, мы еще два года назад говорили об этом с Хилари, у которой тоже такая история дома, только наоборот, потому что там мама ужасно влюблена в папу, а папа от нее только что не бегает, хотя, когда гости или родственники, они оба, и папа, и мама, делают вид, что все в порядке. Хилари от этого просто лезет на стенку, так ей стыдно за них обоих.
Мы это все обсуждали с ней, и Хилари правильно сказала, что люди в этом не виноваты, то есть они не виноваты, кого они любят или не любят, за это нельзя сердиться на человека, просто потому что у него так что-то устроено внутри, что он эту женщину или этого мужчину любит, а эту женщину или этого мужчину не любит и не хочет, хотя бы они были первые голливудские красавцы.
Хилари считает, и я с ней согласна, что любовь – это химический процесс, а всякая дружба или совпадение интересов – это совсем другое, но мне страшно, что моя семья рухнет здесь, в Москве, и мы с папой останемся вдвоем барахтаться среди всего чужого, а мама с каким-то чужим человеком заживут так, как им хочется.
16 декабря. За мной уже несколько недель все время ходит Костя Прозоров. Он думает, что я этого не замечаю, потому что он делает вид, что ходит не за мной, а за Лидой. Но мы с Лидой очень подружились и почти все время вместе, и она очень умная, и сразу мне сказала, что дело вовсе не в ней, потому что они знают друг друга с шестого класса, и никакой любви не было, а наоборот: когда они все ездили в прошлом году на дачу к внуку какого-то их знаменитого певца – я не помню фамилию – и там все жутко перепились, так только они вдвоем – она и Костя – остались без пары, потому что друг другу они совершенно безразличны, хоть пьяные, хоть трезвые. (Я знала об этой поездке, но меня мама с папой никуда, ни в какие компании не пускают, потому что всего боятся, хотя и любят русскую культуру!)
Конечно, Костя сейчас использует Лиду для прикрытия, это не очень хорошо с его стороны, но вообще он мне, конечно, нравится, и когда я сказала Лиде, что, когда он подходит, у меня начинает гореть лицо и немножко тянет низ живота, она сказала, что – все, у нас с ним химия и с этим нельзя бороться.
20 декабря. ОООООООООООО! Я не могу! Зачем мы сюда приехали! Я не могу! Все было так хорошо, а теперь… Так бы и писала только одно: не могу, не могу, не могу! Я опять слышала мамин разговор, но теперь я слышала ВСЕ! Не знаю, что у них здесь творится с телефонами, но я позвонила домой и попала прямо в разговор мамы и этого человека!
Я сказала «але!», но они меня не услышали и продолжали говорить, и я тоже не положила трубку, хотя знаю, что это преступление – ворваться в чужую интимную жизнь, но ведь это моя мама, и, в первую очередь, она принадлежит не чужому человеку, а папе и мне, и мне нет никакого дела, что она влюблена, потому что мы заехали в Москву, где нам нужно жить вместе и поддерживать друг друга, и мы здесь больше семья, чем в Нью-Йорке, так что если мама нас с папой предаст, то мы этого не переживем, что-нибудь обязательно случится, я это чувствую.
(Почему мне, кстати, все время кажется, что мама может нас предать? Почему про папу ничего такого мне в голову не приходит?)
Мама сказала ему: «Ты не позвонил вчера, я ждала». «Я только ночью, – сказал он, – прилетел из Эстонии, у меня родилась внучка». «Я, – сказала мама и отвратительно засмеялась, – оказывается, люблю не только чужого мужа, но и чужого деда». «Да, – сказал он, – думаю, что тебе пора меня бросить». Мама замолчала, и он истерически как-то крикнул: «Ты что, решила меня бросить?» И она сказала: «Я чуть с ума не сошла, пока тебя не было. Все дела запустила». Тогда он ужасно тяжело задышал в трубку, я прямо услышала, как он глубоко дышит – всем животом, и почти увидела его, хотя я не знаю, как он выглядит. «Ты можешь вырваться сегодня?» – спросил он. «Я могу, – прошептала мама, – ты когда закончишь?» «У меня, – сказал он, – репетиция до десяти». «Мне неудобно, – сказала мама, – что я так поздно возвращаюсь каждый день. Хотя он спит».
И я поняла, что это она о папе! А папа действительно спит! И я тоже спала раньше, и даже не знала, когда она возвращалась, но теперь я больше спать не буду, нет, теперь все по-другому!
«Ты хочешь, – сказала мама, – чтобы мы сегодня поехали на дачу? Но ведь поздно уже». «Я не могу без тебя больше двух дней, – сказал он и ужасно тяжело вздохнул, будто штангу поднял, – а мы уже четыре не виделись. Хочешь, чтобы я умер?» И мне стало гадко, что он так говорит, как в каком-то романе или на сцене, но если у него репетиции, значит, он связан с театром, может быть, он даже актер.
(Хотя, если у него родилась внучка, значит, ему сколько лет? И как же она влюбилась в старика?)
А потом мама сказала: «Погладь меня» – и я чуть не закричала! И он сказал: «Не могу. Не выдержу». А мама почти пропела каким-то шепотом напополам со звоном, словно она сейчас полетит: «Ну, немножко».
И он начал ее гладить! И я это чувствовала! Я чувствовала, как чужой гладит мою маму по всему телу, и это было так…
Я не могу, не могу, не могу!
Потом мама сказала так слабо-слабо, словно умирает: «Ну, все. Иди. Обожаю тебя». Он сказал: «В десять».
И тут же раздались гудки.
Я вышла из автомата и почему-то увидела, что снег на улице ярко-розовый с черным, и люди тоже черные с ярко-розовым, и какие-то жуткие разводы по всему небу.
Жуткие!
Потом я поняла, что плачу и это у меня что-то с глазами».
– Может быть, – негромко спросил доктор Груберт, – не стоит, чтобы я это читал?
– Стоит.
Может быть, я не имею права ее осуждать. Потому что я всегда чувствовала, что она так несчастлива с папой.
Мы вообще – несчастная семья. А здесь – особенно. Потому что здесь – мы приехали из Америки и уедем в Америку, где – как здешние люди думают – все богатые, а тут Россия, и столько материальных проблем. Но получается, что у меня только здесь раскрылись глаза на все, и на моих собственных родителей, потому что там, дома, я была маленькой девочкой и ничего не понимала.
Хотя у нас и раньше были ужасные сцены. Я так помню ту, ночью, которая меня перепугала два года назад.
А это было вот как: папа всегда почему-то периодически обижался на маму, он просто не мог жить без того, чтобы раз в неделю на нее ужасно не обидеться и не сделать ей какой-нибудь гадкой сцены, и даже от меня это было невозможно скрыть, потому что, когда у папы начинается истерика, он ничего, кроме себя самого, не слышит и не помнит.
Я уже легла спать, у них начался какой-то разговор, и я через стену почувствовала, как папа накаляется. Он сказал маме: «Посмотри, у нас на столе живут эти крошечные муравьи». Мама ответила: «Муравьи? Откуда они взялись в такой холод?» «Неважно, – сказал папа, – они взялись вот от этого цветка, но ты подойди сюда и посмотри». И я уже по голосу его услышала, что ничего хорошего не будет. «Видишь, этот муравей тащит маковое зернышко из пирога? Ты видишь или нет?» «Я вижу, – сказала мама, – и что?» «Он ведь его тащит не для себя, а всем! Ты видишь это или нет?» «Вижу, – тихо сказала мама, – и что?» «А то! – закричал он, – то! Только ты привыкла жить для одной себя! И мне надоело с этим считаться! Иди и зарабатывай! Ты даже в редакции перестала появляться!» «У тебя истерика, да?» – спросила мама.
Я знаю, что вопрос у нас в доме никогда не заключался в деньгах, потому что иногда папа просто сходил с ума, не знал, что для нее сделать, и покупал ей все, что мог, хотя она даже и не просила, так, например, он вдруг взял и купил нам прекрасный дом на Лонг Айленде, который все равно потом пришлось продать, потому что мы не могли за него выплачивать, но когда он вдруг начинал вот так вот кричать, да еще о деньгах, это значило, что ему очень хочется как-нибудь маму оскорбить, и как можно больнее, потому что у него уже началась истерика.
Конечно, не из-за денег, а от какой-то ужасной на маму обиды, но тогда я не понимала, на что он так обижается, а теперь, кажется, начала понимать!
«Оставь меня в покое, – сказала мама с такой ненавистью, что я вся похолодела, – сколько можно мне мстить за то, в чем ты сам виноват?» «Ты посмотри на себя! – закричал папа, – неужели ты думаешь, что еще можешь вызывать у меня какие-то эмоции?» «Слушай, – сказала мама, – если ты не успокоишься, я приму меры, обещаю тебе!» «А почему бы тебе не освободить меня от себя? У тебя ведь, кажется, есть дом, где жила твоя мать, он ведь теперь свободен, вот туда и проваливай! – сказал папа. – Освободи меня!» «Хорошо, – ответила мама, – завтра мы начинаем разводиться, а сегодня оставь меня в покое!» «А зачем нам ждать до завтра? – закричал папа. – Давай начнем прямо сейчас!» «Ты разбудишь ребенка», – сказала мама. «А ей все равно придется с этим столкнуться, – сказал папа, – она все равно узнает, кто ее мать!» «Кто же я?» – спросила мама. «А ты не знаешь, кто ты?» – прошипел папа. «Я не знаю, – вскрикнула мама, – я знаю только, что, что бы я ни делала, меня не за что упрекать, потому что я всю жизнь ужасно несчастна с тобой!» «И я с тобой, – сказал папа, – и лучше это немедленно закончить!» «Ты не со мной несчастен, – каким-то ужасным хриплым голосом сказала мама, – ты вообще несчастен! Ты не любишь жизнь, никогда не любил! Никогда не хотел жить! Ты – ошибка природы! Ты вообще не должен был родиться, потому что твоя мать тебя не хотела! Такие люди, как ты, которых не хотят, которые рождаются по случаю – они не должны жить, они сами мучаются и других мучают!» «А-а-а?» – закричал папа. «Да, – сказала мама, – я желаю тебе как можно скорее умереть, чтобы и самому освободиться, и меня отпустить!» «Освободиться? – сказал папа, а я лежала ледяная под одеялом и думала, что, если бы мне предложили в этот момент умереть, я была бы только рада. – Так чего мы ждем?»
И он чем-то зазвенел, потом открыл холодильник.
«Так ты этого хочешь, и прекрасно! Сейчас ты это получишь! Смотри! Ну, смотри!»
Я не выдержала, выбежала из своей комнаты и бросилась к ним.
Никогда не забуду: папа держал в руках шприц, наполненный, как я сразу поняла, этим его инсулином, который он колет себе два раза в день, но ему полагается не полный шприц, а какая-то определенная доза. Он задрал рубашку, словно сейчас всадит этот шприц в кожу, и был белым-белым, не только лицо, но вообще весь был ужасно белым, потому что он ведь седой, хотя еще и не старый, и довольно кудрявый, и стричься не любит, поэтому у него белые кудрявые пушистые волосы, как у женщины, и когда он стоял с этим шприцем, то волосы поднялись, а все лицо дрожало, и мама была тут же, но она сама была словно мертвая, окаменевшая, и смотрела при этом на папу так, словно она и в самом деле хочет, чтобы он всадил в себя эту огромную дозу инсулина!
А на лице у нее была такая тоска! Такая просто страшная тоска, невозможная! И я никогда не забуду этого, никогда, никогда не забуду! Хотя они тут же, как только я выбежала, спохватились, и папа сделал вид, что ему пора делать укол, а мама спросила, почему я не сплю.
Вот такой был в моей жизни ужас.
23 декабря. Я, кажется, один раз видела этого маминого человека, когда мы только приехали сюда. У нас была куча гостей, все с нами знакомились, и среди гостей действительно был один то ли режиссер, то ли актер, очень приятный.
И мама потом упомянула, что он только несколько лет назад, как переехал в Москву из Эстонии, его пригласили что-то ставить в московском театре, и он здесь остался. Я его лица совершенно не помню. Но он высокий, намного выше папы, и, кажется, очень симпатичный внешне.
И еще мне кажется, что тогда он был с женой. Она рыженькая, курносая. Хорошенькая, кажется.
Но, может быть, я их с кем-то путаю?
Костя Прозоров подошел ко мне после литературы и сказал: «Давно собираюсь спросить, откуда у тебя такой хороший русский язык? У тебя даже акцента почти нет! Что, у вас в Нью-Йорке все так хорошо разговаривают?» Я сказала, что у меня бабушка русская, и мама с бабушкой всегда говорили по-русски, а дедушка со стороны мамы был китайцем, но и с мамой, и с бабушкой, своей женой, он тоже говорил по-русски, а папа у меня русист, и у него докторская диссертация по теме «Небесное и земное в творчестве Федора Михайловича Достоевского».
Так что мой папа тоже на этом русском языке слегка повернулся и, когда я росла, все сделал, чтобы научить меня говорить по-русски так же, как по-английски. Меня и книжки заставляли читать, и в русский детский сад отдавали, и в гости водили к эмигрантам, я даже русские мультфильмы смотрела, пока росла.
«Так ты – китаянка, – сказал Прозоров и засмеялся, – а я смотрю и думаю, откуда у тебя эти глаза?» И он показал двумя пальцами, какие у меня глаза.
У нас бы на такие штучки следовало обидеться, потому что это расизм, но мама меня предупреждала, что в России это не так, и я не обиделась, только немного удивилась.
«Я хочу проводить тебя до дому, – сказал он, – или еще лучше – давай сходим куда-нибудь. Хочешь в кино?» Я согласилась, но нам оставалось еще три урока, и я думала, что не дождусь, так у меня все болело, потому что Костя сидит сзади, за последним столом, и я чувствовала, как он смотрит мне прямо в шею, поэтому у меня все и болело, и пекло, как раз с того места на шее, на котором были его глаза, и этот жар шел ниже, до самого таза.
Я попалась. Пора мне становиться женщиной, лучше с этим не затягивать, иначе начнутся всякие психологические проблемы. Не дай мне Бог. Но хочу ли я этого с ним? И здесь, в Москве, откуда я все равно уеду?
Обо всем этом я думала, пока ждала, когда же, наконец, закончатся эти проклятые уроки, а когда они закончились, у меня так дрожали ноги, что я еле-еле дошла до раздевалки, где он меня ждал, и мы пошли.
Когда мы вышли на улицу, я увидела, что за то время, что я была в школе, стало тепло, почти как летом, и надвигается гроза.
Гроза в январе! Это что-то немыслимое! Такое бывает только в России!»
Я подумала, что мне, наверное, тоже надо что-то ему рассказать о своей семье, иначе получается, что он открыт, а я нет, и это некрасиво, но тут же я поняла, что говорить о нашей семье просто невозможно, особенно теперь, когда все упирается в то, что у мамы есть любовник, а папа этого, если узнает, ни за что не переживет.
Мы зашли в кафе, где Костя заказал мороженое, пиво и кофе, и никто не спросил у него подтверждения, что ему двадцать один год, а пиво продали просто так, у них это можно. Я съела немножко мороженого и выпила весь стакан пива, которое называется «Бочкарев», и у меня тут же закружилась голова, и стало очень весело.
«Куда ты хочешь пойти?» – спросил он, и я увидела, как он вдруг побледнел и даже какая-то белая пленка выступила в левом уголке его губ. А у меня заломило низ живота так, что я еле поднялась.
«Хочешь в кино?» – сказал он.
«Пошли», – сказала я.
Мы пошли в кинотеатр «Художественный» на какой-то дурацкий американский боевик, и во всем зале не было никого, кроме нас!
И, как только мы сели, он меня обнял и начал целовать. Я целовалась много раз там, дома, но никогда ничего похожего! У меня так кружилась голова, и все немело – и руки, и ноги, – и ничего более необыкновенного никогда не было со мной в жизни, ничего более чудесного.
Только очень хотелось плакать, потому что, пока он меня целовал и мне было так хорошо, я вдруг – как назло – вспомнила про маму и, чтобы не думать об этом, вся вжалась в Костю, прямо в его шею и грудь, а на нем была одна тоненькая рубашка, потому что куртку он сразу снял, и я услышала, как у него колотится сердце.
Мы целовались раскрытыми губами, и он языком доставал до самого моего горла, и такого у меня, конечно, никогда и ни с кем не было. Я поняла, чего он хочет, и, наверное, я сама хотела этого, и ничего не боялась, но мы все-таки были в кинотеатре, и хотя здесь у них все очень просто, но я чувствовала, что этого нельзя допустить, и оторвала его от себя.
Он забормотал: «Что, что, что? Катюша, Катя, что?!»
И я сказала: «Ты с ума сошел? Пошли отсюда!»
И побежала из зала, а он догнал меня с моим пальто, и мы оказались на улице. Там уже наступил глубокий вечер, но все равно было тепло, и ветер дул такой теплый, что мне показалось, что в нем был даже запах моря, как у нас на Лонг Айленде.
«Пойдем куда-нибудь», – сказал Костя и опять поцеловал меня в губы. Но я почему-то сказала: «Подожди, не надо». «Что не надо? – спросил он. – Если мы оба этого хотим?» «Сегодня не надо, – сказала я, – мне пора домой». «Я буду стоять под твоими окнами всю ночь, – сказал он, – пока ты не выйдешь ко мне». «А если пойдет снег, – спросила я, – и вообще будет холодно?» «Тогда я превращусь в медведя и буду стоять. Ты не читала такую сказку, как человек превращается в медведя от любви?» «Нет, – ответила я, – не люблю сказок». «Дурочка, – сказал он, – а я люблю».
И опять поцеловал меня. Мы дошли до моего дома и у самого подъезда столкнулись с мамой, которая вылезала из такси в своей длинной шубе и маленькой белой шапочке. И опять она была похожа на модель!
Она увидела нас и вся просияла. Но это не оттого, что она нас увидела, а просто потому, что она так счастлива в той, другой своей жизни, и ей нужен любой повод, чтобы это показать.
Она потащила нас наверх и начала кормить и рассказывать про какой-то случай в метро, и я видела, что Костя смотрит на нее с удивлением. Потом он ушел, а я не стала делать уроки, а пошла к себе и сразу легла спать.
Мы живем в «высотке» (так называются высотные здания, которых здесь, в Москве, несколько, их строили, когда правил Сталин!), и я стояла и смотрела то вниз, то вверх, на небо. На небе была луна с оторванным подбородком, а внизу бежали машины. И почему-то я поняла, что все это уже было. Вернее, не поняла, но так почувствовала, потому что вдруг увидела все это со стороны: и себя, и свою маму, и Москву, – все, все, все, включая луну с оторванным подбородком.
Было все это уже.
Точно так, как сейчас, уже было.
Но когда и какая была я?
28 декабря. Если бы я не знала, что у мамы есть своя история, я бы рассказала ей, что со мной происходит.
Мы с Костей уже два дня как вместе. Все это оказалось гораздо проще, чем я думала. В пятницу мы не пошли в школу, а поехали в Барвиху на электричке. Там есть настоящие дворцы за заборами, их охраняют солдаты с ружьями, а есть просто деревня, называется Никольское, где топят печки и воздух пахнет, как у нас на Рождество, елками. И немного хрустит от холода.
Мы сошли с поезда, и я спросила у Кости, зачем он меня сюда привез. Он сказал: «Погулять», – и я подумала, что, может быть, и правда: он привез меня погулять. Мы пошли в лес, но гулять там почти невозможно, потому что снегу по колено, хотя светило очень яркое, просто летнее солнце, и эта путаница зимы с летом была такой, что все время хотелось смеяться.
Я прислонилась головой к стволу, и Костя тут же начал меня целовать так же, как тогда, в кино, а когда я хотела оторвать голову от ствола, оказалось, что она не отрывается, потому что там стекала смола, и мой затылок приклеился! Потом мы легли на снег, и снег забился везде – под одежду, и в волосы, и в рот, и в глаза, – но тут же начал таять, потому что мы были страшно горячими!
Я испугалась, что сейчас Костя начнет раздевать меня прямо здесь, в лесу, но он вскочил – весь в снегу, с красным лицом, – схватил меня за руку, и мы побежали обратно в деревню. Я увидела, что нам навстречу идет женщина от колодца, и это было как на картинке: высокая женщина в сером платке и в валенках, изо рта валит пар, а в каждой руке по ведру, и вода в ведрах ярко-голубая, как в океане.
Костя постучался в первую попавшуюся дверь, на нас залаяла собака, сидевшая на огромной ржавой цепи – жалко мне этих русских собак! – а потом вышла на крыльцо старуха без единого зуба, но в очках, настоящая ведьма из русской сказки. Костя сказал, что я – его сестра и нам нужно где-то остановиться на пару часов, потому что он вывихнул ногу и нужно полежать, чтобы потом ехать в город.
Старуха посмотрела очень подозрительно, но Костя тут же вытащил деньги и сунул ей в карман, так что она нас впустила в дом. Там были две крошечные комнатки со стенами, увешанными фотографиями, в основном черно-белыми и тусклыми, и было ужасно жарко, а пахло кислым, как будто испортилась какая-то еда. Старуха впустила нас в ту комнатку, где стояла высоченная – прямо до потолка – кровать, и много на кровати всяких подушек, которые старуха все собрала и унесла, как будто мы могли их украсть.
Она закрыла за собой дверь, мы услышали, как она завела телевизор, и по телевизору шли новости.
Он раздел меня, все-все с меня снял, и мне стало холодно в этой очень жаркой комнате. У него тоже руки стали просто ледяными. И тогда я сказала почему-то по-английски: «Please, don’t…»[2]
А может быть, он не сейчас появился, а уже давно, с самого начала, как мы приехали?
11 декабря, вторник. Если бы я этого не узнала, какое бы это было счастье! Но мамина жизнь вся передо мной как на ладони, а папа ни о чем не догадывается! Она стала дико молодая, словно ей двадцать лет, и вся сверкает просто!
Только все время врет. Она говорит папе, что занимается рукописями и корректурами, поэтому ее никогда не бывает дома, что у нее то одна, то другая встреча, и все деловые, но я знаю, что это вранье. Иначе бы она так не выглядела. Вчера она зашла за мной в школу, потому что мне нужно было кое-что купить из одежды, хотя здесь жуткая дороговизна и хорошие вещи стоят, как в нашем «Гудменз».
Она зашла за мной в школу, и ее увидела сначала Надя, а потом уже я, потому что я задержалась после биологии, а Надя прибежала за мной и сказала, что у меня мама как модель. Мне это было и приятно, и почему-то гадко. Девочки пошли на нее смотреть, а я осталась стоять на лестнице и тоже посмотрела на нее совсем чужими глазами.
Она действительно как модель, потому что в Москве сбросила тридцать фунтов, и у нее лицо похоже на цветок.
Что же будет, если папа обо всем догадается? Я думаю, что он не переживет.
13 декабря. Я все еще очень многого не понимаю здесь, в России, и у меня очень много вопросов, но если бы не то, что происходит у нас дома, с мамой, все это бы меня сильно занимало, а так мне стало почти безразлично, потому что я все время помню, что у нас дома что-то ужасное.
Кроме того, мне все стыднее и стыднее за маму, что она так отвратительно врет. Я понимаю, почему, когда она на той неделе сказала папе, что едет в Питер, а там живет какой-то Бидов, и ей с ним нужно обязательно встретиться в четверг, и папа сказал, что они могут поехать вместе и остановиться в гостинице, и не нужно обременять мамину приятельницу, которая замужем за новым русским и живет сейчас в Питере, – теперь я понимаю, почему мама стала красная и сказала папе, что она уже обещала, что приедет, и что ее ждут, и что это не совсем в Питере, а в Комарове, где приятельница живет на даче, и туда приедет этот Бидов или Битов со своим новым романом, так что папе совсем незачем туда тащиться на два дня, потому что он еще не оправился после тяжелого гриппа, а в поездах жарко, и на улице холодно, так что, как только он выйдет из поезда на улицу, его сразу же продует, и он снова заболеет.
И папа ей поверил! Он все время к ней присматривается, все время хочет быть там, где она, и все время дико злится на нее за то, что она исчезает. Я это заметила еще давно, еще дома, в Нью-Йорке, но там я не обратила на это внимания, потому что, во-первых, была маленькой, а во-вторых, дома все свое, и я там своя, и все привычно, а здесь все чужое и я чужая, и с меня словно бы содрали кожу, так что я чувствую каждую, каждую пылинку. А тем более – маму!
Мне кажется, что мы должны здесь все держаться вместе, все дружить больше, чем мы дружили дома, но мама предает нас с папой, и даже не тем, что она в кого-то там влюбилась, а тем, что мы здесь – как в открытом море, и нас должно быть трое, а она хочет одна доплыть до берега, а мы с папой – как хотим, ей все равно. Я знаю, что папа ее любит гораздо больше, чем она его, но за это трудно на нее сердиться, мы еще два года назад говорили об этом с Хилари, у которой тоже такая история дома, только наоборот, потому что там мама ужасно влюблена в папу, а папа от нее только что не бегает, хотя, когда гости или родственники, они оба, и папа, и мама, делают вид, что все в порядке. Хилари от этого просто лезет на стенку, так ей стыдно за них обоих.
Мы это все обсуждали с ней, и Хилари правильно сказала, что люди в этом не виноваты, то есть они не виноваты, кого они любят или не любят, за это нельзя сердиться на человека, просто потому что у него так что-то устроено внутри, что он эту женщину или этого мужчину любит, а эту женщину или этого мужчину не любит и не хочет, хотя бы они были первые голливудские красавцы.
Хилари считает, и я с ней согласна, что любовь – это химический процесс, а всякая дружба или совпадение интересов – это совсем другое, но мне страшно, что моя семья рухнет здесь, в Москве, и мы с папой останемся вдвоем барахтаться среди всего чужого, а мама с каким-то чужим человеком заживут так, как им хочется.
16 декабря. За мной уже несколько недель все время ходит Костя Прозоров. Он думает, что я этого не замечаю, потому что он делает вид, что ходит не за мной, а за Лидой. Но мы с Лидой очень подружились и почти все время вместе, и она очень умная, и сразу мне сказала, что дело вовсе не в ней, потому что они знают друг друга с шестого класса, и никакой любви не было, а наоборот: когда они все ездили в прошлом году на дачу к внуку какого-то их знаменитого певца – я не помню фамилию – и там все жутко перепились, так только они вдвоем – она и Костя – остались без пары, потому что друг другу они совершенно безразличны, хоть пьяные, хоть трезвые. (Я знала об этой поездке, но меня мама с папой никуда, ни в какие компании не пускают, потому что всего боятся, хотя и любят русскую культуру!)
Конечно, Костя сейчас использует Лиду для прикрытия, это не очень хорошо с его стороны, но вообще он мне, конечно, нравится, и когда я сказала Лиде, что, когда он подходит, у меня начинает гореть лицо и немножко тянет низ живота, она сказала, что – все, у нас с ним химия и с этим нельзя бороться.
20 декабря. ОООООООООООО! Я не могу! Зачем мы сюда приехали! Я не могу! Все было так хорошо, а теперь… Так бы и писала только одно: не могу, не могу, не могу! Я опять слышала мамин разговор, но теперь я слышала ВСЕ! Не знаю, что у них здесь творится с телефонами, но я позвонила домой и попала прямо в разговор мамы и этого человека!
Я сказала «але!», но они меня не услышали и продолжали говорить, и я тоже не положила трубку, хотя знаю, что это преступление – ворваться в чужую интимную жизнь, но ведь это моя мама, и, в первую очередь, она принадлежит не чужому человеку, а папе и мне, и мне нет никакого дела, что она влюблена, потому что мы заехали в Москву, где нам нужно жить вместе и поддерживать друг друга, и мы здесь больше семья, чем в Нью-Йорке, так что если мама нас с папой предаст, то мы этого не переживем, что-нибудь обязательно случится, я это чувствую.
(Почему мне, кстати, все время кажется, что мама может нас предать? Почему про папу ничего такого мне в голову не приходит?)
Мама сказала ему: «Ты не позвонил вчера, я ждала». «Я только ночью, – сказал он, – прилетел из Эстонии, у меня родилась внучка». «Я, – сказала мама и отвратительно засмеялась, – оказывается, люблю не только чужого мужа, но и чужого деда». «Да, – сказал он, – думаю, что тебе пора меня бросить». Мама замолчала, и он истерически как-то крикнул: «Ты что, решила меня бросить?» И она сказала: «Я чуть с ума не сошла, пока тебя не было. Все дела запустила». Тогда он ужасно тяжело задышал в трубку, я прямо услышала, как он глубоко дышит – всем животом, и почти увидела его, хотя я не знаю, как он выглядит. «Ты можешь вырваться сегодня?» – спросил он. «Я могу, – прошептала мама, – ты когда закончишь?» «У меня, – сказал он, – репетиция до десяти». «Мне неудобно, – сказала мама, – что я так поздно возвращаюсь каждый день. Хотя он спит».
И я поняла, что это она о папе! А папа действительно спит! И я тоже спала раньше, и даже не знала, когда она возвращалась, но теперь я больше спать не буду, нет, теперь все по-другому!
«Ты хочешь, – сказала мама, – чтобы мы сегодня поехали на дачу? Но ведь поздно уже». «Я не могу без тебя больше двух дней, – сказал он и ужасно тяжело вздохнул, будто штангу поднял, – а мы уже четыре не виделись. Хочешь, чтобы я умер?» И мне стало гадко, что он так говорит, как в каком-то романе или на сцене, но если у него репетиции, значит, он связан с театром, может быть, он даже актер.
(Хотя, если у него родилась внучка, значит, ему сколько лет? И как же она влюбилась в старика?)
А потом мама сказала: «Погладь меня» – и я чуть не закричала! И он сказал: «Не могу. Не выдержу». А мама почти пропела каким-то шепотом напополам со звоном, словно она сейчас полетит: «Ну, немножко».
И он начал ее гладить! И я это чувствовала! Я чувствовала, как чужой гладит мою маму по всему телу, и это было так…
Я не могу, не могу, не могу!
Потом мама сказала так слабо-слабо, словно умирает: «Ну, все. Иди. Обожаю тебя». Он сказал: «В десять».
И тут же раздались гудки.
Я вышла из автомата и почему-то увидела, что снег на улице ярко-розовый с черным, и люди тоже черные с ярко-розовым, и какие-то жуткие разводы по всему небу.
Жуткие!
Потом я поняла, что плачу и это у меня что-то с глазами».
* * *
Доктор Груберт поднял голову от страницы. Ева вошла в комнату.– Может быть, – негромко спросил доктор Груберт, – не стоит, чтобы я это читал?
– Стоит.
* * *
«22 декабря. Пытаюсь понять свою маму. Главное, что этим нельзя ни с кем поделиться. Ни с Хилари, ни с Лидой – ни с кем. Смешно! Чуть не написала: «Ни с папой». Я должна все это понять сама.Может быть, я не имею права ее осуждать. Потому что я всегда чувствовала, что она так несчастлива с папой.
Мы вообще – несчастная семья. А здесь – особенно. Потому что здесь – мы приехали из Америки и уедем в Америку, где – как здешние люди думают – все богатые, а тут Россия, и столько материальных проблем. Но получается, что у меня только здесь раскрылись глаза на все, и на моих собственных родителей, потому что там, дома, я была маленькой девочкой и ничего не понимала.
Хотя у нас и раньше были ужасные сцены. Я так помню ту, ночью, которая меня перепугала два года назад.
А это было вот как: папа всегда почему-то периодически обижался на маму, он просто не мог жить без того, чтобы раз в неделю на нее ужасно не обидеться и не сделать ей какой-нибудь гадкой сцены, и даже от меня это было невозможно скрыть, потому что, когда у папы начинается истерика, он ничего, кроме себя самого, не слышит и не помнит.
Я уже легла спать, у них начался какой-то разговор, и я через стену почувствовала, как папа накаляется. Он сказал маме: «Посмотри, у нас на столе живут эти крошечные муравьи». Мама ответила: «Муравьи? Откуда они взялись в такой холод?» «Неважно, – сказал папа, – они взялись вот от этого цветка, но ты подойди сюда и посмотри». И я уже по голосу его услышала, что ничего хорошего не будет. «Видишь, этот муравей тащит маковое зернышко из пирога? Ты видишь или нет?» «Я вижу, – сказала мама, – и что?» «Он ведь его тащит не для себя, а всем! Ты видишь это или нет?» «Вижу, – тихо сказала мама, – и что?» «А то! – закричал он, – то! Только ты привыкла жить для одной себя! И мне надоело с этим считаться! Иди и зарабатывай! Ты даже в редакции перестала появляться!» «У тебя истерика, да?» – спросила мама.
Я знаю, что вопрос у нас в доме никогда не заключался в деньгах, потому что иногда папа просто сходил с ума, не знал, что для нее сделать, и покупал ей все, что мог, хотя она даже и не просила, так, например, он вдруг взял и купил нам прекрасный дом на Лонг Айленде, который все равно потом пришлось продать, потому что мы не могли за него выплачивать, но когда он вдруг начинал вот так вот кричать, да еще о деньгах, это значило, что ему очень хочется как-нибудь маму оскорбить, и как можно больнее, потому что у него уже началась истерика.
Конечно, не из-за денег, а от какой-то ужасной на маму обиды, но тогда я не понимала, на что он так обижается, а теперь, кажется, начала понимать!
«Оставь меня в покое, – сказала мама с такой ненавистью, что я вся похолодела, – сколько можно мне мстить за то, в чем ты сам виноват?» «Ты посмотри на себя! – закричал папа, – неужели ты думаешь, что еще можешь вызывать у меня какие-то эмоции?» «Слушай, – сказала мама, – если ты не успокоишься, я приму меры, обещаю тебе!» «А почему бы тебе не освободить меня от себя? У тебя ведь, кажется, есть дом, где жила твоя мать, он ведь теперь свободен, вот туда и проваливай! – сказал папа. – Освободи меня!» «Хорошо, – ответила мама, – завтра мы начинаем разводиться, а сегодня оставь меня в покое!» «А зачем нам ждать до завтра? – закричал папа. – Давай начнем прямо сейчас!» «Ты разбудишь ребенка», – сказала мама. «А ей все равно придется с этим столкнуться, – сказал папа, – она все равно узнает, кто ее мать!» «Кто же я?» – спросила мама. «А ты не знаешь, кто ты?» – прошипел папа. «Я не знаю, – вскрикнула мама, – я знаю только, что, что бы я ни делала, меня не за что упрекать, потому что я всю жизнь ужасно несчастна с тобой!» «И я с тобой, – сказал папа, – и лучше это немедленно закончить!» «Ты не со мной несчастен, – каким-то ужасным хриплым голосом сказала мама, – ты вообще несчастен! Ты не любишь жизнь, никогда не любил! Никогда не хотел жить! Ты – ошибка природы! Ты вообще не должен был родиться, потому что твоя мать тебя не хотела! Такие люди, как ты, которых не хотят, которые рождаются по случаю – они не должны жить, они сами мучаются и других мучают!» «А-а-а?» – закричал папа. «Да, – сказала мама, – я желаю тебе как можно скорее умереть, чтобы и самому освободиться, и меня отпустить!» «Освободиться? – сказал папа, а я лежала ледяная под одеялом и думала, что, если бы мне предложили в этот момент умереть, я была бы только рада. – Так чего мы ждем?»
И он чем-то зазвенел, потом открыл холодильник.
«Так ты этого хочешь, и прекрасно! Сейчас ты это получишь! Смотри! Ну, смотри!»
Я не выдержала, выбежала из своей комнаты и бросилась к ним.
Никогда не забуду: папа держал в руках шприц, наполненный, как я сразу поняла, этим его инсулином, который он колет себе два раза в день, но ему полагается не полный шприц, а какая-то определенная доза. Он задрал рубашку, словно сейчас всадит этот шприц в кожу, и был белым-белым, не только лицо, но вообще весь был ужасно белым, потому что он ведь седой, хотя еще и не старый, и довольно кудрявый, и стричься не любит, поэтому у него белые кудрявые пушистые волосы, как у женщины, и когда он стоял с этим шприцем, то волосы поднялись, а все лицо дрожало, и мама была тут же, но она сама была словно мертвая, окаменевшая, и смотрела при этом на папу так, словно она и в самом деле хочет, чтобы он всадил в себя эту огромную дозу инсулина!
А на лице у нее была такая тоска! Такая просто страшная тоска, невозможная! И я никогда не забуду этого, никогда, никогда не забуду! Хотя они тут же, как только я выбежала, спохватились, и папа сделал вид, что ему пора делать укол, а мама спросила, почему я не сплю.
Вот такой был в моей жизни ужас.
23 декабря. Я, кажется, один раз видела этого маминого человека, когда мы только приехали сюда. У нас была куча гостей, все с нами знакомились, и среди гостей действительно был один то ли режиссер, то ли актер, очень приятный.
И мама потом упомянула, что он только несколько лет назад, как переехал в Москву из Эстонии, его пригласили что-то ставить в московском театре, и он здесь остался. Я его лица совершенно не помню. Но он высокий, намного выше папы, и, кажется, очень симпатичный внешне.
И еще мне кажется, что тогда он был с женой. Она рыженькая, курносая. Хорошенькая, кажется.
Но, может быть, я их с кем-то путаю?
Костя Прозоров подошел ко мне после литературы и сказал: «Давно собираюсь спросить, откуда у тебя такой хороший русский язык? У тебя даже акцента почти нет! Что, у вас в Нью-Йорке все так хорошо разговаривают?» Я сказала, что у меня бабушка русская, и мама с бабушкой всегда говорили по-русски, а дедушка со стороны мамы был китайцем, но и с мамой, и с бабушкой, своей женой, он тоже говорил по-русски, а папа у меня русист, и у него докторская диссертация по теме «Небесное и земное в творчестве Федора Михайловича Достоевского».
Так что мой папа тоже на этом русском языке слегка повернулся и, когда я росла, все сделал, чтобы научить меня говорить по-русски так же, как по-английски. Меня и книжки заставляли читать, и в русский детский сад отдавали, и в гости водили к эмигрантам, я даже русские мультфильмы смотрела, пока росла.
«Так ты – китаянка, – сказал Прозоров и засмеялся, – а я смотрю и думаю, откуда у тебя эти глаза?» И он показал двумя пальцами, какие у меня глаза.
У нас бы на такие штучки следовало обидеться, потому что это расизм, но мама меня предупреждала, что в России это не так, и я не обиделась, только немного удивилась.
«Я хочу проводить тебя до дому, – сказал он, – или еще лучше – давай сходим куда-нибудь. Хочешь в кино?» Я согласилась, но нам оставалось еще три урока, и я думала, что не дождусь, так у меня все болело, потому что Костя сидит сзади, за последним столом, и я чувствовала, как он смотрит мне прямо в шею, поэтому у меня все и болело, и пекло, как раз с того места на шее, на котором были его глаза, и этот жар шел ниже, до самого таза.
Я попалась. Пора мне становиться женщиной, лучше с этим не затягивать, иначе начнутся всякие психологические проблемы. Не дай мне Бог. Но хочу ли я этого с ним? И здесь, в Москве, откуда я все равно уеду?
Обо всем этом я думала, пока ждала, когда же, наконец, закончатся эти проклятые уроки, а когда они закончились, у меня так дрожали ноги, что я еле-еле дошла до раздевалки, где он меня ждал, и мы пошли.
Когда мы вышли на улицу, я увидела, что за то время, что я была в школе, стало тепло, почти как летом, и надвигается гроза.
Гроза в январе! Это что-то немыслимое! Такое бывает только в России!»
* * *
Доктор Груберт вспомнил, что несколько дней назад, когда он спешил в ресторан на свидание с ее матерью, тоже, как ни странно, была гроза.* * *
«Мы шли по Тверской, народу было не очень много, но нас все равно почему-то все толкали и задевали локтями. Сначала он молчал, потом рассказал, что его отец в прошлом был летчиком, потом стал заниматься бизнесом, но неудачно, и у него теперь депрессия оттого, что приходится жить на те деньги, которые зарабатывает мать, а мать очень активная и энергичная, она бросила то, что раньше делала, и пошла в бизнес по продаже недвижимости, а чтобы это приносило хорошие деньги, занимается продажей квартир для новых русских, которых ни Костя, ни его отец терпеть не могут, и от этого у отца депрессия, а Косте его жалко, потому что он сам похож на отца, а не на мать, которая очень, как он сказал, любит всякие компромиссы.Я подумала, что мне, наверное, тоже надо что-то ему рассказать о своей семье, иначе получается, что он открыт, а я нет, и это некрасиво, но тут же я поняла, что говорить о нашей семье просто невозможно, особенно теперь, когда все упирается в то, что у мамы есть любовник, а папа этого, если узнает, ни за что не переживет.
Мы зашли в кафе, где Костя заказал мороженое, пиво и кофе, и никто не спросил у него подтверждения, что ему двадцать один год, а пиво продали просто так, у них это можно. Я съела немножко мороженого и выпила весь стакан пива, которое называется «Бочкарев», и у меня тут же закружилась голова, и стало очень весело.
«Куда ты хочешь пойти?» – спросил он, и я увидела, как он вдруг побледнел и даже какая-то белая пленка выступила в левом уголке его губ. А у меня заломило низ живота так, что я еле поднялась.
«Хочешь в кино?» – сказал он.
«Пошли», – сказала я.
Мы пошли в кинотеатр «Художественный» на какой-то дурацкий американский боевик, и во всем зале не было никого, кроме нас!
И, как только мы сели, он меня обнял и начал целовать. Я целовалась много раз там, дома, но никогда ничего похожего! У меня так кружилась голова, и все немело – и руки, и ноги, – и ничего более необыкновенного никогда не было со мной в жизни, ничего более чудесного.
Только очень хотелось плакать, потому что, пока он меня целовал и мне было так хорошо, я вдруг – как назло – вспомнила про маму и, чтобы не думать об этом, вся вжалась в Костю, прямо в его шею и грудь, а на нем была одна тоненькая рубашка, потому что куртку он сразу снял, и я услышала, как у него колотится сердце.
Мы целовались раскрытыми губами, и он языком доставал до самого моего горла, и такого у меня, конечно, никогда и ни с кем не было. Я поняла, чего он хочет, и, наверное, я сама хотела этого, и ничего не боялась, но мы все-таки были в кинотеатре, и хотя здесь у них все очень просто, но я чувствовала, что этого нельзя допустить, и оторвала его от себя.
Он забормотал: «Что, что, что? Катюша, Катя, что?!»
И я сказала: «Ты с ума сошел? Пошли отсюда!»
И побежала из зала, а он догнал меня с моим пальто, и мы оказались на улице. Там уже наступил глубокий вечер, но все равно было тепло, и ветер дул такой теплый, что мне показалось, что в нем был даже запах моря, как у нас на Лонг Айленде.
«Пойдем куда-нибудь», – сказал Костя и опять поцеловал меня в губы. Но я почему-то сказала: «Подожди, не надо». «Что не надо? – спросил он. – Если мы оба этого хотим?» «Сегодня не надо, – сказала я, – мне пора домой». «Я буду стоять под твоими окнами всю ночь, – сказал он, – пока ты не выйдешь ко мне». «А если пойдет снег, – спросила я, – и вообще будет холодно?» «Тогда я превращусь в медведя и буду стоять. Ты не читала такую сказку, как человек превращается в медведя от любви?» «Нет, – ответила я, – не люблю сказок». «Дурочка, – сказал он, – а я люблю».
И опять поцеловал меня. Мы дошли до моего дома и у самого подъезда столкнулись с мамой, которая вылезала из такси в своей длинной шубе и маленькой белой шапочке. И опять она была похожа на модель!
Она увидела нас и вся просияла. Но это не оттого, что она нас увидела, а просто потому, что она так счастлива в той, другой своей жизни, и ей нужен любой повод, чтобы это показать.
Она потащила нас наверх и начала кормить и рассказывать про какой-то случай в метро, и я видела, что Костя смотрит на нее с удивлением. Потом он ушел, а я не стала делать уроки, а пошла к себе и сразу легла спать.
Мы живем в «высотке» (так называются высотные здания, которых здесь, в Москве, несколько, их строили, когда правил Сталин!), и я стояла и смотрела то вниз, то вверх, на небо. На небе была луна с оторванным подбородком, а внизу бежали машины. И почему-то я поняла, что все это уже было. Вернее, не поняла, но так почувствовала, потому что вдруг увидела все это со стороны: и себя, и свою маму, и Москву, – все, все, все, включая луну с оторванным подбородком.
Было все это уже.
Точно так, как сейчас, уже было.
Но когда и какая была я?
28 декабря. Если бы я не знала, что у мамы есть своя история, я бы рассказала ей, что со мной происходит.
Мы с Костей уже два дня как вместе. Все это оказалось гораздо проще, чем я думала. В пятницу мы не пошли в школу, а поехали в Барвиху на электричке. Там есть настоящие дворцы за заборами, их охраняют солдаты с ружьями, а есть просто деревня, называется Никольское, где топят печки и воздух пахнет, как у нас на Рождество, елками. И немного хрустит от холода.
Мы сошли с поезда, и я спросила у Кости, зачем он меня сюда привез. Он сказал: «Погулять», – и я подумала, что, может быть, и правда: он привез меня погулять. Мы пошли в лес, но гулять там почти невозможно, потому что снегу по колено, хотя светило очень яркое, просто летнее солнце, и эта путаница зимы с летом была такой, что все время хотелось смеяться.
Я прислонилась головой к стволу, и Костя тут же начал меня целовать так же, как тогда, в кино, а когда я хотела оторвать голову от ствола, оказалось, что она не отрывается, потому что там стекала смола, и мой затылок приклеился! Потом мы легли на снег, и снег забился везде – под одежду, и в волосы, и в рот, и в глаза, – но тут же начал таять, потому что мы были страшно горячими!
Я испугалась, что сейчас Костя начнет раздевать меня прямо здесь, в лесу, но он вскочил – весь в снегу, с красным лицом, – схватил меня за руку, и мы побежали обратно в деревню. Я увидела, что нам навстречу идет женщина от колодца, и это было как на картинке: высокая женщина в сером платке и в валенках, изо рта валит пар, а в каждой руке по ведру, и вода в ведрах ярко-голубая, как в океане.
Костя постучался в первую попавшуюся дверь, на нас залаяла собака, сидевшая на огромной ржавой цепи – жалко мне этих русских собак! – а потом вышла на крыльцо старуха без единого зуба, но в очках, настоящая ведьма из русской сказки. Костя сказал, что я – его сестра и нам нужно где-то остановиться на пару часов, потому что он вывихнул ногу и нужно полежать, чтобы потом ехать в город.
Старуха посмотрела очень подозрительно, но Костя тут же вытащил деньги и сунул ей в карман, так что она нас впустила в дом. Там были две крошечные комнатки со стенами, увешанными фотографиями, в основном черно-белыми и тусклыми, и было ужасно жарко, а пахло кислым, как будто испортилась какая-то еда. Старуха впустила нас в ту комнатку, где стояла высоченная – прямо до потолка – кровать, и много на кровати всяких подушек, которые старуха все собрала и унесла, как будто мы могли их украсть.
Она закрыла за собой дверь, мы услышали, как она завела телевизор, и по телевизору шли новости.
Он раздел меня, все-все с меня снял, и мне стало холодно в этой очень жаркой комнате. У него тоже руки стали просто ледяными. И тогда я сказала почему-то по-английски: «Please, don’t…»[2]